Лобанов решил поехать за Женькой прямо в лагерь, потому что день был выходной, и он надеялся, что возьмет Женьку из лагеря пораньше и они вдвоем пошатаются по лесу. Опять та же линейка в виде каре, только ребята теперь нарядные, в белых рубашечках с красными пятнами галстуков, да из родителей не он один приехал. Вон Надя Сучкова, Юра Шорохов, санитарка Зина Купчинкина. Сбились в кучку, смотрели на своих детей, радовались их нарядности.

Но Лобанову показалось, что с того приезда изменилось еще что-то. Кажется, на трибуне был кто-то другой. Кто-то другой командовал. Начальница, что ли, другая? Присмотрелся — вроде та же самая, вместе с тем не та… Впрочем, у него всегда была плохая память на лица.

А вот вожатая в Женькином отряде, так это уж точно, была другая.

— Что, у наших сменили вожатую? — спросил он у Нади Сучковой.

— Так еще с начала второй смены эта работает… Мария Игоревна. Моя Верка от нее без ума.

Награждали всех подряд. Сначала пионеров, потом награждали воспитателей, вожатых, работников столовой. Только их вожатую не награждали. Уже прочитан почти весь список, а до нее очередь не дошла.

— Да что же это такое, это безобразие, — сказала Зина Купчинкина, — Давайте хоть мы сами скинемся на подарок… Такая девочка…

— Она не возьмет, — ответил Юра Шорохов.

На третий отряд было страшно смотреть. Ребята стояли хмурые, потускневшие. И когда начальница произнесла, наконец: «Мария Игоревна Ярошенко», — третий отряд вдруг разразился таким диким воплем, таким торжественным криком, что остальные не удержались, тоже закричали (ребят не надо уговаривать поорать). Родители тоже закричали и зааплодировали.

Но — что самое странное — Лобанов заметил, что сын орет громче всех. Он даже махал руками. А вожатая смущенно шла к трибуне.

И Лобанов понял, что сын поедет вместе со всеми, а не с ним, и нечего даже предполагать остаться побродить вдвоем по лесу — нарвешься на отказ.

А когда его Женьке предоставили честь опустить лагерный флаг, надеяться уж точно было не на что.

В вагоне Женька сидел рядом с вожатой, не отходил от нее даже тогда, когда звали товарищи.

— Ваш сын будет художником, — сказала вожатая Лобанову.

Художником! Она, видите ли, знает, кем будет его сын. Хотя… может, и знает. А почему, собственно, не художником? Сам выберет.

Лобанов хотел бросить Женьку «на глубокое место», чтоб быстрей научить плавать. А сын, которого он так уважал, вместо того чтобы плыть в «океан жизни», отчаянно греб к берегу детства. И ничего тут не поделаешь. Женя права… Опять Женя. Слишком, слишком часто она бывает права. Не назойливо, не торжествующе, а тихо и спокойно права.

Она права, а не ты, старый дурак. Ты думаешь, тебе все можно. Можно материться на операциях, можно смущать молоденьких медсестер и ассистенток, можно делать все, чего «пожелает левая».

А ведь скучно так жить. Скучно, когда ничего не стыдно. Хотя… бывает все же стыдно, но — только рядом с Женей, с ее неназойливой правотой.

Но когда он видит неналаженную Женину жизнь (нештатный корреспондент: сегодня густо, а завтра пусто), когда он видит, что она неважно одета… А ведь это она сделала знаменитой его фамилию, это благодаря ей… И не он один должен быть ей благодарен. Все эти неустроенные, неприспособленные, которые вертятся вокруг нее, а она не жалеет ни времени, ни последних грошей…

Потом, ставши на ноги, они, как правило, уходят. Неужели и он, Лобанов, уйдет? Но ему нужна эта женщина. И Женьке, оказывается, нужна такая женщина. Это уж точно.

Так неужели ты, Лобанов, не способен на поступок, на шаг? Неужели ты так постарел? Старых не любят, старых покидают.

И сын, между прочим, тоже может уйти. Так неужели…

Поезд тихо прошел мимо пустого, необитаемого лагеря. По территории вились обрывки праздничных лент.

Лобанов посмотрел на печальное лицо девчонки-вожатой и, неожиданно даже для себя, подмигнул ей, улыбнулся.