Он был поляк. И звали его Юлиан (я, правда, обходилась просто Юлькой). Юлиан Казимирович Кровельский.

Умная Тамара из нашего класса сказала:

— Если б его звали Петькой или Сашкой, ты б в него не влюбилась.

Очень может быть. Хотя нет, вот уж этого быть не могло.

…Он пришел к моей соседке по квартире Наташке списать задание по английскому. Наташка жила в малюсенькой комнатке вместе с родителями, было десять часов вечера — и ее родители легли уже спать (они всегда рано ложились), поэтому она вытащила на лестницу учебник и дневник и там объясняла ему, что задано. А я шла из хореографического кружка и, поднимаясь по лестнице, танцевала на каждой площадке «веревочку», которой нас только что научили.

Наташка стояла в проеме двери, и я увидела ее сразу, с размаху швырнула ей свое пальто и, ухватившись за края великолепной белой пачки, выдала ей весь свой репертуар. Я тогда везде танцевала: дома, в школе, на улице, даже во сне.

— Вот это да! — сказал он.

И тут только я его увидела.

Я фыркнула, встопорщила плечи и пролетела мимо него в дверь.

— Наташка, познакомь… — услышала я.

И тут… Если скажу, что это случилось вдруг, то совру. Ничего не вдруг. Деревья оттаивают весной, выпускают листья, набираются сил за лето, листья зеленеют, потом желтеют, багровеют… А потом идешь по осеннему парку, и вдруг — как по голове — ударит тебя по всем чувствам хмельным запахом опадающей листвы: не устоять на ногах от этого хмеля, и не знаешь, на каком ты свете, на каком небе…

Все давным-давно были влюблены. А некоторые даже взаимно (непонятное для того возраста чудо!), этих счастливиц называли по фамилиям их мальчиков (школьное остроумие), счастливицы хихикали с непередаваемыми интонациями в ответ на эти милые шутки, а я… — «…Драмкружок, кружок по фото, хоркружок (мне петь охота), за кружок по рисованью тоже все голосовали…»

Нравилась я двум затюканным мальчикам из нашего класса (их в нашем классе всего-то было четыре), но их влюбленность меня оскорбляла, потому что о каких мужских доблестях может идти речь, если в классе почти одни девчонки, и бедные парни стесняются даже ходить на физкультуру. Правда, были в нашей школе и почти целиком мальчишеские классы, но там я никому не нравилась, потому что до смерти надоела всем своими выступлениями на комсомольских собраниях. Я уже тогда была в каждой бочке затычка. От нашего класса меня выдвинули в комитет комсомола — на школьном собрании прокатили. Никогда не забуду, как стояла я, окруженная четкими столбиками рук, голосующими «против». Я не заплакала тогда, я улыбалась. Зато ревело все комсомольское бюро нашего девичьего класса. Да, я ведь забыла, я еще была вожатой в треть-ем-а классе и носила, хоть это не обязательно, пионерский галстук. Это уж я назло его носила, не только тогда, когда шла к пионерам.

На школьных вечерах меня никто не приглашал, мало того, стоило мне войти в круг с какой-нибудь девчонкой, как ее тут же кто-нибудь «отхлопывал». Сказать, чтоб я очень переживала, нельзя. В глубине души я даже гордилась своим непонятным положением и яростно плясала «гопака» в школьных концертах, пела «Со вьюном я хожу…» и, до поры до времени, пыталась вырастить боб (это в юннатском кружке, где была старостой).

Конечно, если б мне кто-нибудь нравился, то вряд ли я могла бы так безболезненно для себя эпатировать общество, а мне никто не нравился…

Правда, я писала письма Евтушенко и вырезала из «Юности» его портрет, но это не в счет, тем более что писем я не отправляла…

Юльку тогда в темноте даже не рассмотрела, но эта его фраза… Я еле дождалась, пока Наташка его выпроводит, и тут же подступила к ней:

— Кто это?

— Дурак один, — сказала Наташка.

— Зачем он к тебе приходил?

— Задание по английскому списать…

— И только?

— Ты что, очумела?

— Нет, я влюбилась…

Итак, сначала было слово. Как часто, когда вот как хочется полюбить, пусть ненадолго, но чтоб весело и жутко, я пытаюсь так, как тогда, сказать слово и жду, что вот оно, чудо, сейчас и начнется, поглупею я и помолодею, и заскачу, как тогда, на одной ножке, и буду выкрикивать нечленораздельно, что не могу без кого-то жить:

Я! Не могу! Без тебя! Жить! Мне! И в дожди! Без тебя! Сушь! Мне! И в жару! Без тебя! Стыть! Мне! Без тебя! И Москва! Глушь!

…Но те слова, и даже прекрасные стихи утратили для меня свою первозданность. И зрение мое, и обоняние, и слух — потускнели. И слезы — иссякли. И не раздуваются ноздри от первого запаха весны. Но это… Когда вспоминаю, думаю: просто сейчас я немножко больна. Вернее, до отвращения здорова. А влюбиться — это заболеть. Заболеть — желанно, как в школе перед контрольной.

Я! Не могу! Без тебя! Жить! Мне! И в дожди! Без тебя! Сушь! Мне! И в жару! Без тебя! Стыть! Мне! Без тебя! И Москва! Глушь!

Ах нет, все, наверное, было не совсем так, немножко иначе, но то, что так же весело, неожиданно и прекрасно, я уверена. Потому что иначе — зачем жалеть об этом?

…Буквально в следующее воскресенье он пришел к Наташке опять. Ее родителей не было дома. Я точно помню, что я должна была в этот день куда-то поехать с нашим классом, кажется, в Пушкин. Но я не поехала. Я не знала, что он придет, я вовсе его не ждала, но никуда не поехала. Потом у меня всегда так было: не было случая, чтоб он пришел или позвонил, когда меня нет дома!

Он пришел к Наташке, и Наташка позвала меня. Я вошла в ее комнату и тут же села, потому что ноги у меня дрожали. Мы посмотрели друг на друга… Его лицо показалось мне знакомым, он тоже смотрел на меня несколько удивленно. Потом я глупо улыбнулась. Он тоже улыбнулся. До чего же знакомый рот, даже зубы!..

Наташка смотрела на нас испуганно, потом сказала:

— Подойдите к зеркалу. Только вместе.

Мы подошли к зеркалу. Чтобы поместиться в зеркале вдвоем, надо было встать теснее. Мы встали теснее, глянули в зеркало…

— Знали бы вы, как вы похожи, — сказала Наташка.

Мы смотрели в зеркало и глупо улыбались: у нас были абсолютно одинаковые губы и зубы.

На стуле висела Наташкина косынка, он взял ее и повязал себе на шею, погримасничал в зеркало, развязал и повязал мне. Его пальцы коснулись моей шеи. Я боялась потерять сознание и ничего не соображала.

Помню это наше с ним зеркало: одинаково ошалелые, испуганные глаза. И я — красивая. Потому что в глазах его — интерес, такой же интерес к моему лицу, с каким мы смотрим только на свое лицо.

— А ничего смотримся, — сказал он.

Я и сама понимала, что происходит что-то не то: действия наши были замедленны, взгляды слишком долгие. Мы смотрели друг на друга не опуская глаз, никакого стыда не было в помине.

Впервые кто-то смотрел на меня с интересом, впервые мне не хотелось делать все наоборот, как я привыкла в школе, потому что он был такой же, как и я.

Потом мы о чем-то разговаривали, но я не помню, о чем. Помню только, что я говорила ужасно много. И еще помню, что ему мешали собственные руки. И поэтому он то щелкал меня по лбу (причем абсолютно не больно), то дергал за волосы — тоже не больно. И бедная Наташка уж совсем не могла смотреть на такое безобразие, почему и ушла совсем уж надолго. Ей было непонятно: среди бела дня, при свидетеле, люди ищут повод, чтоб притронуться друг к дружке.

— А ты, наверно, многим нравишься в вашей школе? — как бы между прочим сказал он.

— Еще бы! — сказала я и даже не покраснела от такого наглого вранья. Впрочем, это не показалось мне враньем.

Он скис и сказал, что ему надо домой. И ушел.

— Ну? — недовольно сказала Наташка. — И что ты в нем нашла? Его у нас и за человека не считают!

— Почему?

— Не знаю, но его всегда лупят.

— Ах уж это мне общественное мнение! — фыркнула я вполне искренне. Мне совсем не хотелось, чтобы он кому-то нравился, это не входило в мои планы.

…В команду «КВН» меня все-таки взяли, тут уж хочешь не хочешь. Все-таки я умела сочинять кой-какие стишки, танцевала, пела. Правда, во время подготовки капитан Дима Спешнев предпочитал обходиться без меня, как бы говоря этим, что если наш дурной класс и выдвинул меня, то он не обязан со мной возиться. И поэтому я сама по себе разучивала «лезгинку», которую потом не хотели включать в номера самодеятельности. Конечно, я могла вообще отказаться от участия в матче — пусть бы на мое место шла умная Тамара или красавица Элка Котенок. Но все дело в том, что мы должны были встретиться с Юлькиной школой. И тут моя гордость была не к месту. Перед матчем мне выдали самую захудалую бумажную шапочку, которая только нашлась, а красивой эмблемки мне вообще не досталось. Оказывается, про меня забыли. Что забыли, так это они врали — они никогда не забывали щелкнуть меня по носу- Но я молча скушала и это.

…Разглядеть со сцены лица сидящих в зале было трудно, почти невозможно. Только по поднятой ладони в середине зала я поняла, что Юлька здесь. Этот знак подавала, как мы и уговорились, Наташка. Что было потом, я помню смутно. Помню панику на лице у Димы Спешнева, помню, как мы с ним стояли за кулисами — он в одних трусах, протягивая мне свои брюки:

— Ну, иди же… Иди…

И я надеваю его брюки, которые все норовят упасть, вылетаю на сцену и под барабаны (откуда взялись эти барабаны?) начинаю отплясывать какую-то неистовую «лезгинку». Я так отчаянно гримасничаю, что рискую потерять наклеенный нос с усами.

Потом помню свое лицо в зеркале: как я усердно корчу страшную рожу, вычерчиваю морщины, потом их оттеняю, безбожно пудрю волосы и опять — на сцену! А зал ревет, беснуется. А мне — хоть бы что.

В «Юбилее» я играю Хирина, потому что исполнитель этой роли заболел, а я одна знаю текст. Мне и сейчас становится стыдно, стоит только представить то безобразие. Боже мой, ну и способ же избрала, чтоб понравиться мальчику!

— У них свой поэт! — панически вопит Дима Спешнев. — У них свой поэт! Что делать, что делать! — Потом он вдруг поворачивается ко мне: — Иди! Иди! Читай стихи.

— Какие стихи?

— Свои!

— Да нет у меня никаких стихов!

— Иди! — кричит он. — Иди, Квазимодо…

И я иду. О том, что стихи могут быть и без рифмы, я уже знаю. Эскимосы, так те вообще — что видят, о том и поют. А чем я хуже? Правда, о том, что я вижу, петь трудно. Помаю, как говорила я что-то весьма расплывчатое. Про голубой период Пикассо, оказывается, говорила, про каких-то вороных коней и еще бог знает про что.

Та половина зала, где сидит наша школа, истерически хлопает. И вдруг — чьи-то неистовые аплодисменты с другой стороны. Кто-то один мне хлопает все же, да еще так громко.

Потом Дима Спешнее ругался с комиссией.

— Это не стихи! — говорил какой-то дядька.

— Это стихи! — орал Дима. — Вы что, не читали французов?

— Но мы то не французы! Это не стихи.

— Это гениальные стихи, ясно? Она вообще гениальная девчонка, вам этого не понять…

Я ушла, так и не выяснив, кто кого переспорит. В зале уже были раздвинуты стулья, хрипела уже радиола.

— Привет! — Он схватил меня за руку и так и держал за руку, как будто даже не замечая этого.

— Привет! — ответила я, сияя, предвкушая, в каком он должен быть восторге от знакомства со мной.

— Потанцуем?

— Потанцуем, — ответила я, как будто это мне хоть бы что — танцевать с ним.

— Ну как? — спросила я, ожидая, что он сейчас же начнет расхваливать меня за все мои таланты.

— Что как?

— Я про КВН.

— Ах, это? Да я не видел, я только что пришел. Я такими пустяками не занимаюсь.

Кто бы знал, что со мной тогда сделалось!

— Ты знаешь, я что-то устала… Я не хочу больше танцевать, я пойду домой…

— Как хочешь, держать не буду, — равнодушно сказал он.

И я ушла. А потом сидела в нашей коммунальной ванной и ревела.

— Ты знаешь, — сказала, придя, Наташка, — твоего Юльку побили…

— Так ему и надо!

— За тебя побили, дура!

— Почему это?

— Он же один тебе хлопал из всех наших. За это его и побили, что он чужой школе хлопал.

Вот тут уж я зарыдала так, что Наташка испугалась.

— Ты можешь ему позвонить, — сказала она, — я узнала телефон…

И я позвонила.

— Мне, пожалуйста, Юлю…

— Это я.

— А это я.

— Я понял это, еще когда зазвенел телефон…

— Почему? — радостно вскрикнула я.

— Потому что он всегда звенит нормально, а тут как-то психованно зазвенел, будто свихнулся…

Я не знала, как на это реагировать. Решила не обижаться.

— Мне Наташка сказала…

— Она соврала.

— Ну, знаешь ли…

— Послушай, — сказал он, — ты мне не нравишься, понимаешь? Ни капельки, ясно?

— А что, ты мне нравишься, что ли?

— Ну вот, видишь, так чего звонить?

— Здравствуй, Дима, — неожиданно даже для себя сказала я. — Проходи. Извини, Юля, это не тебе. Ко мне пришли. До свидания! — И я положила трубку.

Дома никого не было. Я поставила на проигрыватель пластинку и стала танцевать, потому что думать о чем-либо боялась. Иначе вспомнилось бы и то, что мне не хватило красивой эмблемки, и что мне дали рваную шапочку, и что Дима Спешнее назвал меня Квазимодо. Я танцевала якобы с Юлькой, хоть он и сказал, что я ему не нравлюсь. Но я не могла иначе. Все-таки у него были самые прекрасные глаза, губы, зубы, руки… И родинка у него на виске была какая-то необыкновенная, будто жужжащая. Так разве я могла не думать о нем? И что, если я ему не нравлюсь?! Ничего нет в этом стыдного — разве стыдно, когда ты голоден и хочешь хлеба? Не дадут — умрешь. Или нужно взять самой. Кто бы что бы ни говорил…

Он исчез, и я думала, что навсегда. Наташка говорила, что он яростно гоняется за этой чертовой Галей, а Галя и смотреть на него не хочет. Еще Наташка сказала, что он теперь почему-то ей, Наташке, обо всем рассказывает. Ей это было странно и непонятно. Мне — тоже.

А потом он пришел к Наташке опять. Опять узнать, что задано по английскому. И опять они стояли на лестнице и разговаривали. Я схватила коробку с гримом, подвела глаза ярко-голубым, до ушей прямо развела глаза, накинула пальто и опрометью бросилась по коридору. Его я не заметила.

— Он уехал, — сказала я Наташке трагическим шепотом.

— Кто уехал? — спросила ошарашенная Наташка.

— Сережа. Его взяли в армию.

— Ах, Сережа! — сказала Наташка. — Прискорбно…

Бедная Наташка, я втягивала ее во все новые и новые авантюры, и она, по доброте душевной, вынуждена была мне подыгрывать.

Я летела по лестнице и слышала, как она громко говорит ему:

— Представляешь, у них такая любовь, и вдруг его берут в армию…

Потом она рассказала мне, что на это ее сообщение он только фыркнул и сказал, что ему пора домой.

В авантюру я втянула не только Наташку, но даже и умную Тамару — мою принципиальную подругу, старосту класса.

Дело в том, что с некоторого времени Юлька стал ездить в школу на том же автобусе, на котором ездила я. Никто из нормальных людей так бы ездить не стал, потому что автобус этот безбожно кружил, и моя Наташка, например, ездила на трамвае. Ехать было всего-то две остановки. А он ездил на автобусе, который до его школы делал одиннадцать остановок.

Я увидела однажды, как он влезал в автобус, сама же влезть не успела и на следующий день пришла на остановку раньше. А он в тот день пришел позже. Я показала его умной Тамаре, когда он бежал за автобусом. Чтобы она знала его в лицо. Потом, стоило ему войти в автобус, как рядом с ним оказывался кто-нибудь из моих знакомых девиц (двое, конечно, а если можно — трое) и начинался спектакль.

— Ты представляешь, в Машку Семашкину все влюблены, — говорила, например, умная Тамара.

— Да, это что-то ненормальное, — подыгрывала ей оказавшаяся поблизости статистка.

Потом все, что он при этом делал, становилось известным мне. Однажды он позвонил. К телефону подошла я.

— Я вас слушаю…

— Это ты, что ли?

— Да, я…А это ты?

— Я. Слушай, я давно хотел тебе сказать… Я из-за тебя просто боюсь ходить по городу.

— Почему это? (Вот он сейчас скажет что-нибудь такое необыкновенное. Скажет, чего я так жду.)

— Да потому, что из каждой урны, из каждой водосточной трубы вылезает человек и произносит твое имя…

— «Мое имя наводит ужас, как заборная крепкая брань…» — циничным голосом сказала я.

— И вообще, мне не тебя надо, а Наталью…

— Ее нет дома. Что передать?

— Я хотел спросить, что задано по английскому.

Вполне понятно, что после этого случая я мчалась к телефону на любой звонок.

Вставалось по утрам теперь очень легко, потому что с самого утра я готовилась его встретить. И встречала. Иногда мы даже сидели в автобусе рядом, но не разговаривали. Мы не видели друг друга в упор, так-то. Правда, иногда я проезжала свою остановку. Но в таких случаях я и не думала выходить на следующей, а ехала до кольца. Кольцо было на Невском, и вместо того чтобы идти в школу — я шла в кино. Я чувствовала его ехидный взгляд, но не замечала его. Я знала, что прогулять так легко, как я, он не может. Очень уж разные у нас были школы! В нашей школе учителя пытались понять наше настроение. Я помню, когда приехал Фидель Кастро и директор школы поняла, что многих сегодня на уроке не окажется, то она взяла в руки школьное знамя и сказала, что если встречать — так уж встречать. И вся школа целиком пошла встречать Фиделя. А все остальные школы учились. Поэтому, если я честно говорила, что прогуляла школу потому только, что на улице хорошая погода, мне говорили:

— Смотри, ведь экзамены…

Гораздо неприятнее было объясняться с умной Тамарой.

— Где твоя гордость? — говорила она.

У Юльки школа была другая. Девочек выгоняли из класса, если они завивались. Парни обязаны были ходить в школьной форме. Помню, что на Юльке эта форма расползлась по швам и выглядела совсем неприлично. Когда у них были вечера, то по углам стояли классные дамы и следили, «чтоб не прижимались». О каких прогулах могла идти речь в такой школе?

Вот поэтому я и чувствовала себя на коне в этой ситуации. Я дразнила Юльку своей свободой, тем, что еду куда хочу, что до ушей подрисовываю глаза ярко-синим гримом, и вообще…

И однажды я его вывела из себя… Он не вышел на своей остановке.

— Ты проехал, — сказала я небрежно.

— Ты тем более, — ответил он.

— Для меня это ничем не чревато, мой мальчик.

— Я не мальчик и не твой! — буркнул он.

Возразить было нечего. Я оскорбленно молчала.

— Куда двинем? — примирительно спросил он.

Я хотела спросить, с каких это пор я и он — мы, но промолчала. Я устала быть с ним в ссоре, поэтому и пропустила возможность уколоть.

— В кино, — сказала я.

И мы были в кино. Потом, через несколько лет, выяснилось, что ни он, ни я не помним ни названия фильма, ни хотя бы самого завалящего кадра. А ведь так внимательно смотрели, даже потом обсуждали фильм. Правда, кто там кого убил и кто на ком женился — так и не выяснили.

Шатались по морозу, замерзшими руками сжимая одеревеневшие папки, которые были тогда в моде.

…А через два дня, встретившись в автобусе, не поздоровались.

…Восьмое марта тогда еще не было выходным днем, и мы ехали в школу. Я, Тамара, Элка Котенок и еще какая-то девчонка, имени которой я не помню. Юлька тоже ехал в этом автобусе. Мы с девчонками, помню, обсуждали невеселую долю девчоночьего класса. Всех будут поздравлять, а нас, кроме четырех наших мальчишек, похожих на девчонок, и поздравить некому. И еще мы говорили о том, что праздники вообще — самые неприятные дни.

День был на удивление снежным. Автобус шел по тоннелю, прорытому в снегу, задерживаясь на остановках дольше, чем обычно, потому что пассажиры прыгали чуть ли не в сугробы, шли вдоль сугробов, прижимаясь к автобусу, пока не выбирались на проторенную тропинку. День этот был все-таки очень красивым. Розовым каким-то, тихим днем.

Юлька вышел на нашей остановке, плюхнулся вдруг на спину прямо в сугроб, побарахтался в нем и поднялся. Теперь в сугробе была ложбинка.

— А то ножки промочишь! — сказал он. Он мне это сказал!

Я остановилась, но кто-то толкнул меня в спину.

— Иди, — сказал он.

Я прошла по тропинке, которую он сделал для меня. За мной пошла Элка Котенок, но умная Тамара схватила ее за руку.

— Это не тебе, — сказала умная Тамара, — это Машке.

— Спасибо, Юлька, — сказала я.

— С праздничком! — пробурчал он.

Лицо его было невозмутимо, как всегда.

В этом же автобусе ехали еще какие-то ребята из нашей школы. И на следующей перемене я слышала за спиной:

— Вот она, эта самая…

— А он бросился и говорит: иди по трупу.

— И она пошла!

— Во дает!

Я слушала все это и думала мстительно: ничего, болтайте, болтайте, вот придет мой мальчик, тогда вы узнаете, он вам покажет…

Однажды, когда я зазевалась на переходе, он схватил меня за руку, а потом так и забыл отпустить. И мы вдруг замолчали, как-то панически замолчали — дыхание перехватило. Помню, что мне захотелось убежать. Он на меня не смотрел. Ах, как мне хотелось увидеть в его лице что-то смешное — чтоб рассмеяться, чтоб стало просто! Эти его смешные усы, только пробивающиеся, эта шляпа (он приходил к нам в шляпе), все это, когда его не было рядом, казалось мне смешным, но сейчас…

А на следующий день мы встретились как незнакомые. И все опять пришлось начинать сначала. У нас каждый раз все начиналось сначала, по нулевому циклу — привычки друг к другу не появлялось.

Помню горы отчаянного вранья, которые мы в поте лица воздвигали в наших разговорах. Я врала со всей энергией старосты миллиона кружков, оставленных мною во имя этих наших встреч и разговоров.

Он тоже много врал (тогда я этого не знала), мы прикидывались приятелями и спрашивали друг у друга совета. Его нисколько не удивляло, что за время нашего с ним знакомства «моего Сережу» успели взять в армию и уже дважды отпустить в отпуск. А меня не удивляло, что его Галя ждет его каждый день, а он, вместо того чтоб идти к ней, торчит у нас.

Но, как ни странно, мы друг другу верили. Я верила в Галю, а он верил в Сережу. И аил штурмовали эти горы вранья, мы лезли на них, скатывались вниз, но опять лезли.

Я отчаивалась, плакала, но верно сидела дома, ожидая его прихода.

А он, как я узнала потом, давал себе слово, что больше не придет, шел вправо-влево, туда-сюда, но вдруг оказывался у нашего дома.

Однажды, возвращаясь из булочной, я увидела, что он стоит против нашего дома и, запрокинув голову, смотрит на мои окна.

И я все меньше и меньше врала про Сережу. И он реже вспоминал про Галю. В конце концов были и другие темы для разговоров. Правда, тут он верил мне меньше.

…По литературе у него была тройка с минусом. Раньше человек, который имел тройку по литературе, для меня не существовал. А он — существовал. Он не виноват, что у него был плохой учитель, а у меня — хороший.

О, как молила я, чтоб время остановилось! И пусть бы я бесконечно училась в школе, а он приходил бы якобы к Наташке, якобы списать задание. Не нужно никаких перемен. Я не хотела быть взрослой.

Но вот и последний звонок отзвенел. Пошла работать по специальности, которую мне дала школа. В нашем НИИ было полно мальчиков, только что окончивших институт. Эти мальчики напоминали мальчиков из нашей великолепной, привилегированной школы. Но, как ни странно, ко мне они относились совсем не так, как те. Я всех ужасно забавляла и поэтому нравилась. Меня звали на дни рождения, за город, на каток. Да и не была я так уж некрасива, как думалось мне в минуты отчаяния (впрочем, думалось почему-то с удовольствием).

Юлька заходил редко. Делал вид, что он пылкий друг Наташкиного детства.

Он менялся: стал еще выше и шире в плечах, и усы как-то враз перестали быть смешными.

— Ой, сегодня еле встал с перепою, — гордо говорил он.

Ясное дело, после школы, в самый первый год, все мы часто бываем «с перепою» (бутылка портвейна на троих), «бабы нам надоели», а денег у нас «куры не клюют».

Я говорила, что приглашена на ужасную пьянку, что не понимаю: и чем это я так нравлюсь этим глупым мужчинам?

Похоронив Галю и Сережу, мы принимались тут же за новое вранье.

И вот Юлька исчез. Я сидела дома и ждала, что он придет. А он не приходил.

У всех была любовь, у всех были нормальные парни, а я сидела и ждала неизвестно чего. Окончательно добило меня сообщение о том, что Элка Котенок выходит замуж. Элка, хоть и была красива, была ужасно глупая. Она все время говорила:

— Я такая страстная, такая страстная; больше двух раз одного парня видеть не могу!

От Элки пришло приглашение на свадьбу. Чтоб обсудить это событие, явилась умная Тамара.

Было воскресенье, мои родители ушли из дому, и мы втроем — я, Тамара и Наташка — пили вино под названием «Столовое».

Черт возьми, мы ведь взрослые люди — и можем же за бокалом вина обсудить нашу подругу, которая не что-нибудь, а замуж выходит.

Сегодня был последний день, назначенный мной для прихода Юльки. Если он не придет…

Ну что я сделаю, если он не придет? Позвоню? А он подойдет к телефону и скажет;

— Ты мне не нравишься, ясно? И нечего тут звонить.

И все-таки я позвоню…

Наташка с умной Тамарой все говорили и говорили про свадьбы, будто собаку съели в этих делах, а я молчала.

— Она все думает про своего Юлечку, — сказала Наташка.

— Это в конце концов беспринципно с твоей стороны, — сказала умная Тамара.

— Вы тут поговорите про принципиальность, я пока выйду, — сказала я.

Я вышла в коридор и подошла к телефону. Номер я набрала смело, даже нахально. Подошла какая-то женщина — мама, видно.

— Юлю, — сказала я единственное слово.

— Юля! Тебя! Девушка!

— Алло, алло! — кричал Юлька.

На меня напал столбняк.

— Алло! — Он не вешал трубку, он выжидал.

Я молчала. У меня пропал голос. Я первая положила трубку. Мне стало легче: почему он не повесил трубку? Он ждал, ждал, он так хотел кого-то услышать! Мать сказала, что девушка. Он ждал меня! А почему именно меня? Что, у него теперь нет знакомых девушек? Да полно у него девушек! Любых! Он теперь работает в лаборатории своего отца, его отец шишка. А эта девица, наверное, была вместе с ним когда-нибудь в пионерском лагере — он ведь рассказывал, как был однажды влюблен в какую-то там, в пионерском лагере. А я-то жду его! Просто я Квазимодо. И все. Я подошла к зеркалу: косицы с бантами, дура, идиотка. Заржавленные ножницы лежали на подзеркальнике. Я взяла их и ампутировала обе косицы, прямо с бантами.

— Что ты делаешь? — в коридор выскочила Hаташка.

— Ничего. Подровняй.

Клочья волос сыпались прямо на пол. Явилась умная Тамара и сказала, что неровно. Взялась подровнять. Когда наконец было признано, что теперь ровно, я оказалась оболваненной почти наголо.

— Теперь я не пойду на свадьбу, — сказала я.

— Ну и зря! — сказала умная Тамара. — Ты не представляешь, какая получилась эффектная стрижечка!

Тамара всегда знала, что нужно сказать.

Раздалось два звонка. Это ко мне. Кто бы это мог прийти сейчас ко мне?

Я открыла дверь и увидела три темные фигуры.

— Привет… — Один был Юлька.

— К Наташке четыре звонка, — сказала я.

— А я не к Наташке, мы все к тебе… Знакомься…

Два парня по очереди протянули мне руки, при этом что-то пробурчав, чего я не разобрала.

— Зачем это вы ко мне? — глупо спросила я.

— Воскресенье, — сказал Юлька.

— Ну, проходите, а мы тут, между прочим, пьем.

— Ого! Ты подстриглась? У тебя идеальная форма головы, — сказал Юлька.

Юлька был другой. У него было спокойное выражение лица, он не заболтал суетливо, как обычно, ему не мешали руки. Когда мы шли по коридору, он обнял меня за плечи, будто так и полагалось. Заметив мой страх и изумление, он сказал:

— Что, предки дома?

— Н-нет.

— Тогда все о’кей! Проходите, ребята.

Он открыл дверь и пропустил ребят вперед. Сам задержался, сжал мое плечо.

Я не воспринимала происходящее как реальность. Я думала, что либо это сон, либо… Юлька пьян.

— Привет, — сказал он Тамаре и Наташке, не удостоив их взглядом.

Парни вытащили из карманов две бутылки портвейна.

— Хо-хо! Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! — сказала Наташка.

— Что за детский смех на лужайке! — сказал Юлька. Он и не думал проявлять по отношению к Наташке былой любви застарелого друга детства.

Наташка, как и я, уставилась на него изумленно. Он все еще обнимал меня за плечи.

— Располагайтесь, ребята, — сказал Юлька, будто это не ко мне, а к нему пришли.

Происходил какой-то спектакль, свою роль в котором я еще не понимала.

— Ты не против, что я пришел к тебе с друзьями? Это мои лучшие друзья, — сказал он мне.

— Я очень рада.

Рада! Это не то слово. Я была счастлива и не могла этого ни от кого скрыть!

Юлька нахально полез в буфет, достал еще рюмки, хлеб, пару луковиц.

— Может, еще чего надо? — спросила я.

— Надо, чтоб ты сидела и никуда не убегала. Что мы сюда, жрать пришли?

Умная Тамара смотрела на все происходящее со священным трепетом.

— Может… я там… картошки поджарю… или чего? — сказала она наконец.

— Сиди, ты нам не мешаешь! — сказал Юлька.

Мы все одновременно молча выпили вино.

— У тебя есть музыка? — спросил он.

Я проковыляла через всю комнату, включила радиолу. Подумала, что пора бы перестать улыбаться, но улыбка не отклеивалась от лица. От этой улыбки уже болели губы и зубы.

— Зачем эта полная иллюминация? — Юлька зажег настольную лампу (судя по точности его движений, он не был пьян), погасил верхний свет.

Запретная вечеринка с притушенным светом. Впервые в моей жизни такое. В школе — девчоночий класс, на работе — все уже взрослые для того, чтоб тушить свет.

— Что случилось? — спросила я.

— То, что случается на каждом шагу, моя девочка… — важно сказал он.

Я хотела сказать ему, что «я не девочка, и не твоя», но лицо его было так невыносимо близко от моего лица и это было так чудесно, так невероятно, что мне не захотелось ничего говорить…

— Поставьте быстрое-быстрое… — верещала Наташка, — Маша умеет быстрое… Чарльстон поставьте!

— Повторите то же самое, — сказал Юлька.

И его послушались. Почему-то нельзя было его не послушаться.

— Давайте еще выпьем! — не своим голосом крикнула я.

— Не надо нам, — сказал Юлька тихо, увлекая меня в самый темный угол. — Вы, ребята, пейте, а мы не хотим…

— А мы… что? — спросила я.

— А мы вот что, — сказал он и поцеловал меня. Даже не поцеловал, а скорее укусил.

Мы не танцевали, а стояли и ошарашенно смотрели друг на друга. У Юльки был такой вид, будто он и сам от себя не ожидал подобного…

На тебе сошелся клином белый свет, На тебе сошелся клином белый свет, На тебе сошелся клином белый свет, Но пропал за поворотом санный след…

Мы смотрели друг на друга, машинально слушая пластинку, и постепенно взгляды наши становились наивно-осмысленными: вот, дескать, слышишь, что поют? Это про тебя, про тебя… Это на тебе сошелся клином белый свет…

— Какие у тебя… руки красивые… — еле слышно сказал Юлька, но мне показалось, что голос его наполнил всю комнату, раскатился, как глухие, шуршащие камушки под ногами.

Потом он поднес мои близко сведенные руки к лицу и стал очень старательно и как-то трогательно-аккуратно целовать их.

— А чиво это вы такое делаити? — К нам про-вальсировала Наташка с двумя рюмками в руках.

— У нас в Польше женщинам целуют руки, — сказал Юлька.

И это было совсем не смешно. Он взял рюмки, одну протянул мне:

— Не допивай…

Я оставила на дне, он тоже.

— Теперь поменяемся, — сказал он.

— Зачем?

— Так надо. — Он выпил и бросил рюмку на пол. Она разлетелась. Я тоже бросила рюмку на пол. Наташка что-то заверещала.

— Ты еще маленькая, уйди отсюда, — сказал Юлька. — Не знаешь, зачем нам весь этот детский сад?

— Не знаю.

— Давай уйдем?

— Давай. Надо им сказать.

— Не надо говорить, уйдем — и все… Вечно у тебя толчется какой-то народ…

Народ! Будто не он их привел!

На улицу мы вышли уже опять будто чужими. У нас это бывало всегда.

— У тебя что-то произошло? — спросила я.

— Это должно было когда-нибудь произойти… — сказал он.

— Что… должно было?.

— Да так, что-то вроде вдовушки или разведенной… Занятная бабенка…

Он сказал это до отвращения легко и игриво. Это был не тот Юлька, который поцеловал меня только что и сам испугался. И это был не тот Юлька, который врал про Галю. У того была длинная, тощая шея, и трогательная болячка от простуды на верхней губе, и смешные усы…

Это был Юлька, который заявился ко мне с друзьями (для чего-то они ему были нужны, эти свидетели), это был Юлька, который не удосужился взглянуть на бывшую одноклассницу Наташку, который так вот запросто поцеловал меня… Правда, после этого тут же стал другим. Но пока мы одевались, спускались по лестнице, заново привыкали к новым нашим отношениям — снова изменился.

Ревность во мне зашевелилась? Думаю, что нет. Слишком уж пренебрежительно он сказал все эго о какой-то женщине, да и пришел же ко мне, пришел, не к кому-то… Так что же так покоробило меня, почему я вдруг задохнулась и остановилась?

Я не хотела с ним ссориться, не могла, это было мне не под силу — поссориться с ним, потерять его хоть ненадолго. Я уже не могла потерять его, этот его единственный поцелуй приварил меня к нему накрепко. И все же я не могла сказать ни слова, сделать так, чтоб лицо мое не изменилось. А я чувствовала, как затвердевало, застывало мое лицо. И он тоже видел это.

— Да, как-то так вышло… Выпили. Ребята с работы затащили в Ликерку на танцы… Она так, ничего себе… Я а не думал! А она говорит — дома никого пет…

Он выдавливал из себя по слову, под конец уже почти кричал, заглядывая мне в глаза и пугаясь моего молчания.

— Что ты молчишь?! Я даже не целовал ее! Я даже… Но я же мужчина, черт дери! Это естественно.

Не могла я с ним поссориться! Злить всех других, злить кого угодно — это была моя любимая роль, но я не могла поссориться с ним, тем более что видела — от его самоуверенности ничего не осталось.

И еще я почему-то очень ясно видела эту бедную фабричную девчонку, скорее разведенную… Может, ребенок спал в той же комнате. С убогим лексиконом, с этими: «Катись колбаской по Малой Спасской» — ну конечно, эта девчонка была такая, иначе удержала бы его, и он не прибежал бы ко мне.

Я слишком много читала, вот в чем дело. Без скидок на возраст. И я не верила в дурных женщин — спасибо классикам.

— Что ты молчишь? — уже кричал Юлька.

Я выбирала слова. Я чувствовала, что от того, что я сейчас скажу, многое зависит.

— А как же ты мог не целовать? Ты поляк, Юлька… И разве поляки кукарекают? Разве поляки говорят плохо о женщинах? Разве могут не целовать?

— Я понял только одно: с этого нельзя начинать, — жалобно сказал Юлька.

…Потом я очень часто даже злилась на него за то, что он ни об одной женщине не говорил плохо. Он так яростно жалел всех подряд, что попадал в самые дурацкие положения.

«…С этого нельзя начинать…»

Однажды мне было очень плохо, и я, поддавшись слабости (чего не бывает), как-то очень неосторожно пококетничала с одним молодым человеком. Мы встретились всего-то пару раз, погуляли по городу. Мы были ровесниками, но он почему-то казался намного моложе меня. Не лицом, а так как-то… Поцеловались при прощании. Он сказал:

— Слушай, выходи за меня замуж.

— С чего это?

— Ты… такая… нежная… Ты не думай, у меня было много женщин, но я просто спал с ними… А ты… просто говоришь, а мне никогда так не было.

Если б ему, как Юльке тогда, было восемнадцать, то, может быть, я потратила бы на него время н слова. А ему было двадцать восемь.

— Не с того ты начал, — сказала я, и мне стало скучно.

Через два месяца он позвонил мне и сообщил, что женился. Он думал, что это меня расстроит. И напрасно. Я пожелала ему счастья… И не позавидовала его жене.

…А с Юлькой мы учились вместе. Никто и ничто — ни книги, ни фильмы, ни учителя, ни родители — не могли бы, при всем желании, заставить нас научить нас любить. Мы тогда верили только друг другу, мы сами сочиняли свою азбуку. Может, именно поэтому у меня потом ни с кем другим ни черта не получалось… Я говорила только на своем, очень трудном языке… Я была уверена, что этот язык единственно возможный…

После того как он сказал: «С этого нельзя начинать…», причем сказал он это сдаваясь, сразу стало легче.

Мы не разговаривали, а просто шли, взявшись за руки. Мы еще не знали, как следует нам теперь разговаривать в нашем новом, взрослом качестве. Еще долго никто не видел перемен ни в нем, ни во мне. Но мы-то знали, что так, как было, быть не может больше. А что впереди — не знали. И говорить все-таки нужно… Правду.

— Как хорошо, что ты позвонила мне, — сказал он.

Я не стала отпираться — теперь это было ни к чему.

— Я б умерла, если б не позвонила…

Я, конечно, не умерла бы. И все же я сказала правду.

— Я боялся идти к тебе…

— Поэтому позвал ребят?

— Да.

— Эх ты, трусишка!..

— Не трусишка. Но если б ты меня прогнала, я. Не знаю, что бы и было. Я ночами не спал из-за того… случая.

— Ты мог подумать, что я тебя прогоню?

— Сейчас… когда ты молчала… я так и думал.

— Не надо про это.

— Я только сейчас тебя полюбил, вот. Потому что ты меня не любила. Не люби меня сильно и все время, а то… Я сам хочу тебя любить. Когда ты ругаешься, я больше тебя люблю…

…Мы очнулись (очнулись — верное слово) только под утро. И увидели, что садик, в котором мы сидим, заметен снегом.

Первый снег в Ленинграде в тот год выпал четвертого ноября — я помню точно.