Убери руку, не нуждаюсь, убери, пожалуйста.

– Кроме того, – не отрывая головы от её плеча, заявлю я непривычно ясно. – Я поэт, а ты, как хочешь, думай. Можешь думать, что я географ. Пожалуй, ты должна думать обо мне именно так – он географ. А я буду думать о себе как о поэте. Согласна?

– Неужели тебе никто не сказал там, что я поэт? Невероятно! – воскликну я и вскочу на постели. Пружины под моими ногами напомнят кочки труднопроходимого болота. Проваливаясь, с трудом удерживая равновесие, я буду качаться, как мыслящий тростник на ветру.

– Я поэт и мыслящий тростник, – скажу ей и стану на колени, чтобы поцеловать её раскрытую грудь. – Веришь?

– Нет, – ответит она и проведёт горячими со сна губами по моей щеке, а рукой отстранит меня. – Ты лишён поэтической внешности. У поэтов жемчужные зубы, они благоухают левкоями, они стройны, как кипарис, и нервны, как борзые. И кто тебе сказал, что мне нравятся поэты? Но даже если это не так – всё равно наша ночь безумия и счастья будет последней.

– Но у меня остаётся искусство. Святое дело! К тому же я – сын полковника, и сам Герцог благоволит ко мне. Посуди сама. Теряя меня, ты теряешь и его расположение, и тогда тебе останутся мечты о кипарисовых поэтах да засохшая банка майонеза – жалкий удел! Тебе… ты будешь читать по вечерам Крафт-Эббинга, купленного за безумные деньги, а до того, как купишь его, убранная в презренные розы и каллы, взойдёшь на алтарь замужества.

– Да, – скажет она голосом офицера разорванной бегущей армии. – Я взойду на алтарь. Вот ты и сказал, что хотел сказать. Ах! – и взмахнёт рукой. – Всему наступает конец. Тебе, как поэту, необходимо знать…

– Да, да, да, – невнятно проговорю я. – Истины преследуют меня, как псы зайца, – скажу я и умолкну, начиная снова для самого себя.

Кстати, букву «Я» недавно довелось увидеть воочию. Она появилась в облике физика. У физика отсутствовала борода, не было рыжих сандалий, истоптанных на высокогорных тропах Тибета, не было костюма маренго и грязной панамы. Физик походил на немецкого пекаря из пряничной сказки. Перевести дыхание – вот как это называется. Перевести дыхание – и только.

Что за физики? Какие панамы? Какие спектакли? Когда-то брат убил брата и заплатил собой за смерть, позже кто-то угодил под машину, что, в свою очередь, совпало со многим другим. Не беда, что рядом с камнем, подобранным на склонах Митридата, будут находиться персики или селёдка, период разложения коих неимоверно короче, чем, скажем, того же камня со склона Кордильер. При всём том, необходимо отметить, что нравственная физиономия протагониста чрезвычайно расплывчата! Ограничимся литературой.

Достоверность. Правдоподобие. Среди множества жизней, которые, расходясь, сливаясь до неразличимости, образуют мою, я ищу достоверность одной, её правдоподобие. Моя жизнь – это не её жизнь. Не его жизнь.

Моя жизнь – не жизнь дерева, не нужно обольщаться на этот счёт… Чья она? Моя? Или его? Или её? Или дерева? Нет, меня не проведёшь на мякине, неужто все эти дома, набитые хламом доверху, деревья, женщины, книги, размышления о домах, женщинах, книгах и есть моя жизнь?

Чего тогда я ожидаю?

Но мы говорим: зерно проросло. Оно дало побег, стебель. Оно вышло на стезю возвращения. Вознёсся хрупкий стебель к небесам. Исполненное сока и жажды, оно перестало быть зерном, а стало стеблем, побегом, над которым попеременно то солнце, то звезда, но постоянно надежда, самая страшная изо всех звёзд и, быть может, самая настоящая.

Страшная – потому что выразить её мне не под силу. Сыпятся вопросы сухим дождём: надежда на что? надежда зачем? И чем сильнее она, тем глубже страх, основанный на предчувствии, на безусловном знании предшествующего пробуждению страдания, а ещё раньше, за чертой его – забвение, пустота, которую, по мере сил своих заставляем гипсовыми статуэтками, слепками представлений о милосердии, оттисками упований; и снова, о надежде, только какой? Зачем?

Надобно зорко следить, чтобы не упустить мгновения, когда зерно уже не зерно, но ещё не клонится к возвращению. И преодолеть страх, избавиться от него! Две мягких восковых фигурки ученика и учителя на подоконнике, две раскалённых иглы плавят плоть в точках, где должно находиться сердцам.

В учителя мы избираем самих себя, пальцами закупоривая оплавленные дыры и ступаем дальше – из сада в сад уже пронося не тела, а остатки, обнаруженные светом среди мириад жизней, и когда не совладает стопа с землёй – призрачной тенью полетим в ночных садах, не радуясь и не страдая от того, что цветы, раскрываясь навстречу звёздному мареву, цветут влажно, источают дурман. Лицо за лицом мелькает на лицах ученика и учителя. Сколько угодно можно продолжать.