И потому расчистим стол, досуга – вдосталь. Смахнём на пол объедки, окурки, страницы, пепел. Слева, в углу, поставим дом. Из множества домов выберем такой, чтобы стены его были окрашены в нежную охру, а окна – в меру широки, слегка закруглены сверху, где особенно тщательно прохаживается кисть в апреле, наслаивая привычные белила. Такие окна ещё встречаются. Мало, но всё же есть. Это отрадно. Они, отдадим дань ностальгии, хранят собранный за годы аромат цветения и увядания, в них будто собрано благоухание табака, петуний, путанного пленительного разговора… Их осеняют широкие ветви лип или орехов, не позволяя солнцу даже в самый жаркий день проникать в комнату, превращая его жёлтую кипящую ртуть в гибкое зелёное серебро – и это было любовью.
Весной комнаты белят. Выносят мебель, красят полы. Из года в год каждую весну, о которой говорят одни: «и опять, смотрите, весна», а другие: «неужели уже весна!..» – но те и другие вскидывают глаза, отыскивая приметы её в птичьем пении, а ещё раньше – в особой тишине мартовских оттепелей, думают о зиме просто, прощально, скупо, – и, наконец, рёв первых ливней, рёв пустившейся в рост растительности, могучий пар земли, бледно-розовые черви на сухих пластах, отвороченных посеребрённой росой лопатой, простуда, кашель, смятение, ручьи, вода, вода, вода – так выносит к весне, – к любви – так обеспамятевших мореплавателей будит резкий толчок рифа, открывается впереди земля, открываются двери, растворяются настежь окна, и первый лихорадочный жар будит мух.
Выберем такой дом по той причине, что такой дом известен мне более других. Даже не так – это мой дом, скажу я, потому что кому, как не мне, известна весна… Безумная нить червя, тонкая известь и огонь, почти невидный в густом молочном солнце на тлеющих прошлогодних листьях, крадущийся в мусоре. Пресные костры. В них сжигают прошлогодний хлам – они готовят душу к головокружительному мигу, когда шорох дождя, вслед за пламенем, сотрёт всё старое, минувшее, приоткрывая самое чудесное: сквозную, мелкую первую зелень. В мире проснулось дыхание, воспалённый камень пьёт.
Такой дом поставим в углу стола, смахнув на пол крошки и окурки. Вокруг проведём, замыкая, черту. Круг дней… несколько примитивно, но всё же… надо, в конце концов, лукаво не мудрствуя, разобраться и со временем, иначе игра не игра, весна не весна… Затем вытащим из коробки деревья. У крыльца поставим какое-нибудь потемней, погуще – вяз? дуб? бук? Это деревце будет тем, что впоследствии, когда игра увлечёт нас и вера в происходящее оживит окрестности, мы будем называть садом. Повертев его в руках, затянувшись покрепче дымом, будто бы случайно, бросим игрушку у крыльца – не станем себя затруднять дотошным прилаживанием, устройством, – оно само пустит корни, взметнёт сучья к крыше, и живительная, обильная тень покроет тех, кто сидит на ступеньках, ковыряя босыми пальцами в крошащемся цементе. Воздух чист и безбрежен. В саду багряный ангел сливы есть. У ангела в петлице одуванчик яркий, жёлтый, на крыле капустница прилепилась.
Я начинаю понимать, что опять спешу с пейзажем. Можно было бы его писать неторопливо, в худшем случае сослаться на Рудольфа, а самому, не поддаваясь соблазну «художественности», медленно, смакуя слово за словом, двигаясь от тени к блику, от камня к трещине, и, подолгу задерживая дыхания, написать так, чтобы у каждого зарябило в глазах от блеска, а слух взорвало бы безмолвие белых улиц, а в отдалении, как бы иглой коснуться, царапнуть, оставляя гороховый стручок старушечьей фигурки, убегавшей где-то впереди – в безветрие. То поднимая руки безвольно, то роняя их, ещё безропотней, пересекая течение тополиного пуха, поглотившего нас окончательно и бесповоротно, – плыли, ведя счёт редких голубятников, приблизившихся настолько близко к кипению постоянного небосвода, что не находили сил ни двинуться с места, ни упасть с арбузным стуком.
Можно положить справа пепельницу, а слева коробок спичек, обнаруживая на всём тополиный пух, плесень того лета, когда волосы рассыпались, падая назад, когда запрокидывалась голова от тихого смеха, – или неловко тот и другой клонились вперёд в дымном солнце, двойные диски которого сверкают рядом – и лицо, и глаз нежный, мерцающий в тростниках прохлады… – тактоже можно написать. Я у многих интересовался – можно ли? Кое-кто утвердительно кивал головой: «вполне приемлемо». А можно написать, что у младенцев из темени растёт дерево? Можно, кивали они головами, всё можно написать. А поверят ли мне? – спрашивал я. Поверят, говорили, и отворачивались, как бы смущаясь. Из земли дерево растёт, рассуждали вслух, ну и из темени расти может.