Уж какая страница прочитана, сколько времени сижу оцепенело, не читая! Ах, сколь нетрудно было начинать. Фабула элементарна, персонажи известны от ногтей до корней волос. Карандашом по страницам, по ступеням обманчивого, под стать вечерним теням сходства, чтобы потом произнести: «Я это сделал. Сделал это я!» Никто не нашёл меня в моей собственной истории – я восстановил время, вывел заново стропила пространства, которое тут же оставил, потому что было, что оставлять, уносить с собой, напевая «я это сделал, я…»
– Сделал это ты, – говорит Соня и поднимается.
Как она некстати! Опускает ноги на пол, поправляет на плече ночную рубашку, протирает глаза.
– Летом… и светло, – говорит. – А ты чего не спишь?
Я вспоминаю, что в окне должна стоять звезда. И, правда, она видна, желтоватая звезда. Не прекращает стучать в окно бабочка, жёлтая звезда. И бабочка, и тёплая речная звезда состоят из меня, моих воспалённых глаз, ладоней, прижатых к рёбрам, а на шее у подбородка пульсирует горячее пятнышко. Приближаясь, как и плясунья на кладбище, загробная жена моего отца с коровьим позеленевшим колокольчиком на шее – Сильва, городская сумасшедшая, приплясывающая в смраде своего давно немытого тела, приплясывающая, подпрыгивающая и почесывающая под мокрой юбкой, гнусавящая и поющая тайные слова любви: «благородный человек полковник, на холмике мягко спать будет, благородный человек военный полковник, пускает к себе – чтоб его мамочка здорова была, чтоб его мамочка здорова была» – пляшущая баядера погоста, как цепи наматывая, повторяет, но как бы точкой бьющейся, припухшей горошиной желёз у подбородка в излучине сонной артерии она, приближаясь, набухает, а когда жечь начинает – к солнцу тогда смерчем пыль идёт, застилая поля – не поля, и облака как облака – изваянные бережно утренним ветром. Из пара, слышали мы, из неокрепшей водяной пыли, из гибких селеновых жил, белой слюны птичьей. И я начинаю хохотать.
– И чего ты хохочешь? Всех разбудишь!
– Ты помнишь Сильву? – спрашиваю и, не ожидая подтверждения, рассказываю, как однажды заночевала она по своему обыкновению на кладбище, на свежей могиле, замотавшись в бумажные ленты венков, покрыв себя еловыми пахучими лапами, а ночью, заслышав разговор рядом, перепугалась, бедная, вылезла и опрометью бросилась бежать, придерживая на голове, всем известную шляпу с гипсовыми птицами и вишнями; и как парочка, собравшаяся предаться утехам любви, бросилась в обратную сторону и напугала своими всхлипываниями множество парочек, устроившихся под вековыми липами, и те тоже бежали, а во главе бежала Сильва, орущая благим матом: «Из мёртвых восставшие!», и они – нечленораздельное. Толпа неслась по главной улице, смятение увеличивалось. Хлопали окна, в подслеповатых домишках у реки, бережно хранивших память о погромах, поднялся женский истошный вой. Одни кричали, что поймали душителя с верёвкой, другие – что загорелась гостиница «Савой», где заживо сгорела делегация братской страны, третьи вопили о комете, якобы показавшейся в виде гигантского окровавленного ножа на небе. Тем временем Сильва упала без чувств, и вскоре всё прояснилось.
– Так что же я сделал? – спросил я, обходя стороной палящее средоточие на шее.
– Ах, да… Ты подошёл ко мне во сне, – начала она и осеклась. Пальцем показала на звезду и оскалилась. – Подглядывает… ты подошёл ко мне и наклонился, а мне показалось, что я сплю… но я не хотела притворяться и открыла глаза, а ты, мне так показалось, понял, что я не сплю, и я даже услышала, как ты вздохнул, и немного стало от этого легче, потому что, когда я спала, то есть лежала с закрытыми глазами – звезда светила очень ярко, не так, как теперь, гораздо ярче. Ну, а после того, как я увидела тебя и то, что ты не спишь, мне стало спокойней, легче… ну, мне было чуть тревожно, знаешь, такая поволока тошноты, как на карусели, словно я знала, что ты намерен делать, а я и впрямь чувствовала, как ты подошёл и наклонился, и потом (может быть, я взглянула на тебя… кажется, ты протянул руку) – меня прямо обожгло всю. Я… ну, конечно, я знала ещё до того, как ты наклонился, что ты собираешься делать, а что дальше или что до этого виделось смутно, только чувствовала – должно что-то случиться, и вовсе не то, что ты меня разденешь. От этой мысли (представляешь, лежу и думаю!) даже прохладно стало, будто дымком потянуло мятным и одновременно стыдно немного – в первый раз видеть своими глазами и чужими глазами, всеми глазами видеть себя и как кто-то раздевает меня, хотя знала, что это ты, а если бы не ты – глаз не смогла бы открыть, ну, а ты увидел, как я их открыла и посмотрел очень внимательно, может быть, со злостью посмотрел, ну, а мне сразу легче стало, когда я поняла, что ты видишь меня, и видишь, что я не сплю. Не объяснить, но я испытала настоящее облегчение… – …потому что я никогда не испытывала такой близости ни к тебе, ни к кому-то, а до кого-то – не передать, как далеко было, будто он в бинокль перевёрнутый попал, ну как попадали джины в сказках, и вообще кого-то, наверняка, не было и тут, точно не помню, кажется, я мельком подумала, что звезда совершенно жёлтая, вот эта в окне – светившая в лицо, когда я спала – это ад, но тоже как в перевёрнутый бинокль, и где мы лежали, убей меня, не помню. Ноги гудели, я их сбила, потому что шла очень долго босиком. Ну да! Слушай, мы долгое время шли, ты говорил, всё повторял, что, если успеть, можно будет застать герцога.
«Герцога?» – удивлялась я и спрашивала тебя, опять догоняя: «Почему герцога, теперь нет герцогов», – во всяком случае, там, где мы находились, их не должно было быть. Ты не помнишь, ты не мог бы вспомнить, куда мы шли? Ну, конечно, нет! Но либо так, либо иначе, вначале мы шли по дороге, она плавно поднималась в гору, сворачивала налево. Потом загорелся огонёк и возник дом, но ты сказал, что это не тот дом, какой нам нужен, а я вроде сказала, что нам совсем не надо дома, а ты сказал, что дом нужен, только он в других краях, и там течёт ручей, по которому плавает солома. Меня твоя солома почему-то ужасно насмешила, какая нелепая солома… я представила живую солому, которая плавает нагишом в белой шляпе и никого не стесняется; и когда началась гряда белых камней, я присела, потому что под ногами очутилась брошенная детская игрушка. Только вообрази себе, я никогда прежде не встречала таких игрушек, – присела и порвала ремешок на босоножке и поначалу обрадовалась, потому что порядочно натёрла ногу и было больно идти, а потом вспомнила, что босиком не протяну долго и уснула в траве, над головой ветер гудел, как в пустой бутылке… неужели она всё время здесь висит, напоследок подумала, и проснулась от того, что ты наклонился и был не ты, но никем не был… вот. Я тут же догадалась, что ты никто. Помнишь, я сначала говорила, что было тревожно, звезда била в глаза, так это, когда я лежала в траве, она светила надо мной, но, может, я спала одну минуту, не больше, потому что ты сразу наклонился надо мной и приложил к животу руку, и я увидела, что ты расстегнул мне живот и погрузил руку туда, а сам нахмурился. Мне было щекотно, я спросила себя, едва сдерживая отвращение, что ты там сможешь найти, – ведь я не знала, что у меня там, а ты так спокойно всё это сделал, как врач. Потом я сказала одну-единственную фразу и тут же её забыла. Но именно в ней и заключался смысл всего сна… и в белых камнях. Я мысленно вернулась к ним, ходила как бы около, но тут позади меня вместо дороги, по которой мы шли, образовалась улица под снегом, всё под снегом: и крыши, и люди, а я была босиком, в летнем платье, и шёл отовсюду снег очень тёплый, и я совсем забыла, что ты расстегнул меня, трогал меня, и меня тошнило, тошнило и тошнило, и я думала, что вот, дескать, не выйти мне из этой улицы. Хорошо, что ты меня разбудил. Правда, я почувствовала, что ты наклонился, и проснулась.
Соня зевнула, потянулась, бросилась в постель и пожелала мне спокойной ночи. Ночь была беспокойной, ночь лихорадило маслянистым жаром, и она не влекла спящих плавно и неустанно – вертела до головокружения на одном месте, бросала на отточенные зубцы дневных хребтов, иссекая снопы видений отчаянной голубизны. Тот год ознаменовался миграцией божьих коровок. До вечера, до заката стадами перелетали они, застилая свет разветвлёнными траурно-багряными роями. По ночам нещадно жалили, тонко, непонятно, противно.