Победа состоялась. Ангелы войны разжирели. Полковник подписывал бессчётное количество бумаг. Диктовал, подписывал, звонил и диктовал. Подписывали, диктовали, звонили всюду. В Потсдаме, Берлине, в Москве.

Шились у лучших венских, варшавских, берлинских портных мундиры. Полковник также сшил новый мундир, благо украшать его было чем. Жёны и просто не жёны, младший и старший офицерский состав отводили душу в комиссионных магазинах.

Пили ящиками. Пили, писали, подбивали бабки, сводили, подводили итоги, подсчитывали, возвращались, шили мундиры, что любо-дорого становилось от них, и умирали от инфаркта и холодного пота после полуночи. Цинизм, бывший прерогативой медицинского персонала, проник в штабные круги. У медиков на цинизм не хватало больше сил, дрожали руки. А вскоре мёртвое тело войны стало разлагаться. Потом зашевелились осколки, таящиеся в живом мясе, и волосы под фуражками. Душевно пела Шульженко и разгульно Русланова. Война оказывалась кольцом Мёбиуса, сатанинским фокусом Эшера, дырявым валенком.

Победа могла быть дождём, проясняющим многое. Одиннадцать месяцев плюс полгода… и война. Итого? Нет, счастлив твой Бог, Теотокопулос!

В двенадцать ночи, после звонка из госпиталя, полковник нашёл, что любит свою жену не больше, чем до госпиталя. Стало быть, появление второго ребёнка ничего не изменило. О ребёнке, предположим, он мог бы думать только с некоторой жалостливой брезгливостью, но ведь не думал – потому что, во-первых, не мог, а во-вторых, ребёнок существовал как бы отвлечённой идеей вне его мышления, примерно так же, как обязательная поездка в Краков, о которой вышколенным покашливанием напоминал ординарец.

В дальнейшем – трудно вообразить до какой поры (во всяком случае очень долго) – ребёнок так и остаётся для него отвлечённой идеей, некоторой смутной необходимостью. У ребёнка будет детство – длилась идея, – но полковник к нему не будет причастен. А ребёнок, безусловно, вырастет. Ему стукнет год, потом два, три, четыре, пять: рябили успокоительные числа, словно в окошке курвиметра, прошивающего десятивёрстку.

Полковник открыл глаза и похолодел. У него есть уже один – вспомнил. И был когда-то ещё. Два, решил полковник и вслух сказал: «Да, да, да!.. Два!» После чего застегнул крючки на кителе и позвал ординарца. И не увидел он того, что должен был увидеть – огорода (где? какие огороды? туман, руины, пани Квятковская), горькой жёлтой ботвы, изломанных с полезшей ватой стволов подсолнуха, поражённых цепкой когтистой чернью у гибкого горла, сизо-лиственного малинника и какого-то ребёнка, присевшего на корточки – прутик в руках.

Скупо освещало голубое бедное солнце белую вязанную шапку – ребёнок не спал, но и не думал (Боже милосердный! Помоги Кондрату Теотокопулосу!) – глаза он держал бессмысленно открытыми.

Что толку? Каждый может посмотреть в мои глаза. Имеет на то право. Они открыты. Что прочтёт он в них?.. Каждый прочтёт то, что ему нужно. И это весьма и весьма отрадно. Иной раз я сам не утерплю и подойду к зеркалу: пальцами раздвину пошире веки и смотрю, смотрю, пока не закружится голова, пока не покатится она по зазубренным кругам, и не возникнет тот огород – первые заморозки, ореховые листья, исчерченными вздутыми жилами, в которых свернулся, почернел недавно ещё свежий, невесомый сок, брызги багрянца на верхушках клёнов, жёсткие, как надкрылья жуков, чешуйки кизила и оттаявший с одного бока комок земли, а с другого как солью присыпан, – горбушка чёрного хлеба, натёртая чесноком, лакомство деда – обломок… руины, развалины на месте кипящего сражения лета, безрадостные и щемящие, Акрополь.

Нет, не роза, а лопух, крапива, одуванчик… Не пентелийский мрамор медово искристый на изломе, а комок просоленной земли, крутой с одной стороны, подёрнутый липкой грязцой с другой, оттаявший таинственно в тишине. Нет! Не грифельная лощёная доска, к которой, быть может, вызовут кого-то, не меня, не его, чтобы, торжественно поскрипывая мелом, вывести священный: «всеми силами своей души надо стремиться к истине», не музыкальная архитектура громадного божества, исчисленного любовно пальцами геометров, – но косноязычие! описание! гибель зрения в вечном кипении воды, огня, света, воздуха. Рощи Академа…