Но что-то во всей этой восхитительной картине меня не удовлетворяет. Немудрено – прошло-то сколько…

Сначала! Конечно, сначала. Начнём ещё раз, погрузимся отважно, нырнём туда, где тень приветную я встречу. Нет, в самом деле, что же это такое! Почему не обратить взор вспять и не возвратиться во времена, когда… когда… Что когда? Не волнуйся, начни ещё раз, ты сказал: посмотреть назад и увидеть… Что ты увидишь? Выпей вина, так… это вода, вино – в другом стакане… ну? Не заставляй себя ждать, ну, что ты видишь? Что это там? Хорошо, не надо. А левее? Не упрямься, не думай, что ты какой-то особенный, у всех всё было… Что? Погромче, пожалуйста.

Машем, машем руками… размахиваем до одури, забывая друг друга. Уподобим руки знамёнам герцога Кентерберийского, властелина дождя, повелителя лени. Гадкого пьяницы-старикашки, моего старинного друга, покровителя бездельников и лгунов!

А куда лезешь, бездомный? Чего вздумал!

Веками могу ворошить я время, как сухую траву в ночном поле, и не находить своей родины. Впрочем, кто-то обмолвился, что созвездие Водолея тогда… несколько звёзд… три-четыре гнилых яблока в доме Луны – трепетнейшей сестры земли, которая всё тяжелей, всё светлей на срезах, – пусто в небесах, и в земле спят её обитатели. На конце ветвей собирается влага, сонно покачивается, разрастаясь причудливыми студенистыми плодами.

Три-четыре звезды бегут рядом в стеклянных ветвях. Земля и небо, день и ночь, свет и тьма – божественный лабрис воздаяния занесён над затылком.

– Великолепие и слава! Счастье хохочущим над гробами. А что то царствие небесное? А что то второе пришествие? А что то воскресение мёртвых? Ничего того несть. Умер кто – ин по те места и был.

– Прочь! Да уберите кто-нибудь пьяницу! Ничего не видно! Пьяницу, старика уберите! Позор какой… – из толпы, разбегаясь в стороны, – посторонитесь! Вы что, угорели? Пройдите в стороны. Чего язык распустил! Будто в первый раз на похоронах. Гроба что ли не видел! Экое диво! Нашёл, чем удивить – гробом. Вот я тебе по твоей поганой морде сейчас съезжу и удивишься тогда у меня, как маленький. Стойте! Дамочка, кого хоронют? Не вашего. Ваш – там, за дантистом будет. Заколотили уже… Сейчас, говорят, на застёжках делают: чик-чик и норма, покойникв гробе, и то – как начнут колотить, думаешь: в гробу и то покоя не дадут. Гвозди – гвоздями, я вам скажу, но минута чувствовалась какая! Вам бы из пушки палить – тогда бы ещё не такое почувствовали, да уберите старика. Чей он? Прочь, скотина!

– Отойдите, отойдите… – раздались озабоченные голоса. – Не пихайтесь, пожалуйста, как можно! здесь же дети… вы что!.. – кто-то зло, а за ним родственный как бы голос в тоске, хохотом нехорошим исходя:

– Ух, не могу! Ух, мамочки, не могу… Ох! Ба… ох, не могу! – барабан круглый! Ух-хо-хо-хо!

– Всё. Идёт! Цыц, барабан!

– Вот она… прошептал кто-то с завистью. – Смотрите, вот она! – Возгласы восхищения, изумления прокатились по толпе.

– Выглядит – пальчики оближешь!

– Какое печальное лицо!

– Она идёт к нему!..

– Она…

К могиле шла моя мать. Она шла в белых одеждах. Края белых одежд были измазаны мокрой глиной. На спине разошёлся шов. Мать была полной женщиной, и ей стоило большого труда сохранять плавную походку, плавную, величавую походку. Мать моя шла, а бабушка во весь голос рыдала.

На краю могилы мать остановилась и задумчиво опустила бумажную розу в глиняную яму, на дне которой косо торчал алый гроб моего отца, её мужа-полковника. Стон восторга поднялся над головами.

Как в испорченной кинокартине, где-то за прутьями сирени опять шёл старик в галошах, раздирая глотку древними Ведами: «Ку-да уш-ли, ко-о-о-о-ровы, ку-да уш-ли вы-ы-ы-ы-ы! Божественные коровы, тучные, прекрасные, нежные, белые, молочные коровы!»

Кстати, о коровах: куда ушли они? На свадебный пир? Но опять старик упал, снова задрал ноги. Друг отца (каждый счёл долгом шепнуть мне на ухо, что он – стариннейший друг), представительный мужчина в каракулевой шапке, сидевшей каменно на плечах ратинового пальто, не утирал скупых слёз, сжимая в руке бумажный транспорантик с фольговыми буквами:

«Ничто, дорогой, не забыто, и ты спи спокойно». У ног его стоял кожаный чемодан. Шептали мимо моего уха, что сразу же после церемонии, – таинственно замолкая, шептали, – должен был лететь через океан… ну, по делам, – шептали, давясь от хохота, – есть ещё у нас на свете дела. Он – специалист, – ярким шёпотом подводили черту, как фломастером, от скрипа которого можно сойти с ума – большой специалист. На вес золота.

Специалист стоял. Только большому специалисту возможно так стоять, ничего не делая, ибо у них и стояние – на вес золота. Он стоял как изваяние, как гипсовая скульптура, олицетворяющая честную мужскую дружбу и социальную скорбь по всем правилам. Он был воплощением матери-родины, человек в серой мерлушковой шапке, и за маской сдержанности явно скрывал тягостные раздумья о неотвратимости рока, он стоял как соль земли, зная, что и солью можно накормить досыта. Но майор артиллерии уже настигал его, уже тень плакальщика легла на каракулевую голову друга отца.

Свинство, да и только! Кто позволил? Кто, наконец, за порядком смотрит?! Убрать. Немедленно убрать. Но беспокойный майор, видимо, обладал секретным качеством неубираемости, поскольку, весело отбрыкиваясь и балансируя над папой, он оставался, вопреки желанию специалиста, на своём месте, разевая бесшумно рот, окропляя грудь в грязном пиджаке белой слюной, он плакал, слушая речь, которую начал произносить, не выдержав молчания, друг отечества. Он растопырил локти и, кажется, даже успокоился, заслышав:

– Тысячи ручейков и тысячи рек долгое время текут, орошая бесплодные земли, принося жизнь и драгоценную влагу тем, кто жаждет. Целиком и полностью, я говорю, данный пример напоминает и нашу с вами жизнь! – У Рудольфа отвалилась челюсть. Он не сводил влюблённых глаз с конкурента.

– Мы – реки и ручейки, – сказал специалист произнося e как «э оборотное». – Мы течём по бескрайним просторам… – Голос его предательски дрогнул.

Неожиданная пауза как бы выбила из оцепенения майора артиллерии, и он, протирая глаза, с мукой в голосе закричал:

– Так точно! Так точно, товарищ капитан! А что делать с транспортом?! С транспортом что делать! Не на руках же носить!

Словом, произошла обыкновенная глупость.

– Что такое? – мягко спросил оратор. – Как понимать?

– Значит так… – с мольбой в глазах заговорил майор. – Значит, так, в бараках будет тысячи полторы…

– Мой дорогой, – друг отца смущённо развёл руками. – Это не по моей части. Сожалею. Ду ю спик инглиш? – Последняя фраза как бы говорила о том, что правда жизни всегда очень грустна и что даже в таком месте, где, казалось бы, всё обязано протекать без помех, могут возникнуть непредвиденные ситуации. Майора убрали незаметно (не нарушив очередных раздумий специалиста), невзирая на то, что майор брыкался, когда его уводили, брыкался что есть сил, пытаясь одновременно запеть что-то из «Аиды».

Николай Н. Весанто-Соболев, а для знакомых просто дядя Коля – мужчина с угольным от денатурата лицом, бывший шофёр, наш сосед, любимец рынка, заметил устало анемичной женщине, стоявшей впереди него: «И сколько, Боже ж ты мой, курв развелось на свете!»

Друг отца тем временем продолжал, помахивая транспорантиком:

– Течём мы по бескрайним равнинам… – причём букву e он опять выговаривал, как положено. – И тепло наших душ, – заторопился внезапно он, – согревает жаждущих. Тепло его души, подлинно человеческой, следовавшей истинно гуманистическим идеалам нашего многомиллионного общества, согревает нас и поныне. И пусть! Пусть арфа сломана, аккорд ещё рыдает! – гордо заверил он, а спустя мгновение, добавил ещё громче. – Пусть роза сорвана, она ещё цветёт! – Затем обычным голосом, не оборачиваясь, поинтересовался:

– Розу в могилу опустили? Розу, спрашиваю, опустили?

Ответили, что опустили. Он облегчённо вздохнул и произнёс:

– Он остался с нами. Остался его сын, чтобы продолжать начатое дело, осталась верная его заветам жена.

– Сына! Сы-на! Сы-на! – скандировала толпа. – Сы-на! Пусть скажет последнее прощальное слово! Красивое печальное слово!

От нахлынувшего ужасного предчувствия я не мог двинуться с места. Я знал. Я хорошо знал. Я был не дурак. Я знал, что после моего последнего прощального слова меня бросят в ту же яму, чтобы я стал достойным продолжателем, наследником, (о, что наследуешь, царевич?!), чтобы пророс ранним июньским стеблем, не ведающим ни скорби, ни печали, ни времени, чтобы блаженным одуванчиком качался у бетонной пирамидки с ржавым пентаклем на голове. О, кто соберёт меня! Отовсюду? Кто подберёт клочки меня и смочит их слезами? Пирамидка лежала на мокром снегу тут же, и я как бы повис, раскачиваясь над ней где-то в воздухе, на волос от лезвия, как одного, так и другого – в остекленевших чёрных сучьях, в граящем воронье. Я так ждал… так ждал, что ты придёшь на помощь, ты и ты и ты, когда бы вы ни пришли – я ждал, я так ждал!

А теперь ты спросишь меня и ты, и ты: почему я не плачу над разбитой любовью или гниющей кошкой? Почему не выпускаю птичек из клетки! Почему не хлюпаю над судьбой Мальчика-с-пальчика, почему не говорю тебе о красотах? Ты спрашиваешь, ты осмеливаешься спрашивать, почемуя подставил спину? Не подставлял я её – в чистом поле был я, где спина одинаково хорошо видна с разных сторон.

Я ждал, а он валялся в кустах сирени, задрав ноги в галошах, он ещё не поднялся, пьяница, он всё невнятно молил коров не покидать его – молочных, прекрасных, божественных.

– Мне страшно, – сказал я бабушке.

– Земля сырая, – с тоской сказала бабушка, – студит… застудит – и как не было.

– Я боюсь, – сказал я бабушке.

– Было б чего! – махнула она рукой. – Все к Аврааму на пиво…

– А мамочка? – пустился я в отчаянную спекуляцию. – Как она без меня! Ведь зачахнет, изноет её сердце, – восклицал я, ломая руки. – У неё не будет утешения в жизни, она встретит свой конец одинокой, печальной… О горе! Ей будет нанесён страшный удар! Она не выдержит.

– Выдержит, мой дорогой мальчик, выдержит, – услышал я. – Твоя мать прошла с отцом всю войну. Не такое она видывала, не такое приходилось ей встречать на своём веку. О, если б ты знал, мой мальчик! сколько лишений и горя ей пришлось хлебнуть… Сожженные деревни, руины, голод, свист вражеских снарядов, вой шальных пуль – и если бы не вера!..

– Да, – подтвердила бабушка. – Господь не прощает греха отчаяния.

– Вот видишь! – весело воскликнул человек, трепля меня по щеке. – Бабушка твоя в данный момент совершенно верно оценила ситуацию. Среагировала очень точно. Разумеется, в свете своей религиозной доктрины…

– Этот гадкий, отвратительный мальчишка, – прозвучал за спиной ещё один голос, – однажды украл у меня деньги! Бесчестно солгал, сославшись на вот этого прекраснейшего человека… – Надо полагать, она имела в виду то, что сейчас находилось в гробу. – Бессовестнейшим образом выманил у меня нужную ему для разных гнусностей сумму! Я спрашиваю вас, знавших его отца, что выйдет из такого отщепенца в будущем!? Такие, как он, потом вам в глухом углу нож всадят в спину из-за денег, и даже не из-за денег, а в силу неискоренимой преступности своей натуры…

Ну, Елизавета Густавовна Бэр!.. тут вы ошиблись. Наступит и ваш черёд. Дайте мне только развязаться с папиными друзьями, а там, в свободную минутку, я с удовольствием поразмыслю над вашей судьбой – уж мне-то известно, как однажды ночью выгрызут ваши розовые девственные мозги хриплоголосые дочери луны-кошки, а если не они, то кто же, кто же это по водосточной трубе с бантом на шее карабкается? Кто по половицам мягко ступает, чтобы в следующий момент, попридержав атласный траурный бант, кинуться к тебе, замирая? – бархатный мальчик-скрипач, любимец весталки, надкусит твой лысый череп и захлебнётся розовой жижей твоего вечного страха.