– Я простыл. Это потому что я простыл, – сказал я, заслышав шаги Веры.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.

– Плохо. У меня в голове всё путается. Знобит. Часом, нет ли у тебя аспирина? А впрочем, надо выпить, смыть вкус блевотины. Несколько десятилетий назад смывали кровь… кровью смывали кровь. Блевотина порождает блевотину, но никогда не порождает вина. Я тебе нравлюсь? Я ведь бываю иногда умным, со мной держи ухо востро.

– Дурак, – сказала она. – Ох, какой дурак!

– Почему бы тебе не поцеловать меня? – полюбопытствовал я и тут же качнулся от затрещины.

– Животное, – произнесла она.

– Тра-ля-ля, мы везём с собой кота… – пропел я. – Ночь любви, дщери иерусалимские, считается закрытой.

– Уходи, покуда я не сказала тебе это по-другому!

– Мы не подобрали деньги, – вспомнил я, но она, повернувшись спиной, быстро удалялась. – Эй, постой! Так не годится, ты не накормила меня! Постой! – кричал я вдогонку и, кажется, даже вдохновенно подпрыгивал на месте. Внезапно она повернулась и решительно пошла ко мне.

– Ты меня убьёшь, – проговорил я. – Я паду в сражении.

– Я передумала, – устало сказала она. – Мы пойдём, куда собирались. Тебя заберут.

– Как же! Непременно. А тебя будут мучить угрызения совести… Хорошо, согласен, не буду больше, – поспешно продолжил я, заметив, как она что-то хочет сказать. – Пойдём и где-нибудь выпьем эту злополучную бутылку. Потомучто просто смешно сказать! Этому никто не поверит. Давай пакет.

– Возьми, – угрюмо отозвалась она. Можно было сказать, что её нерадостный тон меня немного смутил и отрезвил; да нет же – не от вина же мне, в самом деле, стало так и не от её тона, но она сказала что-то, что не имело значения, потому что я сам мог бы взять, не спрашивая на то её позволения; а сказала – ичто-то накренилось во мне, а потом вовсе рассыпалось, и я как бы вынырнул, набрал воздуха, и потом всегда после хорошо, тихо, в ушах покалывает; ноет там, где сердце, выпить хочется, – ну, просто утри пот со лба и заваливайся спать, и тебе ничего не грозит, ты монах, у тебя под рясой меч за вервие заткнут – подурачился и будет; мы писали, мы писали, наши пальчики устали…

Всё это время, до слова «возьми», до угла, где произнесла это слово Вера, начиная с площади – до сих пор, всё это время, когда я бесновался, как одержимый, точно мухомора объелся – на меня бескровное лицо Сони смотрело, и вот-вот оно должно было приблизиться (когда-нибудь это произойдёт), и из-за неё, то есть из-за Веры – напомнила ведь, не хотела, а напомнила, – как это говорится: косвенной причиной, косвенным поводом? косвенной уликой? – как-то так говорится, а потому пришлось снова смотреть в белое обескровленное лицо, притаившееся в своей наготе, в победной наготе, и мне это опять напомнило какой-то частокол, – где я видел? На какой картинке: дым, угли, частокол и на острие голова с улыбкой леонардовского Крестителя? Вызывая ясное воспоминание о муке, от которой растекалось по телу недоумение, потому что одновременно – отталкивающая и блаженно-бесконечная на лице, на котором, кроме этого, ничего не было; нагое лицо, ни одной шелковинки, нужной мне, чтоб придти в себя, но всё же только лицо, а не та мука – не то, что парило как бы над ним искажённым отражением. И зная, ничего не могу поделать.

Тут я не солгал – каждое знание представляет до поры до времени (пока не убеждаешься в его бесполезности) уловку. Одна лучше, другая беднее. Иногда снится, что летаешь, а на самом деле бьёшься в простынях, как рыба на сковороде. Бог – на стороне больших сковородок. Я окинул мысленным взором день, окончившийся минуту назад. День был велик. День был многообразен. День требовал украшений памяти. Но день кончился, а вместо украшений он получит от меня кукиш.

– Завтра я уезжаю, – сказал я Вере. – Нет смысла больше ждать.

– Как хочешь, – ответила она.

– А теперь пойдём. И по пути ты мне расскажешь, что происходило с тобой у Фомы. Я к нему питаю братскую любовь.

– Нет, про Фому я тебе не расскажу, – промолвила она. – Я не знаю, как тебя зовут. Я не знаю, кто ты, откуда ты. Пойми меня правильно! – Она говорила, трудно подыскивая слова. Очевидно, хотела, не обижая меня, расстаться и подыскивала так называемые объективные причины. И была права. Я уже не раз самому себе задавал вопрос: с какой стати я плетусь за ней, когда мне надо уезжать, отъезд не терпит, ничто не терпит моего промедления. Мне нужно спешить. Однако почему мне нужно спешить, я не понимал. Скучно, скучно…

– Кто, зачем… – повторила она. – Я не знаю, чем ты занимаешься. В наше время о человеке нужно хоть что-то знать. Я не такая художественная натура, чтобы общаться с призраками. – И словно объясняя мне: – Потому я и спрашиваю, кто ты и чем занимаешься. Пойми меня правильно!

– Я занимаюсь самоустранением, – ответил я ей. – Это нелегко. Мне 26 лет…

– Потом ты спрашиваешь, что я делала с Фомой… – проговорила она совсем тихо. – Откуда я знаю… – пожала плечами.

– Ладно, – сказал я, – подписан мир. Зайдём сюда. Мы, кажется, нашли то, что искали.

В скамейке, на которую мы присели в тени оливкового дерева, что-то потрескивало. В трещине, что обегала по кругу живот кариатиды, пел тёплый сверчок. Олива оказалась худосочным орехом. Я достал из кармана ключи, Вера – банку с соком. Мы деловито занимались одним общим делом, но, на удивление, оно вызывало только приятное чувство. Я поставил банку между колен, в упор приставил ключ и хлопнул по нему ладонью. Таким же образом была проделана вторая дыра. Тем временем Вера сматывала с горлышка жестяную крышечку, и, не вытаскивая бутылку из пакета, протянула её мне. Я подумал и, приподняв пакет на уровень глаз одной рукой, другой налил немного сока в бутылку. Формальность, не больше. Ритуал… Стакана не было. Если бы стакан, я с удовольствием понаблюдал бы, как зеленовато-жёлтая струйка расползается, вторгаясь в маслянистую прозрачную водку, клубится, растворяется, напоминая воду, в которой мыли кисти. Стакана не было, а был сверчок. Он тепло искрился в трещине. «Кто первый?» – тихо спросил я. – «Ты первый», – шёпотом сказала она. Первый, так первый… где-то надо быть первым. Потом я закурил. Выпила она, поперхнулась. Подняла бутылку и опять глотнула. «Нормально», – сказала дёргая головой. – «Не любишь?» – спросил я. – «Отчего же… Неплохо».

Банка стояла возле нас. Красивая банка. Золотые капли на чёрном фоне. В это время во двор въехала патрульная машина. Мигая синей колбой, машина остановилась рядом. Я похолодел.

«Последний день Помпеи», – подумал я, перескакивая через рвы и канавы известной мне формулировки: «За распитие спиртных напитков в общественных местах»… – произнёс присутственный голос. – Разве не предчувствовал я такого конца? Разве не томилась моя душа? Остекленевшими глазами я смотрел, как из машины выходит сержант и направляется к нам.

– Соки пьёте? – глухо и с угрозой спросил он, став перед нами.

– Без подтекста, сержант, – сказал я, а Вера, ткнув в рёбра мне локтем, перебила громко.

– Соки, соки!.. Вот банка! Правда, сок!

– Жарко, значит? – с каверзой осведомился он.

– Сейчас прохладней. Не то что днём. – вставил я. – Наработаешься днём, вот в прохладу и тянет. Молодость, знаете ли… – Вы сами молоды, должны понимать.

– Ладно, – приговаривает сержант и испытующе смотрит нам в лица.

Мы на это его «ладно» деликатно промолчали.

– Документы, – сказал он, не сходя с места.

– Сейчас. Одну минуту, – сказал я и полез в пустой карман.

– Вы сока не хотите? – спросила Вера.

– На работе не пью, – глумливо ответил он.

Вот если бы он ушёл, наивно думал я, роясь в кармане, перебирая табачные крошки; ушёл бы себе с миром мимо вот того фонтана, который в припадке любви и единения сложили жильцы… хороший такой монумент кухонному человеколюбию, мимо которого сержанту бы пройтись, не оборачивая головы на фаянсовых львов, мимо водомёта пустого, к дальнему углу, откуда должно нести погребной сыростью и аммиаком – чтоб оттуда крик о помощи раздался, и он туда бы устремился, и я бы помог ему, я бы рука об руку, плечо к плечу с ним туда, спасать. В машине ещё кто-то сонно сидит, согнутую руку в локте обмякшую выставляя. Перебирать взглядом все мелочи – пальцы обвисли, спина сутулая.

– Митя! – звучит женский голос. Подальше, у подъезда, где мы с сержантом спасали леди Годиву. – Митя, ты? Слушай, не поднимайся. Смотай за молоком!

– Ждите меня, – наказал он. – Егоров, смотри, чтоб они сидели. – Я сейчас приду.

– А ну, чешите отсюда! – приказывает Егоров из машины, как только тот уходит. – Чтоб духу вашего тут не было.

Мы чешем, и нашего духа нет нигде. За спиной фонтан в фиолетовых чернильных разводах колбы. Золотые капли падают с деревьев.

– Тебе Фома понравился? – уже далеко за углом спрашивает Вера.

– Мне? Мне нравятся такие, как он, приятные молодые люди.

– Интересно, если выйти за него замуж…

– Зачем?

– Ни за чем… – улыбается она. – Пойдём. Нам туда.