– Хорошо, – слышуя. – Я уберу руки, и не прикоснусь больше к тебе, даже если ты сам об этом попросишь!
– Я не хотел, – вырывается у меня. – Я забыл, что это ты, – говорю я. – И что мы с тобой помирились.
– Ты была когда-нибудь свободной? – спрашиваю я.
– Была. Как ни странно, была – в прошлое лето, когда на весь отпуск уехала в деревню. Я делала что хотела, ни о чём не думала, просыпалась, шла купаться… Может быть, ты имеешь в виду другое?
– Нет, что ты! Как раз то, о чём ты сказала. Купаться… Непонятно.
– Почему? Тебе нужно уехать за город, отдохнуть на даче, правда!
– Вот давай, вместе и поедем на дачу, – говорю я. – Вкусим плодов русской огородной культуры.
В рукаху неё появляется банка апельсинового сока.
– Можно? – спрашиваю я про сок.
– Почему нет?
– А куда нам теперь?
– Это на тебя вино так подействовало? – спрашивает она и отвечает себе. – Вино.
– Меня знобит, – говорю я, и в самом деле тут же ощущаю саднящую волну странной прохлады, пробегающую по плечам. – Как будто перекупался.
– От жары, – говорю я, силясь не стучать зубами. – Возможен солнечный удар. Или тепловой. – При этом обидней всего, что я забыл её имя. То, что мы с ней провели день, я помню отчётливо. Вначале мы шли по Съездовской, потом они ушли, а я… я тоже, кажется, куда-то пошёл, а они снова попались мне на пути. Вот, и с тех пор я иду рядом с ней. Впрочем, можно сказать, что и она идёт рядом со мной. Во дворе мы пытались пить водку.
– Послушай? – говорит она, притрагиваясь к моему лицу. – Ты, может быть, не сегодня простыл?
– Все истории уже рассказаны, – вспоминаю я, – приступим к прочтению.
– Что ты сказал?
– Это не я. Это Герцог.
– Ладно…
– Правильно, умница, не слушай. Давай играть в туристов? Хочешь? Ты будешь рассказывать: что и как, что и откуда, что и куда, что и почему, а я буду спрашивать: что и потому, что и оттуда, что и туда, что и так… О, я знаю много игр. Игры бывают разные, на любой вкус и возраст. Смотря что кому нравится – вкус или возраст.
Бывает, нравится игра в путешественника. Тебе не доводилось играть? Ни разу? Пара пустяков. Сначала правила… В правилах говорится, что из пункта А в пункт Б вышел путешественник. Обыкновенный, ничем не примечательный путник. Иногда он плешив и одержим манией, скажем, плюёт через каждые десять шагов или играет на скрипке. Иногда волосы путешественника густой дивной волной струятся по плечам, а взгляд… взгляд его устремлён вперёд, в будущее! Бывает, что путешественник быстрее лани мчится к вожделенному пункту, а случается, что у него нет ног. Слепые путешественники усердно фотографируют величественные ландшафты, седые достопримечательности, этнографические особенности – так больше шансов разобраться на досуге в увиденном. Глухие путники с неослабевающим вниманием вслушиваются в народные песни, записывают их… А вот как ещё можно…
Куда ты, чёрт возьми, спешишь? Можно играть в пункты, слышишь? в те самые – А и Б. Допустим, я буду пунктом А, ты же, в свою очередь, пунктом Б. Тогда где путешественник? Хорошо, облегчу тебе задачу. Если не хочешь, не говори о времени. Сейчас это не актуально. Просто ответь – где путешественник?
Ну, не беги ты… Не слышу? Ты что, в рот воды набрала? Хочешь… А хочешь, будем клеить на даче воздушных змеев, будем в церковь ходить? Сколько ностальгии в воздушных змеях! А Фома, правда, сделал тебе предложение? Вы будете жить долго и дарить мне подарки… Ты с ним говорила по телефону? И он тебе так и сказал по телефону: выходи за меня замуж? Нет или да? Но ведь что-то должно происходить! Что-то должно быть?..
Мы вышли на Мытнинскую набережную. Свежестью вначале пахнуло, а потом потянуло с Невы какой-то особенной речной вонью. Неслышно прошуршала под мостом самоходная баржа, вошла в чёрный зев зеркальной тени. Изумруд вкраплён в тупую голову баржи, скользкую, круглую.
– Неправдоподобно быстро дошли мы сюда, – подумал я. – Ага, вот и крепость. Давно пора отмечать залпом полночь. Минула полночь, не отмеченная ничем. Тускло желтел над колокольней узкий серафим. Шпиль книзу темнел. Книзу всё темней.
Ты забыл, забыл, забыл! Светлые ночи, белые ночи, чёрные от солнца дни, и эти ночи, которые не только у меня одного, а и у других обрастают фальшивой завершённостью, в которой нет ничего предосудительного, но потеря столь ясно видна, что мечта о непрерывном выражении обрывается, уступая скачкообразному, конвульсивному закреплению, от которого не избавляет ни усыпляющая зеркальность созвучий, ни другое. Западня чередований, расположенных в три, четыре, пять слоёв, повторяющих друг друга, – не повторяющих, а расщепляющих, скорей всего, на волокна. Летней ночью неизъяснима белизна, неизъяснимой болью.
«Неизъяснима летней ночью белизна, – отхлёбывая, говорил пьяница, – неизъяснимой болью белизна, – говорил он, подмигивая мне, – как сонный шёлк шуршит по многим водам, где не видать ни облака, ни дна!».
Это роскошная имитация, – говорил он, – это ощупывание голыми пальцами, а в награду за терпение: где не видать ни облака, ни дна… чуть тлеет только снежный Веспер – в отличие от чёрного, который мы невзначай, как он, переносим в другое поле. Все выигрывают в цветовом решении – изменения колера… голубовата кровь (для бедных маленький праздник, повод для крошечного смысла, который тут же и покажет им нос) и соль, как бирюза, в которой главное, разумеется, не количество и не цвет, а состояние сплавленной кристаллом прозрачности, преодоление сыпучести, свойственной ей, влекущей неизменно за собою как бы мел, но от него отказаться во много раз труднее, чем от соли – то есть ото льда, оледенения, нужного для того, чтобы бывшие голоса были разъяты (всё повторяется, путь один – лёд неизменно связан, благодаря усердию многих, с пламенем, простейшая антитеза как бы) осколком льда, но тут понятие льда ещё не рождено, оно присутствует намёком в сплавленной бирюзе соли, – когда волокна шёпота текут над плоской дельтой, чтоб нитью ледяной остаться у висков: двух выпуклых зеркал, бестенных и прозрачных, – то из всей этой помпезной пышности остаётся на языке одна бестенность. И дальше: август бел; был сладостен терновник (шиповник?)… какая разница! Продолжай до бесконечности! Дли, сучи нить, обрывай, связывай узлами суждений, потому что………….
Редкий сумрак оседал к подножию кичливых бастионов. Что-то вроде пера текло над песком, над пустыми кабинками, над клоками газет, врытых наполовину в песок, над кустарником – всё было неподвижным, но и как бы паром было, который покачивался, растекаясь легко и душно. И уже совсем высоко, выше чайки, описывающей гигантскую дугу приближения, начало которой лежало далеко за Александрийским Перстом (будто из дерева вырезана и грубо раскрашена – легко подрагивала, незаметно подрагивала, падая в сторону, на острова, описывая великолепную, совершенную дугу отдаления, а всё вместе напоминало песочные, истёкшие часы), но выше её уже ветреный розовый свет нёсся, простираясь – где давно не небо, а что-то, что небом не назвать, – в пранебе…
Вот только в белые ночи глаз проникает, думал я, в это наднебо, в державный холод, в неуязвимую зрением осиянную стужу света, свободного от всех вещей, не коснувшегося ни единого предмета на земле, когда и птицы поют и кричат, если прислушаться, и боярышник цветёт, если присмотреться, и я, рукой цепляясь за спутницу, ком ледяной глотаю.
– Потому что пустота так влечёт! Так притягивает! Нигде, никогда, ничем не отражённая и непостижимая, ни в одном приближении, божественно юная, без единой морщины тления.
Так некоторых притягивает глубина, смотреть не могут вниз, на шаг отступают, шаря по стене ногтями, цепляясь за малейшие шероховатости, трещины, слюну сглатывая, или не отступая и не глотая судорожно слюну, прокисшую (будто нищенский медяк за щекой), а прикрывая глаза бессильно слезами, не в состоянии отвернуться – как я не в силах смотреть туда, в ветреный свет чужой, то пером вьющийся нежнейшим, безрассудным, то копьём летящий, оплетённый огненной прозрачностью предрассветного ветра, ничем не обнаруживающего себя в густой патине земного оцепенения. Как пусто там! Как пусто…
О, да сохранит тебя нездешняя сила! Опустим глаза долу. Вовсе не радостно их опускать, не радостно, но надо, потому как посмотришь на такое небо одну ночь, вторую, третью, словно ядом тихим будешь опоён, отравлен будешь – и что, скажи!
Что после: глаза друга, брата, жены? – нет, не в ночных мокрых садах, где крапива клубится под зреющими плодами и вершины лип увенчаны мокрыми зелёными звёздами, не в садах, размежёванных лучами месяца, где лопухи каменные стоят, и жилы подорожника гудят и ноют кручиной истреблённых до начала героев, и угол дома выломан тьмой из тьмы, – нет, здесь – здесь оставит тебя воля, тут, не отводя глаз от того, что небом не осмелишься назвать, забывая тошноту, выращенную годами ночи, сбросившей свой аляповатый гиматий, явившей навсегда, – о, ты не сдвинешься с места! – ослепительно-нагую лживую плоть, где в неисповедимых глубинах очертаниями одевается хищное светлое тело чайки, – слепленное из перьев и слюны, о котором думаешь, что из дерева, из коры ясеня, из коры осокора вырезано, а не из перьев составлено, – продолжая скользить по странной лёгкой дуге, затерянной концами в жемчужном сумраке, который одинаков всюду: и там, и здесь, и подальше, и за деревьями, за бастионами, за мостами, – на этом месте, не сходя с него, потеряешь ты всё… но глаз не отведёшь.