Кот тоже не придёт, смекнул я, не придёт, потому что я сижу на его месте. Чужого чует. Подумает, что я пришёл пить его молоко и хлеб его есть. Голову левиафана. Нет уж, жри её сам, приятель, жри свою рыбью голову. Обидится, обидится он на меня, недоброе затаит, ещё пакость какую устроит; посидеть, помечтать не даст, реветь трубно станет, бросаться на спину, к жиле сонной добираться – хорошо, что спиной к стене, безопасно.

Надо не спать, – подумал я, – поосторожней, не поддаваться. Ничем себя не обнаруживать, тихо ступать, смотреть под ноги, благо ночь выдалась лунная и светло, как днём. Легкомыслие к добру не приводит. А если что случится, никто звать не будет. Определённо, это безумие взять с собой один только термос… не может быть, не верю! Однако сумка налицо: в ней термос и бутерброды. К чему бутерброды, когда нельзя спать во время заката. Вот в чём дело. Голова пухнет… Но всё-таки странно – ничего подозрительного, а говорили, что именно тут за полночь всякое случается, и не просто безосновательные слухи, существуют неопровержимые доказательства. Так что…

Около телефона я остановился. Пониже старого громоздкого аппарата торчали кнопки, под которыми кое-где ещё оставались клочки с фамилиями. На самой крайней я прочёл: «Гетц».

Большая квартира. Неровен час погаснет свет – не выпутаешься из неё. Был бы один коридор, а то их несколько. Квартира очень большая, я знаю, как жить в таких квартирах. В них жить, как на площади. Дожди. Здесь в дожди тоже жить приходится. Дети под ногами путаются. Под потолком велосипеды висят со спущенными сухими шинами. Парят над головой велосипеды. Сентиментальные огромные слободки со своей этикой, со своей мифологией.

О, я знаю, я знаю такие квартиры, я знаю такие дома, от них через дорогу низок «Овощи» с пунцовой тётей Катей, а у тёти Кати шляпа с гипсовыми вишнями, а дальше, я вижу, не торопите меня, не дёргайте за рукав, – более чем скромный парадиз чахлого скверика, зажатого меж двух величественных сапог брандмауэров, в том скверике несколько тополей торчит, в корнях их вырыли норы старушки в брезентово хлопающих макинтошах, хранительницы камей. Я провёл рукой по пыльному телефону.

Вера и хозяйка ушли, а я остановился… Поторапливайся, поспеши. Коридор раздваивался. Где-то там, в конце одного из них люди сидят, за дружеским разговором вино попивают. Войду, скажу: «Пустите меня к себе, я буду молчать, я тихо присяду в уголке, а мне только налейте вина и котлету дайте…»

Понятно, что не хочется расставаться с Верой, мы с ней соучастники, созрители, тайнозрители. Тайнозрители не хотят расставаться. Понятно, что соучастники преступления не хотят расставаться, а соучастники наказания? Наш союз скрепил навеки поцелуй. Хочешь – не хочешь, идти надо. Она нравилась мне. Мне такие нравятся. Мне нравится у таких бывать в гостях. Мне хозяйка нравится. Она красивая. Мне не нравится, когда они у меня бывают в гостях. Я не знаю, о чём с ними говорить – а говорить положено, а тут, когда у них в гостях, я знаю, о чём говорить, и знаю, что делать. Могу бутылки открывать, пол могу мыть, пепельницы выносить, проигрыватель включать и выключать. В гостях очень хорошо. В Сибири очень плохо. Там, говорят, жрать нечего. А медведи? Да, медведи. Неужели армия сожрала всех медведей? Фауну и флору? Китайцы сожрут армию. Все чего-то жрут. Аскеты жрут песок, эпикурейцы – мясо. Природа… Час поздний. Что там у нас с мостами?…

Я посмотрел на часы. Часы были очень красивые. Мне нравилось смотреть на часы. Часы состояли из круга… да, круга с множеством значков. Значки менялись. Из цифры пять смотрело лицо Джоконды. Из девятки вылезала случайная спина в твидовом пиджаке. А хозяйка очень привлекательна. Джоконда улыбалась во весь рот. Улыбка росла на глазах. Хозяйка, наряду с тем, выглядит постарше Веры. Но не намного… И ей клицутакое платье… Вечернее платье. Ого! Я у мамы в последний раз видел что-то похожее, когда она ворох выгребла из шкафа прямо на пол и, роясь в нем, искала подходящее для Сони. Соня искала, закусив губу. И вот я вижу платье на хозяйке дома. Со спиной открытой, золотистая спина, по ней вдоль позвоночника пушок сбегает книзу.

От платья ирисами запахло или сливами – берёшь сливу, пальцем по ней проводишь, снимая налёт сизой пыльцы, а за пыльцой – глубокая-глубокая фиолетовая темень открывается, задёрнутая глянцевитой кожицей.

Так кто-то приезжал из стран далёких, близких, свет возжигали, царский двор был обнажён до рёбер светом, за дверью шумный свет, ещё за дверью, ступить по свежевыкрашенному полу, прилипая к холодным доскам, давя легко затвердевающие пузыри, где краска не просохла, вытекает, склеивает пальцы ног. Свет полосой щедрой и широкой, дождь затихает, выпрямлены ветви, выпрямляясь с широким шорохом, – так свет ложится на пол, так приезжает кто-то из стран далёких. Знал бы, что на ужин попаду, у Рудольфа бы галстук взял. Соскучился я по своему лицу и рубашке твёрдой, связавшей уши скользким галстуком. Бриться. В рубашке выглядеть на сто лет младше.

Я нагнал Веру и Наталью.

– Ты взрослый человек, – продолжала говорить Наталья.

– Ты не понимаешь моего положения, – не давала сказать ей Вера. – Если бы ты видела, что с ним сталось! И никуда я не собиралась ехать. Ни за что на свете.

– Ты взрослый человек, – рассудительно повторила Наталья. – Ты понимаешь, что все наши решения гроша ломаного не стоят. А теперь хорошенько выслушай: Ольга Дмитриевна мне лично сказала, что всё это чепуха. Она звонила туда, и ей сказали, что причин для беспокойства быть не должно.

– Он собирался прийти… – сцепив руки, продолжала Вера. – И мы бы пришли, и ничего бы не случилось, и я бы радовалась, что он дурак-дураком. Лучше дурак-дураком, чем это!

– Но кто вас заставил? Прости, я понимаю, что говорю глупости… Мы с Ермаковым вас с утра ждали. Ермаков, конечно, потом взбесился, как бык, разорался, заперся в мастерской и до сих пор не выходит. По-моему, ни о чём не догадывается. Так что мы ему пока не скажем. Ладно, Вера? Ему ночью в Москву ехать, заказ утверждать.

– Ну никак не могу понять! Почему, почему?

– И я тоже. Невероятно. Правда, когда чужой человек – не так, а вот когда свои…

– Не знаю. В конец отупела. Мы целый день по жаре проходили с его приятелем. Занудство сплошное.

– Вот и мы в Коктебель собирались, – сказала Наталья. – Нас там ждут. В этом году народу собирается видимо-невидимо. Теперь как-то совестно. Но что же делать с Ермаковым? Ты предлагаешь сказать?

– Ни в коем случае! – испуганно воскликнула Вера. – Не дай бог, потом привяжется к кому-нибудь. Ермакова я знаю.

– Ты права, – произнесла Наталья и оглянулась на меня.

Платье её шуршало шёлком, скребло шёлком тишину, как сухие листья перед снегом скребли воздух.

– Вы не отстали? – с отсутствующим видом поинтересовалась она.

– … но ты себе представь, – опять начала Вера. – Светит солнце, чудесное настроение. Мы с Майклом помирились, куча дел, и все переделать надо. Потом их встретила. Ты извини, но мне необходимо восстановить ход событий.

– Тебе это не поможет, – заметила Наталья. – Не нужно.

– Майкл просил позвонить в четыре. Думала: убью время до четырёх. И пушка выстрелила, даже в ушах заломило. Как на первое свидание идёшь, представь себе… Майкл мне предложение сделал.

– Поздравляю, – произнесла Наталья и коснулась губами щеки подруги.

– Ну, слушай… – Вера взяла её под руку.

Они были, как ни странно, счастливы. По-настоящему, без дураков. Не слушая друг друга, они, тем не менее, беспрепятственно понимали одна другую с полуслова, излучая уверенность, за которой улавливалось непроницаемое недоверие к мужскому миру, можно даже сказать – к смерти, потому что, слушая их разговор, я переживал смутное чувство потери её, перехода в другой род. Как им было не завидовать?

– Шофёр стал бледным-бледным. – (И дальше, дальше!) – Симпатичный мальчик. Его тоже жалко. Осторожно, ты измажешь платье. У вас пылища, как на улице. Но ты бы видела, как он побледнел! – Вера наклонилась к Наталье и что-то прошептала ей на ухо, и та:

– Бедная… – вздохнула и снова оглянулась на меня. – Не отставайте.