А дальше продолжалось в том же духе, не считая того, что при ближайшем рассмотрении дядя Лёва оказался тех же лет, что и я, а Митеньке, который подошёл к лампе с пустой бутылкой в руках, на вид было все шестьдесят. Кроме того, в разговоре с дядей Лёвой (он выбрался в конце концов из кресла) я узнал, что Митенька и автор нашумевшей лет пять назад книги о судьбах русского искусства – одно и то же лицо. Хорошая была книга… Я читал её. Мне кто-то (не Рудольф ли?) подарил. Больше всего в книге понравились русские стихи Рильке.
А потом? Я увидел, что ко мне направляется женщина с бутылкой шампанского. На указательном пальце её громоздился безобразный серебряный перстень, с ногтя сползала частично красная, частично чёрная краска. Женщина съязвила по поводу Гольского и спросила о моём отношении к чему-то, что она назвала духовным возрождением. Я ответил, что я идеалист, но на сегодняшний день мне приходится наблюдать в известном смысле крушение идеалов. Женщина сочувственно причмокнула губами и вслух пожалела меня, заметив, между прочим, что и она идеалистка. «Вы очаровательны, – напоследок сказала она. – Вы не представляете, как вы очаровательны…»
У порога я хватился папирос. Пришлось вернуться к подоконнику, где они лежали.
Понемногу светало. Из «Кронверка» выходили серьезные халдеи со свёртками. Дамы в кримпленовых платьях, поддёргивая юбки, весело соскакивали с тротуара на мокрую мостовую, таксисты шарахались в стороны, бросая свои машины под дома. Дамы смеялись.
Официанты расходились молча, сосредоточенно. Дамы хохотали и обнимали худых капитанов. Капитаны покрикивали на таксистов, но машины упорно не останавливались, и капитаны срывали фуражки с голов, открывая седые головы. Дамы срывали парики. Официанты пробирались к мосту Строителей. Все пробирались к мостам.
Таксисты, те просто летели к мостам, глубоко виляя, если кто бросался им наперерез. Одну машину так повело, что прямиком вынесло на длинную гряду вскрытого асфальта, выползавшую издалека по проспекту Добролюбова. Добрую сотню метров её било днищем о корявые, стоявшие стоймя пласты, кидало из стороны в сторону, выбивая из открытых булыжников белые бенгальские искры. Серафим на булавке был сосредоточен, как официант после ночной смены. Он тоже летел к мостам. Но у него были иные представления о мостах.
Сколько их!.. И все перстами в небо тычут. На каждом углу. И там и сям. И поутру то розовеют, то угрожающе золотом горят, то сыростью на закате наливаются – в купоросных одеяниях, в наростах патины, под снегом – город ангелов медноголовых.
Какое чувство разбудить мне в груди? Ну-ка, сын полковника, подумай… Радость ли, горесть ли? Может быть, вот так поднять палец к низкому небу, застыть, а потом сыростью налиться к закату, набрякнуть водой, зимой, снегом и сгнить? Но ведь ты к этому тянулся, к этому, и хватит ли такта сказать, что снова не то и это не нужно?
– Почему он такой дурак, почему? – простонала жалобно девушка на ковре. – Дайте воды…
– Почему? – переспросил дядя Лёва, присаживаясь на корточки перед девушкой. – Бог лесу не сравнял, а тут люди. – И присвистнул.
– Почему он такой дурак? – застонала опять девушка и перевернулась на спину.
– Прекрати истерировать, – глухо произнёс юноша в очках. – Доиграешься.
– И ты дурак, – простонала девушка, глядя вверх, в лицо юноши, безумными белыми глазами.
– Я говорю, что сейчас приведу тебя в чувство, – сказал юноша.
– Он меня приведёт в чувство! – закричала девушка. – Ты бы побрился сначала. Мехом зарос! Побрейте его! – выкрикнула девушка. – Я не могу!
– Здравствуйте, – громко сказал кто-то, кого я не знал.
– А, Майкл… – отозвался юноша. – Давно не было видно.
– О, я недавно приехал, – сообщил высоченный Майкл, одёргивая белоснежную футболку. – Очень интересно. Мы тут говорили… Я часто бываю в Москве, и мы с ним… – Майкл досадливо пошевелил пальцами в воздухе. – Мы говорили с ним в Москве, с вашим товарищем. И здесь я попадаю, скажу, к разным людям, и всё очень интересно. У нас в Филадельфии, ну, и в других местах, совсем не так, вообще не бывает, как у вас. Меня вот интересует что: вы сами ощущаете то, что отличает вас от европейцев и американцев? Я думаю, что духовные ваши отношения. Они очень духовные, и вы не замечаете. И знаете, я так думал часто и злился очень, – Майкл виновато улыбнулся. – Вы не цените очень много, что вы должны ценить.
От волнения его речь оживала ошибками и несуразностями. – Можно я к вам? – спросил он.
Я утвердительно кивнул.
– Вы русский… – начал он.
Я отрицательно покачал головой.
– Вы русский… – по инерции повторил он и остановился, вопросительно подняв брови. – Разве нет?
– Я – грек, – сказал я. – Мне очень жаль.
– Ничего, ничего… – пробормотал он.
– А ты встань, поднимись, разлеглась… – обратился юноша к подруге. – Валяешься перед дипломатом.
– О, я никакой не дипломат, – с подъёмом воскликнул Майкл. – Я не хочу быть дипломат. Я филолог, славист.
– Филолог… – простонала девушка. – Все филологи – свиньи, – добавила она и замолчала.
Дядя Лёва легко поднялся на ноги и, не оглядываясь, пошёл к двери. Я последовал его примеру.
С пустым стаканом в руке я миновал чернобородого, вышел из комнаты, свернул по коридору и очутился на кухне. На пороге я постоял, посмотрел на часы. Постучал себя по виску и сел на табурет у порога. «Вот я пришёл на кухню, – сказал я, обращаясь к самому себе. – Вот я на кухне, а что делать дальше? Нет, ты ответь мне, – сказал я. – Что мне делать дальше?»
Неясный свет освещал углы. В одном стоял стол, на столе лежали вилка, нож в кожице засохшего кетчупа, тарелка с недоеденным мясом. Тонкий, початый бокал стоял у тарелки, подальше – початая бутылка портвейна. На отодвинутом кухонно-хирургическом стуле валялась сломанная пополам газета.
Здесь были. Устроились надолго и давно. В тарелке, в недопитой бутылке, в недоеденном мясе мы прочли непоколебимую уверенность в насущности этих предметов. Мы прочли, запинаясь, в расположении вещей, в отношении их друг к другу размеренность и покорность. Здесь, рассказали нам, жили, но не хозяин, не его жена, а тот, те, мы, вы, они и, отчасти, я – умеющие остановиться, владеющие искусством натюрморта, для которых мёртвая природа – открытая книга, остров, опоясывающий самое себя.