Он не торопился приветствовать меня. Глядя мимо меня, он не заметил, когда я вошёл и сел на табурет. Его я знал, но уже не верилось, что когда-то он преподавал в институте историю зарубежного театра, расхаживая среди столов, присаживаясь неожиданно то за один, то за другой, не прекращая, плёл он «узор хвалы» холодным, чуть высокомерным голосом, изогнутым в гласных стеариновыми губами; недоуменно разглядывая ногти у высокого окна, и не ногти, а снег, сгребаемый в узкой глубине двора дворником (мутное животрепещущее пятно в трёх злых прутьях захудалых кустов) – и мы за ним шли по пятам, разбирая мадригалы народной зимы, слыша скрежет, текущий по венам, достигающий хромого сердца… и не снег, оказывалось, другое, когда высекал из гиметского монолита изваяние этоса, бледнея на дорогах, лишённых света, тьмы и винограда. И точно опоенный отваром из травы сардоны, о которой говорил не раз (на побережье островов растёт) – «А я уйду в изгнание, в другую страну!» – корчил рот, вскидывал пясти и пересаживался со стола на стол, отступая от зимнего неверного освещения, присаживался то к одному, то к другому, в безупречном сером костюме, не забывая вовремя поддёргивать складку на брюках, – «И счастья, счастья…», – приостанавливаясь, давая истечь крови из нанесённой им раны, – «Ни видеть, ни разделять не буду. Ваших жён и свадеб не увижу, вам не соберу я ложа… О горькая, о горькая Медея!»

Недолго музыка играла.

Случился в общем-то необязательный скандал, в котором, по слухам, был замешан сын высокопоставленного лица. Я его видел. Он приходил, замотанный в пушистый шарф почти до самых глаз. Садился за первый стол, а приходил позже всех. (Сын лица потом где-то запропастился.)

А ему тем временем предложили задуматься о перспективах. Он задумался, внезапно подал заявление и с тех пор, не переставая, продолжал думать о перспективах. Уже лет шесть как думал. За такой, в сущности, недолгий срок он уверенно опустился до уровня, который позволял ему (и очередному его другу), не поступаясь гордостью, взлелеянной «классическим воспитанием», ужинать, пить и ночевать в самых неожиданных местах.

Но «тема» его падения исчерпалась точно так же, как другие темы, и когда прекрасный серый костюм сменился мятым чёрным, об этом почти уже не говорили, а когда вместо чёрного костюма появился бумажный, растянутый в вороте свитер, это вовсе перестало кого бы то ни было интересовать. Потом как-то в одну зиму он очень быстро постарел, начал избегать прежних знакомых, перестал бриться, беспорядочно и грязно запил и приобрёл невыносимую привычку жирно щёлкать пальцами, если забывал ту или иную строку из огромного объёма стихов, отложившихся в его голове. Впоследствии он перестал появляться в домах, где снимают обувь, а рваным носкам не находят оправдания даже в знании классической латыни, пренебрегая тем самым скудными благами подачек, и поселился в душном небольшом кафе на Васильевском острове, где с двенадцати дня за выпивку переводил студентам «тыщи» или беседовал с Адмиралом.

Кое-кто находил ему уроки. Он с удовольствием брал учеников, требовал деньги вперёд и надолго исчезал. Словом, читайте книги. Все случаи так называемого падения, исключая причины, до изумления схожи меж собой.

Теперь он был Костей. Я звал его Костей, нимало не смущаясь тем, что числился некогда его студентом, да и тем, что возрастом он был старше меня лет на десять. Костей звал его участковый милиционер, питавший к нему безмерное уважение… Костей его звали все.

Когда я зашёл и сел, он меня не заметил. Спустя минут пять он открыл холодильник, достал банку рыбных консервов и стукнул дверцей.

– Добрый вечер, – громко сказал я. – Не помешаю?

– И ты здесь? – очнулся он, глянув искоса в мою сторону. – Каким ветром?

– Случайность, – сказал я. – Ошибка в расчётах. Игра ума.

Он подошёл ко мне и, тяжело дыша сладким перегаром, спросил:

– Делать тебе нечего?

– А тебе?

– Мне всегда найдётся дело. Я ем, пью заморские вина. Потом лягу спать. По-твоему, мало? Ах, ну да – сколько прожито, а для вечности ничего не сделано! – с пафосом провозгласил он. – Ты это имеешь в виду?

– Так ешь и пей тогда, – рассмеялся я.

– Ты мне фокусы модные брось, – мрачно промолвил Костя. – Недоумки всякие… Тут мозги не требуются; штучки-дрючки – вот что это! Сайгонская философия.

– Костя, – сказал я. – Ты не представляешь, как я рад тебя видеть.

– А где мы с тобой встречались? – спросил он, садясь за стол.

– Ты учил меня, – объяснил я. – Давно это было, правда…

– Я? Учил? Вот оно что… Ну, тогда садись и наливай, да не спеши. Вход сюда остальным заказан. Я здесь хозяин. Казню и милую.

– Ты понимаешь, я рад тебя видеть! – сказал я и улыбнулся.

– Что ты заладил: «рад, рад». Рад – и хорошо.

– Ты же умный, – сказал я. – Ты всё знаешь, мне надо с тобой посоветоваться… Я в такую историю влип!

– Догадываюсь, – сказал он. – Слухи дошли, только я не помнил твоего лица.

– Какие слухи? – осторожно спросил я.

– Ну… дескать, ты пришил Амбражевича… Вроде так. Не помню, кто и говорил. Из-за его девки. Будто она что-то знала и тебе передала, а он её припёр к стене, ну, а ты прослышал и… словом, пришил, и дело с концом.

– Глупости, – заметил я. – Меня с ними не было, когда он попал под машину. Не могло быть. Я был в другом конце города.

– Кто тебе сказал, что он попал под машину?

– Но как ещё! – вырвалось у меня. – Что же его – птицы склевали?

– Ты не ори, пожалуйста. Никакая машина его не сбивала. Подай-ка лучше ключ. Скоро у нас консервными банками займётся танковая промышленность, лазером придётся открывать. Нет, эту банку и лазером не откроешь! Собачья жизнь.

– Теперь я знаю, кто тебе рассказал.

– Кто бы ни рассказал… – хотел возразить Костя, но я перебил:

– Только когда он успел? Я сегодня слушал интервью с ним. О натурализме.

– Вот рассказал и успел. А правильней – успел, потомучто рассказал, – назидательно произнёс Костя.

– Кто бы ни рассказывал, правда остаётся правдой, – услышал я за спиной. – От начала и до конца.

В дверях стоял незнакомый человек высокого роста. Лицо его было знакомо.

– Святая правда, – ещё раз сказал человек. – Я его сегодня видел на улице, – указал он на меня, подходя к столу. – С Веркой вместе. Он с ней о свободе говорил. О свободе и приоритете ритуала.

– Выходит, и до вас докатились слухи о случае? – трагическим голосом спросил Костя.

– А то как же! Разговорам нет конца. Но хочу отметить немаловажное обстоятельство. Мы с вами, Костя, напомню, месяц до этого обсуждали вероятность подобного рода. И что же? – Ермаков вытащил из-под стола табурет и сел. – Всё сошлось до мелочей. Имел место цианистый калий, инкассатор, оптический прицел, мольбы о помощи и сотни безвинно пострадавших обывателей. Однако плохо, скверно то, что мы не учли нашего личного отношения, отчего картина проигрывает в своей целостности. Например, зная, кто будет убийцей, я не предполагал, что убийство произойдёт вчера… Впрочем, после драки кулаками не машут. Нам нужно выяснить, что делать с ним, – он показал на меня. – Выдать его следственным органам или не выдать? Проблема весьма и весьма… Правда, нас за язык не тянут, но всё же мы, как граждане, должны проявлять свою ответственность. И потом следующее…

– Не выдать, – отрезал Костя и часто, с трудом задышал, – не выдать, чтобы шантажировать. Снять с голой девкой и не давать спуску. Ни при каких обстоятельствах.

– Джентельмен и шантаж, Костя, это несовместимые вещи.

– А деньги? – спросил Костя. – Деньги на деревьях растут? Вывези меня, Ермаков, в такой лес! – воскликнул он. – Сумасброд, ты поистратился с последней работой, ты выложил всё, что у тебя было, но что-то не слышно гонцов из музеев? Возможно, я не прав, не взыщи, однако…

– Не напоминай мне о расходах, – поморщился Ермаков. – Искусство не терпит разговоров о деньгах. Искусство и деньги – разные понятия, две абсолютно несхожие мифологемы. Хотите взглянуть? – любезно осведомился он у меня.

Я согласно кивнул.

Ермаков встал, вытащил из кармана брюк небольшую коробочку, наподобие тех, в которых продают обручальные кольца, только размером побольше. Из нагрудного кармана рубашки достал крохотный ключик на тонкой белой цепочке, каким-то чудом сразу попал ключиком в невидимую скважину и медленно повернул им. Крышка упруго отскочила назад.

– Смотрите, – шепнул он восхищённо. – Видите?

На чёрном бархате стояла миниатюрная фигурка китайца. Голова у фигурки клонилась к плечу, будто он прислушивался к чему-то, а на плече тесно жалась не то птица, не то русалка, трудно было разглядеть, слишком мала она была, и лишь крылышки были понятны, девственно-белые.

– Нравится? – спросил Ермаков, и голос его дрогнул от полноты чувств.

– У вас… – я хотел спросить, не приводится ли Фома ему братом, но он не дал мне продолжить.

– Прелесть! – воскликнул. – Само очарование. Любуюсь, с собой ношу, не расстаюсь. Год работы, аскезы, бездна денег, материалы… Вдобавок есть ещё секретец, чудо механики – он говорит, Костя знает, слышал однажды. Но сейчас не время. Не будем понапрасну тревожить, да и по-китайски никто из нас не понимает. Пробелы образования, белые пятна культуры…

– Хватит, Ермаков. Хватит! Будет тебе дурачить человека. Познакомься, мой бывший студент. В меру бездарен, – вздохнул Костя, – в меру глуп, но не настолько, чтобы не понимать этого. Надежд не подавал, кроме как в отношении подделки справок. Это он мог! Фамилия у него чудная… Это Ермаков. Протяни ему руку, Юлий. Он только на первый взгляд молод. Стар и негодяй отменный. Лишь негодяи дают мне ныне приют. Порядочные люди давно отказали в покровительстве.

Ермаков недобро рассмеялся.

– Видишь? Ему пальца не надо показывать. Хохотун, забавник… Вы с ним несравненную пару составите на радость людям.

– Очень приятно, – сказал я. – Случайно вам не известен некто Фома? – спросил я у Ермакова.

– А если известен, так что? – уставился на меня Ермаков. – Тогда что? Интересно, интересно…

Костя хлопнул по столу ладонью.

– Ты, хам! – крикнул он, – не смей так разговаривать с моими учениками!

– А что я такого сказал? – пожал плечами Ермаков.

– Меньше говорить надо, – сказал Костя. – Вино достань из холодильника. Всё мне делать достаётся… Нашёл? Тащи. Воттак, милый Юлий, мы и живём. Грязно, безнравственно, бездарно живём, не творим, не боремся. Прозябание, а не жизнь, ничего, учти, ничего не сделано для вечности. Ермаков, ты спятил! Кто же пьёт сладкое шампанское? Мерзость.

Ермаков почти по пояс влез в холодильник, а Костя негромко заметил мне:

– Ну, не вижу, почему мы не можем выпить за мои сорок три года? Кого мы ждём?

– Это не больно, – сказал я. – Сорок три – это уже по ту сторону.

– Да? – усмехнулся Костя. – Допустим, мой юный Ницше.

– Зато один раз в жизни, – сказал Ермаков. – Вам налить, Юлий?

– Можно, можно, – согласился я. – Понимаете, я, кажется, простыл…

– Может быть, водки? – с заботой осведомился Ермаков.

– Не надо, – отказался я. – Она мне сегодня не впрок.

– А я, пожалуй, дёрну водочки, – с лихой гримаской проговорил Ермаков, продёргивая в плечах дрожь.

– Дёрни, дёрни… – рассеянно повторил Костя, стуча вилкой по тарелке. – Отчего же не дёрнуть, когда жажда…