Вы ведь, Юлий, насколько мне помнится, южанин? Вам не понять значения нашего низкого неба, вонючих каналов, бесхитростного дождя, сырого ветра… Северная осень, северная весна… Они неуклонно воспитывают проницательность. Впрочем, бессмысленно объяснять мотивы, предпосылки и прочее. Я вошёл в аудиторию. Важно, что никогда прежде я не говорил так! Это был неиссякающий источник, поток, могучее течение, в котором я плыл легко и счастливо. Нда… Алкивиад, фригийские лады, Диотима… Замечу, что позже мне ни разу не удавалось подниматься до таких высот – или мысль бежала стремительнее слова, или, наоборот, слова летели, как сухие семена по ветру. И, как вы понимаете, витийствовал я вовсе не для этих сирот, раскрывших рот, увязавших в любом сложноподчинённом предложении, подобно мухам в варенье, для которых два деепричастия, поставленные рядом, кажутся последним откровением. Передо мной было его лицо. Я видел его, и речь моя предназначалась для него одного. А дальше? – Костя снова с недовольным видом щёлкнул пальцами. – Дальше… Что было дальше… Пошли светлые дни поздней осени, предзимняя пора, когда на деревьях почти не остаётся листьев, а оставшиеся – точно прикипели к ветвям. Прогулки перед лекциями в Александровском саду. Запах мокрой земли – выкапывали последние розы, укрывали другие цветы рогожами и хвоей. И разговоры, разговоры!.. Разумеется, говорил я один. Он молчал, наш нежный Гиг. Что греха таить, как я и ожидал, маленький лорд оказался совершеннейшим тупицей. Но голубые глаза…
Бог ты мой! Какой-то поэт назвал чьи-то глаза кусками морского льда. Вот такие глаза были и у него. Мороженое жрал без конца! По килограмму. И обожал пиво, мог выпить прорву пива. Как Александр Блок. Пожалуй, больше ничто не роднило его с культурой – я имею в виду мороженое и пиво. Какими путями он попал к нам, что привело его в институт, понятия не имею, – Костя умолк и закурил, откинувшись спиной на стену. По его щеке поползла слеза, которую он небрежно смахнул.
– Боже мой, какой ужас, какой кошмар, – проговорил он. – Как всё на этом свете просто! Неизбежно просто. В психологию стоящего можно проникнуть, лишь удобно устроясь в кресле…
Бегущего лучше всех понимает паралитик… Как бы там ни было, нежный Гиг существовал и существовал активно. Жрал мороженое, дул пиво, пялил на меня бессмысленно-лазурные очи и понемногу начал осознавать выгодность своего положения. А как же, акселерат! Сначала попросил у меня взаймы, потом – выклянчил кольцо моей матери, превосходный аквамарин в тонком серебре… Год спустя я увидел это кольцо на пальце какой-то немытой девки. Диву даюсь, откуда он знал, что оно красиво, дорого? А испорчен был в такой же мере, как и глуп. Злобная маленькая дрянь! В другой раз я мог бы обрадоваться подобному стечению обстоятельств, но тогда это всё более и более меня удручало. Конечно же, я не мог забыть нежного сияния неба, юношу, летевшего стремительно по коридору, мальчика, которому я был всё же многим обязан, хотя бы тем, что жив и по сию пору…
Я – идеалист. Неисправимый идеалист…
– И я, Костя! – неожиданно сказал я. – Тоже идеалист.
– Вот видите, Ермаков, – назидательно протянул Костя. – Мы – идеалисты, а вы – прагматик, позитивист. Вам не понять нас. Не понять даже того, что творилось у меня на душе. Уверяю, я не хотел думать, что красота и глупость – одно и то же, однако пришлось столкнуться с этим неопровержимым положением воочию. Возможно, некий эмбриональный разум и придавал его образу очарование мотылька, столь меня впечатлившее; да, возможно, однако его идиотизм, не надо забывать, послужил неоспоримой причиной всего дальнейшего. Мы подбираемся к тому месту в моём рассказе, когда капитаны в сочельник по обыкновению набивают трубки и подвигают кресло к угасающему камину, а меня вышибают из-под разных сводов, лишают, так сказать, живительной сени. Оказалось, что эта хищная дрянь проболталась о своих похождениях не то старшему брату, не то ещё кому-то из числа обитателей «Сайгона». К сказанному надо добавить, что нас достаточно часто встречали вместе: то в концерте, то в Александровском саду. К тому же мальчишке льстило, что я ставлю ему оценки, не спрашивая, – а спрашивать с таким же успехом можно было бюст Аполлона в коридоре или вахтёра – его тщеславие подогревалось также моим отношением к нему – то, что я делюсь с ним и разговариваю, как со взрослым… Но замечательно, что при всём том меня не покидала постоянно язвящая мысль: «Он меня ненавидит! Он меня должен ненавидеть… Не знаю, почему, но так должно быть, такова логика…» – думал я и продолжал, между тем, беспечно жить, не ведая, что несчастье не за горами. О, до сих пор не понятен мне механизм человеческой подлости! Кому, спрашивается, потребовалось моё место? Не так уж оно выгодно, как это кажется со стороны… Врагов у меня почти не было, а если и были, они весьма искусно прикидывались друзьями. Ну, хорошо… Дела минувших дней, не хочется возвращаться. Да и кому нужна моя судьба? Закономерен вопрос: что случилось с мальчиком? О, наш нежный Гиг едва не наложил со страху в штаны. Кого-кого, а отца он боялся. Тиран, деспот, полнейшее ничтожество с животом! Его отец – хорошенькое дело! – лично искал меня, чтобы во всём удостовериться… Я скрывался в Ереване, устроив себе командировку к католикосу. В семье, как передавали мне потом, царила истерическая жажда мести. Отец собственноручно его высек, запер на замок, а затем срочно оформил академический отпуск и перевод в университет, где этот сопляк недолго подвизался в качестве студента, так как попал вскоре в наркологический диспансер… Братья его точили ножи, и так далее, и так далее. Дурная литература, мрак. Я был на грани безумия! И если бы не одно… скажем так: учреждение, его бы не пришлось долго ждать. Итак, указанное учреждение решило положить конец склоке, грозившей перерасти из коммунального скандала в грандиозный шум с неизбежным резонансом в весьма высоких кругах. Знаете, как бывает: у кого рыло в пуху, кто беспокоится по иным причинам… Причин много, прямо скажу, несметное количество. У вас, полагаю, тоже есть несколько причин для беспокойства… А учреждение винить нечего. Люди они, надо отдать должное, корректные, знающие. И я вполне понимаю мотивы их действий… Видите ли, когда кто-то возлагает на себя общее бремя, когда кто-то, охваченный идеей свободы, братства, гуманизма, глубоко и полностью овладевает этой трудной, можно сказать, непосильной идеей, – он великодушно позволяет остальным радоваться обыкновенной жизни, слагает с их уставших плеч груз тяжких раздумий и борений, он… этот кто-нибудь… – Костя широко открытыми глазами смотрел перед собой, и на лбу его выступила мелкая россыпь пота. – Порой может не уследить… Издержки великих идей не менее велики. Надо быть милосердней, надо понимать… В чём их вина? В том, что они рыцари, защищают отвлечённую идею будущего? В том, что они пришли ко мне на помощь и отвели кровавую руку обезумевшего отца? В том, что они спасли вашего покорного слугу?.. Нет, они знают, что делают. Ничто человеческое им не чуждо, как не чужд оказался им я. Кстати сказать, известно ли вам, как трудно сейчас заполучить хорошего специалиста? На фоне общего упадка нравственности, профанации высоких устремлений, иные люди, скажу без лишней скромности, люди широкого кругозора и подлинных знаний не могут исчезнуть бесследно. Необходимость в них более чем велика, их ценят. И взамен… эти люди обретают единственное в своём роде чувство причастности, всеобщей ответственности, они перестают быть изгоями, с ними великодушно делятся бременем! И что по сравнению с ощущением этого сладостного бремени – любовь! Ничто, пушинка, бесполезный розовый завиток. Вот так, молодые люди… Любовь, любовь!
А вы, Ермаков, страдаете из-за жены. Строите из себя неутешного рогоносца. Противно и смешно. Но ведь и к женщинам вы относитесь от начала и до конца фальшиво. Отстоя довольно далеко от ваших гетеросексуальных мучений, позволю себе утверждать, что вы возводите их на мраморные пьедесталы, а затем почём зря сами карабкаетесь туда, и как следствие – переломы, сотрясения, летальные исходы.
– Полно, Костя, – прервал его Ермаков. – То, что ты сволочь, ни у кого не вызывает сомнений. Но пора расходиться. У меня раскалывается голова.
– Не у одного вас, – сказал я. – У меня тоже. Голова у идеалистов – самое слабое место.
– Вы, наверное, поэт, – энергично задвигал ноздрями Ермаков.
– Все мы поэты, – облизнул губы Костя. – Я, например, снова пережил свою любовь, далёкие баснословные времена индивидуализма.
– Слушай, Костя! – обратился к нему Ермаков. – Я бы попросил тебя не раскрывать рта. Можешь не оправдываться. Можешь оставить свои намёки при себе. Твоя цена давным-давно всем известна. Заткнись!