Сон отступает и растворяется в бессознательном, пока сознание пробивается в явь и пытается захватить власть над мгновением пробуждения. Я открываю глаза. Сон ускользает, так что мне не удается спасти даже крошечного фрагмента. В зазор между шторами пробивается солнечный свет. За окном – сосны в шубах из снега и млечное небо.

Я перечитываю свой вчерашний бред, вношу исправления и добавления и улыбаюсь нашим деяниям, зафиксированным на бумаге. Нахожу некоторые неточности и откровенный обман: жеманных девиц было не три, а две, – просто мне показалось, что три будет лучше. Для построения художественной реальности. Пытаюсь выковырять козюлю из левой ноздри. Но она глубоко – не достать.

Мне вдруг становится грустно. Мои дети, мои любимые люди – за последние двадцать четыре часа я ни разу о них не вспомнил. Как будто я наглухо отгородился от реального мира и от всех его проблем: как будто эта поездка, которую мы так непочтительно и беспечно именует путем к Просветлению, и есть бегство от жизни. Бегство трех взрослых дядек, которые не желают признать очевидный факт, что жизнь – это штука тяжелая.

Гимпо тихонько похрапывает наверху, внизу Z, заядлый курильщик, хрипло дышит во сне, я бы даже сказал, не хрипит, а скрежещет; а я размышляю о жизни. О том, как все изменяется. Нет, даже не размышляю – а думаю тяжкую думу и, может быть, даже пытаюсь учить тебя жизни, дорогой мой читатель. Я только что разорвал пять страниц этих напыщенных рассуждений на тысячу виноватых кусочков.

С вами бывает такое: у вас есть свое мнение по какому-то поводу, какие-то твердые убеждения, которых вы держитесь, может быть, не один год, но стоит вам записать все эти соображения на бумажке, а потом вдумчиво прочитать, как вы вдруг понимаете, что все это – самодовольная и напыщенная ерунда, и что раньше вы декларировали этот бред исключительно для того, чтобы ощутить свое моральное превосходство над подругой, или над младшим братишкой, или над кем-то еще? Со мной – бывает. Вот прямо сейчас и было. Наверное, то обстоятельство, что я лежу у себя на полке и пишу эти записки в самом начале седьмого утра, в то время как Гимпо и Z упражняются в декадентском искусстве сна, и дало мне все основания предположить – сразу оговорюсь, что ошибочно, – что человечество просто загнется без моей наивысшей мудрости.

Поезд резко затормозил у перрона в Рованиеми. Кто-то из моих дрыхнущих спутников мощно пернул. Гимпо откашлялся и сплюнул на пол. Я накрыл одеялом мертвое тело – жертву вчерашней разнузданной жути, – и встал у раковины, чтобы совершить утреннее омовение.

По купе разливалась вонь канализации. Билл все еще спал, а Гимпо пытался выпутаться из простыни, разукрашенной в угрюмо экспрессионистской манере Джексона Поллока – размашистыми мазками физиологических выделений и черной крови. При этом он громко стонал. Обе губы у него разбиты, под глазом – фингал. Потом я услышал какое-то шевеление и истошный вопль. Это Билл спрыгнул со своей зловонной подстилки. Его бледный лик исказился от ужаса, и он бешено замахал рукой, стряхивая прилипшую к ней мелко нарубленную человеческую печенку. Он быстро прикрыл одеялом что-то у себя на полке и пулей вылетел из купе. Я издал утренний громоподобный пердунчик и бросился следом за ним.

Я уже пожалел, что разорвал те страницы. Все– таки там попадались и дельные мысли; например, про мое убеждение, что хотя наши тела и стареют, изнашиваются и распадаются на кусочки, в сердце каждого человека есть некий юный цветок, который растет и цветет до последнего мига – до самой смерти. Ладно, сделаем перерыв. Закрываю блокнот и смотрю в окно: сосны в шубах из снега и млечное небо. Грусть потихонечку отступает. Мир – вот он, на месте, и я себя чувствую очень даже неплохо. Попробую все-таки восстановить тот кусок.

На последней странице из тех, что я вырвал и разорвал, я сравнивал жизнь с подъемом на гору. Я писал, что как раз в прошлом году я добрался до очередного, казалось бы, непреступного перевала, откуда уже видно вершину. Да, подъем сделался круче, теперь на тропе попадаются шаткие камни и ледяные участки, но я вижу вершину – то есть я очень надеюсь, что это вершина, – и знаю, что должен подняться туда. Пройти по этой тропе до конца. Я вдруг понимаю, что наша поездка на Северный полюс с иконой Элвиса, она ничего не изменит; что мы с Z и Гимпо просто пытаемся убежать от повседневной убогой рутины, просто хотим посмеяться – за счет тех, кого любим. Я уверен, что даже те, настоящие, исторические волхвы тоже пытались сбежать от чего-то, что доставало их в жизни, и у них тоже были свои разногласия и свои сложности на пути в Вифлеем. Да, они тоже нюхали вонь своего пердежа. Но все равно я надеюсь, что мы потихонечку приближаемся к этой манящей вершине. Да, может быть, я никогда до нее не дойду, но я хотя бы пытаюсь дойти.

В дверь стучат. Проводник. Мы прибываем в Рованиеми через пятнадцать минут. Надо вставать – собираться. Прочь, тяга к самокопанию! Прочь, сомнения к себе! Поезд уже тормозит. Все, приехали. Выбираемся из купе. Кстати, уже перед самым выходом мы с Z завели разговор о членах. В частности, мы говорили о том, что было бы классно разжиться таким теплым нижнем бельем типа цельного комбинезона, которые носят ковбои в фильмах – когда пьют кофе, поднявшись с постели, или когда раздеваются в будуаре в борделе, где их, как правило, и пристреливают. Ну, ковбоев.

Мы сошли с поезда прямо в сугробы. Ощущение было сродни религиозному экстазу: я как будто очистился и возродился в холодном снегу. Сухой воздух с легким привкусом металла оседал в легких узорной изморозью. Свет падал под углом в семьдесят градусов, и на землю ложились длинные золотистые тени; небо одело нас розовым и желтовато-оранжевым; ветра не было вообще.

Ну да, разумеется. Мы были последними, кто вышел из поезда. Бля, эта последняя фраза вызвала мощный прилив эмоций, и у меня в голове зазвучал голос Тома Джонса: «Зеленая травка у дома». Это одна из тех песен, которая вспоминается мне часто– часто, и я полностью отождествляю себя с ее главным героем: я тоже сижу в камере смертников, и готовлюсь к великому неизвестному, и вспоминаю счастливое детство, которое у меня было – или, может быть, не было, – уже так давно. В Рованиеми нету зеленой травки. Но зато есть ощущение, что мы покидаем привычный, знакомый мир и вступаем в великое неизвестное.

Пока мы продирались сквозь хрусткий снег, я думал о пытках и гестаповцах в длинных плащах из черной кожи. В общем, к билетной кассе я подошел с мощной эрекцией.

Обратно – в здесь и сейчас. Конечная станция. Север встречает нас скудным солнечным светом и снежинками в неподвижном холодном воздухе. Да, на улице жуткий холод. Но холод радушный, незлой.

Мы проходим по свежему снегу к зданию вокзала, низенькому строению из серого бетона, и стоим там в тепле – соображаем, что делать дальше… Гимпо ноет, что у него вся башка в синяках и шишках, после вчерашних подвигов с дзенской палкой. Он заказал нам машину в прокате через своего лондонского турагента. Мы находим нужный нам адрес на карте города, что висит на стене у билетных касс, и выходим из здания вокзала в город, засыпанный снегом. Переходим пустое шоссе, проходим мимо доисторического паровоза, выставленного на всеобщее обозрение в качестве культурно-исторической реликвии. Где-то через полмили набредаем на придорожную закусочную для дальнобойщиков, где мы сейчас и сидим, грея замерзшие руки о чашки с чаем и горестно возмущаясь, что здесь у них не подают горячие завтраки.

На перроне нас уже дожидалась группа лапландских школьниц в национальных костюмах: в дурацких шляпах, похожих на люстру с четырьмя рожками, в унтах, подбитых оленьим мехом, ну, и все прочее. Как положено. У них были с собой сигареты, и водка в бутылках с хорошо различимым пятиугольником на этикетке, и огромный плакат с надписью: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ДЗЕН-МАСТЕРА.

Очень красивая и очень взволнованная старшеклассница бросилась нам навстречу. Медный запах ее менструальной крови разлился в морозном воздухе, как аромат пряных восточных сладостей. Она перевела дух и сообщила нам – голосом, точно подтаявшее суфле, – что они пришли на вокзал, все эти девочки, специально, чтобы нас встретить. Слухи о нашей тайной и благородной филантропической миссии каким-то образом опередили нас. Внезапный порыв ледяного ветра донес до нас странную музыку: что-то похожее на перуанские металлические барабаны и колокольчики из сосулек. Билл нервно пукнул.

Снова – на улицу. Бледный свет солнца раскрасил небо мягкой, размытой пастелью. Красивые школьницы в ярких лыжных костюмах откровенно смеются над нами, когда мы проходим мимо; на их светлых ресницах подрагивают снежинки, а голубые, как у фарфоровых кукол, глаза блестят лживой невинностью. Они быстро докуривают запрещенные сигареты и убегают за угол, на школьный двор.

Нас отвели в зал приемов, где были еще и другие красивые школьницы, которые встретили нас робкими рукопожатиями и большими стаканами водки. Той самой: с пятиугольником на этикетке. Никто из них не разумел по-английски. Только та девочка с менструацией и голосом, как суфле.

Мы нашли нужный нам дом – по тому адресу, что был у Гимпо, – но там вроде бы никакой не прокат автомобилей, а, скорей, магазин аксессуаров для штор. Плюс к тому он был закрыт. Но рядом была открытая дамская парикмахерская. Собравшись с духом, вхожу туда, сжимая в руке квитанцию на заказанную машину. Парикмахерши не говорят по-английски, а вы, наверное, уже догадались, что мы с Z и Гимпо, будучи истинными британцами, никаких языков, кроме родного, не знаем. Тычу квитанцию им под нос. Они указывают на адрес в квитанции, потом – на соседнюю дверь, где карнизы и шторы, и кивают.

Ага. Там, похоже, открылось. Во всяком случае, какой-то парнишка среднего школьного возраста отпирает дверь и при этом дымит сигаретой. Он входит внутрь, и мы входим следом за ним. Как выясняется, мальчик тоже не говорит на международном языке рок-н-ролла. Меня посещает эгоистичная мысль: какой смысл жить в постмодернистском мире, если никто не говорит по-английски? Да, это прокат автомобилей. Парень берет телефонную трубку и кому-то звонит. Тыча пальцем в часы на стене, объясняет нам на языке жестов, что нашу машину пригонят через полчаса.

Сейчас только десять утра. Вернее, самое начало одиннадцатого. Мы сидим в совершенно пустом ресторанчике через два дома от штор и карнизов. Три минуты назад здесь закончили подавать завтраки. Такой тут порядок. И никто не жалеет пойти навстречу трем озверевшим от голода странникам в нашем лице и приготовить нам яичницу с беконом, грибами, кровяной колбасой, копченостями и фасолью. В общем, мы в полном расстройстве. Нам предлагают выбрать чего-нибудь из «тематического» меню дня. Знать бы еще, что за «тема» такая, ресторан расположен на первом этаже четырехэтажного здания из серого бетона. Традиционная северно-европейская послевоенная архитектура. Внутри все отделано сосновыми бревнами. На стенах – лосиные головы, чучела енотов, сигнальные фонари. Шторы на окнах – в красно-белую клетку. На самом почетном месте, над искусственным камином – кошмарный портрет самого Дьюка, Джона Уэйна. Кошмарный – в смысле художественного исполнения. Что все это значит, мы вообще без понятия. У нас ощущение, что нас обманули: мы проделали такой путь – из декадентской, упадочной, распадающейся на части космополитичной столицы нашей великой убогой родины почти до границы Полярного круга, – и нам, наивным придуркам, хочется получить хоть немного реальности. Истинной, неподдельной жизни. А что нам предлагают? Ресторан, где все устроено по образу и подобию ущербного голливудского представления о том, каким должен быть ресторан на бескрайних снежных просторах Северо-Западного Фронтира.

Мы вовсю боремся с искушением снять со стены портрет Дьюка и забрать его с собой на Полюс. Его тяжелая челюсть говорит о коварном замысле США по глобальной американизации населения во всемирном масштабе, чтобы уже взять за глотку и держать мертвой хваткой – Голливуд, «Оружие для заложников», вторжение в заливе Кочинос, закидаем Ханой бомбами, нах, день высадки, Кавалерия прискачет и всех спасет, пейте кока-колу, Микки Мауса в президенты и прикупил я себе тут намедни надувную бабу, вылитая Джеки Кеннеди, сейчас пойду ей заправлю – красноречивее всей задушевной телеболтовни Рональда Рейгана. Но портрет остается на месте, потому что, пока мы решались, уже подошла официантка, чтобы принять заказ, и мы все улыбаемся, и киваем, и тычем пальцем в меню: нам вот это, вот это и это.

Она взяла меня за руку и повела за собой в огромную общую сауну, набитую голой распаренной плотью. Девочка с голосом, как суфле, сказала, чтобы мы раздевались. Мы покорно разделись. Мой ненасытный Циклоп вновь восстал ото сна. Я заметил, что у Билла и Гимпо тоже стоит. Причем стоит так неслабо.

– Секса мало не бывает! – рассмеялся Гимпо, поглаживая свой лютый орган в рубцах и шрамах. У него даже яйца свело в предвкушении.

Гимпо взял жареную оленину, я – тушеную оленину, a Z – самое близкое к биг-маку из всего, что было в меню.

– Это давняя лапландская традиция. Испокон веков дзен-мастеров здесь приветствуют именно так, – сказала девочка.

– Как – так? – спросил я, на миг растерявшись.

Девочка – лет семнадцать, не больше – уронила свою сигарету и нагнулась, чтобы ее поднять. Она подмигнула мне карим глазком.

– Не знаю, как это правильно по-английски, но здесь, в Финляндии, это называется развращенная евхаристия, или дурное причастие. Девушки из деревни, куда приезжают дзен-мастера, дают гостям сигареты, – принялась объяснять девочка с голосом, как суфле, – и ублажают их орально. Когда гостю наскучит первая девушка, он затягивается сигаретой, и вторая девушка в круге занимает место первой и продолжает ритуальную фелляцию. Потом третья, четвертая и так далее. Считается вежливым допустить до себя как минимум трех девушек, прежде чем излить семя. По легенде, когда Иисус посетил Финляндию, первые здешние христиане именно так его и встречали. Так что это действительно древний обряд.

Я затянулся своим первым «Мальборо». Прелестная нимфа припала губами к моему возбужденному члену. Нет, даже не так: вгрызлась в восставший фаллос. Ее зубы царапнули мне головку, и я сделал вторую затяжку. Вторая девчонка была значительно опытнее в этом деле, только ритм у нее был какой-то судорожный, спазматический. После десятого любительского облиза-обсоса мне стало скучно, и у меня начало опадать. Я затушил сигарету о чью-то нежную попку в надежде взбодрить поникающий член. Биллу повезло больше. По его напряженному, сосредоточенному лицу уже растекался призрачный мед удовольствия, его левая бровь подрагивала. И вот, наконец, у него из-под килта выбралась красивая старшеклассница, которая кашляла и задыхалась, подавившись спермой.

Гимпо снова затеял свои жуткие игрища старого копрофила. Лоснящаяся какашка высунулась у него из задницы, словно мерзкая крыса из какого-нибудь порноада.

Дерьмо на палочке.

А уж воняло-то – страшное дело.

Так что мы взяли рыбу с луковым салатом и ели на улице, прямо руками.

– Пожалуйста… ваш друг… это нехорошо! – сказала девочка с голосом, как суфле. – Это древний обряд, и мы подходим к нему очень серьезно. А то, что он делает… это кощунство. Скажите ему, чтобы он прекратил!

– Как это трогательно. Прямо как в детстве. – Голос.

Бедняжка едва не рыдала. Гимпо неохотно подтер свою грязную задницу полотенцем и выпустил струю водянистой спермы в нежный ротик текущей молоденькой феллатрисы. Она закашлялась, и сперма полилась у нее из носа. Я врезал ей по лицу, исключительно по природной подлости, и она горько расплакалась. Билл оправлял свой килт, украдкой поглядывая на часы. Мы сердечно поблагодарили этих юных женщин за их радушное гостеприимство, приняли их подношения – тяжелые наркотики и спиртное, – и распрощались. Они столпились у входа на школьный двор и долго махали нам вслед.

– Какой благородный обычай! – заметил Билл, взяв курс на север.

– А что, это действительно первые христиане такое придумали? – спросил озадаченный Гимпо. – И они так вот встречали Иисуса?

– Ну да, – сказал я. – Первые христиане, они такие: пили кровь невинных младенцев и все в том же духе. Те еще злоебучие изверги. Хотя, при желании, могли быть и белыми и пушистыми.

– Ага, – задумчиво протянул Гимпо.