«Мрак везде. Во мне, в камере, в Сербии. Я ищу хотя бы луч света, хотя бы проблеск надежды, но ничего нет. И никого. Генерал, Батька, Горский Царь. И песни, клятвы в верности, в верности до смерти и в смерти. Боже, какая же это была ложь и как я был наивен! Эх, Елица моя, как же жалок этот генерал и Горский Царь. Жду позорной смерти, назначенной смерти. Нет, мне не страшно, мне стыдно. Я видел столько смертей и столько солдат погибло у меня на глазах! Но это было другое и по-другому. Пуля не предупреждает о своем приближении, ты ничего не знаешь, ничего у тебя не болит, ничего не чувствуешь…
Офицеры. Да, мы всегда должны быть и душой, и разумом готовы к смерти. Когда мы приносим присягу, мы венчаемся со смертью, мы принимаем на себя обязательство погибнуть по-офицерски в любой момент, когда это потребуется. Но что будет утром? Будет ли это расстрел офицера? Нет, они застрелят меня, как бандита, предателя, как пса! Боже, может быть, мои глаза обманывают меня? Надо перекреститься! Кто это лежит на моей кровати? Военная форма, пуговицы застегнуты до самого горла, сапоги. В полной темноте блестят офицерские сапоги. Отче наш, иже еси… Мне все это мерещится. Может быть, от их уколов, может быть, они еще действуют. Вот так же и на суде несколько раз было, мерещилось невесть что.
Утром они застрелят меня, как убийцу, бандита, насильника. Без офицерского протокола, не соблюдая правил. Какой еще офицерский протокол?! На моей тюремной гимнастерке, которую они мне выдали, шесть пуговиц с пятиконечными звездами. Пуговицы с пятиконечными звездами! Если бы хоть у меня были мои сапоги и форма! Я бы им утром… запомнили бы, а может быть, кто-то и записал бы, как держался, что сказал генерал Дража.
Маршал Ней. Он потребовал поцеловать знамя. Генерал Новиков расстегнул китель и показал рукой на свое сердце: сюда не стреляйте, в моем сердце Россия! Да, в его сердце – Россия, в моем – Сербия. Какая Сербия? Мой подчиненный, майор Иван Фрегл… этот словенец действительно был человеком и офицером, у которого есть и сердце, и честь. Он крикнул немцам: «Стреляйте, да здравствует король, да здравствует Отечество!» Какое Отечество? Чье Отечество? Как бы ты ответил, Иван? Отечество подлецов, дикарей, нелюдей, не знаю, кого еще… Саша, дорогой Саша! Да здравствует король! Смерть безумцу Гитлеру! Эти слова бросил в лицо немцам Александр Мишич. Да, да. А я? Что утром скажу я, чего потребую?
Лучше бы они ворвались без предупреждения в камеру и выпустили в меня очередь из автомата! Эх, Василиевич, что ж ты смотрел, почему не выстрелил мне в голову или в грудь? Ты же успел понять, что мы попали в засаду. Ведь я даже приказывал в случае чего убить меня на месте…
Но ведь не выдал же меня Никола? Почему Крцун мне его не показал? Привели как будто по ошибке Николу Тарабича. И пришлепнули его как муху… несчастная Сербия! Если бы Никола Калабич был в их руках, они бы устроили нам очную ставку. Они бы не упустили такую возможность. Но ведь кто-то же предал, может, Калабич, может, англичане. Впрочем, теперь это уже безразлично. Нет, не безразлично, хотелось бы узнать все-таки, кто… Ты, Василиевич, конечно, дал маху. Идиот, был в трех шагах от меня, стрелял куда попало, а я ведь в это время кричал. И ты слышал, не мог не слышать: «В меня! В меня! В меня!»
Тебе хорошо, майор Василиевич! Ты не почувствовал, ничего не успел почувствовать. Смерть солдата, настоящая смерть. В бою, на ногах. Не то, что я. Будь проклято все: и Отечество, и жизнь, и я сам! Только и остается ругаться как последнему босяку, что ж, ругайся, не стыдись, не сдерживайся! Ты больше не генерал, ты тряпка, ты никто, ты хуже, чем никто.
Ну, во всяком случае, я не скажу: да здравствует король. Ни за что. Ни за что. Не смогу. Но победил меня вовсе не этот конопатый. Тоже мне, маршал, Господь Бог, вселенский гений. Да мой конь больше разбирался в военном деле, чем он. Поцеловать знамя? Какое? Не их же, красное! Только мое, только наше, но они этого не допустят. Они не дадут мне ничего, бандиты. Если бы я попал в плен к немцам, те расстреляли бы меня в генеральской форме, под моим знаменем. Я уверен, что они исполнили бы мое последнее желание и дали поцеловать знамя. А эти? Может, они даже и не собираются меня расстреливать! Просто подвесят, разобьют прикладами голову, тело раскромсают на части. А может, повторят прием Крцуна – мангал! Напишут в газетах, что я расстрелян, а на самом деле Крцун устроит своему маршалу представление. Для них это будет как спектакль в театре. Крыса живьем пожирает генерала Дражу, а они смотрят и наслаждаются! У усташей научились. А скорее наоборот – усташи у них.
Мама, за что… Вот, ведь я даже лицо материнское забыл! Как она выглядела? Ничего не могу вспомнить: ни волос, ни глаз, ни лица, ни голоса – ничего! Держала под уздцы коня, пока я забирался на него, помогала мне, это помню, это даже вижу, но как она сама выглядела? Как выглядела?
Драголюб, Драголюб! Какая Сербия, что за Сербия? Если они все-таки меня расстреляют… Да здравствует Сербия! Смешно, бессмысленно. Нет больше Сербии. Сербия мертва. Ее герой – Тито. Это ее гений, гений, который не разбирается в карте. Какая карта, он и по-сербски-то говорит плохо. Неизвестно ни кто он такой, ни откуда взялся. Известно, известно, все известно. Культ чужака! Стоит незнакомцу появиться на деревенской площади – все к окнам, все во дворы!
Во всей Сербии не набралось бы и тысячи партизан. Когда они меня схватили, я думал, не пройдет и трех дней, как вся Сербия возьмется за оружие, восстанет. Стоит только им узнать, что я оказался в их лапах. Безумный Драголюб! Той Сербии нет. Ее никогда не было, ты ее выдумал. Уже четыре месяца я гнию в тюрьме, а никто в Сербии палец о палец не ударил. Они пашут, торгуют на рынке, ухаживают за скотом, ссорятся из-за земли… а самое главное – стараются понравиться новой власти. Делают вид, что ничего не знают, ни сном ни духом. Какой Дража? Какая Равна Гора? Они были вынуждены поддерживать четников, их терроризировал и заставлял Михайлович, но в душе они всегда были на стороне Тито, на стороне Сталина и России. Да, Драголюб! Это и есть Сербия. Вот с кем связаны твои последние надежды, что этой ночью, ночью или на рассвете… многие же были спасены в самый последний момент, прямо с места расстрела… может быть, какой-то отряд, какие-то твои люди, те, что на нелегальном…
Ведь тысячи тех, кто был со мной на Равна Горе, сейчас находятся в Белграде! Если бы они организовались, поднялись, нанесли удар, безразлично где! Ведь за ними пошла бы вся Шумадия, хотя бы и одна только Шумадия! И так будет, будет. Это должно произойти, сегодня, до рассвета. Может быть, в Орашаце, может быть, в Таково… В каждом сербском доме есть хотя бы один Карагеоргий. Не может быть, не должно быть, что этой ночью никто…
А король! И это при таком деде и при таком отце… Ох, как же лгут наши песни! «Какая бы мать сына ни искала, найдет его у Дражи-генерала…» И часто так бывало, действительно находили у меня, в моей армии, в лесу… Но какие дети? Гораздо младше его были многие из тех, кто проливал кровь, был повешен, расстрелян. Да в его годы… Вот, я отдаю рапорт, кому это я отдаю рапорт? И не рапорт, а может, все-таки рапорт… Проклятая голова, все мысли путаются, проносятся. С чего это вдруг мне сейчас вспомнилось: стою по стойке «смирно» перед полковником Евремом Бранковичем и прошу у него руки его дочери! Но ведь Еврема тогда уже не было в живых! Как будто меня не лечили этими уколами, а действительно травили. Как молода и красива была моя Елица! Елица, я тебе не все рассказал… Войя, сыночек мой! Да и лучше, что не все узнала Елица. Пока он умирал у меня на руках, один его глаз выпал мне на ладонь, пуля пробила его голову через затылок… Какой же это был ребенок, ведь тогда и мой Войя тоже ребенок, даже младше, чем король. Ну, а ведь сейчас ты уже не ребенок. Где же ты этой ночью, что планируешь, что делаешь? Если бы ты был в отца или в деда, ты бы в тот же час, как узнал, что я в плену, на самолете добрался бы до Сербии, выпрыгнул бы с парашютом. И по всей стране бы разнеслось, что вернулся король…
Э-э, если бы все было не так, как оно есть, то и я этой ночью не был бы… и никогда не был бы… Бог для меня слабое утешение и надежда. Бог – это наверху, на небе, под землей, где-то, не знаю где… Но здесь и этой ночью… Сербия храпит во сне, а мои великие и верные союзники… Может быть, де Голль… он вместе с Трумэном нажали на Сталина, чтобы Сталин нажал на… У американцев есть атомная бомба, а у русских ее нет. Да, как же, нет! Если бы не было, они не посмели бы так разговаривать с Западом. Ничего не стоят эти мои последние надежды и желания…
От Тополы, от Тополы и до Равна Горы… Не могу больше, ноги не держат, надо прилечь. Вся моя охрана перебита… Не стони, не стони, держись, Драголюб! Они не должны тебя слышать, не дай им насладиться. Но ведь я и не стону. Кто же это стонет? Голос, как у Крсты Кляича! Боже, помоги мне! Доктор Миша по живому мясу ампутирует пилой раздробленную руку Крсты Кляича… А утром капли росы блестели на свежей Крстиной могиле. Ты, Крста, свое дело сделал. Выполнил свой долг. Тебя настигла пуля, в атаке. По-мужски, по-солдатски…
Никола, Никола! Командир гвардии – предатель… Да, Никола, такого еще не бывало. Не знаю, что они тебе обещали, не знаю, как они тебя мучили, но ты не имел права так поступить. Да будь проклята твоя жизнь, если она, такая, для тебя дороже всего! Мы не вечны. Всех нас ждет последняя ночь, и она будет у каждого. Ты, Никола, проживешь еще десять, двадцать, а то и целых тридцать лет. И что же? Тридцать лет назад я был… Была война… в Сербии всегда война. Я командовал тогда взводом пулеметчиков… Боже мой, если бы вернуться сейчас в те времена. Неужели действительно с тех пор прошло уже тридцать лет? А кажется, что все это было вчера. Вот так и подаренные тебе дни, годы жизни пройдут, не успеешь оглянуться, мой Никола! При условии, что они тебя не обманут. А они обманут. Вот, я сейчас прошу Бога, чтобы они тебя обманули. И обманут, обманут. Они будут не они, если не обманут! Как звали того маньяка – Бобота или, может, Борота? Того, что перепилил пилой сельского старосту. Они пилой распилили его пополам. Перепилили грудную клетку! А московское радио сообщило, что мои зверски замучили коммуниста…
Чего стоит офицерское слово? Ты, Вучко, видел лучше и дальше, чем я. Нужно было убить Тито. Болван, зачем ты мне тогда сообщил по телефону, что вы приготовили для него засаду! Сначала нужно было дело сделать, а потом уж рапортовать… Но тогда ты был бы расстрелян по моему приказу! Для меня офицерское слово было святыней, и мы, капитан Вучко, были армией, а не бандитами. Я должен был держать слово офицера, а каюсь… нет, не каюсь, я бы сдержал его и сейчас. Прав был, оказывается, полковник Макдауэлл. Мне следовало идти в монастырь, а не воевать с дикарями и бесчестными обманщиками. Ты, полковник, хоть и был иностранцем, сразу понял, на что я не способен. Да, я знал все… но я не мог… я всегда содрогался перед преступлениями и ложью… Да, да. Перед их ложью. Вчера славные части Тито освободили от оккупантов Приеполье! Суки британские, с-с-суки… Мои люди за голову схватились, кто-то заплакал от ярости. Звонко схватил радиоприемник и шарахнул его о землю. Мы захватили город, взяли в плен весь гарнизон… и так же было с Тузлой, и с Вышеградом, и с Шашацем, и с Милановацем, и Требинье… Нет, Требинье мы не смогли взять, потому что партизаны нанесли нам удар с тыла, а ведь немцы уже были готовы сдаться. Где же вы были, герои Тито, когда Пилетич вместе с русскими освобождал Тимочка Краину, а Кесерович и Рачич – Крушевац и Кралево? Ты, Крцун, можешь скалиться сколько тебе угодно, но если бы не вы, то с Павеличем я бы действительно покончил еще до конца сорок второго, и здесь, на Балканах, как и во время Первой войны… вот, вылетело у меня из головы это событие, а если бы я смог вспомнить, если бы я вспомнил во время суда, то это имело бы решающее значение, было бы… Нет, ничего не было бы.
У нее посреди лба крупная бородавка… И надо же, чтобы именно ее привезли из Таковского района выступить со свидетельскими показаниями против меня! Она вместе со своим братом-коммунистом зарезала священника. Это я запомнил очень хорошо. Мои привели ее, уже связанную, в село Янчичи, тогда я стоял в Янчичах. Ее приготовили к смерти… Она принялась рыдать, причитать, упала мне в ноги. Это, говорила, сделал ее брат, а она… она только при этом присутствовала. Несчастная она, бедная мать пятерых детей, а муж попал в плен еще во время апрельской войны и сидит в лагере, в Германии. И я приказал отпустить ее. Из-за детей. Судья Герасимович не поверил своим ушам, подбородок дрожит, зубы сжал. Потом не выдержал и выпалил мне прямо в лицо: «Это, Батька, большой грех с твоей стороны! А на суде… чего только эта женщина не наплела! Вот мы каковы. Такие люди, такой народ. Тяжело. Тяжело и нам всем, и мне…
А может быть, случится так, что де Голль и Трумэн… оставь это, забудь. Что это снилось мне прошлой ночью? Ничего. Ничего мне не снилось. Нет сна, нет надежды. Будь счастлив, Никола Калабич! Спи и ничего не бойся. Они меня не пощадят. Только не надейся, что моя гибель означает забвение твоего позора и что сможешь утаить от внуков свое подлое предательство. Конечно, многие поверят, что ты не предатель, но будут и такие, кто в этом усомнится. Опять… опять я должен помнить, что не имею права на ошибку. Может быть, ты и не виноват. Я хочу верить, что это так. Хочу, но не могу. Все, кто помнит тебя в те дни.
Что это там за крики и топот?! Что там происходит? Шаги, топот многих ног… Может быть, это наши, мои? Они ворвались в тюрьму, чтобы освободить меня! Переоделись в их форму, завербовали охранников… Ну, раз Калабич привел подставных ко мне, то почему и мои не могли бы сделать то же самое… Выстрел! Еще один! И еще! Это мои! Это они! Все-таки есть Бог, есть. Перекрестись, Драголюб! И скорее к двери, нужно быть готовым, чтобы не потерять ни секунды. Вот они, мои мстители, мои спасители! Ну, Пенезич, через пару минут увидишь ты со своим маршалом! Уж тогда и не ждите от меня милости! Глупый Дража не будет больше добрым как священник или патриарх. Я буду как сама смерть, как месть, как Карагеоргий! Только поспешите, мои герои, мои соколы! Братья мои, сыновья. Я знал… опять стрельба… сильнее стреляют… наверное, они приближаются… скорее, скорее! Это, должно быть, Райко, Милош, Сима, Милутин. Елица предупредила меня, но я не поверил. Это они, они, вместе с моими бойцами. Ну, товарищ маршал, видал! И ты, товарищ Крцун! Крпун, и ты под кличкой, как все твои сотоварищи, все эти Черные, Синие, Строгие, Хмурые, Ледяные. Бандитская шайка, в которой все под кличками. Хорошо вы все продумали, да только ничего у вас не выйдет. Не так-то просто задушить Сербию. В последний момент, когда палач уже празднует победу, она, мученица, рванется, вырвется. Вот они, ваши россказни про то, что моих людей больше на свободе не осталось… Вы говорили, что всех ликвидировали. И под Кочевье и возле Зидани Моста, и на Лиевче Поле, в братских могилах вокруг Фочи, по оврагам возле Валева, в лесу под Заечаром… везде, везде, говорили вы, все мои уничтожены. В Белграде за два дня двенадцать тысяч! Вы говорили, что нет такого дома, где бы вы не искоренили мое семя. Что вы… это Крцун говорил, вы даже скотину у четников поубивали: коров, овец, коз, кур… все извели. Как ты сказал, Крцун, если и остался кто живой, то и те в тюрьме. Ждут очереди на расстрел. Триста тысяч моих людей, ты сказал, перебили вы, а арестовали еще в три раза больше. И уж конечно, на свободе не осталось никого. Но если это так, то кто же тогда сейчас стреляет и разоружает тюремную охрану? Откуда они взялись, Крцун? Это… так, так, мои соколы! Стреляйте, бейте, не жалейте патронов. Но только скорее, скорее! Пусть даже правда то, что говорил Крцун, пусть действительно столько наших перебили и пересажали, но этой ночью… да, именно этой ночью моя мертвая Сербия ожила, и вы еще… вы еще увидите…
Тишина… Нет, невозможно, невозможно! Откуда эта тишина? Не слышно больше ни одного выстрела, ни шагов… Боже, что же произошло? Неужели они взяли верх над моими? Или… это была ложная надежда, пустая мечта, Драголюб! Моих здесь нет и не было. Видно, охранники бузили спьяну или расстреливали заключенных. Просто потому, что им стало скучно, захотелось размяться, прервать монотонное течение ночи. А моих нет, моих нет! Райко против Милоша, Сима против Милутина, Милош против Райко и Милутина. Ждать от них дисциплины, подчинения, действий к достижению целей? Нет, мои этого не умеют, не могут. Все они сами себе хозяева, господа, воеводы. Рачич и Кесерович за два часа могли выбить партизан с Копаоника и разгромить их в Топлице! Так нет, Рачич не слушает мой приказ и направляется на Златибор, а потом в Жупу, а Кесерович движется на Пожегу. То же самое и Нешко Недич и Дроня. Я приказываю: «Направление удара – Копаоник и Топлица!» – а они отправляются по своему разумению на прогулку, да, на прогулку, туда, где красных почти что и не было. Копаоник должен был стать могилой для Тито. Это была моя тактическая ловушка, они влетели бы туда как в мышеловку. И все мои малоумки самовольные. Каждый сам по себе, каждый сам себе хозяин. Остоич, Лалатович, Звонко… все. Посылаю Павлу приказ с Драгославом, а Джуришич его осыпает оскорблениями и выставляет вон. Требует, чтобы генерал Дража лично прибыл к нему и сообщил свое распоряжение. А Момчило? Он три раза расстреливал моих посыльных. Расстреливал! Какой там еще Дража! Он, Момчило, Бог и царь в Крайне. Лукачевич всегда вел себя как хотел, и Бирчанин, и Евджевич, и Кесерович… Калабич однажды, в разгар войны, отправился в Белград. На пари с Рачичем хотел доказать, что храбрее его. Прогулялся по Теразие, даже сфотографировался там. Какой в этом был смысл, какая польза? Просто чтобы потом показывать фотокарточку на каждом шагу, хвастаться и болтать. Богатыри, витязи! В каждом селе… воеводы, никак не меньше того, в каждом селе были свои воеводы! Неграмотные и полуграмотные. Полные ослы с точки зрения военного дела, но – воеводы… воеводы. Строили из себя, мать их! Я сочиняю приказы, пишу, рассылаю своих людей, которые разъясняют этим идиотам, что не должно быть грабежей, насилия, что ни при каких обстоятельствах мы не имеем права вести себя как красные: убивать, бросать людей в ямы, сотрудничать с оккупантами. А Божа Яворац зарезал моего кума, и на суде его преступление на меня же и повесили. Эти безграмотные самозванцы запятнали меня. Их было немного, но и этого хватило для того, чтобы остаться опозоренным. Огромное большинство составляли честные люди, настоящие герои, но и из них многие были неуправляемыми и самонадеянными. И ведь именно такие в свое время погубили Карагеоргия! А друг друга как они ненавидели! Я должен был их собирать, успокаивать, мирить… только что волосы на себе не рвал от беспомощности и отчаяния перед ними. Я был патриархом, а не командиром. Нужно было ввести террор, нужно было расстреливать. Действительно, нужно было… как я ошибся! Помню, Вучко Игнятович бросил гранату в меня, ладно, в конце концов я заслужил… не надо было запрещать ему покушение на Тито. В меня попало более двадцати осколков и ни один… вот ведь, наказание Божье!., и ни один не убил. Если бы я тогда погиб… э, командование взял бы на себя Джуришич. Он или Рачич. Эти были бы беспощадны, немилосердны. Они – настоящие люди… Да, настоящие люди, которые могут воевать против нелюдей. Если бы все было так, то этой ночью, этой ночью… Копаоник, Копаоник! Там должен был попасться Тито, а получилось, что Копаоник стал ловушкой для меня. И даже Звонко… а что Звонко? Моя вина, а он ни при чем, он не отвечает за поражение на Копаонике. Звонко Вучкович был тогда… тогда он, и Лалатович, и Остойич были на Равна Горе вместе со мной. Нет, только Лалатович. Остойич был в Боснии, а Звонко спасал и подбирал сбитых американских летчиков…
Наш горный аэродром в Пранянах! Остался ли кто живой в этом селе? Может, они всех перебили?! Улетели, это был путь без возвращения… полковник Макдауэлл улетел поздно, а рано-рано летчики… опять потерял ход мысли. Ладно, не важно. Теперь уже ничего не важно. Тишина и мрак. Не слышно ни шагов, ни голосов охраны. Я как в могиле – еще до могилы. Моих нет. Они спят…
Спи, Сербия, ты не проснулась! Ты создана для плетки, для сапога, для смерти и страха! Ты всегда шла покорно за своим палачом, как уже полумертвая овца плетется за волком… Но я виноват, я во многом виноват. Сюсюкал с ними на суде как… не хочу и говорить как кто. Убийцам и кровопийцам рассказываю, что никогда не издал ни одного приказа убивать. О том, что никто и никогда не слышал и не читал моих приказов: убей пленного, убей раненого, убей мирного жителя… независимо от того, шла речь о партизанах, немцах или усташах. Никогда. Я рассказываю преступникам чистую правду, какой она была, а они пялятся на меня как на идиота, с презрением, с издевкой. Наверное, нужно мне было стать убийцей, посылать на смерть всех и каждого, как это делали коммунисты. Нужно было сделать своей целью покрыть всю Сербию пепелищами, виселицами и могилами. И убивать всех, кому не хочется зря проливать свою кровь. И больше заботиться о собственной курительной трубке, чем о человеческих жизнях… Эх, сейчас бы закурить, хоть трубку, хоть сигарету. Втянуть в себя весь дым, весь яд – и в легкие, и в мозг, и в кровь… Вот как нужно было действовать. Весь народ пошел бы за мной, в леса, а Черчилль и московское и лондонское радио прославляли бы меня, превозносили до звезд. А я? Я был ослом. Вел себя как мать, как защитник. Все подчинил тому, чтобы было как можно меньше жертв. Подкладывали мины в немецкие эшелоны с таким расчетом, чтобы они взорвались в Болгарии, Греции или Турции. Для того, чтобы избежать мести сербам. Мы были против того, чтобы напрасно проливать кровь, вызывая у врага желание мстить. Я не мог наслаждаться, думая: погибайте, скоты, на то вы и родились! Но этот австрийский капрал лучше меня понимал, кто такие сербы. Военный незнайка, авантюрист. Сутьеска, Сутьеска, эпопея на Сутьеске! Хвалится тем, чего стыдился бы любой унтер-офицер. У него погибло более десяти тысяч бойцов, а немцы не потеряли и сотни. И он после этого празднует победу… Мы больше немцев уложили при взятии Вишеграда, чем коммунисты во всех своих славных эпопеях. И что же? Вот я – одинокий и несчастный, более одиноким и несчастным и быть нельзя. Берег чужие жизни – и вот результат. Ради чего? Ради того, чтобы Сербия этой ночью спала и чтобы она превозносила этого чужака, который стал ее палачом! Он наступил ей сапогом на горло и душит, душит. И чем сильнее он душит, чем больше людей он бросает в тюрьмы и расстреливает, тем охотнее этот наш народ… какой народ, это не народ, а стадо – продается ему, отдается ему, поет ему гимны и восхваляет его, и требует – еще, еще! Им мало террора, мало страха, они хотят еще. А Батька, а Горский Царь, а генерал Дража? Он был… да, они, конечно же, так говорят, да, я был слабаком, трусом, да, я был предателем! Именно так – предателем!
Христос, Христос Спаситель, в чем же мое преступление, в чем же мой грех, что я оказался в такой грязи и позоре?! Неужели я предатель потому, что не радовался, когда немцы за одного убитого своего расстреливали сотню сербов, что не позволял в ответ на зверства партизан отвечать зверствами, что считал Божьи, родственные и человеческие законы стоящими выше любой идеи? Неужели, Боже единый, я предатель из-за того, что не предал свою честь солдата и офицера, что не изменил присяге, принесенной Королю, Государству и Знамени? А те, кто все это предал, те, кто оккупацию Отечества восприняли как удобный повод развязать кровавую пляску братоубийственной войны, они завтра утром расстреляют меня как военного преступника и предателя своего народа! По какому праву? По какому закону? Христос, взгляни на все это и сделай что-нибудь. Заметь меня и услышь мою молитву. Нет, не молитву, а вопль… боль. Помоги, помоги мне хотя бы немного, и спаси меня… свяжи их кровавые руки и воспрепятствуй их намерениям! Ты же слышал… Боже, ведь ты же слышал Пенезича – он готов уничтожить всех и каждого, превратить Сербию в заросший бурьяном пустырь, и все во имя своей идеи, которая для них превыше всего?! Этот безумец сказал, что они построят коммунизм даже если для этого придется наполнить кровью русла Дрины, Савы и Моравы! Они безумны, безумны! Останови их, Господи! Помоги мне, не дай мне потерять разум, не дай мне утром безумным стоять перед ними…
Как хочется курить, страшно, невыносимо. Придется просить часового дать мне огня. Лицемеры! Разрешают табак и сигареты, а спички не дают. Этого требуют тюремные правила, а правила они соблюдают. Правила! Они и правила! Звучит так же, как дьявол и крест. Спички они мне не дают только потому, что хотят, чтобы я просил, чтобы ради каждой сигареты или трубки я перед ними унижался. Нет, нет. Я выдержу. Хотя бы этой ночью я должен выдержать. Я не обедал, не ужинал, даже не попробовал черешню, которую принесла Елица. Чего ж мне курить? Чтобы мне не стало плохо в могиле, если меня расстреляют голодным и ненакурившимся?! Со всеми моими потребностями и желаниями покончено. Скорее бы рассвело…
Возможно, возможно! Может быть, они будут по радио транслировать и мой расстрел? Все-таки они меня расстреляют. Мангал не повторят. К чему? Они меня расстреляют. Боже, дай мне силы, дай ясного ума, твердого шага и сильного голоса, если расстрел будет передаваться по радио… Но что я скажу? Что я скажу, если мне не хочется говорить? А я должен… именно должен. Я утром буду командовать своим расстрелом! И если будет трансляция, я отдам свой последний приказ. Я скажу… это должна быть короткая и быстрая команда, чтобы они не успели выключить микрофон. Я скажу: да здравствует Равна Гора, слава героям! Нет, это ничего не значит и ничего не даст. Я отомщу Сербии! Отомщу, да. Я крикну: позор тебе, Сербия! К оружию, Сербия!
Звучит хорошо, только, наверное, слишком длинно, и они могут… ничего они не могут. Я скажу это со страстью и быстро. Моя предсмертная команда разнесется по всей стране и всколыхнет это болото смрада и страха. Поднимется каждый, в чьем сердце еще жива Равна Гора. Людей всколыхнет моя смерть и чувство стыда за то, что они не освободили меня. Тысячи, тысячи и тысячи выступят с моим именем на устах. И прольется кровь, много крови! Недолго после такого продержится на троне товарищ маршал, недолго… Долго, долго! Народ безоружен и голоден, а они сыты и вооружены. Эти палачи устроют настоящую мясорубку, перебьют и спалят пол-Сербии! Америка и Франция и пальцем не пошевельнут, а англичане… эти будут ликовать. Нас, несчастных, скорее Сталин возьмет под защиту, чем они. Нет, я ни в коем случае не должен толкать Сербию в эту пропасть. Пусть этим утром со мной будет все кончено. Все. Кончено, конец. Они победили! Утром, на заре, позвонят по телефону своему маршалу и отрапортуют… Кого это еще убили 17 июля? Не помню, а ведь знал. Опять все забываю, самые ясные мысли бегут из головы, так же, как это было на суде…
Никола! Будь ты проклят… Боже, согрешил ли я перед ним? Такой был человек, огромный, просто гора. Страшно поверить, что он мог предать. Но опять же, а кто меня не предал, кто не оставил на произвол судьбы? Король взял сторону Тито, и Черчилль, и Трумэн, и мой сын, и дочь… Все. А я всю мою ярость и беспомощность обрушиваю на Николу. Если меня предали те, кто был больше или ближе его, почему же и ему не предать?! Важно победить, а найдешь ли потом кого-то, кто оправдает тебя, можно не беспокоиться – болтунов в Сербии всегда хватало. Сейчас все кому не лень треплют мое имя, причем стараются погромче, чтобы власти заметили и услышали, все кому не лень поносят моих отца и мать… Вот, сейчас как через запотевшее стекло стало видно ее лицо. Она смеется. Над чем и почему ты смеешься, Смиляна?! Если это правда, что через сорок дней или лет душа человека покидает свою земную родину и улетает на небо… далеко, далеко… когда я был еще в школе, мне так хотелось стать астрономом. Дядья не дали. Они все были офицерами, вот и меня уговорили в военную академию… Сейчас, Смиляна, твоя душа далеко, и ты не можешь видеть… значит, она там наверху с Михаилом! Хотел было подумать: с отцом, но как-то… как-то… должно быть, потому, что я его совсем не запомнил. Как он выглядел? Похож ли я на него? И увижусь ли я с ним там, наверху? Когда же это будет? Дом офицера, а ни одной его фотографии! Из этого дома…
Стыд меня просто раздирает на куски! Какая фальшь, какая несправедливость со стороны неба! Я буду стоять перед этими предателями и босяками как предатель! Бог молчит, Сербия молчит…
Неужели еще хоть где-то могло произойти такое? Король предает свою армию и приказывает ей перейти под команду чужака, единственной целью которого было устранить короля и разрушить Королевство! Да, Петр, история не знает таких примеров. Ведь я тебе говорил: короли не женятся во время войны, да еще на чужбине, а дома людей все меньше и меньше… Ты должен был быть с нами, на поле боя, и мы бы шли на смерть с твоим именем и в сердце, и на устах. Твое появление окрылило бы всех, и все бы решилось. А ты? Послал приказ войскам повиноваться не мне, а Тито, повиноваться твоим злейшим врагам!.. Скандал и предательство. Страшнейшее, немыслимое…
Петр, ты – наша беда! Петр… Но нет, нет. Это все должно остаться в моей душе, а утром, на расстреле, я… Да, да! Генерал Дража не предаст своего короля! Я крикну: да здравствует король! Я не нарушу законов офицерской чести и своей присяги, Ваше Королевское Величество! Встану по стойке «смирно», поднесу руку к голове, приветствуя Вас, и щелкну каблуками этих тюремных башмаков без шнурков… да, без шнурков, как у нищего. Вам, Ваше Величество, – ваша честь, а мне – моя! Я должен сделать так в честь вашего отца, деда, ради своей присяги, ради Сербии…
А теперь, Боже, я скажу кое-что тебе. Я не боюсь смерти, но я стыжусь ее. Ответь мне: почему я так умираю? Почему? Если ты хотел, чтобы я умер раньше времени… ведь мне всего пятьдесят три года… если таков, Боже, твой приговор и моя судьба, то почему не от пули, почему не в бою, не от той гранаты, которую бросил в меня Вучко? Почему я умираю опозоренным, оплеванным? Может быть, это твое наказание за что-то? Но что это тогда за грех, Господи? Или…
Или ты хочешь, чтобы я страдал опозоренным и невинным, как и Ты? Неужели Ты выбрал меня как праведника для Голгофы? Если это так, то я согласен…
Должно быть, это так… Теперь я спокоен. И уверен… а смерть, что ж, она ничего не меняет. Мы рождаемся осужденными на смерть. Если бы я погиб по-другому, пусть даже в бою, обо мне бы быстро забыли. А так, на Голгофе… Безвинная жертва всегда побеждает. Время рассудит. Я не победил Тито при жизни, но смерть принесет мне победу! Не сомневаюсь. Как поет народ: пусть погибли журавли, остались журавлята! Сербия возродится…
Завтра, в среду, 17 июля не конец, а начало… продолжение. Они выбрали это число не случайно. Именно 17 июля… вот, я вспомнил, большевики убили императора Николая Второго. Император и я! В один день, от одной руки… Благодарю тебя, Господи! Только молю тебя, не дай нам таких страданий, какие ты послал России. Нас слишком мало, чтобы мы смогли вынести такие преступления и столько смертей. Отче наш, иже еси на небеси… Приближается рассвет, и мои мысли приходят в порядок, я становлюсь собраннее и спокойнее. Я больше не стыжусь, и у меня нет страха. На кресте смерти нет…
На изготовку! Целься! Я встану «смирно», правую руку к виску. Да здравствует Сербия! Да здравствует король! Равна Гору не убить!
Услышу ли я залп? Будет ли у меня время понять, что я убит? Насколько и в какой форме мысль переживает пулю? И если в момент смерти душа отделяется от тела, то что это такое, что отделяется и когда? Происходит это в тот момент, когда останавливается сердце и прекращает работу сознание, или только тогда, когда умирают все чувства и больше не реагирует ни одна мышца и ни один нерв? Тарабича на месте свалила пуля, попавшая прямо в лоб, но мне казалось, что еще целую вечность после выстрела дергались его ноги, даже шевелились губы, как будто он хотел что-то сказать.
Если душа существует, она не может быть не чем иным, кроме мысли. Да, это мысль. Чистая мысль. Бестелесная, невидимая, свободная от суетности. Понимающая, возможно, все. Единственное, чего она не может, так это говорить. Она нечувствительна к боли, очищена от всех телесных чувств и порывов и, видимо, лишена памяти обо всем, что может вызвать грусть, стыд, жажду мести. Должно быть, душа – это достаточное самой себе сознание бескрайней невинности и счастья. Как солнечный луч, как прозрачная река, как цветок или лунный свет. Как твоя доброта, Елица. Красота и блаженство, полностью осознающие себя как таковые и именно так воспринимающие мир вокруг себя. Родителей, детей, друзей, врагов, смерть, жизнь, мучения и мучителей. Как бы хотелось, чтобы это было так, но так ли это?
А может быть, после выстрелов не будет ничего. Только мрак. И я буду чувствовать столько же, сколько какой-нибудь чурбак. Или камень. Потону во мраке еще более густом, чем тот, который окружает меня сейчас, и при этом ничего не буду ни осознавать, ни чувствовать. Ведь именно осознание жизни и есть жизнь, осознание боли – боль. Когда это исчезает, исчезает корень всего, что заставляет людей любить, ненавидеть, убивать, состязаться в добре и зле. Исчезают боль, страх, исчезает все. Так, независимо от того, есть душа или нет, смерть ведет к одному. Единственная разница состоит в том, что душу можно понять как немое и невидимое счастье, а тело-камень как бескрайнюю тьму, глухую и немую ко всему, а это, опять-таки, своего рода счастье. Сон без сна – и в том, и в другом случае.
Попробовать черешни? Или глотнуть лимонада? Не могу. Зачем, Елица, ты принесла все это? Пятнадцать минут! Она ушла прежде, чем я успел рассмотреть ее, услышать, почувствовать. Составная часть сценария. Они и этим хотели меня помучить. Но почему мне хочется спать? Так хочется спать. Но я не буду. Это мои последние часы, а хочется спать. Я не должен заснуть. Съем одну ягоду. Они далеко, а мне противно даже пальцем шевельнуть. Мрак. Как удивительны эта темнота, одиночество и молчание…»
Я пришел сюда не затем, чтобы говорить комплименты или утешать. Я, генерал, предъявляю обвинение. Обвинение во многом. Обвинение, хорошо обоснованное и неопровержимое.
Ты должен был, и ты мог это, но не хотел, уже в начале июля 1941 года поставить немногочисленных тогда партизан, которые только начали собираться в горах, поставить перед необходимостью выполнять твой приказ: каждый, кто нарушает единство Армии и верность Знамени, будет расстрелян!
На такое мое, и не только мое, требование ты отвечал: как это так – стрелять в собственных детей?! А так, господин полковник, сказал тебе я, писатель и адвокат. Потому, что ты представляешь законную Армию и Корону, а они основывают партийные партизанские отряды. Это во всем мире расценивается как неповиновение, как бунт и соответственно наказывается. Сорняки надо вырывать сразу, потом будет поздно. Пусть, если хотят, носят в своих сердцах красные звезды и знамена, но двух армий и двух командующих быть не должно.
Важно, отвечал ты, что и они сражаются против врага, а потом, когда война закончится, народ сам решит, под какие ему встать знамена.
Ты, полковник, выдвигал такие аргументы, которые более приличествовали бы мне, писателю, я же вел себя как полковник. Но ты был командующим, и твое слово – решающим. Если бы все пошло по-моему, к концу июля с партизанами было бы кончено, и злые семена не дали бы всходов нигде, ни в одном уголке нашей страны.
Крцун меня не интересует. Он преступник, но преступление это на твоей совести, генерал!
История умеет далеко разводить причину и следствие. История может простить все, но только не те ошибки, от которых зависят судьбы.
Кочевье, пропасть под Милевиной, Лиевче Поле… Могло ли все это произойти, если бы ты, генерал, не допустил формирования партизанского движения? Если бы ты тогда, в июле расстрелял несколько десятков человек, это спасло бы жизнь нескольким сотням тысяч. Ты бы не познакомился с Крцуном, а я не смотрел бы с облаков над Баня-Лукой, не смотрел бы на собственную голову, насаженную на их кинжал!
А будущее? Я его вижу уже совсем ясно, увидишь его и ты еще до того, как рассветет. Их классовые и партийные сказки выдержат испытания жизнью, и тогда они раскопают наши могилы и извлекут из них наши знамена. Тогда-то, генерал, и придет час нашего настоящего поражения и позора. Представь себе – Крцун под звуки наших гимнов призывает к священной борьбе за спасение нации?! Я уже вижу и слышу его. Над сотнями новых братских могил, над тысячами новых пепелищ стоит красный кровавый туман, и в этом тумане призывно выкликают твое имя, генерал! Ты будешь Пенезичем, но не под звездой, а под королевской кокардой! Он будет оставлять за собой только след смерти, смрад разложения и запах гари, но все это ляжет грехом на твою душу. Свои скудные мозги они прикроют фуражками с нашими кокардами, их окровавленные руки будут сжимать наши знамена, и мы, уничтоженные и проклятые ими, будем в ответе за все.
Вот тогда ты будешь убит. Только тогда, а не сегодня утром.
Ты часто говорил, что любишь мои метафоры. Вообще, помню, ты любил бывать среди писателей, может быть, потому, что они льстили тебе. Твои глаза засветились счастьем в то утро, когда в горах, перед шалашом, я сравнил тебя с молнией в ночи, с источником в пустыне. Иво Андрич написал о тебе, что ты и Обилич, и Гаврилович, и Старина Новак. Как ты улыбался тогда, как ты воспарил! Правда, делал вид, что тебе не совсем удобно. Тебе хотелось быть скромным. Актер. Плохой ты актер, Дража.
Сейчас тебе нехорошо от моих метафор. Они тебе перестали нравиться. Тебя задевает, что ты уже не то, чем был раньше. Не то, чем ты в сущности мог и должен был быть. Тут я тебе не могу помочь.
И хотел бы Вишнич тебя воспеть, да не получается. Песня о тебе не складывается. Не хочет. Правда, Вишнич думает, что получится, только не сразу. Он говорит, что нужно новое дерево и новые струны. Возможно, хотя мне не верится.
Кстати, здесь, наверху, Вишнич вовсе не слепой. И не старик. Я его вообще сначала не узнал. Вождя узнал, и Лазара тоже, и Негоша, и многих других, а Слепца – нет. Мне очень мешают его глаза. А вот, однако, не мешает, что Вук отбросил свой костыль. Говоря коротко, Дража, здесь как-то тоскливо. Глухо и пусто. Во всяком случае мне. Твоему сыну ~ нет. Я звал его этой ночью навестить тебя. Не захотел. Сказал, что его внизу ничто более не привлекает. Его – ничто, а меня – все. Мне бы хотелось писать о себе, о тебе, о нас, о них. К сожалению, это невозможно. Здесь нет ни слов, ни речи. Все немо и пусто, и бескрайно. Мысль – это речь. Нет и языков. И книг, и музыки. Нирвана, мой генерал. Никто ничего не говорит, каждый каждого понимает. Все знают все. Так же, как и там, впрочем. Только что там, у вас, никто никого не понимает.
Что ж, мне пора. Готовься к дороге, готовься к моему обвинению. Виновен ты так, что виновнее и не бывает…
* * *
Я слышу тебя, Васич. [19]ДРАГИША ВАСИЧ – адвокат, соратник Дражи Михайловича, один из идеологов четнического движения.
Не уходи. Наконец-то ты понял. Я поддерживаю и твои слова, и твое обвинение. Я, Милан Недич, предатель, который опозорил Сербию, так вы поносили меня из леса. Теперь-то вы поняли, что к чему, правда, теперь уже поздно. В недобрый час, генерал Михайлович! Никогда мне не нравились ни твоя заносчивость, ни твое упрямство. Ты требовал еще до войны реформы армии и государства. Надеялся косметическими средствами устранить гниль и заразу. Неужели что-то было бы иначе, послушайся я тебя тогда? Хорваты предали бы нас так же, как они нас и предали, а мы были бы не в состоянии остановить Гитлера. Тебе это не стало ясно даже после нашего молниеносного поражения. Легче всего было отказаться признать капитуляцию и скрыться в лесах. Ты захотел стать Мессией. Новым Карагеоргием. У тебя разыгралась фантазия, а народный эпос и гусли помутили твой разум. Ты решил пойти по пути девяти мертвых Юговичей, а я, предатель, старался сохранить жизнь всем девяти. Слушай меня, генерал. Ведь я тебе завидовал, мое сердце тянулось к тебе, но разум привел меня к тому, что вы считали позором. Из двух возможностей – моей службы немцам и минимума миллиона жизней сербов, которых мой отказ от роли квислинговца обрек бы на смерть, – я выбрал первую. Перед тобой никогда не было такого страшного выбора. Отдать свою жизнь за Отечество легко, потому что смерть это боль, длящаяся одно мгновение. Гораздо труднее и дороже отдать за Сербию свою честь, потому что позор вызывает боль даже в могиле.
Зачем ты поднял восстание и положил в могилы столько сербов? Ведь ты же знал, что плетью обуха не перешибешь. Неужели ты думаешь, что твои гайдуки повлияли на исход сражений под Москвой, Сталинградом или Курском? Не воображай, что в падении Берлина есть какая-то твоя заслуга. Нужно было выждать, пока великую войну закончат великие силы. Ты виновен в сотнях тысяч наших напрасных смертей. Ты погубил собственного сына. И Наталию. И Младена. И Йоцу Грома. Что это был за офицер! Если бы все эти покойники сегодня были живы, они не позволили бы ордам Тито и Сталина попирать Сербию.
Тито вообще бы не было. Его создал ты. Он по твоему следу пошел в твои леса. Он состязался с тобой в смерти. Разница между вами только в том, что ты сознавал цену крови и старался не лить ее как воду. Но этим можно только успокоить совесть, а вины это не снимает. О наказании я не говорю. Наказание здесь. Мы оба из-за твоей косовской славы кладем головы на одну и ту же плаху, под один и тот же топор.
А вообще-то, ты не принимай особенно близко к сердцу некоторые слова Драгиши. Васич и здесь остался брюзгой. Он повсюду остается таким, каким и был всегда. Пшик. Он слишком много в жизни блуждал и менял направления. Это оставило свои следы. Чего только он не начинал с жаром, а ничего не кончил так, как хотел. Это его мучает. Он смешивает смерть и свои все еще живые нереализованные земные амбиции. Мертв, а хочет писать. И воевать. Хочет организовать на небе «Сербский культурный клуб».
Разумеется, такому мертвецу здесь тоскливо. Бог спокойствие не дарует. Его надо заслужить. Человеческое счастье и совесть здесь идут вместе.
Вина, Дража, прощается только в том случае, если добро перевешивает зло. Говоря военным языком, если в целях и намерениях мы не были эгоистичны и жестоки и если наши добрые дела перетягивают по весу наши грехи.
Подсчитай все, сложи, отними и будешь знать результат до рассвета. Обвинения Драгиши суровы, но справедливы. Вряд ли ты сможешь их опровергнуть. Тебя будут защищать обвинения Минича и Крцуна. Твои палачи будут тебя защищать. Этого достаточно?
Много грехов и у меня. По отношению к семье, к друзьям, к врагам. По отношению к своей офицерской присяге. По отношению к многим погибшим по воле немцев и по моей воле. И, конечно, по отношению к тебе.
Однако, число тех, кому я спас жизнь в сто раз больше. Они – моя защита. Из-за них я попрал свою генеральскую гордость, свое сердце, свою честь и свое имя. Поэтому мне здесь не тоскливо и не тяжело, как Драгише. Из уст по крайней мере полумиллиона сербов, которым мое предательство сохранило жизнь, до меня доносится: аллилуйя, аллилуйя!
Каково тебе, Дража, будет завтра? Это зависит от того, скольких людей заставит загоревать и заплакать весть о твоей гибели. Будет ли их больше, чем тех, кого ты сделал несчастными и которых твоя смерть обрадует?
Во всяком случае, мне все это видится так. Но уже пора. Приготовься. Еще немного, и мы с тобой встретимся. Жду тебя, генерал.
* * *
– Эй, постойте! Не уходите. Не бегите от меня. Вернитесь. Не оставляйте меня одного. Вернитесь. Вернитесь…
«Да я же вслух говорю! С кем? Здесь же никого нет! Я весь в поту, я не понимаю… Черешня здесь, а Елица давно ушла. Откуда в камере свет? Это не лампа, не огонь, не солнце. Я не могу смотреть в это сияние, а хочется, и кажется, что лечу.
Да, я слышу Тебя. И вижу. Их двоих нет, но Ты здесь. Останься еще ненадолго…
Исчез. Это был Он. Конечно, Он. Я узнал Его. Он прикоснулся к моей руке и исчез.
Христос, единственный! Вот, я больше не чувствую ни тяжести своего тела, ни близости смерти. Я знаю, что меня ждет, и это может произойти в любой момент, но мне кажется, что это уже не страшно. У меня нет больше страха. Я чувствую Твою руку и вижу Тебя и сейчас, во мраке. Вижу Твои глаза, улыбку и тот свет.
Пусть это сон, но сон прекрасный. Если бы это было сном, я не ходил бы сейчас по камере и не держал бы в руке спичку. Откуда эта спичка? Она мне не привиделась. Вот, я чиркаю, и она горит. Елица принесла? Нет, она бы сказала. Забыл Крцун? Так я бы заметил раньше.
Какое блаженство, вдыхать дым сигареты! Буду курить, пока они не придут. Все, одну за другой.
А Драгиша Васич и генерал Милан Недич? Наверное, я заснул ненадолго и они пришли ко мне во сне. Их лица были как бы из лунного света, и ходили они не прикасаясь к полу. Их голоса, и их тела были как-то моложе и как будто прозрачны. Но это были не они, это был я. Во сне они говорили мои слова, это были мои сомнения, те, которые я уже давно обсуждаю сам с собой.
В этом сне, своем последнем сне, я сам себе предъявлял обвинение голосами Васича и Недича.
Не знаю, когда и кто будет меня судить, не знаю, как будет звучать обвинение. Действительно ли многие мои ошибки могут перерасти в настоящий грех?
Слышу стук их сапог, да и чувствуется уже, что наступает заря. Идут за мной. Пойду к двери, чтобы не терять времени…»
* * *
– Ты куда собрался, скотина? Стой. И погаси сигарету.
– Смеешься? Над чем, дурак? Владимир, Рамиз, вяжите его!
– Эх, товарищи, какая здесь черешня! Можно попробовать, товарищ Максим?
– Ешьте, что спрашиваете. Зденко, ты готов?
– Всегда готов, товарищ Максим!
– Чего вылупился, гад? Ищешь товарища Крцуна? Он ждет там, куда ты уже не попадешь.
– Мать твою так, да ты что, говорить разучился? Дай-ка мне, Ариф, вон тот крюк. Нет, не этот, другой.
– Я бы, товарищ Максим, отрезал ему яйца.
– Сначала язык. Чтобы не вопил. Ты, Зденко, займись языком, а ты, Ариф, вместе с Радулом оскопите этого скота!
– Смотри-ка, ни одной червивой черешни. Хороши! Настоящие буржуйские ягоды!
– Погоди-ка, дай я ему прощальную речь скажу. Слушай, и не глазей по сторонам, гад бородатый! Ты совершил бесчисленные злодеяния по отношению ко всем народам нашей страны, и теперь все народы нашей страны приведут в исполнение справедливый приговор. Сначала мы отрежем твой поганый бандитский язык. Чтобы ты вдруг не начал здесь прославлять предателя короля и строить из себя героя. Зденко у нас в этом деле мастер… Я к тебе обращаюсь, чего ты ржешь, Дража! Скажи хоть что-нибудь. Ладно, гад бородатый. Молчи и смейся. Сейчас увидишь… ты еще заблеешь, как козел, с которого живьем сдирают шкуру. За дело, товарищи!
– Осторожно, Ангел, ты меня всего забрызгал.
– Не волнуйся, Радул. Партия купит тебе новую рубашку.
– Тяни сильнее. Еще, еще. Оп! Гляди-ка, прямо свиная отбивная!
– Ну и человек! Ни звука ни проронил.
– Куда язычище-то девать, товарищ Максим?
– Вот тебе клин. Покажи, куда будешь бить.
– Да в глаз. Раз он теперь немой, пусть будет и слепым.
– Ну человек! Может ли такое быть, он что, боли не чувствует? Хватит, люди. Давайте, заверну его в одеяло и унесу. Правда, хватит. Ей-богу.
– Я бы и шкуру с него спустил, товарищ Максим. Разрешаете?
– Такое, Зденко, в приказе не значится. Он еще жив?
– Ага, так же жив, как другие мертвецы. Чего дальше-то стараться, мертвый все равно ничего не почувствует.
– Еще разок угощу его молотом. На всякий случай.
– Правильно, товарищ Ариф! А теперь, Рамиз, замотай его в одеяло и неси. Негашеной известью, пока все не сгорит. Ясно?
– Ясно, товарищ Максим. Ну и человек, ни слова не проронил. Не пикнул. Не вскрикнул. Как это так, товарищ Максим?
– Давай, тащи поскорее и смотри, язык за зубами. До самой смерти. А не то… Я пошел доложить!