«Только бы этот кошмар поскорее закончился?» – думал он, глядя на микрофон, лежавший перед ним на деревянном столике, похожем на те, на которых на почтах граждане заполняют бланки и пишут адреса на конвертах. Время от времени он покашливал и вытирал белым платком пот со лба. На этом столике, только сегодня появившемся в зале суда, лежали его записи и краткий конспект того, что он собирался сказать.
Ему хотелось стоять лицом к публике, как судьи, или хотя бы боком, как прокурор и защитники. Но это не позволили. Все было расположено так, чтобы он смотрел прямо в сторону судей и вообще не видел толпу народа в зале. Сейчас он стоял в ожидании, когда разойдутся репортеры и операторы.
Впервые в жизни ему предстояло говорить, повернувшись спиной к слушателям. Он относился к числу тех, чьи мысли и фразы во многом, а часто даже решающим образом зависели от лиц, взглядов, протеста, одобрения, смеха, шума или комментариев тех, к кому он обращался.
«Все это так бессмысленно и унизительно, дорогой мой Драгич, – грустно усмехнулся он своему защитнику, почему-то уверенный, что тот поймет эту усмешку правильно. – Больше всего мне хочется отказаться, не произносить ничего, ни единого слова. Это театр, в котором мне досталась самая жалкая роль. Приговор известен заранее, и хочется только одного – чтобы он прозвучал как можно скорее. А так получается, что я стараюсь спасти свою жизнь, когда на самом деле мечтаю только о том, чтобы все скорее закончилось. Что это такое, чего они не знают и предполагают узнать от меня сейчас? Те, которые меня судят, знают все, знает народ, знают в Вашингтоне и Москве. Я просто обязан быть виновным. Если бы победил Гитлер, то его юристы и его пропаганда выдвинули бы тысячи и тысячи доказательств, достаточных для того, чтобы приговорить к смерти и Рузвельта, и Де Голля, и Трумэна, и Сталина. А под обвинительным заключением Черчиллю я и сам с удовольствием бы подписался. Этот толстяк…»
– Обвиняемый Михайлович, вам предоставляется последнее слово! – выкрикнул судья Джорджевич.
– Последнее слово не за мной, – ответил он. – Последнее слово скажут другие, когда ни меня, ни вас уже не будет.
– Как это понимать? – судья растерялся.
– Кто-то воспримет мои слова как защиту, кто-то как обвинение, – не отреагировав на вопрос судьи, продолжал он полным сил голосом, как будто очнувшись от безволия, в котором находился до этого. – Что касается меня, то я не хочу ни защищать себя, ни обвинять тех, кто меня судит. Я просто расскажу правду и ничего больше. Конечно, я не смогу со всей точностью привести даты и процитировать документы, я буду не в состоянии вспомнить многие имена и события.
– Значит, вы заранее ищете оправдания, – перебил его военный прокурор. – Собственно говоря, вы еще с самого начала признали, что вам нельзя верить, потому что у вас нет доказательств.
– У меня есть доказательства, но они в ваших руках. Вы захватили мой военный архив, а все доказательства там. Дайте мне доступ к архиву, и я на месте убью вас доказательствами! – воскликнул он, обращаясь к Миничу, и ему показалось, что на этот раз из зала не донеслось ни брани, ни свиста.
– Вам больше никого не удастся убить, – отрезал прокурор.
– Чем мизернее люди, тем больше они стремятся выглядеть значительными, – генерал заглянул в свои записи. – Именно на таком стремлении – меньшинство выдать за большинство, последнего за первого, а преступника за праведника – построено все обвинение. Оно опирается на выдумку, что будто бы партизаны подняли восстание против оккупантов, и народ с воодушевлением поддержал их, а мои люди, представлявшие собой «меньшинство» и отвергнутые народом, якобы боролись против этого партизанского «большинства», совершая при этом ужасающие преступления и сотрудничая с оккупантами и усташами. А что было на самом деле? Буду излагать по порядку.
Капитуляция застигла меня на военных позициях под Добоем, и я отказался сложить оружие. Я не принял капитуляцию и продолжал бороться, бороться настолько, насколько в тот момент позволяли обстоятельства. Люди, воевавшие вместе со мной, были законной армией нашего государства. Мы воевали под тем же знаменем, с теми же командирами и сохраняя верность принятой нами присяге. Благодаря этому не исчезла законная армия. Народ в оккупированных районах нашей страны смог снова поднять глаза после того, как он был попран, втоптан в грязь и позор. Некоторые из подчиненных мне командиров считали, что мы должны возродить Сербскую армию, и ее остатки уже начинали стягиваться в горы. Я смог убедить людей в значении и величии Югославии как идеи и как государственного объединения, несмотря на невиданные военные предательства и преступления других. И моя цель была бы достигнута, причем в полном объеме, если бы не появилась коммунистическая секта, которая воспользовалась присутствием на нашей земле оккупантов для реализации своих партийных задач, если бы эти идеологические фанатики и эгоисты не раскрутили кровавый хоровод гражданской войны. Война не продлилась бы так долго, а наши жертвы были бы не столь ужасающи. К нашему несчастью, отечество сербских и югославских коммунистов было не здесь, а далеко отсюда – в Советском Союзе, поэтому они с первого же момента действовали в Югославии как террористическая группировка иностранного государства. Партизаны были иностранными наемниками, а до этого…
– Я не позволю вам гнусной ложью бросать тень на народно-освободительную войну! – вскочил с места прокурор.
– Криками и бранью невозможно опровергнуть тот факт, что и вы, прокурор, и все судьи в этом зале одеты в форму иностранного государства. Вы и сейчас остаетесь вооруженным отрядом Красной Армии. Некоторые, возможно, и сами этого не понимают, так же как и многие партизаны не понимали, что были иностранными, советскими наемниками.
– А вам бы больше понравилось, – сказал Минич, – если бы мы носили бороды и кокарды?!
– Они по крайней мере наши, а не чужие. И мои люди, и я одеты в наши формы, на ногах у нас наши опанки, и мы с нашими кокардами на лбу и с нашими знаменами в руках защищали Отечество. Одно единственное, которое у нас есть. А коммунисты? Они потянулись в леса только после того, как Гитлер нанес удар по Советскому Союзу. Между прочим, тогда, когда Гитлер напал на Сербию и Югославию, они были на стороне Гитлера, потому что их советская Россия была тогда в союзе с германским рейхом. Где были партизаны, когда в июне сорок первого года вспыхнуло восстание в восточной Герцеговине? Во главе его стояли мои люди: Самарджич в Невесине, Куреш в Билечи, капитан гвардии Милорад Попович в Гацко. В те дни мои вооруженные силы захватывали танки и сбивали самолеты.
Первое вооруженное выступление коммунистов было 7 июля сорок первого года в Бела Цркви, и еще одну похожую акцию они провели в Черногории. В Бела Цркви они убили двоих жандармов, двоих сербов, а некий Челевич в Цетинье поднял над старым дворцом короля Николая муссолиниевское знамя, причем итальянские солдаты салютовали ему залпом из винтовок. Не могу вспомнить, как звали этого Челевича, но мне известно, что у партизан он дослужился до генеральского звания, а буквально на следующий день после того как этот коммунист плюнул и на честь Цетинья, и на честь всех черногорцев, вся Черногория взялась за оружие. Первый большой бой был в селе Кошчеле, он длился целый день.
Муссолиниевский батальон «Дука од Оасте» сдался моим людям вместе со своим командиром и всеми батальонными трофеями из Абиссинии. Тогда моим отрядом руководил капитан Кусовац, не знаю, жив ли он сейчас. Он письменно сообщил мне, что партизанский отряд под командованием Дапчевича, также титовского генерала, не только не пришел на помощь капитану Кусовцу, но просто отступил подальше от места боя. В тот же день мои силы нанесли удар по Вирпазару, Сутоморе и Петровацу. Ими командовал капитан Якша… Якша, кажется, его фамилия была Новакович. Среди погибших были мои поручики Джукович и Пламенац. Партизан не было нигде. Ни здесь, на побережье нашего моря, ни при наступлении на Данилов-град, Никшич и Подгорицу. Если говорить совсем честно, следует признать, что сотня партизан присоединилась к нам при штурме Подгорицы, которым руководил полковник Байо Станишич, однако уже на следующее утро их не было и впомине. С безопасного расстояния они наблюдали за боями, которые я вел на Биоче, у Лиева Риеки, Маташева, Берани и Колашина. У итальянцев, если я не ошибаюсь, было более тысячи погибших и еще в пять раз больше раненых и пленных. В те июльские дни партизаны не сделали в Черногории ни одного выстрела. И неудивительно, их партизанский штаб находился еще в Белграде, недалеко от здания, где размещалось германское командование, а их генеральный секретарь и верховный главнокомандующий лишь в середине сентября перебрался в лес, причем это было организовано моими людьми и под их охраной. В самой Сербии…
– Вы не на митинге! – вспыхнул прокурор.
– Обвиняемый, вы не должны отклоняться от обвинительного заключения, и прошу вас ближе к существу дела, – одернул его судья Джорджевич.
– Я, господа, защищаю здесь не жизнь, а нечто гораздо более важное. Дайте мне возможность пользоваться…
– Хватит уже об этом вашем военном архиве, – Минич потерял терпение. – Вы его больше никогда не увидите. Кроме того, там нет… Я не хотел даже и копаться в этих фальшивках.
– Откуда же вам тогда известно, что это фальшивки? – вмешался защитник Иоксимович.
– Обвиняемый, продолжайте, – сказал судья.
– В самой Сербии широкая борьба против оккупантов развернулась с моего нападения на гитлеровские гарнизоны в Лознице и Ковиляче, хотя еще до этого, с самого моего появления на Равна Горе, не прекращались разные небольшие операции и акты саботажа. Мне кажется, что Лозницу мы захватили в конце августа. Я лично возглавлял мои отряды. Крупань я взял несколько дней спустя, но в любом случае это было еще до того, как партизанский вождь покинул виллу Рибникаров в Белграде. Потери немцев были столь значительны, что Гитлер в те дни подписал известный тевтонский декрет о расстреле ста сербов за одного убитого немца, – тут он покосился на публику. – Так что никак не выходит, что первым освобожденным сербским городом был Крупань и что его освободили партизаны. Они тогда были совершенно незначительным фактором в борьбе и занимались тем, что грабили крестьян в горных районах или жгли местные архивы в тех городках, которые я отбивал у немцев. Правда, небольшая группа партизан участвовала в захвате моими подразделениями Крупаня. Тогда коммунисты впервые после апрельской капитуляции открыли огонь по оккупантам. А до того – нигде и никогда. Ни в Сербии, ни в Черногории, ни в Боснии, ни в Хорватии, ни в Герцеговине. Но если инициатива борьбы с оккупантами никак не принадлежит коммунистам, то, безусловно, ведущую роль в развязывании гражданской войны сыграли именно они. В конечном счете это бесспорно, и оспаривается только в обвинительном заключении против меня. Дату начала гражданской войны новая власть отмечает как государственный праздник.
– Что это за дата? – забеспокоился Минич.
– Как это, что за дата? Седьмое июля, прокурор.
– В тот славный день партизаны подняли в Сербии восстание против оккупантов.
– В тот день, прокурор, ни в Бела Цркве, ни в радиусе пятидесяти километров вокруг нее не было ни одного немца. Ваши стреляли в сербов, в своих соседей.
– Мы стреляли в фашистских прислужников, жандармов Недича.
– И это не так. Правительство Недича было сформировано в конце августа, а тех несчастных жандармов убили в начале июля.
– Ну так и что?! – парировал Минич. – Они были жандармами… старый строй, буржуазия.
– Вот, теперь вы ближе к истине, – усмехнулся генерал. – Они были убиты только за то, что были для коммунистов символом довоенной власти и державы, а вы поставили себе целью воспользоваться оккупацией страны для переворота, для осуществления ваших революционных целей.
– Еще раз предупреждаю, что вы грубо и недопустимо нарушаете те права, которые предоставлены вам как обвиняемому, – решительно произнес судья Джорджевич.
– Тогда, когда я вел самую суровую борьбу против немцев, итальянцев, усташей и баллистов, коммунисты начали уничтожать офицеров, священников, судей, крупных хозяев на селе. Так, они убили капитана Дерока, учителя Машича, протоиерея Лазара… забыл его фамилию. А также крупного торговца Чеду Милича, судей Лазаревича и Бакича. Кстати, генерала Иличковича и его жену, она была русская, убил его собственный племянник. Разумеется, по приказу Коммунистической партии. Капитана Ковачевича убили сыновья-коммунисты, один из которых позже стал партизанским генералом. Вот, еще вспомнил учителя Анджелича. Он был коммунистом, но умным человеком. Его убили собственные товарищи по партии из-за того, что он выступил против братоубийства и превращения национального сопротивления во взаимную резню. В моем архиве хранится список, включающий более ста глубоких ям, оврагов, колодцев, ставших в результате коммунистического террора с осени сорок первого по весну сорок второго года местами массовых захоронений. В этом списке значится и…
– Вы грубо лжете! – прокурорский палец нацелился на него. – Ничего этого не было.
– В этом списке, прокурор, значится и «Собачье кладбище» под Колашином. Ваши герои у всех убитых вынули сердца и вложили их в руки своим жертвам. Затем вы…
– Это что же вы непосредственно ко мне обращаетесь? – Минич встал. – Вы лично меня обвиняете?
– Не вас лично, а вашу партию, развязанную вами резню, ваше обвинительное заключение. Я их обвиняю… И не прерывайте меня. Я забыл, о чем говорил.
– О «Собачьем кладбище», – сказал защитник Иоксимович.
– Да, правильно. Спасибо. В довершение всего они убили еще и собаку, распяли ее на кресте и написали «Собачье кладбище»! Им было мало того, что они называли собаками своих родственников и соседей, распяв на кресте собаку, они особо подчеркнули свое безбожие, свое отречение от Христа. До коммунистов такой ненависти и озлобленности в нашем народе никогда не было. Разумеется, я всеми этими фактами вовсе не хочу оправдать ни одно из преступлений, совершенных некоторыми негодяями от моего имени. Я и сам их преследовал и наказывал всегда, когда мне становилось известно о таких случаях. К ним у меня не было милости. Партизанам я прощал, но этим – никогда. Я знаю, что на войне…
– Партизанам вы ничего не прощали, – прервал его прокурор.
– Народ знает. Сами партизаны знают. Я и Тито два раза дарил жизнь. А один раз, как мне кажется, и вам, господин Минич!
– Вы нагло и гнусно лжете!
– Все зафиксировано в документах, кроме того, еще живы свидетели. И среди вас, господа судьи, я вижу тех, кто попадал нам в руки. Не было бы ничего удивительного…
– Лишить его слова! – выкрикнул подполковник Янкович, который сидел слева от председателя суда, полковника Джорджевича.
– Не было бы ничего удивительного, если бы в числе судей оказался и Данилович с Жабляка. Он убил ножом мать капитана Бойовича, его судили у меня на глазах. Но капитан Бойович ему все простил, и мы его освободили. Я всегда верил, что добрых людей на свете больше, чем злых, и поэтому никогда не наказывал раскаявшихся. Знаю, что в любой войне, и между разными государствами, и в гражданской противоборствующие стороны редко бывают милосердны друг к другу. Но я знаю и то, что моя совесть чиста, потому что нет другого человека, а уж тем более среди тех, кто возглавлял борьбу партизанскими методами, кто на моем месте мог бы остаться верным и своей совести, и своему долгу, и своей душе. Многие подчиненные мне командиры говорили, что было бы лучше, если бы моими войсками командовал патриарх Гаврило, а я бы занимал место патриарха. Основой такого мнения была моя способность и мое желание примиряться и прощать, в чем я шел даже дальше самых праведных христиан. Если бы и партизаны были такими, немцы и усташи пострадали бы от нас гораздо больше, а сотни тысяч почивших сербов были бы сейчас с нами. И, господа, не было бы никакой необходимости, чтобы наш Белград освобождал генерал Толбухин, а не мы. Но так не случилось, а я оказался в ужасном положении, когда и меня, и мою армию, и мой народ за предательство судят предатели, за преступления – преступники. Только из обвинительного заключения я узнал…
– Я лишу вас слова и прерву заседание, если вы продолжите эту наглую и грязную ложь! – весь красный от бешенства выкрикнул судья Джорджевич.
Он пользуется прямой трансляцией, чтобы всех партизан представить преступниками! – вскочил замеченный им ранее парень с большим носом, сидевший в третьем ряду.
– Сядьте, – сказал ему судья.
– Разрешите мне сказать… Я сам лично видел и пережил это. Мы захватили на Озрене один его батальон, – он показал пальцем на обвиняемого генерала. – Я вошел в конюшню…
– Вы не проходите как свидетель, а если бы и проходили, то допрос свидетелей уже закончен.
– Я не свидетель, но я очевидец. Мы тоже умели прощать, не только он, – он опять протянул руку в сторону обвиняемого. Генерал повернул голову в его сторону, но не успел рассмотреть парня, потому что почувствовал головокружение. Шагнул назад и сел на свое место.
– Вам, кажется, плохо? – вскочил со стула защитник Иоксимович и подошел к своему подзащитному.
– Нет. Все в порядке. Только, пожалуйста, дайте мне стакан воды.
– Пожалуйста, господин генерал, – второй защитник Никола Джонович поднес ему стакан со своего стола.
«Есть ли среди вас шумадийцы?» – начал вспоминать носатый парень о том, что произошло на конюшне на Озрене.
«Мы все из Шумадии», – приподнялся один из лежащих тифозных больных.
«А может, есть кто из Добрини?»
«Есть, господин офицер. Дуле… вон тот, умирающий. Ониз Добрини».
«Как тебя зовут? – потряс его партизанский офицер. – Ты чей? Открой глаза».
«Душан Терзич… Убей меня, умоляю», – прошептал обтянутый кожей скелет и заснул.
«Дуле! Дуле, брат, мой брат! – партизан целовал умирающего. – Дуле, открой глаза. Это я, твой брат, Обрен. Дуле, ты меня слышишь?»
«Слышу… Как Мица и Ная? Обрен… брат!» – Он поднял руку, чтобы обнять брата.
«Господин офицер, нас бьют!» – закричал кто-то из угла.
«Они приводят сюда пленных усташей, чтобы те нас били и материли нашу Сербию, нашего короля и Дражу».
«Это что, правда?» – рявкнул партизанский офицер Обрен на часового, охранявшего пленных тифозников.
«Врут, Дражины скоты! Они не люди, а четники-скоты, сволочи, вот так, товарищ майор!»
«Это ты сволочь, мать твою растак! – офицер приставил к его груди пистолет. – Эти несчастные не усташи, они наши братья, дурак! Они – это Шумадия. Они наши нивы, пшеница, фруктовые сады. Они, дурак, земля, которая нас рождает и кормит…»
– Обвиняемый, продолжайте, – сказал судья. – А вы, товарищ, садитесь, – приказал он носатому парню.
– Только два слова, мне больше не надо.
– Кто вы такой? – вскипел прокурор. – Почему вы мешаете работе суда?
– Я майор Обрен Терзич.
– Майор?! Где же ваша форма?
– Я здесь не по службе, а…
– Немедленно сядьте! – приказал прокурор.
– Я ничего не имею против, пусть скажет, – произнес обвиняемый. – Я даже хотел бы услышать, когда это и как партизаны прощали.
– Процесс ведете не вы, а я, – решительно проговорил судья Джорджевич. – Продолжайте. Мы вас слушаем.
– Только из обвинительного заключения я впервые узнал о многих преступлениях моих командиров и солдат. Возможно, что-то из этого действительно имело место, возможно, в условиях войны я не был обо всем информирован. Однако я уверен, что в целом мы имеем дело с подтасовками и фальсификациями. Если мне в вину ставят таких людей, как Яворац, Шкава, и других, хотя известно, что мой же суд вынес им смертный приговор и они были расстреляны, то совершенно ясно, сколь честны намерения прокурора и насколько можно верить всему, что он говорит. Ведь никто не может доказать, что хотя бы одно преступление было совершено с моего ведома или по моему приказу. Всегда, когда я знал о таких случаях, я решительно и публично осуждал их и самым жестоким образом карал виновных, если только они попадали мне в руки. Я решительно отвергаю всю эту ложь, порочащую Равногорское движение, Югославскую армию в отечестве и ее командиров. Павле Джуришич геройски бил итальянцев и очистил от них почти всю территорию Зетской Бановины. Партизаны вели против него подлую и трусливую войну, а не он против них. Немцы взяли его в плен и отправили в лагерь, и не куда-нибудь, а в Польшу. Джуришич сумел бежать и, пробираясь несколько месяцев через всю Европу, добрался почти до самого Белграда, где опять попал в руки нацистов. Его поместили, как вы все знаете, в самую страшную немецкую тюрьму и подвергали там изощреннейшим пыткам, пока генерал Недич не сумел выпросить для этого героя освобождение. Из тюрьмы он без колебаний отправился прямо на поле боя. Только самое лучшее можно сказать и о полковнике Байе Станишиче, которого коммунисты убили в монастыре Острога. И о Войе Лукачевиче, Нешке Недиче, Захарии Остойиче, Звонко Вучковиче, о генерале Трифуновиче и многих других, кого я не могу здесь перечислять. Ответьте мне, в чем преступление Живко Топаловича, лидера социалистической партии? Только в том, что он стал членом равно-горского Национального комитета и участвовал в конгрессе в селе Ба. На этот конгресс я от имени короля и армии пригласил представителей всех важнейших политических партий нашей довоенной Югославии, в том числе и коммунистов. После всех их погромов и злодеяний я протянул им руку примирения, но они ее отвергли. В селе Ба не было только коммунистов. Все другие партии были представлены, были даже люди Мачека. Этим объясняется все. Для нынешнего большевистского режима все, кто не поддерживал это террористическое меньшинство, являются предателями и преступниками. Преступники все, кроме самих преступников! – он переложил лежавшие перед ним бумаги, прислушиваясь к шуму в зале.
– Вы, прокурор, несколько дней назад задали мне вопрос: «Что думал Секула Дрлевич?» Откуда мне могут быть известны мысли этого выродка, которого к тому же я не видел ни разу в жизни. Такой вопрос вам было бы лучше задать первым лицам вашей коммунистической партии, потому что до войны они дружили с ним и вступали в соглашения – и не только с ним, но и с Павеличем, и с Артуковичем. В прошлом году на Лиевче Поле Секула Дрлевич и его усташи вместе с партизанами напали на мои силы, которыми командовал Джуришич. И это не первый и не последний пример военного сотрудничества Павелича и Тито в этой войне. Кто такой партизанский генерал Франьо Пирц? Это тот самый офицер-летчик, который во время апрельской войны предал свое отечество и свое знамя, перешел на сторону немцев и с ними вместе бомбил Москву. Неплохой путь – от летчика Гитлера и Павелича до генерала армии Тито. А титовский генерал Маретич? Я его знаю лично. Этот поручик тоже стал предателем во время апрельской войны, потом он был произведен в капитаны германской армии, а затем в полковники армии Павелича. Тот же путь и…
– Не отклоняйтесь от обвинительного заключения! – рявкнул судья Джорджевич. – В противном… – он не докончил, так как в этот момент какой-то майор передал ему записку. Пробежав записку глазами, он ухмыльнулся и передал ее прокурору. Написано было следующее: «Пусть говорит все, что хочет, радиотрансляция будет отключена. Крцун».
– Обвиняемый, будьте любезны, ответьте на один мой вопрос, – смиренно произнес судья. – Зачем вы злоупотребляете нашей демократией? Зачем клевещете на честных людей, которые здесь отсутствуют, но избегаете разговора о ваших преступлениях?
– Я не могу говорить о том, чего не было, и не могу молчать о предательствах и преступлениях, которые были. Не мой, а ваш генерал сегодня Сулейман Филиппович, командовавший резней, устроенной усташами над сербами в Фоче и Горажде. Не я, а Тито дал усташскому полковнику Месичу чин генерала, да еще и доверил ему в сорок четвертом командовать массовыми убийствами крестьян в Поморавье. А Рукавина? И он теперь партизанский генерал. Так же, как и Велебит. Сын за Тито, отец за Павелича, а оба вместе против меня. И не я, а нынешний партизанский вождь еще в четырнадцатом году в рядах австро-венгерской армии вздергивал людей на столбы по всей Мачве. Я вовсе не выражаю этим свои антихорватские чувства, потому что у меня их нет и никогда не было. Я только хочу напомнить о предательском сотрудничестве усташей и коммунистов, тем более что вы приписываете его именно мне. В течение всей войны в моей армии было много хорватов, но никогда не было усташей. Ко мне присоединялись офицеры и солдаты, да и гражданские, которые во время апрельской войны не предали Югославию, такие, как поручик Вучкович и генерал Матия Парико мне присоединялись и католики, и мусульмане, которые не хотели участвовать ни в преступлениях усташей, ни в коммунистическом терроре. Четыре самых кровожадных усташских дивизии – Вражья, Тигр, Кинжал и Голубая – были сформированы немцами. Мне неизвестно, воевали ли когда-нибудь партизаны против них, но зато хорошо известно, что эти усташские формирования часто участвовали и с немцами, и с партизанами в боях против меня. Все детали об их совместных наступлениях на мою территории прокурору известны. Они содержатся в моем военном архиве.
– Выдумки, – махнул рукой прокурор. – Прозрачный маневр, которым вы пытаетесь прикрыть свое сотрудничество с оккупантами.
– Еще в марте сорок третьего почти вся партизанская верхушка, за исключением Тито, прибыла в Загреб и заключила с немцами и усташами пакт о взаимном ненападении и о совместных действиях против моих вооруженных сил. За это соглашение мои войска и мой народ заплатили кровью. Но тем не менее, мне никогда не пришло бы в голову обратиться за помощью к немцам для того, чтобы рассчитаться с партизанами. Хотя такая помощь мне часто предлагалась. Я понимал, что целью оккупантов было ослабить и уничтожить оба партизанских движения, прежде всего, однако, то, которое возглавлял я, потому что мы были более многочисленны и представляли для немцев гораздо большую опасность. И в семье, и в армии меня учили не верить немцам даже в том случае, когда они приходят не с бомбами, а с подарками. То чувство, которое было у меня к ним в Первую войну, я сохранил и во Вторую, независимо от того, шла ли речь о генералах кайзера или Гитлера. И если я узнавал, что некоторые командиры, прикрываясь моим именем, пытались взять себе в союзники против партизан немцев или итальянцев, то беспощадно наказывал их. В этом вопросе мы никогда не находили взаимопонимания, и я никогда не смотрел на это сквозь пальцы. Я избегал любых столкновений с оккупантами только тогда, когда они были заранее обречены на неудачу или сулили месть гражданскому населению. Моей стратегией была стратегия молниеносного и общего удара по всем гарнизонам и частям неприятеля. Разумеется, постоянно были стычки с немцами, и мы наносили им больший ущерб, чем кто бы то ни было во всей оккупированной Европе. Присутствия партизан они и не ощущали. Во время битвы при Эль-Аламейне, в Северной Африке, мои вооруженные силы на протяжении нескольких месяцев контролировали железную дорогу Белград – Ниш – Скопье – Салоники и тем самым преградили путь десяткам тысяч гитлеровцев, которые не смогли прийти на помощь Роммелю. Но Сербии это обошлось очень дорого. Более ста пятидесяти тысяч сербов расстались с жизнью как на полях боев, так и в результате немецких репрессий. В одних только лагерях на Банице и в Яйницах погибли десятки тысяч человек. Союзное командование направляло воззвания патриотам Европы не предпринимать поспешных действий, беречь жизни и ждать решающего призыва к решающему бою. Одновременно от меня требовали не сдерживаться и не щадить сербских жизней. Я старался сберечь детей и крестьян Сербии, я щадил их, насколько это было возможно, и знал наперед, что за это меня будут упрекать и англичане, и американцы, и русские. Но я никогда не жалел и не пожалею, что не заставлял безоружных людей штурмовать бункеры и бросаться под танки. Я наносил удары там и тогда, когда в этом был смысл. Если бы не партизаны, а потом не заговор Черчилля и Сталина против сербов, я бы покончил с немцами еще в сорок четвертом, а с Павеличем и того раньше. Я готовил день, когда весь Балканский полуостров должен был задрожать под ногами моих отрядов, и тогда все силы Гитлера, от Салоник до Любляны, оказались бы разбиты наголову. Это было мое…
– Вы фантазируете, – захихикал прокурор. – Знаете, если бы да кабы…
В легком шуме за своей спиной ему послышалось какое-то сочувствие. Он переступил с ноги на ногу. В поисках какой-то записи в своих бумагах задел рукавом и перевернул микрофон, носовой платок выпал у него из рук. Нагнулся, чтобы поднять его, и в этот момент перед глазами явственно возник штурм его отрядами какого-то города, но не успел рассмотреть ни крыш, ни улиц, ни возвышавшихся вокруг гор. Они с Велько наступили на гнездо ядовитых змей возле скалы, вокруг бухали выстрелы из пушек и пулеметов, слышались крики людей, пробегали по камням санитары с носилками… Велько умер очень быстро, но перед смертью его раздуло, как бурдюк. Змея укусила его в ногу… «Велько, бедняга, ведь у него никакой обуви не было», – вздохнул он, поднимая платок. Эх, были бы у тебя ботинки или хотя бы опанки…
– Если вы устали, я могу сделать небольшую паузу, – сказал судья.
Он никак не мог взять себя в руки: «Кто-то рапортовал ему о том, что немцы сдаются. Кто? Американский полковник Сайц? Или это был капитал Менсфилд? Около тысячи убитых немцев и усташей. Голова Велько стала размером с бочонок! А опанки…»
– Если вы устали, скажите, – повторил полковник Джорджевич.
– У них были деревенские сумки через плечо и опанки! – вдруг вылетело у него.
– У кого? – удивился судья.
«Что это со мной? Больше не могу. Что я доказываю и кому? Короче, все короче. Это просто мучение. Они же еще и издеваться надо мной будут. Я здесь говорю вслух о своих видениях и разбегающихся мыслях. Собраться. Выдержать еще немного!» – подбадривал он самого себя.
– Партизанский корпус попал в мою засаду, – он приблизился к микрофону. – Они шли из Боснии. В ущелье, контролировавшееся моими отрядами, они вошли как с похмелья, без разведки, без авангарда, без бокового прикрытия. Меня это даже не удивило, потому что с первого дня ими командовали необученные в военном отношении люди, безграмотные слесари. Ждали только моей команды, но команды не последовало, и они так и прошли в сторону Златара. Моей команды не было потому, что я просто не мог приказать открыть огонь по этим крестьянским кожухам, шерстяным носкам, опанкам и торбам. Такие же точно кожухи, опанки и сумы носили и мы. В кого стрелять? В себя, в своих, в свой народ? Я не мог. Не только тогда, но и множество раз до и после того. Я говорю это не для того, чтобы сейчас, перед партизанским судом оправдывать те или иные свои действия. Напротив. Я обвиняю себя. Раз я был командующим, я должен был быть суровым и слепым. Пуля не выбирает, и мне следовало быть таким. И уж если я не мог ненавидеть врага, то у меня не было права смешивать военные и человеческие аргументы. Я же, к сожалению, руководствовался чувствами. Уже после братоубийственного столкновения седьмого июля в Бела Цркве мне следовало занять решительную позицию. И умные люди из моего окружения именно это мне и советовали. Я все еще колебался и на что-то надеялся. Сердце не позволяло мне поднять руку на своего ближнего, тем более тогда, когда наша родина оказалась захвачена немцами, а в хорватском государстве вода в реках покраснела от сербской крови. Я стремился образумить эти горячие головы, отрезвить их от русских фантазий и русской революции. Я рассчитывал также и на то, что и западные союзники через Сталина окажут на них нажим и заставят отказаться от развязывания гражданской войны. Из Москвы мне было сообщено, что Сталин за ними не стоит, что им приказано воевать под моими знаменами. Это же при нашей первой встрече подтвердил мне и Тито. Сталин хотел, чтобы я включил партизан в свои отряды и чтобы Тито стал членом общего Верховного командования. Я согласился на это без колебаний, но глава партизан тянул с подписанием такого договора. Я понимал, что он ведет двойную игру, что и он, и Сталин просто стараются выиграть время, но даже тогда не смог найти в себе достаточно решительности, чтобы нанести удар и сокрушить их предательскую политику. Они тогда вообще не представляли собой сколь-нибудь значительной силы. Жалкая горстка, всего несколько сот человек. Я мог покончить с ними за одну ночь. И к такому шагу я был готов как офицер, однако не мог его сделать как человек. Нелегко стрелять в родную кровь, в наших детей, даже несмотря на то, что эти скудоумные дети убивали и своих братьев, и своих родителей. Я пытался избежать исторического проклятия как зачинатель кровавого раскола среди своего народа. Когда партизаны напали на нас на Любиче, в Пожеге, под Кралево, в Горни Милановаце, меня не было на Равна Горе. Приказ нанести ответный удар и не прощать больше их вероломство был отдан не мною, а другими людьми. После этого я еще два раза принимал у себя Тито и стремился удержать его от гражданской войны. Все переговоры о перемирии велись по его инициативе, это он в панике бросался ко мне и просил о передышке и спасении от полного разгрома, потому что его силы были гораздо слабее. Я все это понимал и снова и снова давал ему шанс. Но оказалось, что я давал шанс бесчестию, преступлению и трагедии, которая вскоре непосредственно сказалась и на всем государстве, и на армии, и на мне. Действуя из самых благородных побуждений, я открыл дорогу в ад. Так получилось. И Сербию, и всю нашу страну я воспринимал как один общий большой дом. Моя война была направлена только на оккупантов и усташей. И в каждом бою я до конца использовал свою военную силу, знания и волю. Но когда я сталкивался с партизанами, с людьми Недича и Лётича, весь жар и вся энергия исчезали, потому что я знал, что каждый снаряд, каждая выпущенная пуля могут попасть в родственника, брата, отца, соседа или сына. И каждая новая могила после такого столкновения была могилой в нашем общем доме, в нашей семье. Я не хочу говорить о генерале Недиче и Димитрии Лётиче. Не хочу говорить о них потому, что вы их убили. Но одно я скажу – нельзя считать предательством народа согласие на малое зло, если оно спасает от зла большего. Но никак не наоборот. Наоборот делали коммунисты. Их целью было придти к власти, и этой цели они подчинили все. Какой это будет стоить крови, их не интересовало, и они не знали ни человеческого, ни Божьего закона. Чем хуже для народа – тем лучше для них. Из этого они и исходили. До вступления в Сербию Красной Армии партизаны на всех участках боев во всей Югославии не убили и тысячи немцев, а я брал их тысячами в плен только в результате одной операции. Я брал их в плен и после освобождал, потому что у меня не было лагерей для военнопленных, у меня не было для них ни пищи, ни одежды. А сегодня это расценивается как подтверждение моего коллаборационизма. Те террористы, которые сейчас судят меня, считают, что моим долгом было ликвидировать пленных и опозорить и свою профессию военного, и свой народ. Коммунисты так ненавидят меня потому, что для них не существует таких понятий как честь офицера и честь народа. Самое большое, что я мог сделать, это предотвратить слепую месть сербскому мирному населению, да еще на основе такого ужасного соотношения: сто за одного. Партизаны делали все для того, чтобы вызвать месть оккупантов, им это было выгодно, они рассчитывали, что в страхе от расстрелов и виселиц, оставшись без имущества и домов, народ начнет массово уходить в лес. Кроме того, в их интересах была гибель как можно большего числа сербов с тем, чтобы потом, после окончания войны, им было легче ввести красный террор. Гарантией уничтожения демократии и захвата власти для коммунистов были сотни тысяч мертвых сербов и разброд и смута среди этого самого многочисленного народа Югославии. Именно этим объясняются постоянные заигрывания Тито с усташами и состязание с ними в том, кто больше наших трупов побросает в ямы. Во многих местах Герцеговины, Боснии и Лики партизанские погромы и резня превосходили то, что творили усташи. Об этом свидетельствуют факты. Для меня такая чудовищная стратегия была неприемлемой, я разрывался на два фронта, борясь и против оккупантов, и против усташей, и при этом еще старался загасить огонь конфликта внутри самой нашей нации, сохранить каждую жизнь и обеспечить возрождение государства. Я верил, что смогу положить конец всему этому злу, более того, еще во время войны я предпринимал усилия для создания на Балканах демократического союза, основой которого стали бы Сербия и Югославия. Такое видение будущего моего отечества вызывало бешенство правящих этим бесчеловечным миром. Здесь я имею в виду прежде всего Великобританию и Советский Союз. Им не нужны были сильные Балканы с Сербией в качестве центра. Сталин хотел видеть на этой территории свои колонии, а Черчилль содрогался от одной только мысли о выходе России к Адриатическому морю. Этот господин понимал под Югославией расширенную Сербию, а Сербия для него была естественным вассалом России. В хорвате Тито он нашел препятствие русскому прорыву на Адриатику и будущего союзника Великобритании. Он не придавал никакого значения тому, что партизанский главарь был воспитанником Сталина, особенно после того как Тито поклялся ему, что он не коммунист. Моя решительность в борьбе против убийц-усташей была истолкована в Лондоне как коллективная месть хорватам и стремление расширить Сербию до границы со Словенией. Сталин, более умный и коварный, предложил в Тегеране ввести после войны оккупационное управление Хорватией, распалив тем самым еще больше сербофобию Черчилля. В результате этого Тито был провозглашен единственным возможным защитником от сербской экспансии и победы. Именно поэтому нужно было еще до окончания войны сломить Сербию и разбить мою армию. Эту работу начали два года назад тысячи самолетов западных союзников, которые вели массированные бомбардировки Белграда и крупнейших сербских городов. Но этого им было недостаточно. Они не дали генералу Леру капитулировать передо мной. С Запада партизанам доставлялись тонны оружия, с Востока им на помощь спешили войска Сталина. Но Черчилль по-прежнему боялся меня. Уже вступив в Германию, он распорядился о бомбардировках Оснабрюка и других лагерей, где содержались сербские солдаты и офицеры, взятые в плен в сорок первом. Тех, кто выжил, и раненых загоняли в вагоны для скота и отправляли прямо в руки партизан в качестве военного трофея. Тех несчастных, которым в начале прошлого года удалось пробиться к западным союзникам, они тоже выдавали Тито, а тот их без промедления расстреливал. Мне неизвестно точное число жертв массового убийства под Кочевье и возле Зидани Моста, но я утверждаю, что Уинстон Черчилль тоже приложил руку в этой резне и к этому национальному позору. После советско-партизанской оккупации Сербии было ликвидировано более двухсот тысяч человек. Покинутый и преданный своими союзниками по войне, я с боснийских гор наблюдал за массовым истреблением своего народа, не имея возможности выступить против зла и остановить его. Достигли моего укрытия в горах и покаянные слова Черчилля о том, что Сталин и Тито перехитрили его и что он лично готов прибыть в мою землянку и на коленях просить прощения. Он сказал, что готов стать моим солдатом и идти в бой! Но против кого, господин Черчилль? Неужели опять против сербов?! За последние два века мы уже насытились и вашей помощью, и вашими бомбами. Нет. Большое спасибо. Здесь у нас, господин Черчилль, немцев больше нет. Здесь остались люди в опанках с крестьянскими сумками через плечо. Только теперь опанки стали еще более драными, а сумки почти совсем пустыми. Здесь и без вас хватит арестов и смертей, а ведь именно этого вы и хотели. Это вы и получили, к сожалению… – тут у него в голове все смешалось и поплыло перед глазами.
Он оперся ладонями на деревянный столик, стоявший перед ним, делая вид, что ищет что-то среди бумаг. Решил, что пора заканчивать, и отмахнулся рукой от защитника, который собирался что-то сказать.
– Ни перед Богом, ни перед народом я не чувствую своей вины. Я могу со спокойной совестью смотреть в глаза всем. А победитель пусть считает, что он победитель. Я многое хотел сделать и многое начал, но бури и грозы, разразившиеся над миром, развеяли мои планы, сбили с ног и уносят меня самого. Но я верю, что настанет такой день, когда придет тот, кто доведет начатое мною до конца. Знаю, мои слова многие не понимают, многие им не верят. Знаю и то, что кто-то осуждает меня за то, что я согласился на этот суд, кто-то – за то, что я отказался от защиты Запада. Я сел на скамью подсудимых, которую приготовили мне коммунисты, для того, чтобы наказать себя. Я не имел права допустить, чтобы они взяли меня в плен. Мне следовало всегда держать под рукой ампулу с цианистым калием. Защиты и помощи с Запада я не захотел принять потому, что не хотел нарушать отношений между моими союзниками по войне и нынешней диктатурой у себя на родине, которую именно они и привели к власти. О том, что происходило в тюрьме, и о том, почему на протяжении этого процесса я чаще всего не мог понять, что со мной происходит и где я нахожусь, говорить отказываюсь. Победа обязательно придет. Я и сейчас не признаю капитуляции. Нет такого слова в сербском языке!