ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ

ДРАВИЧ AНДЖЕЙ

УЛИЦЫ ЛЕНИНА И ОСТАЛЬНЫЕ

 

 

Знаете ли вы города русской провинции?

Нет, вы их не знаете, бьюсь об заклад, да и откуда вы могли бы их узнать? Только некоторые из них открыты и предназначены для официальной презентации: Суздаль, Владимир, Загорск, может, еще пара других. Сюда приезжают автобусы с экскурсантами. Транзитные, туристические трассы старательно огибают все остальные, будучи вдобавок обсажены живой изгородью. Поезда на Москву, Ленинград и Киев в маленьких городках не останавливаются, а самолеты пролетают над ними достаточно высоко.

Это Россия «для внутреннего употребления», не напоказ, без косметики.

Я тоже не слишком хорошо знаком с нею. Тех, показательных городов я избегал умышленно. Бегая по Москве на своих двоих, направляясь, куда судьба приведет, я с самого начала соблюдал основной принцип – ничего официального, ничего из того, что специально предлагается иностранцам. Возможно, в следовании ему была своя и чрезмерная односторонность: в результате я никогда не был в Кремле, в храме Василия Блаженного, в мавзолее Ленина, в Большом театре или во МХАТе, а потому, извините, не расскажу вам о них. Владимир и Суздаль также обошлись без меня. В Загорске я побывал во время Фестиваля, но в памяти остались лишь экстатическое колыхание толпы в Троицко-Сергиевой Лавре, белые головные платки женщин, бородатые попы, колеблющееся пламя свечей, интенсивная жестикуляция, предписанная православным обрядом.

Мои фрагментарные представления о провинциальной России слеплены из посещений всего трех городков, в которых я к тому же провел немного времени. Два из них – это Боровск и Таруса, за сто с лишним километров от Москвы. Третий, пожалуй, самый крупный из них – Купянск – находится на границе Украины и центральной России. Все они, если не ошибаюсь, являются районными центрами, что примерно – учитывая российские масштабы – соответствует основным городам наших повятов.

А посему это опыт весьма скромный, даже если и обогащенный калейдоскопически сменявшими друг друга видами иных местностей, мелькавшими за окном поезда. Здесь как бы нет оснований для обобщений, но вот теперь, в воспоминаниях, этот тройной обзор дает в главных своих чертах тождественную картину – в памяти остался словно бы один город с несколько размытыми очертаниями, и я уже сам не вполне уверен, какие детали относятся к местечку на Оке, а какие – к городку на Осколе.

Центр везде наиболее ухожен. Особенно это бросалось в глаза в Купянске. Главная улица (это, понятно, улица Ленина – а как же иначе?) живописно вьется по холмистой местности и украшена представительными зданиями в стиле зрелого сталинизма: колоннады, арки, барельефы. Запомнился аккуратный сквер, в центре – Ленин, неподалеку – большой стенд с фотографиями жителей, отличившихся в производственной и общественной деятельности. Чистота, порядок, свежая штукатурка фасадов, многочисленные лозунги – некоторые угрожающего звучания, например: «Победа социализма неизбежна!». Здесь проезжает прибывающее с визитом окружное или центральное начальство, а дважды в год – в мае и ноябре – дефилируют колонны демонстрантов. Есть и сугубо местная достопримечательность, столь же тщательно оберегаемая. Аптека. Еще дореволюционная, как извещают меня, когда я в ней оказался. Истинное чудо! Двери тяжелые, будто ведут в сейфовое отделение банка, внутри – матовое свечение благородного дерева, бронзы, кафеля, зеркал, белых фартуков, таинственность старинных сосудов, тиглей, весов, любезные улыбки провизоров. Платонический идеал аптеки. Я выхожу совершенно очарованный этим осколком величия давней империи, приветом из той эпохи, когда Купянск был центром солидного купечества и ремесленничества.

Резкая смена планов, как в киномонтаже. Сразу, без всякого перехода. Улицы, пересекающие главную артерию, сбегают вниз, к реке Оскол. Тут же наступает конец всему – шоссе, тротуарам, фонарям, штукатурке. Здесь идешь по дну песчаных оврагов, прорытых паводковой водой. По обе стороны змеятся заросшие травой тропки. За ними – типичные русские деревенские хозяйства, которые никак не спутаешь с нашими. Высокие глухие деревянные заборы, охраняющие даже от взгляда частное достояние владельца. Всё стиснуто, использован каждый сантиметр площади: будки, клетки, пристройки, надстройки. Впечатление жуткой тесноты – людям выделили минимум места, начальство бдит, дабы ни у кого не было слишком много. Сзади – узкие полоски овощных грядок, несколько фруктовых деревьев. Домики, как правило, одноэтажные, деревянные, крытые толем или листовым железом. Скромное украшение в виде традиционной резьбы наличников и крылечек; впрочем, всё подточено старостью, надкусано зубом времени. Цвета – бурые, серые, рыжеватые. Воду, похоже, провели далеко не всем, поскольку женщины с коромыслами спешат к уличным колодцам. Цивилизации и современного жилищного строительства отсюда не видать: жизнь коренных обитателей Купянска такова, какой я ее описал, а, по крайней мере, так выглядела в шестидесятые годы.

Боровск и Таруса практически от Купянска не отличались. Суровую нищету быта смягчала радующая глаз красота речных излук – фантазия природы, которую давние строители городов способны были приметить и оценить, вписав в нее облик местечка. Повороты реки открывали пейзажи лугов и рукавов, волнистые очертания прибрежных холмов. Обрывы и насыпи, яры и косогоры создавали то постоянное преображение, изменение перспективы, которое является характерной чертой ландшафта центральной России, немного однообразного в своей основной тональности приглушенных, неярких цветов, но зато чрезвычайно прихотливого в очертаниях и формах. Там, где между землей и небом чего-то явно недоставало, безошибочно помещали церквушки, дабы достигнуть гармонии. Некоторые из них, обветшавшие и полуразрушенные, еще уцелели. Но прочие творения человеческих рук, оправленные в прекрасную раму природы, казались лишь печальными, жалкими, рассыпающимися свидетельствами прошлого, далекими от всякой гармонии. Сер и убог облик маленьких российских городков; износилась, истрепалась сама фактура их бытия; они стоят и теперь перед глазами, говоря о своей тяжкой, трудной, многострадальной судьбе. Ошибиться тут было невозможно: большие города способны притворяться, многое в них как раз этому притворству служит, а маленькие не могут себе такое позволить, выглядят так, будто власти – за исключением главных улиц – махнули на них рукой: живите себе, как хотите…

Результаты этого жеста встречались мне на каждом шагу. Все жили порознь, отдельно. Работа на восемь часов создавала из них бригады, артели, коллективы, но после этого они сразу прятались за своими калитками и заборами. Поскольку о них не проявляли заботы, то и они не думали о состоянии улицы, района, города. Пришелец из страны, в которой, по счастью, несмотря на все старания, не смогли уничтожить различные виды межгрупповых связей, локального патриотизма, коллективных инициатив, индивидуальной самоотверженности во имя общего блага, я с ужасом наблюдал здесь общество с атомизированной, рассыпчатой, неорганичной структурой – словом, советское. К этому вели поочередно: революционный террор, голод, коллективизация, разного рода депортации и высылки, опять голод, большой террор второй половины тридцатых годов, война с очередными эвакуациями, оккупация, еще один голод и вновь репрессии… Маленькие города имели свою структуру, традиционные кружки и связи, а вся политика властей на протяжении десятилетий была направлена против этого – потребной им моделью общества являлся мешок с картошкой. И достигнуть этого им, к сожалению, удалось. Homo sovieticus – вопреки поспешным констатациям – по счастью, так до конца и не сформировался, а societas sovietica – увы, да. И именно в маленьких городках я почувствовал его, советского общества, силу и цепкость. С чего в них можно сегодня начинать горбачевскую перестройку, на что опираться, если всё десятикратно переломано, раздавлено, втоптано в землю, если начальство бдительно следило, чтобы зерна индивидуального и группового мышления не дали всходов?…

Впрочем, это уже размышления нынешнего времени, пора вернуться на улицы тех городков. Лица людей, как и облик домов, были отмечены печатью злой судьбы. Неформальные связи устанавливались преимущественно у продмагов, где торговали водкой – тогда еще без каких-либо ограничений. Здесь в наступающих сумерках начиналась нервная кутерьма, слышались окрики, грубая брань, злые переругивания, иногда раздавались непристойные частушки. Вечерний туман со стороны реки смешивался с пьяными испарениями, а когда в небе появлялся месяц и резко высвечивал контуры пейзажа, всё вокруг приобретало болезненно-гоголевские формы: во мгле плыла пьяная Россия. Несмотря на жизнь порознь, все знали обо всех всё; идя в сопровождении местных обитателей вечерней улицей, я узнавал мимоходом, что вот здесь кто-то пырнул ножом мать, так как она не дала денег на водку, а там ведется большая стройка, поскольку какой-то начальник наворовал кучу материалов и средств из государственных фондов. Мы проходили мимо бараков, где жили те, для кого собственный домик являлся пределом мечтаний; здесь мне рассказали о том, как ребенок из баракаразвалюхи позавидовал ровеснику из отдельного дома, где была уборная: «В такой, как у тебя, я бы сидел целый день…».

В тот осенний вечер (а было это в Боровске) меня безжалостно бомбардировали сообщениями о лавине местных преступлений, похождений, извращений. Над городом стлался густой винный запах перезрелых яблок, так как разразилась катастрофа небывалого урожая: ветки ломались под тяжестью плодов, во дворах лежали груды яблок, под ногами трещали бесхозные румяные дары природы. И никто не знал, что с этим делать, хотя Москва находилась совсем недалеко и я множество раз видел в электричках людей, что везли из столицы в провинцию огромные сетки с продуктами. В атмосфере терпкого яблочного аромата, попивая яблочное вино и прислушиваясь к доносящимся с разных сторон отзвукам пьяных песен, я сидел за вечерним столом в доме моих друзей, одновременно и помимо воли повышая свою осведомленность в сфере русской ненормативной лексики. Мне объяснили, что Боровск – место особенное, так как находится в ста с чем-то километрах от Москвы, а потому со сталинских времен здесь селились люди, отбывшие тюремные сроки. Хоть они своё и отсидели, жить ближе к столице им не разрешалось. С тех пор так и пошло: теперь правил Брежнев, а мой хозяин после пребывания в мордовском лагере (десять лет за то, что он оказался слишком близко к южной границе государства) и нескольких попыток зацепиться за Москву, также очутился в Боровске. Этим объяснялись и специфическая структура населения, и психологический климат, и образ жизни: в воздухе пахло преступлениями, одни сидели, другие имели большие шансы сесть… Нашему разговору внимала старая мебель, наверняка помнившая предкриминальную эру: огромный буфет, лампа с оранжевым абажуром, граммофон с трубой, на шкафу величаво выстроились годовые комплекты «Нивы». Тут как бы Гоголю за окном противостоял домашний Чехов: порядок вместо хаоса, меланхолия увядающей старины как воспоминание о мире, основанном на прочных ценностях… Чтобы было посложней да позапутанней, этот рубеж стокилометровой зоны является сегодня также московским кольцом противоракетной обороны: все в Боровске знают, что вокруг расположены более или менее замаскированные «объекты».

А в Купянске мне запомнилось еще кладбище. Должно быть, одно из многих. Тоже убогое, кое-как сохраняемое, на берегу Оскола, между проезжими дорогами: пригорки, поросшие редкой травой, здесь и там могилы, вокруг них бродят козы и гуси. Что меня удивило – каждая могила имела отдельную ограду! Возможно, это был очень старый обычай, я не успел спросить (на больших, городских кладбищах мне такое не встречалось, а на маленьких, пригородных – нередко), но тогда меня сразу пронзила мысль, что и таким образом, посмертно, люди защищаются от стремления превратить их в однородную массу, огромный мешок с картошкой, оберегая свою приватность, индивидуальность заборчиками. И подобно тому, как было при жизни, их посмертные останки демонстративно игнорируют, так как общей кладбищенской стены не соорудили – козы ходят, где хотят. Власти пекутся о внешнем оформлении своего авторитета и репутации, а так – живите, как хотите, умирайте, как хотите…

Быть может, я преувеличиваю, возможно, обобщаю слишком фрагментарные наблюдения, но это ведь не трактат по советологии, а всего лишь воспоминание. А в памяти именно так всё объединилось и сложилось – запущенный город и запущенные могилы. Люди, к которым я приезжал, были сердечны, по-русски теплы, отзывчивы, что называется – с сердцем на ладони. А всё вокруг них – хотя и выглядело вполне обычно – угнетало и морозило душу. Лирика и жестокие нормы существования жили под одной крышей.

Я был бы, впрочем, несправедлив к властям, если бы не добавил, что они заботятся еще об одном. Об унификации, уподоблении, стирании всяческих граней. В это вкладывалось много усилий. Неповторимость картин природы, изобретательность предков, старания ряда поколений везде запечатлевались своеобразием и несходством. Этому и объявили войну. Улицы, площади, общественные здания, памятники обязаны были выглядеть, как везде, в соответствии со спущенными сверху стандартами. Высшим идеалом, к которому отчетливо стремилось каждое городское начальство, было растворение в советском среднестатистическом стиле. Путешествующий не мог догадаться, откуда уже выехал и куда только что прибыл, поскольку всё вокруг сливалось в бесконечную череду одних и тех же форм. Клянусь – эффекты достигнуты поразительные. Мне довелось когда-то ездить по Крыму, где природа позволила себе редкое своеволие и отмечена невообразимым разнообразием. Но в городках и районных центрах, в деревушках и селах это буйство красок и видов укрощали с помощью одинаковых Лениных, пионерок, девушек с веслами, колхозников и колхозниц. Павлики Морозовы и Зои Космодемьянские, стоящие в центре цветников на постаментах в героических позах, отштампованные из одного, отливающего жуткой мертвенностью синюшного материала – то ли гипса, то ли папьемаше, одинаковые соцреалистически притворные, псевдоклассицистические официальные здания; одинаковые транспаранты, грозящие неизбежностью социализма. Немалую роль в этом играли и унифицированные, набившие оскомину названия. Здесь переименовано (порой неоднократно) всё, что было можно, и если вы хотите знать, какого фрагмента общей судьбы нам удалось всё-таки избежать, взгляните хотя бы на карту Ольштынского воеводства. Под чертой северной границы здесь бойко теснятся разные Гжехотки, Водокаймы, Мажуче, Бедашки и прочие. А над чертой, в Калининградской области, вы найдете Гвардейск, Правдинск, Знаменск, Советск и т.д. Сколько таких Советсков и Знаменсков проезжал я в разных частях Союза, а сколько их еще наплодили в следовании партийно-чиновничьему курсу унификации?…

Визуальным свидетельством этого повального безумия являются обычные открытки и проспекты. Всякий турист знает, что их нелегко достать. Но если вам это удалось, то Самара выглядит на них так же, как Нахичевань, а Вологда мало чем отличается от Караганды, поскольку везде фотографируют одни и те же представительные здания, заботясь о надлежащем престиже официальной власти. А собственное, неповторимое, старинное, самобытное может проглянуть лишь где-либо в конце, словно извиняясь, что еще уцелело…

 

Деревенское приложение

Так случилось, что в российской деревне мне практически побывать не удалось, так как посетить ее неофициальным образом трудно, а в соответствии с заявленным мной принципом только такое общение имело для меня смысл. Точнее – я тут и там соприкасался с ней. Одно из таких соприкосновений, несмотря ни на что, глубоко запало мне в память, и о нем расскажу.

В одном из небольших городков, о которых шла речь, мой хозяин должен был уладить какие-то свои дела в расположенном неподалеку совхозе или колхозе. Он спросил, не хочу ли я поехать туда с ним. Я, понятно, охотно согласился. Дорога не показалась длинной, так как протекала под аккомпанемент эпической истории о героических деяниях моего спутника. Это был развернутый и сочный монолог, сотканный из эпизодов, повествовавших о попытках, неудачах, обходных маневрах, обманных ходах, хитрых комбинациях, атаках и штурмах, монолог, произносимый со смаком, с умело рассчитанными паузами, с заботой о производимом эффекте, с поглядыванием на меня, способен ли слушатель оценить это. Я, в свою очередь, старался поддержать рассказчика, вставляя, где следовало, возгласы типа: «Ну, ну! И не говори! Вот это да! и даже – «Мать твою за ногу!». В самом финале, старательно подготовленном повествователем, он добивался ошеломляющего успеха, на что я отозвался соответствующим комплиментом. Суть подвига заключалась в том, что в свой дом, расположенный вовсе не в центре, он провел газ. А главное – это газообеспечение он заимел четвертым в городе (что было главным поводом для торжества) – после первого секретаря, председателя исполкома и, кажется, директора газоцентрали и раньше всей огромной цепочки местных вельмож, которым он в своей скромной должности снабженца и в подметки не годился. Гордость распирала его. Эта газовая Илиада и Одиссея районного масштаба показалась мне тогда ситуационной метафорой жизни российской провинции, такой я воспринимаю ее и ныне, поскольку из истории этой можно вычитать всё то, о чем я старался здесь рассказать, и даже гораздо больше.

Если, однако, я вспомнил ее, то именно в качестве дополнения к уже сообщенному. С деревней она пока не имеет ничего общего. Деревня молча аккомпанировала нам пейзажами более или менее возделанных полей, в чем не было неожиданного. Так продолжалось какое-то время, пока мы не прибыли на место.

Мы остановились на небольшой площади перед правлением кол– или совхоза. Посреди нее был разбит цветник, невысокий синюшный Ленин наискось вздымал указующую неведомо что ладонь. Мой спутник исчез в недавно оштукатуренном здании. Я прогуливался вокруг клумбы. Сначала вокруг никого не было, затем не спеша начали появляться люди и на моих глазах разыгралась самая будничная и обычная для этого мира сцена. Именно эта будничность и поразила меня сильнее всего. Я смотрел как зачарованный, хотя чары вовсе не были добрыми. Всё продолжалось с четверть часа. Потом спутник вернулся, мы тронулись в обратный путь. Таков оказался весь мой колхозно-совхозный опыт – ни поля, ни трактора, ни хлева, ни какой-нибудь беседы с тружениками полей. Полнейшее познавательное убожество.

По дороге назад на меня обрушился новый водопад многословия. Мой спутник был опять-таки доволен собой: отличился гостеприимством и выказал независимость. Я должен, понятно, это оценить, ведь он взял с собой «в глубинку» иностранца, что из того, что «народного демократа», без всяких согласований и уведомлений, а вот так – просто, как пристало свободному гражданину свободной страны. Правда, сделал это мимоходом, раз – два, никому меня не представив и ни во что не посвящая. Ну, а вышло хорошо. А как же иначе? В своем радостном монологе он утверждался теперь в сознании правомочности предпринятого им. Братская Польша! Общие цели! Никаких секретов! Гость, кажется, что-то пописывает, правда? Так пусть всё это опишет, как следует. Вот, скажем: «Ранним утром мы мчались, окруженные бескрайними просторами колхозных полей. Насколько видит глаз, здесь простирается урожайная хлебная нива…». Тут он подмигивает мне и расплывается в улыбке. Она означает взаимопонимание насчет того, что «липа» – это «липа» («Ты ж, взрослый человек, соображаешь, что к чему…»). Но, с другой стороны, если об этом писать, так именно в таком духе, а то как же? Ведь жизнь-то мы знаем! Итак, вперед, Андрюша! «Победоносно преодолевая непогоду, стихийные бедствия и другие объективные трудности, колхозники и совхозники добиваются всё больших производственных достижений…». Если напишешь, как следует, можешь вспомнить и обо мне, скромном трудящемся. Просто упомянуть, этого будет достаточно…

На эту словесную эйфорию я откликался довольно односложно, так как всё еще не мог прийти в себя. У меня перед глазами стояла та деревенская сцена. Ведь это был отъезд на работу! Люди собирались у здания правления, куда подъезжали за ними грузовики. Мужчины и женщины, дружески переговариваясь и подавая друг другу руки, взбирались на платформу, усаживались на скамейки и отъезжали. Всё протекало, как обычно. Часы показывали половину десятого. Дело было утром. Летом. В деревне. Труженики полей намеревались начать работу в десять.

Мои родственники живут в деревне под Жешувом, когда-то я бывал там частенько, теперь реже. А вот неравномерный в разное время года ритм тяжелого сельского труда и неизменный в летнюю пору коловорот работы, длящейся от предрассветной поры до сумерек, запомнил отчетливо и навсегда. Тогда же в стране, испытывающей постоянную нехватку хлеба, его закупающей, в стране, куда я заказал доставку из Варшавы двух килограммов муки для свадебного торта, я увидел организацию земледельческого труда по канцелярско-бюрократической модели – с десяти и, должно быть, до пяти…

Может быть, это была преувеличенная, смешная реакция, возможно, знаток подобных проблем возьмется доказывать мне, что дело не в этом, более того – что тут наглядно проявилось превосходство бригадной или сменной системы над традиционной мужицкой ненормированной «пахотой» – не Лениным ли выразительно охарактеризованной как «идиотизм деревенской жизни»? Но, храня в памяти польский опыт и сопоставляя его с результатами местной практики, я воспринял это именно так. Мне показалось, что в течение четверти часа я уразумел причину (одну из причин) постоянного недоедания и продовольственных трудностей огромного и богатого края, разрыва связи между усилиями и их смыслом, между трудовым процессом и его пользой – и что всё, что я мог бы увидеть за день, месяц, год, наверняка и только подтвердило бы это.

– …мы с гордостью и надеждой смотрим в будущее, следуя ленинским курсом к светлому горизонту. Понятно, Андрюша?

– Понятно, Миша…

Мы как раз въехали на улицу Ленина.