ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ

ДРАВИЧ AНДЖЕЙ

МОЯ МОСКВА: ДУХ И ТЕЛО

 

 

Я обещал читателям некоторую порцию лирики, связанной с темой возвращений, встреч и открытий. Вот она.

Туманным сентябрьским утром я оказался на площади перед Белорусским вокзалом, окруженный буднично озабоченным городом, который люблю как мало какой другой. Я немного знаю его, хотя намеренно не осматривал в нем почти ничего, что полагается и что рекомендуют путеводители. Зато мне знаком его повседневный вид с взаимопроникновением самых разных архитектурных стилей и безумно нравится, бродя по улицам, читать этот нескладно пестрый урбанистический текст как особую комбинацию знаков времени. Почти все предпочитают Ленинград, но мне грешному во сто крат милей деспотической линейности невского града нестройная, неупорядоченная московская уютность.

Итак, свершался краткий и приватный обряд возвращения спустя годы. Я смотрел вокруг себя, а первое впечатление особенно значимо. Тридцать лет назад, в предфестивальную пору, летом 1957 года улицы Москвы, увиденные глазами наивного приезжего, тут же сокрушили все воспитанные во мне во времена комсомольской дрессировки схематические представления. Достаточно было только смотреть, чтобы узнать о тяжести пережитого здесь и о трудностях нынешнего существования. Об этом можно рассказать многое, но сейчас не время.

Теперь я стоял и смотрел с нарастающим чувством изумления и недоверия. Что-то тут было не так.

Потом я ехал на такси через весь центр: недоверие уступало место уверенности. Позднее довелось проверить это ощущение, гуляя по Москве пешком. Меня охватила тихая радость. «Даже если бы не случилось ничего больше, а было только это, то и на том спасибо», – подумал я о тогдашнем партийном руководителе города Борисе Ельцине, не случайно называемом Сен-Жюстом перестройки: о его всесокрушающей сибирской энергии уже ходили легенды.

Дело в том, что мой заново обретенный город был абсолютно очищен от так называемой наглядной пропаганды. Ни кусочка красной материи, никаких лозунгов, фасов и профилей классиков, величественных героев с серпами, молотами, снопами, книгами, циркулями, смеющимися детьми – нигде ничего, вплоть до окраин. Надо было хранить в зрительной памяти лозунговую гигантоманию двух предыдущих эпох, от которой не было никакого спасения и которая доводила до красной ряби в глазах и повышения внутричерепного давления (причем, как правило, чем страшнее выглядели какие-нибудь бараки, тем более помпезные венчали их призывы), чтобы оценить ликвидацию этой пропагандистской мишуры.

Я увидел Москву свободной от притворства, реально серой, слегка задымленной и подлинной. У нее был трифоновский колорит. Так мне тогда подумалось, и читатели «Дома на набережной», думаю, поймут это определение.

Потом я отправился бродить по городу и начал открывать для себя еще нечто новое, уже не столь очевидное с первого взгляда. Его черты складывались постепенно.

Люди, среди которых я оказался, были иными, чем прежде.

И не только потому, что были разнообразно одеты. Конечно, и это кое-что значило. Когда-то, в начале моего знакомства, толпа выглядела унифицированно, словно все представляли военизированную организацию: три фасона пальто, пять видов рубашек и одни и те же широкие брюки у всех. Понемногу это однообразие стало исчезать, и теперь все носят всё, как у нас. Мы за это время обеднели, они приоделись, в результате двусторонних преобразований визуальный контраст между Москвой и Варшавой, некогда разительный – две цивилизации! – значительно уменьшился. Еще толпа приезжих из провинции близ вокзалов привносит прежнюю пестроту нищеты типа – «ношу, что есть, что достал, а если не очень красиво – не моя вина!». Местные обращают на себя гораздо больше внимания. Но дело не только в этом.

Эти люди вообще перестали быть толпой, многоголовым, нивелированно-усредненным целым. Как написал кто-то из поэтов: «Толпа распалась на отдельные лица». Воистину так. Я ходил среди них, удивляясь различию характеров и лиц. Здесь были люди задумчивые, улыбающиеся, надутые, озабоченные, недовольные. Каждый со своей индивидуальностью, физиономией. Наступила персонализация и сублимация: после многолетней утраты признаков какого-то стиля я видел теперь очень примечательные, рафинированные лица женщин и молодых интеллектуалов, словно живьем перенесенных сюда из кафе Латинского квартала. Я спрашивал друзей, заметили ли они, что произошло вокруг. Конечно, отвечали они. Кто-то припомнил себе: об этом говорил скончавшийся недавно известный режиссер Анатолий Эфрос, возвратившись с похорон Высоцкого: «Толпа перестала быть толпой».

Это уже не заслуга перестройки, очевидно, к этому давно шло. Так, наверное, выглядело движение этой страны к человеческим нормам – несмотря ни на что. Была стагнация, миновала оттепель, начались реформы, но при всем том великий страх сталинизма уже вернуться не мог.

Самое банальное и лапидарное объяснение: жизнь с ее человеческими правами. Я видел результаты ее работы.

 

На Арбате

Всегда перехватывает горло, когда Окуджава доверительно поет об Арбате. Есть что-то особенное, исключительное в этой песенке – тон, интимность, мгновенное пробуждение целой череды ассоциаций, болезненное ощущение бега времени.

За время двенадцатилетней разлуки мне часто приходило в голову: если доживу и вернусь, то обязательно пройдусь здесь как-нибудь вечером, когда меньше народу, вдоль шоссе, отливающего в дождь матовым блеском, этого шоссе, как река, в пятнах огней, и пройду так от «Праги» до Смоленской площади эти сотни бесконечных метров, зная, что только теперь я действительно вернулся.

Из этого ничего не вышло. Всё то кончилось. Старые арбатцы успели меня предупредить, на их лицах застыла гримаса горечи. Их можно понять – уничтожена их среда обитания. Точнее – сохранена, но превращена в резервацию. Естественность арбатского течения нарушена, возникла прогулочная трасса, река исчезла под плитами, как многие подлинные московские речки. Люди здесь теперь не «спешат по своим делам», как поет Булат, а гуляют, стоят, смотрят, слушают. Это уже другой стиль, словно бы выставочный. Но тоже нужный – этим людям, городу, поскольку ничего такого тут давно не было. Может, во времена нэпа подобным образом люди вели себя на рынках, хотя бы на знаменитой Сухаревке. Сейчас тут возник оазис скромных зачатков массовой культуры. Это уже описывали в разных местах. Бородатые художники выставляют пейзажи, и не только. Много Высоцких, рядом Леннон, нечто иконоподобное, затем откровенная халтура и опять Высоцкий. Преобладает обычная или претенциозная мазня, но иначе быть и не может. Другие бородачи рисуют желающим «психологические портреты» за скромное вознаграждение. Еще какие-то деятели искусства что-то поют, бренча на гитарах. Афиши анонсируют рок-мюзикл о Вийоне и лекцию «Пушкин и Высоцкий». Раздают листовки: новая театральная студия объявляет свой набор. Парнишка робко вытаскивает из-под полы листок с подписями: не хотите присоединиться? Это что – акция протеста? Да, в знак солидарности с американцем-участником пикета, которого переехали близ базы НАТО. Ну что ж, подумал я, ликвидацией лозунгов дело не ограничилось, власть явно стремится создать новый стиль, крайне похожий на манеру неформалов… Чуть дальше выступает оратор – говорит плавно, ровно, с эмоциональными придыханиями, с блеском страсти в глазах, хотя это агитация камерная, вполголоса: «… и хотят, чтобы на месте Пушкина была оперетка, понимаете, хотят убрать памятник Пушкину и построить театр оперетты, именно так, можете сами убедиться, планы реконструкции выставлены». «Так что же делать?». «Вот именно, что делать… Мы не знаем, что делать, но видим, что у нас постоянно что-то отбирают. Нам нужны органы общественного мнения, так как с нами никто не считается. Я ничего не имею против оперетты, но ведь это Пушкин…». Я остановился, послушал и почувствовал, что что-то тут не так. Чувство солидарности не пробуждалось, хотя общественное мнение и Пушкин, несомненно, важны. Может быть, меня сдерживал этот блеск фанатизма в глазах? Несколько дней спустя, изучив выставленные в витрине планы реконструкции центра, я выяснил, что театр предполагается соорудить напротив пушкинского памятника. А следовательно, оратор лгал. С какой целью? Думаю, чтобы возбудить глухое раздражение против перестройки – замысла дьявольского, жидо-масонского, антирусского. Это вполне мог быть эмиссар «Памяти», которая охотно действует исподтишка, используя любую платформу для публичных выступлений.

Спустя пару дней в том же самом месте – группа людей, в центре – бородач-художник и младший милицейский чин. Останавливаюсь, слушаю. Вскоре понимаю причину конфликта: художника подозревают, что он не только выставлял, но и продавал пейзажи. Первое законом разрешено, второе – здесь, на Арбате, нет. Надо ехать на другой конец города, в Измайлово, которое является другим оазисом поп-искусства. И нужно иметь разрешение. Милиционер хочет художника «забрать». Тот повторяет, что только демонстрировал картины. Представитель власти гнёт свое. Художник: «Покажите ваше удостоверение». Милиционер: «Не покажу, я в форме, этого достаточно». Люди, обращаясь к милиционеру: «Что вы пристали к человеку?», «Да что он сделал?», «Дайте посмотреть на красоту!», «Лучше пошли бы на угол, где орудуют карманники!», «Спекулянтов ловили бы!», «А это искусство! ». Я с восхищением смотрю на милиционера: он – воплощенная сдержанность и сама тактичность. Не повышая голоса, повторяет: «Пожалуйста, напишите заявление. Нам же будет легче. Адрес отделения? Пожалуйста, улица… Напишите обязательно». Чувствовалось, что надобность вмешательства его смущает. Сзади кто-то резко атакует его, грубо, крикливым голосом – лицо в морщинах, точно невыделанная кожа, такое часто видишь у бывших заключенных-зеков, хотя правилом это тоже не является. Милиционер возмущается: «Я вас оскорблял? Скажите – оскорблял? Каким образом?». Тот не сдается. Художник ждет, скромно потупив взгляд. Толпа растет. Подходит другой милиционер, останавливается, не говоря ни слова, слушает. Мне надо идти на встречу, о которой договорился, но я делаю это с трудом. Что ни говори, понимая скромный масштаб события – это зерна нового. В мои прежние московские времена чего-либо подобного видеть не приходилось.

Но и перестройка имеет фасад и оборотную сторону. Через несколько дней слышу рассказ одного редактора: комсомольский и партийный актив издательства на общественных началах осуществляет патрулирование Арбата. Инструктаж (проходивший, кстати, в том же самом отделении милиции) звучал: «Ходите, слушайте, упаси Боже, ни во что не вмешивайтесь – для этого есть другие, в ходе дискуссии надо выражать правильные мнения… В крайнем случае, товарищи, если дойдет до инцидента, будьте свидетелями». Я рассказал о сцене с милиционером и художником, лояльно похвалив первого. Редактор внес одно уточнение: это наверняка был офицер, но в форме сержанта…

Ах, Арбат, мой Арбат, полигон перестройки под особым наблюдением – кто только по тебе не прогуливается, кто есть кто на этой улице…

Недалеко от Арбата, перед старым университетским зданием я видел студенческий пикет. Транспаранты гласили: остались три дня до уничтожения здания кафедры минералогии, мы протестуем, это памятник нашей культуры, присоединяйтесь к нам. Здесь также собирали подписи. Родилось – в разных городах в одно время – подлинно общественное движение в защиту оказавшихся под угрозой сноса достопримечательностей и памятников архитектуры, были организованы коллективные дежурства. Многое из этого вошло в программы «неформалов», о которых я уже вспоминал. Всё это еще достаточно шатко, неустойчиво. Вокруг «неформалов» сталкиваются разнородные концепции руководства ими, сдерживания или поощрения. Эхо острых дискуссий в высших эшелонах власти будоражит нарождающееся общественное мнение. Озабоченно говорят о том, не станет ли уход Бориса Ельцина концом связанного с его именем курса на демократизацию московской жизни в ее различных областях…

Я вновь возвращаюсь на Арбат со всем разнообразием его пестрого, явного и маскируемого содержания. Кто-то танцует, позвякивая браслетами, кто-то увлечен мелодекламацией, кто-то обещает нарисовать «анатомию души». Я говорю друзьям – старым арбатцам: не сердитесь, друзья, вашего мира и так уже практически не существует, вместо него создали некий скансен, резервацию, подобие Гайд-Парка с трибуной ораторов, но это, пожалуй, неизбежно: наше варшавское Старе Място – такой же скансен, правда, без трибуны. Зато удалось спасти кое-что, чему угрожало исчезновение с лица земли – недаром уродливые гиганты Калининского проспекта нависли над Арбатом как страшное memento. То, что уцелело, служит людям. То, что сегодня раздражает, может оказаться завязью новой традиции, которая духовно объединит вас со старой – вашей любимой, арбатской…

Друзья слушают, озабоченно мотают головами и смотрят поверх меня в минувшие дали своих арбатских двориков. Я покидаю их и мысленно еще раз иду той старой, вечной улицей со странным названием, зная от Булата, что ее никогда не пройти до конца.

 

ТЯЖЕСТЬ СУЩЕСТВОВАНИЯ

Лирика постоянно смешана здесь с прозой жизни.

Сразу по приезде я попал на Праздник Города. Его придумали и проводили впервые. Москве исполнилось 840 лет. Сорок лет назад круглый юбилей отмечали с нарочитой сталинской помпезностью. Теперь избрали противоположный стиль, что мне лично по душе. Запланировали народный праздник: гулянья, парады, карнавальные шествия, веселые девушки в гусарских костюмах, оркестры, танцы, живые картины на палубе плывущих по реке теплоходов, соревнования, конкурсы, – всё, чего душа пожелает. С погодой не повезло, поскольку сентябрь выдался холодный и дождливый, но люди вышли на улицы и смотрели вокруг с интересом. Не удалась же спонтанность, естественность праздника. Задумано было общее веселье, артисты устремлялись в толпу, пытались вовлечь народ в танцы, но без особого успеха. «На производственных собраниях люди ведут себя свободно, – написал потом обозреватель «Московских Новостей», – но на улицах к этому еще не привыкли».

Ничего удивительного: помню варшавский Фестиваль 1955 года и изумление при виде танцевавших где придется и где захочется иностранцев, среди которых – воспитанные прежде в убеждении, что мы – самые счастливые и радостные на свете – аборигены торчали, как старые пни.

В своем московском районе – Сокольниках я наблюдал менее парадный фрагмент праздника города. Одни, правда, действительно спешили в парк, где играла музыка. Другие, нисколько не смущаясь, направились в магазины. По случаю торжеств около метро воздвигли павильоны в старорусском стиле. В центре образованного ими полукруга народный ансамбль скоморохов разыгрывал представление с участием царя, шута, министра и Иванушки-Дурачка. Народ задерживался, смотрел, смеялся и расходился по разным очередям. Существовало оправданное общественным опытом предположение, что в праздники привозят товары получше.

Мне издавна известно будничное содержание московских магазинов. Оно всегда было скромным и выглядело теперь, спустя годы, не иначе. Разве что прибавилось самообслуживания. Преобладает серое однообразие жестяных и стеклянных банок. Мясо представлено мороженой «рубленкой», сыров стало еще меньше, хлеб – некогда замечательный – к сожалению, сделался хуже. Подобное случилось с конфетами: когда-то столь ценимые приезжими «мишки» и «белочки» в разноцветных фантиках, хотя объявлены шоколадными, отдают соей: sic transit… Впрочем, их тоже не хватает, и терпеливые сокольнические очереди тут же окружили кондитерский павильон. По части овощей и фруктов мы явно впереди: каждый приезжий из России вздыхает у наших киосков и товарных рядов: «Нам бы такой кризис…». Помидоры, арбузы, виноград, – всё это, правда, есть, но обретается ценой долгого выстаивания в очередях. Альтернативой являются базары, где очередей нет и где мясо, молочные продукты, фрукты предлагаются в лучшем виде, но за немалые деньги. В прошлом году обозначились возможности сезонной торговли: осенью к станции метро подъезжали большие грузовики, главным образом из Молдавии, с доброкачественными овощами и фруктами, которыми торговали дороже, чем в магазинах, но значительно дешевле, чем на рынках. Этой осенью урожаи были хуже и торговой инициативы, видно, недостало: я видел кое-где лишь грузовики «Молдавтотранса».

Наше относительное превосходство наиболее очевидно, когда речь идет о цветах. Печальные московские цветочные магазины, как правило, имеющие солидные интерьеры, где в больших зеркалах отражаются жалкие букеты мятых гвоздик и фальшивая роскошь искусственных роз, агитируют (от обратного) в пользу частной инициативы лучше, чем десятки статей.

Продажу водки, как известно, ограничили, за ней надо выстаивать долгие очереди. Кроме того, она сильно вздорожала, что привело к тому, что, как я слышал, женщины не стали, вопреки предположениям, убежденными сторонницами трезвенности. Ведь мужчины пьют, правда, меньше, но денег расходуют больше: десятка за бутылку – это ощутимый урон в семейном бюджете. Вообще, это проблема острая и способная порождать раздвоение личности: многие разумом понимают, что если всё будет продолжаться, как прежде, то дело идет к биологической катастрофе, так нельзя, но душа требует… Отсюда в многоликой толпе то и дело мелькают вытаращенные и злые глаза жаждущих опохмелиться. Зато теперь исчез постоянный и мрачный мотив, сопровождавший прежние прогулки: люди, лежащие, как бревна, под плакатами и лозунгами, славящими их победный марш к коммунизму; пропало и то, и другое. Хотя и здесь есть обратная сторона: стали сильнее гнать самогон, в провинции пропал сахар (впервые, говорят, пришлось его импортировать), а золотые руки доморощенных умельцев способны использовать на пользу дела даже пылесосы. Из парфюмерных же магазинов исчезает всё пригодное для питья – прежде всего дешевый одеколон…

Так обстоит дело с запретами: недостаточно запретить, нужно дать что-то взамен. А что?

Теперь уже открыто пишут о том, что было известно всегда: Москва в плане снабжения товарами, какая бы она ни была, – воплощенный рай. Часто повторяют грустную шутку: «Проблемы снабжения мы решили без труда: привозим всё в столицу, а население развозит это по стране». В Москву приезжают буквально за всем. Сам я видел женщин, летевших с московским мясом в Куйбышев (т.е. Самару) на Волге. Откровенно пишут, что во многих регионах существует нормирование отпуска продуктов: скажем, килограмм мяса в месяц.

Пишут также о разительной диспропорции благ и привилегий, дающих избранным доступ к не заслуженному ими достатку. И что? Пока только пишут.

Пишут о последствиях цифровых производственных показателей в легкой промышленности, что дает море отечественного брака и погоню за импортом. По телевидению показали очередь за импортной обувью – с номерами, записанными на ладонях, с наемными «стояками», которым платили по десять рублей за день за то, что они держали место. Разговор шел откровенный: «Вы откуда?» – «Из Омска» – «И давно в очереди?» – «Третий день» – «А стоит ли?» – «Так ведь у нас в Омске ничего нет. А в чем я буду ходить зимой?». Наезд камеры на ноги: вдребезги разбитые летние туфли. Крупным планом ладонь, на ней № 3 250-й.

Такова ситуация. Дух уже тут и там воспаряет, но тело, цитируя поэта, «словно свинцом налитое». Содержанием жизни этой страны более полувека, т.е. со времени ликвидации нэпа, является крайняя трудность существования. Хорошо, по крайней мере, что теперь из этого не делают стыдливой тайны. В течение этого полувекового срока страна дважды пережила страшный голод: геноцид 1932/33 годов с миллионными жертвами и послевоенный, менее масштабный, но также ужасный. И было – практически у всех поколений – чувство постоянного недоедания, ненасыщения. Это закодировано в коллективной памяти, спросите у кого угодно. Теперь явный голод уже не грозит, но организация повседневной жизни всё еще требует невероятных, почти невообразимых усилий. Главная тяжесть такого существования падает прежде всего на женщин.

Чтобы изменить это, надо запустить действующий на иных принципах механизм экономики. А для этого необходима реальная активность людей, которую могли бы стимулировать рыночные перемены к лучшему.

Как этого добиться? Я не экономист. Меня мало интересуют рассуждения о возможности (или нет) реформирования этой системы, поскольку мой конкретный опыт тривиально приземлен: у меня все время стоят перед глазами московские очереди, женщина из Омска и мясо, самолетом вывозимое в Самару. И я убежден, что по всем божеским и людским установлениям триста миллионов человек имеют право жить нормально, почеловечески. А коли так, надо пробовать. Парижская «Русская мысль» цитирует слова читателя из России: «Надо очень ненавидеть эту страну и её народ, чтобы не желать успеха пятидесятилетним реформаторам, которые пришли к власти».

Я тоже так думаю.

Декабрь 1987