ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ

ДРАВИЧ AНДЖЕЙ

ГРУЗИЯ КАК ФОРМА

 

 

1

Работая над этой книгой воспоминаний, я всё время ощущал себя в несколько неловкой ситуации. Неловкой в смысле терминологии, но не только. Я пишу о России и русских, но в Союзе живут не только они. Этих многочисленных «других» трудно даже как-то точно назвать. «Советские люди»? Жуть. «Советчики»? Еще хуже, поскольку с негативной окраской, звучит как оскорбление и так в разговорной польской речи использовалось. «Нерусские народы»? Тоже нехорошо. Однако название не столь важно. Существеннее, видимо, такое восприятие, чтобы Россия – какая бы она ни была – не заслоняла собой остальное. Ибо это – хочется вам того или нет – означает поддержку русификаторских тенденций.

А потому, коли об этом остальном нельзя написать нечто серьезное (а я не могу, так как познакомился только с маленькой частью того, что вне России, и то лишь бегло), то надо, по крайней мере, сознавать его существование и значение. Эту программу-минимум я и попробую представить.

Проблема совместного существования многих народов в этой стране особенно остра. В течение целых десятилетий она замалчивалась, обходилась, лакировалась и искажалась. Ничего удивительного, что в условиях относительной либерализации пузыри этих конфликтов разрослись и начали лопаться. Когда я пишу эти строки (лето 1988 года), в Нагорном Карабахе всё еще идет стрельба, а таких неурегулированных, спорных территориальных вопросов, говорят, там не меньше двадцати. А это лишь часть проблемы. Алма-атинские события разыгрывались в иной плоскости: местное население против русских властей. И никто не знает, что, где и в какой форме может произойти.

Воспоминания – не место для изложения проблемного анализа, даже самого краткого. Скажу одно: реальное сосуществование разных национальностей в государственном организме, насчитывающем свыше 100 народов, но только теперь, с семидесятилетним опозданием, начинающем возрождать рудименты демократии, складывается трудно. С каждой стороны громоздятся горы недоброй памяти. Нам, полякам, находящимся в гораздо более выгодной ситуации, тоже нетрудно себе это представить.

Я включаю механизм своей памяти. Вот только что передали информацию о забастовке служащих ереванского аэропорта, персонал которого почувствовал себя оскорбленным московской телевизионной программой о ситуации в Армении. А память воскрешает события одного ереванского утра в конце шестидесятых годов. Гостиница, завтрак. Точнее – завтрак, которого не будет, поскольку нет ничего – чая, кофе, хлеба, масла, сыра. Нет – и всё. Официант сообщает об этом с каменным выражением лица. Изумленные, мы с женой машинально обмениваемся какими-то польскими фразами. Лицо официанта моментально оживляется. « Так вы не русские? Правда? Одну минуточку!». Тут же всё отыскалось, завтрак подан. Что же произошло? Приятель-армянин часом позже объясняет: вчера завершился в Москве визит турецкого премьера. Сегодня пресса публикует совместное заявление: Советский Союз и Турция не имеют никаких спорных территориальных вопросов. А это значит, что вся турецкая Армения (пять шестых исторической территории) и дальше останется ею. С точки зрения здравого разума, как могло бы быть иначе? Но это не здравый разум, а иррациональная, тысячи раз поруганная надежда нации отозвалась в то утро за нашим столиком и в бесчисленном множестве других мест. Проклятые русские, черт их побери! Совершенно по-детски, но до боли понятно.

Другое время, другое место. Москва, вечер, непогода, троллейбусная остановка, несколько оцепеневших от долгого ожидания человеческих силуэтов. Ко мне подходит, пошатываясь, мужчина с внешностью уроженца Средней Азии, речь которого предварена густой волной водочного перегара. «Вы нас ненавидите. Вот вам за то, что нас ненавидите!». Остальные ожидающие цепенеют еще больше, вовсе сливаясь с городским пейзажем. «Успокойтесь, – медленно, растягивая слоги, говорю я. – Я поляк. Даю вам слово, что мы вас не ненавидим». Придвинутое к моему широкоскулое, побелевшее от напряжения лицо не меняет своего выражения: слова до него не доходят. Появляется троллейбус (поздний, как в песне Окуджавы), я сажусь в него, и всё погружается в темноту.

Еще одно место. Казахстан, Алма-Ата, беседа с казахским интеллектуалистом. «Анджей, ведь я знаю, что самая великолепная человеческая порода – это настоящие русские интеллигенты. Наши местные были ссыльными и нас, молодёжь, воспитали. Но мы, однако, ежедневно общаемся с русскими чиновниками. А ты знаешь, что такое русский чиновник в союзной республике?».

(Отступление: немного знаю, остальное легко представить. Все черты бюрократа плюс тупая колонизаторская спесь. Признаком чиновничьей чести считается незнание местного языка!)

Одна случайная знакомая в поезде Таллин-Вильнюс: «За что эти эстонцы так нас не любят, как вы думаете?». И полное отсутствие контакта, когда, подбирая слова, я пробую что-то объяснить ей.

Меня беспокоит, что даже до настоящих русских интеллектуалистов значимость этих проблем доходит с каким-то запозданием. Возможно, я ошибаюсь, но те же друзья и знакомые, которые самым живым образом реагировали на польские события как люди, отягощенные чувством ответственности за прошлое и настоящее, казалось, далеко не столь были озабочены вопросами сосуществования с грузинами, армянами или киргизами. Вроде бы, да – но не очень. Это как-то устоялось – и Бог с ним. В результате в пору перестройки представители разных народов громко говорят о своих обидах, и это хорошо, но русских, которые авторитетно и во всеуслышание говорили бы об обидах тех, как-то почти не слышно, и это плохо. Были и есть исключения – Сахаров, Григоренко, но общей картины это не меняет.

Справедливость велит признать, что ситуация обычных русских, русских интеллигентов, постоянно проживающих на территориях вне России, никогда не была легкой. Они могут быть самыми порядочными людьми, наиболее лояльными в отношении народа, среди которого живут, но, тем не менее, различным образом страдают за вину других. Я собственными глазами видел, что у Виктора Некрасова, жителя Киева и преданного сподвижника украинского дела, с представителями национального движения, часто тоже моими друзьями, отношения складывались далеко не просто.

Но хватит об этом, ведь моя задача – писать о России, пусть на нее и накладываются порой иные пространства. Не вспоминать о них было бы несправедливо. К этим «внероссийским» воспоминаниям я привязан не меньше и надеюсь, что они касаются вопросов, интересных не только для меня. Конечно, я поставил бы себя в ложное положение, пытаясь создать некий «синтез», посвященный этой теме, после нескольких дней пребывания в таких местах. Такие смельчаки порой появляются, но я не стану следовать их примеру.

Я решил избрать некий компромиссный путь. В трех республиканских столицах – Вильнюсе, Киеве и Тбилиси – я побывал дважды. О двух первых речь уже шла. Тбилиси и Грузия мне вспоминаются с бескорыстной благодарностью признательного гостя этих и других внероссийских территорий. Двукратное пребывание дает уже – хотя бы минимальную – перспективу, глубину. Пусть же это будет мой признательный поклон всем нерусским с благодарностью за их самобытность, неповторимость, духовное своеобразие, за гостеприимство, оказанное мне, за интерес к Польше, обнаруженный ими. Поклон тебе, Виталий, тебе, Геворк, вам, Фикрет, Геннадий, Салимжан. Если к вам вернусь и смогу написать нечто серьезное – сделаю это. А пока моя Грузия – насколько смогу ее воссоздать – будет символически вмещать всех вас.

 

2

Грузины сверх всяких человеческих сил заслонены и придавлены стереотипами, в соответствии с которыми они рисуются остальному миру отважными и красноречивыми красавцами, целыми днями пирующими на фоне кавказских гор, которым (красавцам, не горам) приписываются также такие черты, как выдумывание себе аристократической родословной, склонность к спекуляции и культ Сталина.

Грузины этим не только тяготятся, но и возмущены. Особенно молодые. Так случилось, что мне пришлось иметь дело с определенным числом нормальных молодых людей – инженеров, адвокатов, врачей. Я сразу заметил, как они внутренне насторожились, боясь, что от них я стану ожидать исполнения ролей грузин с рыночной картинки. Когда же заметили, что им это не грозит, словно послышался общий вздох облегчения. Конечно, они были гостеприимны. Но угощение было скромное, застолье оказалось недолгим, тосты провозглашались без помпы, вполголоса, кратко. Никто не выдавал себя за князя или другого потомка аристократического рода. Все много работали, отнюдь не купались в роскоши, а в пору второго приезда (это был 1973 год) питали надежды, что новый партийный руководитель Грузии наведет, наконец, какой-то порядок в стране, разъедаемой коррупцией и семейственностью. (Этим руководителем был Эдуард Шеварднадзе, который пользовался подлинным авторитетом в кругах местной интеллигенции. Он принялся чистить свои авгиевы конюшни с большим размахом – на эту тему рассказывали множество острых анекдотов, но успеха добился, пожалуй, половинчатого. Впрочем, это уже другая тема.) Что касается Сталина, то среди людей, с которыми я встречался, на его счет иллюзий не питали. «Сталин, – сказал мне один из них, – уничтожал грузинскую интеллигенцию так же безжалостно, как и любую другую. А может, даже еще более жестоко, поскольку Грузия была превращена в вотчину Берии, самого свирепого сатрапа тирана. Иное дело – простые люди. Они не так страдали от репрессий, а потому чувствовали гордость, что их родина дала миру великого вождя. А вдобавок – человека, уничтожившего много русских». Действительно, это довольно логичный анализ. Кроме того, помещая потом фотографии диктатора в автомобилях и некоторых публичных местах, грузины тем самым показывали фигу советской центральной власти. Конечно, это не исчерпывает проблемы, но здесь, наверное, заканчивается ее грузинская специфика. Ведь во всем Союзе немало людей, считающих, что во времена Сталина было дешевле, спокойнее, надежнее, а молодежь – вместо того, чтобы предаваться разврату и «року» – любила родину, готовилась к труду и пела бодрые массовые песни. Оставим это без комментария и вернемся в Грузию. Чтобы завершить здесь сталинский сюжет, напомню, что именно грузин сделал фильм «Покаяние» – прекрасное и важное произведение, в котором труп диктатора обречен на вечное непогребение.

А мне как раз пришлось попасть в Грузию в день погребения благородного и талантливого человека. Когда я прилетел в Тбилиси, представитель Союза Писателей встретил меня с лицом озабоченным и извинился, что никто из руководства не смог прибыть на аэродром, поскольку сегодня хоронят всеми любимого поэта Алио Мирцхулаву. «Так давайте поедем туда », – предложил я. Посланник некоторое время размышлял над этой нетрадиционной инициативой, но, видя, что я воспринял его сообщение не как обиду или дурное предзнаменование, согласился. В представительном писательском доме на улице Мачабели на возвышении лежал старый лысый человек с синим озабоченным лицом, а отсутствие дистанции между нами, перспективы, приводило к тому, что в глаза прежде всего бросались подошвы его сильно изношенных ботинок, словно говоривших: «наш хозяин своё отходил». Вокруг раздавались мелодичные стенания женщин, одновременно и непритворные, и чуточку театрализованные. Ораторы вспоминали усопшего, и после каждого выступления стоны звучали сильнее, точно в подтверждение сказанных слов, которых я, естественно, не понимал.

Впрочем, больше, чем слова, меня интересовали говорившие и слушавшие. Я был окружен толпой людей, в основном, мужчин, среди которых ощущал себя совершенно чужим, так как никого из них не знал. Нас объединяло лишь общее уважение к великому акту смерти. Признаюсь, однако, честно: живые своим видом отвлекали меня от умершего. Меня окружала колыхавшаяся и проплывавшая дальше волна лиц неслыханной красоты. Может, даже не всегда красоты, но – как бы это сказать? – смелости, с какой были вылеплены их черты. Черепа – высокие сводчатые или усеченные, профили, гордо выдвинутые вперед, бычьи шеи, орлиные носы тореадоров. Лица крестьянские, аристократические, интеллектуальные. Монументальные старцы, словно ожившие статуи славных предков, и нервные, с глазами газелей юноши. В жизни я не видел такой коллекции, и жизнь напоминала мне тогда – всеми ими, что течёт здесь дальше в формах благородных и своеобразных. В пронзительном свете первого, как бы самого бескорыстного взгляда я обрел уверенность, что земля таких людей еще не раз удивит меня многими своими формами. Так и случилось.

Помню, что там же, на месте, у меня в голове сложилась легенда. Ощущение было такое, словно она уже существовала и ее только следовало припомнить. Бог творит мир и его обитателей. Самых первых из них он создает сам – с божественной фантазией и размахом. Это как раз грузины. Потом он переходит к другим занятиям и велит ангелам продолжить работу в соответствии с созданными образцами. Небесные слуги делают, что могут, но человеческая глина не столь податлива им, как Великому Ваятелю: физиономии выходят обычные и разные, с дефектами, а порой получается полный брак. Это, понятно, мы, весь остальной мир. Забавно, однако, что – как обнаружилось – такая легенда действительно была , спустя много лет я наткнулся на нее у Эренбурга. Но тогда я сложил ее сам, знаю о том определенно. Вот так духовная субстанция Грузии властно направляет наши мысли.

 

3

Я, наверное, не мог бы рассказать об этой стране ничего, что уже не было бы стократно сказано и написано. Но не в силах противиться желанию говорить о ней.

По большому счету я знаком только с Тбилиси, за его пределы выезжал недалеко, а Грузию в целом видел лишь с самолета. Но Тбилиси – это тоже немало. И это также благородная форма. Старая часть города расположена в широком ущелье, в долине реки Куры, у подножия Сагурамских гор. Далее линия города сворачивает на запад, пространство размыкается и застраивается, к сожалению, стандартными блоками. Но старый Тбилиси сохранил свою благородную, хотя довольно изношенную и пеструю фактуру: скромные особняки, время от времени – помпезные сооружения эпохи культа, эклектику вилл давних нуворишей, а прежде всего – неповторимо самобытный стиль старых деревянных домиков с подвешенными на столбах верандами, с покатыми крышами и двориками, окруженными скрипучими галереями в несколько этажей, оплетенными побегами дикого винограда. Есть целые улицы таких домиков – вверх от проспекта Руставели к подножию священной горы Мтацминда (имя как крик большой птицы!), которыми лучше всего бродить теплыми вечерами: Джавахишвили, Бесики, Оболадзе… Тогда уже пусто, из окон домов доносятся резкие (приправы из кореньев) ароматы накрытых к ужину столов и приглушенный говор, висящие поперек улицы фонари дают скачущие светотени, освещая то деревянную лестницу, то щербатую стену, то поседевшую от времени черепицу. Стертый и отшлифованный асфальт имеет углубление посредине, напоминая русло высохшей реки. Я ходил так, ловя любую свободную минуту, и – коли Бог позволит вернуться – пойду еще с тем чувством тихой радости, которую в конце нашего столетия дарит нам соприкосновение с гармонией старого мира.

А днем хорошо отправиться в давний татарский район, к руинам Нарикальской крепости, где у горячих источников примостились остатки старых бань, мечеть, лавочки и домики, лепящиеся друг на друга, как ласточкины гнезда, с крышами, заходящими на крыши соседей, с деревянными столбами, оплетенными стручками турецкого перца. Всему этому, понятно, недостает естественного дополнения в виде суеты восточного базара с его торговыми рядами, магазинчиками, маленькими харчевнями-духанами – всей этой грузинской простонародной стихии, с которой социализм, увы, круто управился. Хорошо, что хотя бы художники и писатели борются за сохранение того, что еще осталось. «Я люблю Тбилиси, – писал один из страстных защитников города, скончавшийся почти четверть века назад поэт Иосиф Гришашвили, – и говорю вам, друзья мои, грузинские писатели-братья: не отдадим Тбилиси археологам, сами его раскопаем, оживим, наполним дыханием свободы, полюбим, как поэт любит свое первое стихотворение».

Что из этих планов по спасению и оживлению города удалось реализовать – увижу, когда вернусь сюда. Покуда тбилисский дух, тбилисская форма живут в фильмах Иоселиани и Шенгелая, в полотнах Омара Дурмишидзе и многих других живописцев, в прозе и стихах. Грузия имеет прекрасную литературу, одну из самых интересных во всем Союзе. Когда-то она яростно боролась со стереотипом грузина с открытки, теперь на первый план вышла «мифологическая проза», романы Отара Чиладзе и Чабуи Амирэджиби, дающие грузинскую интерпретацию великих мифов и легенд человечества. Есть и другие значительные прозаики и поэты, есть знаменитый театр, пластические искусства… Этого уже вкратце не опишешь, особенно учитывая, что на месте мое знакомство было лишь поверхностным.

Глазам и ощущениям приезжего, который из татарского старого города спускается улицей Леселидзе к проспекту Руставели – центральной, представительной магистрали, чтобы перемещаться в людской толпе со столь же смело вылепленными лицами, всё здесь кажется как бы тесноватым, сдавленным, не по мерке этого народа с его возможностями и устремлениями. Прохожие гораздо элегантнее, чем в других краях Союза, в них много европейского шика, но их окружает – как и везде – советское убожество скверной торговли и таких же услуг, безнадежного снабжения, атмосфера всей этой бесконечной и повседневной тяжести существования, которую система обрушивает на людей и которую можно только локально разнообразить, но не изменить. Приезжий чувствует в ритме движения толпы нетерпение рывка, излишек расходуемых попусту сил. Конечно, подобные размышления перипатетика чреваты ошибками – можно принять собственные догадки за действительность, а проверить это за краткостью времени нельзя. Но и иллюзия, как мне кажется, представляет собой форму познания, ибо, если она такова и влечет именно к подобным выводам, это тоже что-то значит?…

А может, тут отозвалось знание недавнего прошлого? Эта страна, оказавшаяся под властью России почти два столетия назад и долго тосковавшая по независимости, имела в своей истории недолгий и очень красноречивый эпизод – почти трехлетний период существования социалистической демократической республики (под властью партии меньшевиков), официально признанной многими странами, включая и Советскую Россию (а как же!), что было подтверждено соответствующим договором. Потом, в феврале 1921 года, договор был нарушен и Грузию обычным имперским образом Москва захватила и покорила. Еще в 1924 году здесь вспыхнуло отчаянное освободительное восстание, кроваво подавленное Россией. Позднее были другие большие кровопускания. Гордым кавказцам гнули и ломали шеи, но дали чуточку экономической свободы – так много энергии перешло в грузинскую, хорошо всем известную торговую предприимчивость. Но эта страна всегда была и остается предметом особых беспокойств центральной власти. Здесь ведется напряженная борьба за сохранение самобытности и традиций, за место и репутацию родного языка, против русификации. Вплоть до последнего времени отсюда приходили известия о демонстрациях и петициях, действовал грузинский самиздат, местные диссиденты часто оказывались узниками Архипелага Гулаг.

Храня это в памяти, приезжий медленно идет под большими платанами проспекта Руставели и, конечно, хотел бы не ошибиться, думая, что Грузия по самой своей сути, как форма, изваянная в бытии мира, вобравшая в себя бесконечное множество отдельных форм, противостоит советизму с его унижением человека, наплевательским отношением к личности, стремлением растворить всех в аморфной безликой массе. Так, как и мы, но иными способами и по другим причинам, исходя из своей польской сущности, выступаем против этой системы, поскольку иначе не можем – и здесь надо признать правоту Сталина, который как-то добродушно заметил, что коммунизм подходит полякам, как корове седло. Не это ли – кроме других традиционных причин – более всего сближает нас сегодня с грузинами, создавая, по поэтическому определению Бориса Пастернака, данному в стихотворении «Трава и камни», «чувство родства»?

С действительностью иллюзию, С растительностью гранит Так сблизили Польша и Грузия, Что это обеих роднит.

Друзья-грузины озабоченно мотают головами: не хвали нас, Анджей, потому что много скверного творится у нас и мы вовсе не таковы, какими нас видят приезжие, а люди униженные, бесправные, с атрофией социальных связей, с диктатурой подпольных и наземных мафий и кланов, с экономическим кризисом более глубоким, чем когда-либо прежде. Я воспринимаю их слова с пониманием, снова ощущая общность, ведь и мы подобным образом объясняем скорым на похвалы иностранцам, что наши тяжелые внутренние утраты гораздо больше, чем это кажется гостям. Нет настоящего патриотизма без трезвого самокритицизма. Но и гости имеют право на собственную оценку, и потому, когда я приеду сюда повторно в 1973 году, то стану повторять найденное в Польше стихотворение покойного Алио Мирцхулавы в прекрасном переводе Збигнева Беньковского, буду повторять, зная об этом скверном, и именно поэтому:

Грузия, зачарованная света сторона…

 

4

И всё же описания грузинского застолья мне не избежать. А поскольку я на это решился, то пусть уж будут целых два.

Первый ужин – в первый приезд, в доме влиятельного писателя, редактора, общественного деятеля. Стол, протянувшийся через две большие комнаты, на нем – грузинские натюрморты неописуемого богатства форм и красок, за ним – гости в соответствии с иерархией, тонкостей которой мне не постичь. Поскольку это дом просвещенного человека, присутствуют и женщины, разве что отсаженные подальше, за последним из мужчин. Ближе всех к центру помещена не абы какая дама – Виктория Сирадзе, вице-премьер республики: таким образом продемонстрировано двойное уважение – к обычаям и к табели о рангах. Во главе стола восседает предводитель празднества, грузинский тамада. Это режиссер местного театра, друг хозяина и, вдобавок – что удовлетворяет требованиям этикета высшего порядка – человек, приятный главному гостю, постановщик его пьес. Этот главный гость, как я сразу догадался (немного опоздав, так как о моем приезде узнали, а потом пригласили буквально в последнюю минуту), – Александр Корнейчук, среднего дарования, хотя успешно набивший на сочинительстве руку драматург, а в значительно большей степени государственный деятель, любимец вождей, всегда оказывавшийся близко к трону, в то время Председатель Верховного Совета Украины. Он ведет себя свободно, улыбчив и добродушен. Тамада как раз заканчивает речь о многообразных заслугах Корнейчука, чей гений драматурга соперничает с гением государственного мужа. Гость должен это выслушивать стоя. Потом слово берет заместитель тамады и добавляет свою порцию восхвалений. За ним другие. Я уже уразумел, что сижу рядом с Шекспиром наших дней – не меньше. Затем хвалимый отвечает. В речах ценится как соблюдение правил застольной риторики, так и своя, авторская интонация. Спустя какое-то время я понимаю, что хороший тост – это особая форма устной литературы. Его можно сравнить с сонетом. Начать надлежит издалека, неожиданно, словно задавая слушателям загадку, потом сделать крутой вольт и, наконец, ловко связать концы в единое логичное целое. Неординарный тамада ценится здесь высоко.

Тут как раз завершился цикл, посвященный Корнейчуку. Поскольку я был вторым и последним гостем из-за границы, настал мой черед. Тамада ничего обо мне не знал, но был, понятно, слишком искушенным церемониймейстером, чтобы это могло ему помешать.

– Так. Прошу внимания! – зычно произнес он, подняв вверх сначала руку с бокалом, а затем остальную часть себя. – Дорогие друзья, – тут его голос приобрел ласково-интимную окраску. – Сегодня среди нас есть еще один дорогой гость, выдающийся польский поэт…

– Знаменитый! – вполголоса подсказал с озорным блеском в глазах мой сосед слева, симпатичный Григол Абашидзе, председатель Союза Писателей Грузии.

– Да! – охотно подхватил тот. – Знаменитый, высоко ценимый народом поэт, стихи которого знает и любит вся Польша…

– И Грузия тоже, – добавил Абашидзе, продолжая розыгрыш.

– Конечно! И мы тоже! Весь грузинский народ знает и любит его творчество.

Мне с трудом удалось сохранить каменное выражение лица. Справа меня тронул в бок Корнейчук.

– А какую поэзию вы пишете?

– Я в жизни не написал ни одного стихотворения, Александр Евдокимович.

– О-ля-ля! Только не выдавайте этого!

Это я понял и сам. Тем временем меня уже восхвалял заместитель. За ним пошли другие, уже меньше внимания посвящая моему поэтическому творчеству, зато убежденно произнося добрые слова о Польше и поляках. Когда этот цикл завершился, я ответил, как умел, говоря о Тбилиси, о грузинской литературе, об уничтоженных при Сталине замечательных поэтах Паоло Яшвили и Тициане Табидзе, о варшавской встрече с другим очень здесь любимым лириком Симоном Чиковани (помню, как он просиял, когда во время телевизионной беседы я – без предварительной договоренности с ним – спросил поэта о временах его авангардистской молодости и участии в литературной группе двадцатых годов «Голубые рога»; он обрадовался, как ребенок, что мы – поляки об этом знаем), о справедливости, даже если она приходит поздно, о надежде. Меня благосклонно выслушали, после чего принялись чтить очередного, теперь уже отечественного гостя, а поскольку выпито уже было прилично, всем стало легко и свободно. В доверительной беседе я всё же признался Абашидзе, что не являюсь поэтом. Он утешил меня: «Знаете, для грузина поэзия – это прежде всего искусство жизни. Если вы цените ее прелести и умеете пользоваться ими, то вы – поэт. Может быть, даже выдающийся». Эта интерпретация показалась мне симпатичной, а тем временем кто-то уже рассказывал о каком-то ораторе-златоусте:

– У него были свои приемы. Когда мы принимали делегацию из ГДР, он вдруг указал на нашего бывшего летчика и воскликнул: «Товарищи немцы, это большой друг вашего народа! Он во время войны бомбил Берлин!»

Так застолье открывало постепенно свою парадную сторону и изнанку, и так, в соответствии с ритуалом, хотя во все более раскованной атмосфере, почтили, наконец, последнего из мужчин – после чего наступила мобилизация, ибо настала очередь госпожи Сирадзе. По очереди превозносили до небес ее государственные заслуги, не забывая время от времени добавлять, что подобная карьера является очевидным свидетельством равноправия. Госпожа вице-премьер, одетая с неброской элегантностью, с легкой проседью и милым лицом матери-грузинки, слушала всё это с некоторым насмешливым блеском в глазах. Когда настал ее черед, она сказала что-то вроде: «Благодарю за добрые слова, но эмансипацию вы превозносите напрасно. Я вовсе не дорожу государственной карьерой и предпочла бы сидеть дома и нянчить внуков, но коли вы такие недотепы, так мне приходится…».

Это небанальное начало мне очень понравилось, а разомлевшие от комплиментов мужчины проглотили горькую пилюлю; впрочем, женщина высокого государственного ранга может позволить себе многое даже в довольно патриархальной Грузии. Кстати: два года спустя она была уже вторым секретарем ЦК, иначе говоря, ведала – при Шеварднадзе – грузинской идеологией. Не знаю, однако, с каким результатом.

Симон Чиковани

Алио Мирцхулава

Александр Корнейчук

А тут ко мне наклонился Корнейчук, вообще очень доброжелательно трактовавший соседа-поляка. Я знал его прежде по фотографиям, на которых он выглядел сначала разбитным украинским хлопцем, потом энергичным джентльменом с шельмовской усмешкой и с тем выражением лица, что характеризует жажду жизни и ее благ. Какая жестокая штука – время, можно было убедиться, увидев совсем близко лицо с красными прожилками, обвислые щеки, одеревеневшую шею. Это был уже закат вельможи, в молодости, по рассказам, человека довольно красивого, потом верного слуги очередных вождей, кусавшего и хвалившего по их приказу, а также придворного комедиографа. Алкоголь то замедляет, то, напротив, обостряет реакцию, и – я помню это точно – в проблеске мгновенного озарения мне открылось то, что скрывалось за этим лицом, вообще-то не очень старым: какая-то темная бездна страха, угодничества, демагогии, интриг, пьянства… Это длилось несколько секунд, а Корнейчук тем временем спросил: «А вы помните там у себя о Ванде?» (он недавно овдовел, а речь шла о его покойной жене Ванде Василевской). Я молчал, пораженный этим упоминанием призрака давнего прошлого. «Очень вас прошу, не забывайте о ней, хорошо?», – настаивал он. Я пробормотал что-то невнятное. Он навис надо мной, обдавая запахом несвежего мяса, и в момент нового озарения я понял, что жить ему осталось совсем немного. Так и было, но прежде я попробовал еще использовать наш близкий контакт, сетуя на каприз судьбы, которая распорядилась составить маршрут моей поездки таким образом, что сначала я попал в Тбилиси и лишь потом, перед самым возвращением, во Львов. Практически на моих глазах там дико и тупо уничтожали кладбище Орлят. Если бы очередность была обратной, то я мог бы – взамен за память о Василевской – просить о прекращении этого варварства. А вдруг бы вышло? Атмосфера была сердечная, по-грузински теплая, а передо мной оказался первый в официальной иерархии человек Украины. Достаточно мановения его пальца, если бы захотел… А захотел бы? Из Польши я написал ему письмо, ссылаясь на нашу встречу, с просьбой вмешаться в это дело. Ответа не последовало. Нет, на такие письма там никогда не отвечали в соответствии с испытанным принципом: нет бумажки, нет проблемы.

Что касается первого застолья, то ничего больше о нем я уже не помню. С людьми, встреченными там, мне не пришлось потом иметь дело. Ритуал был исполнен – и порядок. Но я признателен хозяину, поскольку благодаря ему познал грузинское пиршество в большом стиле. А это надо непременно испытать – стереотип посещения Грузии того требует. Некоторые мои земляки при одном упоминании о ней мечтательно произносят: «Ах, Грузия! Помню, как…», после чего из их слов следует, что они там вообще не вставали из-за стола.

Другое застолье – во второй приезд – было, вообще-то, обычным ужином. Мой знакомый, инженер, которого прежде я навещал в старом домике на узенькой улочке под сводом платанов, проходя к нему по шаткой галерее, как раз получил новую квартиру в обычном, стандартном блоке. Стоит ли удивляться, что для тбилисцев такой переезд – улыбка судьбы, великое счастье. Амиран сиял и желал поделиться своей радостью. Вечер был импровизацией. Я пришел с двумя своими знакомыми, из которых хозяин знал одного, в доме же оказались уже двое гостей, которых не знали мы. Потом заглядывали еще другие. Из этого вышла хитрая – при всей ее случайности – комбинация: никто из присутствующих не знал более двух человек кроме самого хозяина. В Польше свободная атмосфера тут же была бы нарушена – односложные реплики, паузы, курение, тягостные минидиалоги ни о чем – и только после нескольких рюмок стало бы веселее. Здесь же я увидел благотворное действие грузинского ритуала. Тут не заботились о его соблюдении в мелочах: хозяин быстро назначил самого себя тамадой и произнес тост за гостя из Польши. Я ответил импровизацией на тему новой жизни в новом доме. Поскольку пришедший со мной гость был ученым, по праву выпили за науку и приносимую ею пользу. Писатель услышал подкрашенную вином рецензию на свою последнюю книгу (которую, в отличие от стихов знаменитого польского поэта, действительно читали). Забежал сосед-студент сельскохозяйственного техникума и сообщил, что его специализацией станет виноградарство. При этом сообщении все мы – с уже развязанными языками – принялись соревноваться в поэтических импровизациях на темы о благородстве труда винодела, солнечном крае, жизни и радости пития. Так всё шло, живо и непринужденно: мы играли в то, что нас увлекало и дарило удовлетворение. Пили при этом умеренно, угощение было непритязательное, а вечер получился, говоря по-польски, «шампанский». Через несколько часов мы поднялись из-за стола близкими друг другу людьми, открывшими компании то, что было на сердце, с большим ощущением своей значимости, подаренным взаимными комплиментами – и как знать, может быть, выслушивание хороших слов о себе и вправду сделало нас чуточку лучше?…

Так в бесформенном блоке угнездилась форма, принесенная с улочки под платанами, извлеченная из милой старины с ее наслоениями дряхлеющих пластов времени, старины разрушающейся и разрушаемой, но – я уверен – неуничтожимой, покуда они, грузины, живут на свете.

 

5

«Грузия, зачарованная света сторона…», сторона, куда меня тянуло в течение пятнадцати лет разлуки, поклон тебе и привет.

Из всего, что о тебе написано, чаще всего я вспоминаю слова, пропетые дрожащим, хриплым голосом Булата Окуджавы, недаром наполовину грузина… «Грузинская песня», исполняемая как интимное признание в том, что важнее всего, это некий ритуал осторожных, магических жестов, словно особого рода молитва. Ритуал должен быть совершён, «ведь если нет, – поет Булат, – так зачем живу я на этой вечной земле?»

Среди других там есть три знака, которые почему-то особенно действуют на меня: «Синий буйвол и белый орёл, и форель золотая…». Я специально не спрашивал его никогда, что это означает. Предпочитаю догадываться, что это три стихии Грузии, три сферы существования, а буйвол ассоциируется у меня с «Голубыми рогами» и с детской радостью Симона Чиковани. Но лучше, чтобы это так и оставалось недосказанным. Как те бесконечные архипелаги знаков, которыми окружала меня Грузия и из которых я постиг, возможно, лишь несколько – бессильный перед глубиной их значений, обреченный лишь касаться поверхности банальными жестами туриста.

Потом я слышал оттуда отдаленные, глухие сигналы. Судьба Грузии беспокоила меня.

Не знаю даже, вспоминает ли там кто меня, кроме – чтобы сказать попросту – одного вросшего в их среду русского, человека большого благородства и культуры.

Но опять-таки случилось так, что когда спустя двенадцать лет я приехал в Москву, среди тех, кого удалось отыскать и кто откликнулся наиболее сердечно, была небольшая группа московских грузин. Они почти ежедневно звонили, справлялись, был ли я там-то, видел ли то-то, настаивали, чтобы пошел, по-скольку билеты уже есть, сообщали, что будут ждать у музея, театра, кино. Это был сердечный кредит, который радовал и заботил, так как я не знал, как и когда его оплачу. Ведь я еще ничего для Грузии не сделал. Издательские планы прошлых лет – по причинам абсолютно внелитературным – кончились ничем, а самоучитель грузинского лежит без пользы по причине моей лени: я не одолел даже первого урока.

Я объяснял им это за московским грузинским столом. Они добродушно улыбались. «Анджей, – говорили они, – в следующий раз ты должен полететь в Тбилиси. Обязательно, тут нечего и думать. Мы отдадим тебя в руки наших друзей».

Дорогие, думал я тогда, откуда вы, даже вы, могли бы знать, сколько раз я возвращался туда. Склоны Сагурамо перечеркнуты крылом самолета и отходят теперь вбок, открывая нить света, ведущую сквозь густой мрак к пульсирующему зареву города, сердце подскакивает к горлу, колеса ударяются о бетон. Я прилетел, я здесь, сейчас сяду во что-нибудь и поеду вдоль Куры к Мтацминде.

Я не скажу вам, сколько раз бывал так в вашем городе, прежде чем не вернусь на самом деле. Может быть, в этом году, может, в следующем. Но непременно вернусь.

Ведь если нет, так зачем живу я на этой вечной земле?