Еще до наступления темноты защитники первой баррикады сменились. Сержант Марек с Галиной и своей командой, которая состояла по большей части из молодых парней, просидели здесь с полудня под перемежающимся дождем. Теперь все они отправились к пани Марешовой и в другие прибрежные домики переночевать.
Смену на баррикаде приняли Франта Испанец, угольщик Лойза Адам и еще восемь человек, которые дежурили здесь утром.
Ни для кого уже не было секретом, что над Рокоской стоят танки. Конечно, никто толком не знал, сколько их там. Если немцы рискнут и попробуют нанести танковый удар сегодня ночью, дело будет плохо. Поэтому Гошек был очень доволен, что угольщик и Испанец объединились, для этого не понадобилось даже его совета. Спокойная рассудительность воинственного Франты как нельзя лучше и надежнее дополняла необузданную иной раз силу Лойзы, способного увлечь за собой кого угодно.
Вдобавок к Франте тут же присоединился еще один компаньон. Когда бойцы садились в лодки, чтобы под защитой мостовых опор перебраться на другую сторону реки, лодка Франты чуть не перевернулась: в нее прыгнул с винтовкой за плечами толстый полицейский Вручен.
Он виновато улыбнулся и тотчас же взялся за весла. Греб он, надо отдать ему должное, так, будто всю жизнь провел на реке, и лодка щукой пролетела между устоями, обогнав остальные.
— Там, внизу, каких усачей, бывало, я лавливал! — вздохнул пан Бручек между двумя взмахами весел. — Да и голавли попадались, вкусные были, бестии! Там вода потеплее…
Во взгляде Франты мелькнула усмешка. Он не презирал ни маленькие житейские радости, ни пана Бручека. Но мысли его были не здесь, а в знаменитом городе Мадриде, в окопах на берегу реки Мансанарес. Он не удержался и тихо запел:
За эти девять прошедших лет Франта ничего не забыл. Тогда, в тридцать шестом году, ноябрьской ночью, через мелкую реку вброд шли мавры в белых балахонах… И он, швейник из Праги, поливал из пулемета фигуры, которые неслись в белых развевающихся тряпках с быстротой ветра… Ра-та-та-та-та, ра-та-та-та-та!..
При этих воспоминаниях у Франты слегка закружилась голова. Девять лет беспрестанной борьбы, в течение которых его ни на минуту не покидало чувство, что близится неотвратимый час, когда коммунист должен сделать последнее, что он может, — умереть с честью. А он, Франта, наперекор всему еще жив и идет с винтовкой в бой! Вдруг он неожиданно запел во весь голос, напугав пана Бручека:
Пан Бручек пыхтит, изо всех сил взмахивая веслами, и весело подмигивает:
— Испанская песенка-то, верно ведь? Сразу видно! — И при этом пан Бручек криво усмехается. Должно быть, полицейского служаку мучит совесть.
«Какие события должны были произойти, чтобы прозрели даже полицейские!» — думает Франта и не сводит глаз с потного лица своего спутника.
— Что это тебе сегодня взбрело в голову? Деньки горячие вспомнил?
— В Мадриде тоже по реке фронт проходил, — тихо отвечает Франта, — но там нас атаковали мавры… черные, в белых бурнусах. И визжали, как дьяволы. В первый раз увидишь, так испугаешься…
Пан Бручек недовольно поерзал, словно ему вдруг стало неудобно в тяжелой полицейской шинели, и нетерпеливо спросил:
— А перешли они… как их там, мавры эти?
— Нет, не перешли, не беспокойтесь, пан Бручек. Получили, что им следовало…
— Ну то-то, — облегченно вздохнул пан Бручек. — А я уж подумал, что…
Лойза Адам, отплывший в последней лодке, догнал плоскодонку Франты у третьего устоя. Франта, который сидел на корме, догадался, что Лойза хочет сообщить ему что-то по секрету.
— Погляди-ка на берег — хоть бы один флажок!
Франта с первого взгляда все понял. Еще в полдень над многими виллами развевались красно-сине-белые флаги. Теперь они исчезли все до единого.
Придя на баррикаду ж пожав на прощанье руки тем, кто уходит на отдых, все тотчас же под прикрытием брезента начинают устраиваться на ночь; ловко выдергивают доски — к ним можно прислониться; приподнимают на несколько сантиметров повыше намокший тяжелый брезент и выливают из его складок дождевую воду — и все становится как-то более сносным. Защитники баррикады стараются расположиться на ночь как можно удобнее. Плащ-палатку можно накинуть на голову и на спину, а локти закутать в косые углы, и это уже большое счастье. Те, кому не хватило и этого, молчат, никто не жалуется.
Главное — уберечь винтовку от сырости!
Все молча, не сговариваясь, как один, беспрекословно подчиняются этому требованию.
Пан Бручек хлопочет у маленького приемничка с батарейным питанием, который великодушно оставил здесь старый Кладива. Лавочник Коуба нетерпеливо хватается за ручки приемника.
— Попробуйте узнать, что нового! В Злихов, говорят, танки американские пришли!
Но передачи на волне четыреста пятнадцать сейчас нет, в приемнике слышится только гул, напоминающий шум этого проклятого дождя.
— Ну, так попробуйте поймать что-нибудь другое! Разве они тоже молчат? — упрямо настаивает Коуба, лицо которого заросло какой-то рыжеватой щетиной.
Рабочий Швец, сердито оттолкнув Коубу от приемника, выключает ток и загораживает широкой спиной щель между двумя рулонами бумаги.
— Отстань! Разве они так уж тебя интересуют?
Все, кроме Коубы, в душе согласны с Франтой Швецом. «Они», то есть гитлеровцы, ничего хорошего никому не скажут. Да и просто противно с ними говорить, они не понимают ничего, кроме ясного языка пуль. Даже полицейский Бручек это чувствует.
Один только Коуба держится другого мнения. Подумаешь, какая важность! Он хочет узнать все новости, мало ли что может случиться! Послушаешь обе стороны, и тогда будешь знать, как поступить. И Коуба все-таки неловко просовывает руку за широкую спину Швеца, которая, словно нарочно, загораживает приемник, долго возится, и наконец слышно легкое щелканье. Указательным пальцем Коуба касается зарубок ручки и упрямо настраивает приемник. Из ящичка слышится громкий голос. Он говорит по-чешски совершенно правильно, но диктор тут же выдает себя: голос диктора звучит настолько чуждо, что слушатели даже не успевают понять смысл сказанного: «Чешское население Праги…»
— Заткни ты ему рот, проклятому! — поднимает кулак Швец.
— Оставь его в покое! — прекращает возникшую ссору Франта Испанец.
Из приемника слышится:
— …последняя возможность спасения от гибели. Сложите оружие и прекратите бесполезное сопротивление. Все важные в военном отношении пункты — в немецких руках!..
Это уж слишком, даже для пана Бручека. Он с силой резко выключает приемник, чуть не сломав его, и сплевывает.
— Брешут как собаки! Будто наш мост с военной точки зрения ничего не значит!
— Закурить бы! Сигарет ни у кого нет? — вздыхает один из бойцов.
У Коубы есть коробочка «викторок». У кого, у кого, а у лавочника всегда сигареты найдутся! Мокрыми пальцами он ощупывает в кармане бумажную коробочку. Но он зол на всех, оскорблен до глубины души. Ведь к нему относятся словно к какому-то отщепенцу. Коуба встает с обиженным видом и идет на левый край баррикады, за павильон, что у трамвайной остановки. Там стоит пристально вглядывающийся в темноту дозор. Коуба нервно закуривает — здесь его не видят остальные бойцы.
— Дай и мне затянуться… — тихо говорит дозорный.
Коуба, не разглядев в темноте, что это вспыльчивый угольщик, протягивает отсыревшую сигарету. Коубе страшно хочется поговорить, рассказать кому-нибудь о своем страхе. Он берет дозорного за плечо и, пока тот жадно закуривает, пытается при слабом свете огонька рассмотреть его лицо. Но огонек прикрыт ладонью, и ничего не видно. Коуба притягивает дозорного ближе к себе:
— Ты слышал радио? Плохие новости! Я думаю, дело проиграно, мы не устоим!
Угольщик, вздрогнув от изумления, вырывается:
— Спятил ты, что ли! А винтовки у нас зачем?
Только теперь, при затяжке, когда вспыхивает огонек сигареты, Коуба узнает Лойзу Адама. Но он уже не может остановиться, слова сами срываются с языка, бьют изнутри фонтаном. Коуба старается сдержать себя, потому что он трус и боится этого сумасшедшего угольщика, который бросается всюду очертя голову. Еще зря только обозлишь его призывами к осторожности.
И Коуба сует в руку угольщику вторую сигарету, чтобы тот чувствовал себя хоть немножко обязанным ему, и упрямо нашептывает:
— Ведь нужно голову иметь на плечах! А я и вправду вроде как ума решился, полез в эту кашу, утром даже лавку не открыл! А как подумаешь хорошенько… мы могли спокойно денек-другой переждать, посмотреть, как дело обернется. Гитлера нет в живых, Берлин пал, так к чему нам спешить? И без нас… обойдутся!
Лойза Адам, словно ужаленный, отталкивает руку, которая протягивает ему сигарету:
— Ах ты, мерзкий трус!
Пальцы угольщика сами собой тянутся к горлу лавочника, хватают бархатный воротник его теплого пальто. Лойза тормошит Коубу, будто хочет вытряхнуть из него душу. Эта продажная тварь коснулась самого заветного в сердце угольщика. Это чувство возникло накануне днем, и Лойзе кажется, что он помолодел, набрался новых сил и теперь может один высадить плечом даже железные ворота. Он снова с гордостью повторяет про себя, что он чех. Ведь до вчерашнего дня он жил с ощущением, что ему все время плюют в душу. Разве жизнь это была?
Плохо пришлось бы Коубе, не появись вдруг между ним и Лойзой живая тень. Франта Испанец хватает угольщика за локоть, словно клещами отрывает пальцы от воротника Коубы. Наконец угольщик перестает сопротивляться, и Франта отпускает его руку, потом тихо говорит дрожащему от страха лавочнику:
— Иди отдохни, Коуба! Поспи… попробуй! Возьми мое пальто, тебе не так холодно будет. Не поддавайся… глупый ты человек!
Ошеломленный Коуба ушел за темную баррикаду. Франта и Лойза, оставшись одни, слышат, как он возится, укутываясь потеплее. Над Кобылисами, левее Рокоски, взлетает немецкая ракета. Белая. Не успела она достичь верхней точки своей крутой траектории, как навстречу ей справа, откуда-то из-за Буловки, взлетает зеленая.
— Готовятся к утру, — спокойно прошептал Франта.
Но Коуба все еще не выходит из головы Лойзы.
— Убил бы я его! — восклицает он, ломая в бешенстве «викторку», которую ему сунул Коуба.
Лойза рвет ее на мелкие кусочки, весь табак высыпается. Он уничтожает ее, несмотря на страстное желание хотя бы еще разок затянуться теплым ароматным дымком. Но он обесчестит себя, если закурит… Взять сигарету у такого негодяя!
— Ты с ума сошел! И героям иной раз приходится бороться со страхом! Самое важное — не позволяй ему оседлать себя!
— Тебе страшно, Франта?
— Нет, я рад, как и ты! Я опять живу! Но в жизни у меня не раз замирал дух от страха…
И Франта кладет ладони сзади на широкие плечи Лойзы, обнимает этого богатыря, крепкого, как скала. Лойза, чумазый парень, щеголь ты голешовнцкий, какую преграду можно было бы построить из таких, как ты!..
* * *
Это случилось под утро, когда дозорные сменились ужо дважды. Дежурил один пан Бручек — только он один не озяб и своей толстой полицейской шинели. По реке плыл туман, его густые, плотные клочья цеплялись за берега. В вышине висела тонкая сероватая мгла, которая после восхода солнца может перейти в голубую. Но темнота отступала очень медленно. Было не больше половины четвертого, самая глухая пора ночи.
Пан Бручек, опершись о стенку павильона у трамвайной остановки, на минутку закрыл глаза. Он научился во время ночных дежурств спать стоя, прислонясь к стене, когда отдыхают все мышцы, все тело, но чуткий слух ловит малейший звук. Тем более, если скрипнет песок с правого края баррикады! Пап Бручек мгновенно схватил винтовку, метнулся всем телом в ту сторону, пробежал мимо спящих к узкому проходу между железными урнами из-под мусора, наполненными металлическим ломом.
— Хальт! Стой! — громко закричал пан Бручек, вдруг вспомнив старую австрийскую армию. — Стой, черт тебя возьми, или стрелять буду!
Беглец споткнулся от неожиданности, чуть не упал и остановился.
Бручек увидел противное помятое лицо Коубы, еще более заросшее щетиной. Даже за пятьдесят шагов, которые он успел отбежать от баррикады, видны его выпученные бессмысленные глаза.
«Дезертир! Конечно, дезертир!» — возмущенно думает пап Бручек, прицеливается и кладет вздрагивающий палец на спуск.
— Вернись! Куда ты? Не сходи с ума, Коуба! — кричит он.
Бручек не думает, что разбудит остальных, ему ясно одно: происходит что-то неладное, постыдное, нужно во что бы то ни стало остановить, вернуть Коубу. Но полицейский уже не один: справа от него стоит Франта Кроуна, слева — угольщик с автоматом, а сзади — побледневшие, сонные бойцы в пальто и плащ-палатках.
— Куда ты, Коуба? — спокойно повторяет Испанец вопрос Бручека.
Лицом к лицу с девятью товарищами Коуба извивается ужом, пробует вывернуться.
— К брату, он тут рядом живет! Погреться надо, холодно невыносимо! Непременно воспаление схвачу…
Голос лавочника звучит пискливо, жалко, так что всем становится стыдно. Безумные глаза испуганно бегают по сторонам, высматривают, не нацеливается ли в него кто-нибудь из винтовки. Бойцы застыли, никто не шелохнется. Рабочий с боен, Франта Швец, плюет:
— Крыса!
Коуба, словно земля горит у него под ногами, стремительно срывается и бежит дальше. Нанялся он к ним, что ли? Но теперь он бросается из стороны в сторону, словно вслед ему сейчас вот-вот выстрелят. Он делает зигзаги, чтобы помешать прицелиться. Раньше он был для всех просто трусом, теперь он становится изменником. Винтовка вздрагивает в руках Бручека. Он ждет лишь команды Испанца «пли», которая должна непременно прозвучать.
Но Лойза Адам со своим автоматом опережает Бручека. Звяканье затвора, краткое, точное движение рук…
Нет! Испанец второй раз в эту ночь удерживает руку Лойзы.
— Пусти! Пусти, я должен его… — кричит угольщик в ярости, отбиваясь от Франты.
— Нельзя!
— Змея… дезертирская! Почему нельзя?
Франта Испанец, бледный, с горящими глазами, не выпуская руки Лойзы, обращается к своей команде и говорит ровным голосом:
— Тот, кто боится, может уйти с ним! Безнаказанно!
— Правильно! — невольно вырывается у Франты Швеца.
Девять бойцов, так не похожих один на другого, окидывают друг друга внимательным взглядом с головы до ног. И всем кажется, что они увидели себя в ином свете, у них другие глаза, другие лица.
— Хоть бы ружье-то оставил здесь, мерзавец!.. — шипит Лойза.
Но и у него уже угасло возмущение, желание уничтожить лавочника, ему лишь невыносимо стыдно и обидно. Здесь осталось девять вместо десяти. Но все девять стали другими. Каждый стоит теперь двоих.
А Коубе остается лишь доиграть печальную роль до конца.
Когда он добежал до Гофманки, ноги его подкашивались. У старого, облупленного дома, в котором на втором этаже жила семья старшего брата Коубы, лавочник услышал выстрел, который прогремел где-то у Буловки. Смятение окончательно овладело Коубой. Что за безумие бежать сюда с винтовкой в руках! Вообще, зачем он захватил ее с собой? Разве нельзя обойтись без нее? Его бросило в дрожь при одной мысли, что он взял ружье в руки. Сделать этакую глупость! Как ужасно может все это обернуться теперь против него! Немец, прячущийся где-то поблизости, на склоне, наверное, оттого и выстрелил, что заметил винтовку в руках у Коубы.
Коуба окинул взглядом маленький, заросший кустами палисадничек перед домом. Как быть теперь с винтовкой? Сначала Коуба забросил ее в высокую крапиву под забором в надежде, что в жгучих зарослях никто ничего не увидит. Но не тут-то было! Приклад бросался в глаза. Коуба схватил винтовку, обжигая руки. Дурацкий сад! Ни одного уголка, чтобы понадежнее спрятать такую вещь!
Неужели ни одного? Ах да, вот спасение! Старый обвалившийся колодец, сохранившийся еще от тех времен, когда извозчики у перевоза поили лошадей. Давно уже никто не пользуется им. Коуба приподнял трухлявую, полусгнившую крышку и увидел, что колодец почти до краев полон воды. Вот надежное место. Здесь никто не найдет.
Вода булькнула, и Коубе показалось, что с души у него свалился тяжелый камень… Нет, ужас остался. За это… за винтовку, брошенную в колодец, его убьют свои же. Теперь ему все ясно — он предатель!
Нет!.. Нет!.. Разве это предательство? Он просто не желает быть опрометчивым! Он не желает, не желает быть заодно с сумасшедшими! Лично он всегда поладит с немцами!
Коуба уговорил сам себя, что поступил правильно! На душе вдруг стало легче.
Но по какой-то неясной причине Коуба почувствовал лютую ненависть к девяти бойцам на баррикаде, он возненавидел их еще сильнее, чем прежде. Уже не потому, что его оскорбили. Причина была глубже и непонятнее, он сам боялся вникнуть в нее по-настоящему. Он возненавидел их до смерти! Пусть им немцы покажут… и как следует!
Он забарабанил в деревянную раму окна, переполошив весь дом.
— Кто там? — послышался голос столяра, старшего брата Коубы, и окно, выходившее на галерею, слегка приоткрылось.
— Это я, брат! — взволнованно сказал Коуба, хватаясь за раму, чтобы окно со страху не захлопнули.
В это время, словно крыло птицы, его хлестнул по шляпе чехословацкий флаг, свесившийся из слухового окна.
— Вы спятили? — в бешенстве кинулся Коуба на брата, открывшего дверь на галерею, подпрыгнул, схватил полотнище и одним рывком выдернул древко флага из слухового окна.
Все Коубе в эту минуту казалось опасным. Он вбежал в дом, волоча за собой древко по полу, и уже в комнате сорвал с шеста затрещавшую материю.
Восемнадцатилетняя дочь брата, портниха, которая накануне сшила этот флаг, бросилась к Коубе и в негодовании стала молча отнимать полотнище.
— Пусти, глупая! Все погибло! — закричал он и ударил ее в грудь, потом сунул флаг в плиту, где тлел огонек.
Все сначала оцепенели. А Коуба схватил простыню с постели и принялся кое-как привязывать к шесту, с которого только что сдернул флаг. На подоконнике лежали молоток и коробочка с гвоздями, которыми брат Коубы вчера прибивал чехословацкий флаг к древку. Коуба подскочил к окну и, прихватив двумя гвоздиками простыню, принялся нелепо размахивать белой тряпкой.
— Вот что спасет нас! Только это! Нейтралитет!
Перед Коубой расступились, как перед сумасшедшим, когда он выскочил на галерею, не переставая размахивать простыней, и по крутой лесенке взбежал на чердак…
* * *
Гошек ночевал у Марешей. Отсюда было ближе до баррикады на добрых пятьсот метров, чем от дома, здесь находился его командный пункт. И, кроме того, ему было тяжело видеть Марию, которой он не мог сказать ничего утешительного, кроме одного сурового слова: «Жди». Ничего не поделаешь — Пепик где-то в восставшем городе. И никого нельзя обвинять. Ни себя, что плохо смотрели за мальчишкой, ни Пепика за то, что он убежал.
Сейчас было важно одно: сохранить душевное равновесие. И Гошек понимал, что Мария найдет это равновесие в одиночестве скорее, чем с ним. Ведь они, сидя вдвоем за столом и избегая смотреть друг другу в глаза, будут беспрестанно встречаться взглядами, читать в них упрек, тревожиться, скрывать свой страх и свое беспокойство.
— Не волнуйся, мать! — сказал Гошек, целуя Марию на прощанье, когда уходил вечером. — Главное — все мы делали то, что следовало. В конце концов, и этот противный, сопливый мальчишка… — Он попробовал улыбнуться, но почувствовал, что не в силах это сделать.
Пани Марешова, несмотря на свое горе, по-прежнему хлопотала и заботилась о защитниках баррикады. Лицо ее, с которого исчезло выражение боли, стало суровым, неумолимым. Винтовку Ярды пани Марешова поставила у плиты. Было ясно, что она ее никому не отдаст. И хотя кое-кто из бойцов поглядывал на нее — оружия не хватало на всех, и винтовки приходилось передавать из одной смены в другую, — никто не отважился заговорить о ружье Ярды.
Когда все улеглись, пани Марешова осталась сидеть на ящике у печки, положив винтовку на колени. Сначала она тихонько поворачивала затвор, видимо обучаясь тому плавному, короткому движению, которое выбрасывает стреляный патрон и вдвигает в ствол новый. Из-под опущенных век Гошек наблюдал за ней, лежа на своем матраце. Ее костлявое строгое лицо не изменилось, только глаза горели грозным огнем. Не зная, что делать с патроном, который застрял в стволе, она тихонько разбудила вагоновожатого, в смене которого эсэсовцы в субботу убили кондукторшу. Чтобы добраться до него, пани Марешовой пришлось перешагнуть через трех спящих бойцов. Было ясно, что она выбрала именно вагоновожатого. Может быть, потому, что они в своем горе были ближе друг другу.
— Покажите мне… только как следует, — сухо сказала она, протянув винтовку.
Сонный вагоновожатый взял оружие, показал, как вкладывать обойму.
Гошека взволновали эти люди — их постигло несчастье, но они стараются не проявлять своего горя. Так и следует. И он невольно подумал о тех, кто сейчас на переднем крае, кто ждет врага на темном мосту, — об угольщике, о Франте Испанце, о Марии. Разве может их кто-нибудь одолеть? Ведь это такие люди! Радость поднялась из глубины его сердца и овладела всеми его мыслями…
В четыре часа утра пани Марешова тронула Гошека за плечо.
— Пришел скульптор… вам звонят по телефону из штаба…
У аппарата был сам Царда.
— Этот мой… этот наш разведчик, паренек из Голешовиц, вернулся… жив и здоров, — сказал без всяких предисловий Царда, слегка запинаясь, — вот я и хочу выложить тебе все, что он узнал, самые свежие новости…
Гошека сначала удивило, что Царда вдруг ни с того ни с сего говорит ему «ты», но он быстро перестал замечать это. В голосе Царды звучала искренность и вместе с тем тихая радость — вероятно, потому, что удалось дело, очень сближавшее обоих. И то, что капитан рассказал об эсэсовских танках в Либени, было чрезвычайно важно.
— Как ты думаешь, Гошек, что мы сможем сделать? У нас есть немного взрывчатки… мост взрывать не придется? — спросил Царда, заканчивая длинный разговор.
— Взорвать? И думать нечего! — возразил Гошек.
Он и сам не понимал, почему в нем все так протестует против мысли о взрыве моста. Ведь теперь ее высказал не сумасброд Микат, а старый профессиональный военный. Должно быть, душа рабочего Гошека понимает, что значит строить, — она любит созидать и ненавидит разрушение. А может быть, он предполагает, что именно сюда, к северу Праги, к этому мосту, ведет кратчайший путь из Берлина.
— Я тоже не в восторге от идеи взорвать мост. Зачем приносить убыток республике, если можно обойтись без этого?.. А сейчас… Что ты собираешься сейчас делать как начальник обороны моста?
— Держаться. Держаться и держаться, вот и вся хитрость!
У Гошека перехватывает горло. Он с трудом произносит эти слова. Нет, Гошек не хвастает. Это ему чуждо. И сердце его ноет, когда он думает о предстоящих часах. Об убитых. Но, пока он жив, пока двигаются руки, пока глаза видят винтовку, Гошек не может представить себе ничего другого. Да и другого решения нет.
— У меня тут есть стрелки из фауст-патронов. Пришлю тебе человек пять.
— Когда?
— В пять ноль-ноль. Раньше, конечно, не начнется.
На этом они простились. Но уже не как люди, очутившиеся случайно рядом в бою, а как соратники. «Сумею ли я признаться, что разведчиком был его собственный сын, который сейчас спит здесь, свернувшись по-детски на сеннике?» — думает капитан и смущенно улыбается, глядя на телефонную трубку.
«Как приятно знать, что у тебя в тылу надежный человек!» — думает Гошек.
Вскоре он переезжает через реку, над которой курится туман, к первой баррикаде.
Все уже на ногах. При появлении Гошека глаза бойцов загораются. Он непременно привез какие-нибудь новости. Ему подставляют ящик, чтобы он присел в кругу защитников баррикады. Но Гошек стоит и, прищурив глаза, смотрит на берег. О чем он думает? Вдруг Гошек оборачивается и окидывает любовным взглядом бойцов.
— Итак, ребята, голову не терять! — медленно говорит он вполголоса, словно подыскивая слова.
— Танки? Мы о них уже знаем…
— Разведчик Царды собственными глазами их видел и насчитал восемнадцать штук. Они стоят где-то на крутой улице влево от Голешовичек.
Хотя и нет никакой необходимости в пустых утешениях, Гошек все же хочет рассказать о том, что слышал от Царды. Фашисты в ярости, но настроены по-разному. Вчера, когда смеркалось, они воровали штатскую одежду и переодевались. Эсэсовский командир на глазах у разведчика застрелил дезертира, которого поймали в штатском.
Бойцы вдруг смущенно опускают глаза и умолкают. Неужели они испугались?
— У нас тоже один сбежал. Прямо отсюда, час назад, — решительно сообщает в наступившей тишине Франта Испанец.
— Коуба, лавочник из Затор… И с оружием, негодяй! — И Лойзу опять всего трясет от возмущения.
— А как остальные?
— У остальных все решено. Я сказал им, что всякий, кто боится, может уйти совершенно безнаказанно вслед за Коубой.
И смущения, которое возникло при слове «дезертир», как не бывало. Бойцы переглядываются, смотрят на Гошека. Для них и вправду все решено.
И пусть на мост обрушатся все дьявольские силы — взрывать его не будет нужды!