Оберштурмбанфюрер Вейдингер, державшийся только с помощью алкоголя и никотина, которые натягивали его нервы, как струны, готовые лопнуть, стоял с тяжелым призматическим биноклем на балконе виллы, облюбованной им под штаб. Вейдингер был раздражен, и раздражение его все возрастало, оттого что он чувствовал, как дрожат его колени. И бинокль в костлявых тонких пальцах, аристократически благородной формой которых он очень гордился, то и дело вздрагивал, мешая сосредоточить внимание на том, что полчаса назад было первой баррикадой и где сейчас столбом поднимался дым к небу. К тому же это был уже не первый пожар сегодня: с этого же места он смотрел на подорванный чехами танк, пылавший в нескольких метрах от этой дощатой западни. Между прочим, в тот момент и задрожали его «железные», как он уверял себя, колени.
С тех пор он не мог унять эту дрожь.
— Коньяку! — сердито крикнул он своему ординарцу и впервые в жизни пренебрег правилами приличия, хлебнув прямо из горлышка принесенной бутылки.
Большой глоток огненной влаги подбодрил его на некоторое время, поднял дух, разогнал сонливость, нервная дрожь стала меньше.
«Это не страх, а напряжение хищного зверя перед прыжком!» — подумал он с мрачным удовлетворением и вдруг спросил командира артиллерийской батареи, который стоял рядом:
— Вы видели когда-нибудь тигра перед прыжком? У него вздрагивает каждый волосок!
Командир батареи, оскорбленный тем, что Вейдингер не угостил его коньяком, как полагалось бы по правилам солдатской дружбы, лишь пожал плечами. Он был удручен тем, что эсэсовцы поставили его в трудное положение в ту самую минуту, когда он уже рассчитывал бросить свои пушки на произвол судьбы, попробовать в штатском костюме обойти Прагу стороной и двинуться на запад. Командиру батареи с первой минуты стал противен этот коротышка, этот эсэсовский выродок с «Рыцарским крестом» на шее и дубовыми листьями в петлицах.
Но вместе с тем он побаивался Вейдингера, испытывая панический ужас при одном воспоминании о том, как ночью на его глазах оберштурмбанфюрер собственноручно расстрелял пойманного дезертира. И у артиллериста тоже дрожали ноги в высоких сапогах. Но он, в отличие от Вейдингера, не чувствовал никакой ярости, ему вовсе не хотелось прыгать, как тигр, он предпочел бы спасаться бегством, как олень.
— Итак, с этим дощатым забором все покончено! — сказал Вейдингер, отнимая от глаз пляшущий в руках бинокль, и на его бледном, почти зеленом лице блеснуло мрачное торжество.
— Нашим снарядам тоже конец, — ответил, кашляя, артиллерист.
Он всеми силами старался скрыть тайную надежду, что отсутствие снарядов ускорит капитуляцию.
Но эсэсовец вел счет снарядам не хуже начальника артиллерии.
— Осталось десять зажигательных. Приказываю снести лачуги за рекой! Там гнездятся эти негодяи!
Начальник артиллерии думал, что было бы целесообразнее дать залп по баррикаде на середине моста. Но этот высокомерный коротышка вел себя возмутительно, и потому артиллерист промолчал. Кроме того, он хотел во что бы то ни стало избавиться от боеприпасов, словно бросающий свою добычу преступник, когда ему приходится туго. Он молча прошел к телефону и отдал приказ батарее перенести огонь на дома за мостом.
— Десять последних! — предупредил офицер с батареи.
— Ich weiss, Himmelherrgott! Я сейчас приду к вам!
Когда артиллерист вернулся на балкон к Вейдингеру, над крышами за рекой уже рвались снаряды. Добросовестно сосчитав их, начальник артиллерии подождал еще с полминуты, убедился, что это были действительно последние выстрелы его батареи, и сказал со скрытой иронией:
— Горит! Вреда это принесло немало, но лучше было бы разнести баррикаду на середине моста!
— Unsinn! — свирепо рявкнул на него Вейдингер.
Он сознавал, что вел себя глупо и напрасно уступил желанию отомстить за погибший танк. В сущности, этот идиот артиллерист был прав. Желая доказать свое превосходство, Вейдингер язвительно спросил:
— Вы были на фронте, господин гауптман?
— Jawohl! Три года на Восточном! — отрезал артиллерист.
Ему очень хотелось, с какой-то циничной иронией по отношению к самому себе, сказать, что он бежит с этими пушками от самого Ростова. Но такие слова были бы равносильны самоубийству, и в последнюю секунду артиллерист прикусил язык, с некоторым запозданием щелкнув каблуками.
— Мало вас на фронте учили! Основная черта этой войны в том, что в ней ежечасно и неожиданно менялась тактика!
— Jawohl!.. — рявкнул артиллерист, но на языке у него вертелось: «Так делали русские…». Однако и эти слова тоже равнялись смертному приговору. И он снова предпочел промолчать: нет, этим головорезам не удастся накинуть на него петлю! Артиллерист опять щелкнул каблуками.
Вейдингер даже не посмотрел на своего собеседника, увлеченный новым планом. Он еще не отдал приказа своей пехоте, засевшей в ложбинке, взять мост приступом и не хотел рисковать своим престижем в глазах взбунтовавшихся чехов.
— Immer neue und neue Taktik! Das werde ich machen! Среднюю баррикаду чехи возьмут сами! Я проучу эту банду!
Он не заметил, что артиллерист, выполнив свою грязную работу, холодно поклонился, собираясь уйти.
— Я могу быть свободен, господин оберштурмбанфюрер?
— Убирайтесь к черту!
И командир батареи ушел.
* * *
В бомбоубежище у Коубы, сыром, заплесневелом подвале, сидело человек десять. Старший брат лавочника, столяр Коуба, его жена и восемнадцатилетняя дочь Боженка, несколько квартирантов и квартиранток из соседней лачуги, где подвала не было, и лавочник, сбежавший на рассвете с баррикады, — все они спрятались сюда, когда загремели артиллерийские выстрелы и из ветхих оконных рам посыпались стекла. Снаряды, падавшие на баррикаду, разрывались в каких-нибудь двухстах метрах от дома. Каменные стены вздрагивали от воздушных волн, с потолка сыпалась штукатурка.
Впервые в жизни чехи слышали артиллерийский обстрел так близко. Всем было жутко. Хотя лавочник и трусил, на его лице иногда пробивалось что-то вроде злобного удовлетворения.
— Вот видишь, болван, они обстреливают дома! — кричал он на старшего брата. — Они бьют по флагам! Скажите мне спасибо, что я о вас подумал и вывесил белый! Не волнуйтесь, нас не тронут!
Швее Боженке не нравилась трусость дяди, она сердилась, что отец так покорно ему подчиняется, и потому она упрямо вскинула голову и возразила:
— Это глупости! Ваш белый флаг виден только со стороны Голешовиц. Он позорит наш дом, вот и все! Немцы-то его не видят! А если и…
— Молчи, молода еще! У них всюду глаза есть! — грубо одернул девушку лавочник. — Дурочка ты! Живем-то мы только один раз!
Пристально посмотрев в измученные глаза отца, Боженка заметила в них растерянность. Отец не согласен с дядей и стыдится его трусости, но не в силах ничего изменить. И тут девушка, охваченная отчаянием, закричала на весь подвал:
— Стыдно под белым флагом сегодня сидеть! Чехи гибнут и…
— А ты что же? Хочешь заодно с ними пропасть, дура! — накинулся на племянницу Коуба и замахнулся на нее.
Но в это время вверху, у дверей в дом, послышался громкий стук.
— Боже, кто-то к нам сюда, в подвал, ломится! — запричитала старуха.
— Не впускать! Пусть все по своим домам сидят! — оглушительно заорал Коуба, который жил совсем в другом месте. Он вдруг испугался, что пришли с баррикады за украденной винтовкой, и, может быть…
— Впустим! — ответил столяр, срываясь с места, и бросился к дверям, спотыкаясь о ноги соседей.
Но дело обошлось без его помощи. По лестнице затопали две пары подкованных сапог, двери в подвал распахнулись от крепкого удара. Столяр Коуба покачнулся, словно этот удар пришелся ему прямо в грудь. Лицом к лицу с десятком перепуганных людей очутились два эсэсовских пехотинца в пестрых маскировочных плащах, с сетками, утыканными травой, и ветками жимолости на касках. Немецкие солдаты походили на выходцев из преисподней. Два черных отверстия автоматов медленно переходили от человека к человеку.
— Hände hoch! Alles heraus! — заревел один из автоматчиков и мгновенно приподнял автомат.
— Ich Neutral! — громко вскрикнул лавочник.
Но эсэсовец, хорошо напрактиковавшийся в расправе с людьми, мгновенно схватил свой автомат за дуло и так ударил лавочника прикладом по спине, что у того перехватило дыхание.
Перепуганные чехи молча поднимались по лестнице из подвала, подняв руки над головой. Боженка, шедшая позади дяди, спотыкалась на каждой ступеньке: слезы гнева и стыда застилали ей глаза, и она ничего не видела перед собой. Своим юным сердцем она чувствовала, что теперь все они погибнут.
Перед домиком и под прикрытием кустов и деревьев стояли два тяжелых танка, окруженных эсэсовской пехотой. Чтобы поднять боевой дух солдат, Вейдингер распорядился раздать им свои личные запасы коньяка, оставив себе лишь три бутылки. Алкоголь еще сильнее разжег слепую ярость фашистов, но не мог освободить их от страха. Они вымещали свою злобу на людях, то и дело бесцельно толкали их и били по спине прикладами. Наконец эсэсовцы набрали человек двадцать. Никто из чехов пока не понимал замысла фашистов. Несомненно было лишь одно: их ожидает что-то страшное — артиллерийский обстрел, который их так напугал, был просто детской шуткой.
Белый флаг Коубы, торчавший в слуховом окне, вяло полоскался над головами.
— Das ich… gemacht! — показал на него Коуба поднятой рукой, испуганно оборачиваясь к высокому эсэсовцу, похожему на начальника, все еще в надежде, что его поступок оценят по достоинству.
Эсэсовец понял. Он ухмыльнулся, выставив лошадиные зубы, подпрыгнул, поймал конец развевающейся простыни и подергал полотнище. Шест вылетел из слухового окна и упал на землю. Тогда эсэсовец указал Коубе на флаг:
— Komm, du, Neutral! Nimm das!
При этих словах немец больно ткнул Коубу под ребра дулом автомата — ему показалось, что лавочник недостаточно проворно нагнулся за флагом.
Коуба растерянно поднял древко перед собой. Но сейчас всем стало ясно, какая судьба их ожидает. Эсэсовцы поставили людей перед первым танком в два ряда, по десять человек в каждом, так что теперь чехи прикрывали весь корпус танка. Коубу, посиневшего от ужаса, поставили впереди как знаменосца этой процессии. Моторы загудели, и страшное шествие, подгоняемое передним танком и прячущимися за ним эсэсовцами, направилось к мосту.
* * *
Гошек стоял под сводом моста, с ужасом ожидая возвращения лодок с первой баррикады. Он был уверен, что после артиллерийского обстрела там никто не уцелел, и это приводило его в отчаяние. Нет, он не имел права оставить там под огнем Пепика! Пепик ведь почти ребенок! Как он оправдается перед Марией, если сын не вернется? Хватит ли сил признаться ей, что он видел Пепика, что сын остался там с его ведома, даже, собственно, по его приказу, которым он отменил распоряжение Марека покинуть баррикаду? До самой смерти он, Гошек, не сможет смотреть Марии в глаза. Они не в силах будут жить вместе. Ведь до конца дней между ними будет стоять тень погибшего сына.
Однако совесть командира, отвечающего за исход борьбы, говорила ему другое. Имел ли он право, отправив своего сына домой, подвергать опасности всех остальных, кто был чуть постарше Пепика? Что ответил бы он их матерям? И разве не доказал Пепик, что способен воевать? Взрослый человек бросил фауст-патрон и в ужасе сбежал, а этот мальчуган, которому нет и шестнадцати, подорвал танк. И, как это ни было тяжело для отцовского сердца, Гошек не мог поступить иначе. Оставалось надеяться лишь на то, что Пепик, может быть, вернется раненым.
Когда к берегу пристала первая лодка, Гошек встревоженно крикнул гребцу:
— А что Пепик? Где он?
Парни, легко раненные в руку и грудь, но еще не пришедшие в себя после страшного обстрела, смущенно переглянулись, и кто-то из них пробормотал:
— Пепик? Где-то там, справа… был…
Гошек хорошо знал, что именно с этого конца загорелась баррикада. Надежда, которую он так упорно поддерживал в себе, почти… Нет, нельзя ее терять окончательно. Еще не все пропало — ведь на другом берегу остались лодки и к ним по склону бегут люди. Свой бинокль Гошек оставил на трамвайной баррикаде Испанцу и теперь напряженно всматривался, надеясь разглядеть издали, за рекой, фигуру Пепика.
Сначала ему показалось, что он видит около лодок голову сына, но тут же понял, что ошибается. Только в предпоследней лодке, плывшей по середине реки, он наконец увидел Пепика, который сидел впереди. Значит, если Пепик и ранен, надежда все-таки не потеряна…
Санитарная служба и в этой суровой обстановке работала по-прежнему быстро и точно. Молодые, только недавно окончившие школу девушки вели себя так же самоотверженно, как их матери в ночь под воскресенье на строительстве баррикад. На самом берегу под сводом моста девушки перевязывали легко раненных, а тех, кто получил более тяжелые ранения, поспешно уносили на носилках в Заторы, где была амбулатория. Гошек почувствовал гордость, увидев, как хорошо оказывают помощь раненым бойцам, сколько энергии и любви к людям вкладывают в свою работу девушки. Но тут же его мысли вернулись к Пепику. Лодка уже пристала, и Пепик первый вскарабкался на причал. Здоровой рукой он поддерживал слегка задетое осколком предплечье, пальцы и штаны были залиты кровью. Но Гошека это нисколько не огорчило. «Жив! Жив!» — ликовало его сердце.
— Пепик! Сынок!.. — закричал было он, но голос его дрогнул, и он только всхлипнул.
Глаза у Пепика были испуганные, словно у малого ребенка.
Он оглядывал набережную, не замечая отца, и, только когда тот позвал его, он кинулся к нему.
— Папа… прошу тебя… отец… — зашептал Пепик виноватым голосом, словно боясь, что сейчас-то и начнется настоящая расплата: он ранен в руку, разве это не то же самое, что в детстве — разорвать штанишки?
И все-таки Пепик бросился в объятия отца: в эту минуту грудь папы казалась ему самым надежным убежищем.
Гошек заботливо осмотрел руку, ощупал мышцы. Ранение было поверхностное, хотя сильно шла кровь.
— Пепик, успокойся! Кость цела! И… за битого ведь двух небитых дают… понял?
По эта старая поговорка, которой бывалые люди иной раз утешают молодых учеников в мастерской, когда те набедокурят, на этот раз прозвучала как-то некстати. В глазах подростка все еще был ужас.
— Пусть тебя перевяжут… а потом прямо к матери беги! Она бранить тебя не станет… а в случае чего передай, что мы с тобой уже за все рассчитались! — сказал отец, дружески толкнув Пепика к санитаркам, и сбежал к реке, навстречу последней лодке. Там находился один человек — польская девушка. Только она не была ранена. На носу плоскодонки лежали винтовки и ящик с ручными гранатами.
— Я взяла все, что осталось, — просто сказала Галина, выскакивая из лодки.
Гошек вспомнил о веселом, кудрявом Мареке и внезапно почувствовал боль в сердце. Он крикнул Галине, собиравшей винтовки:
— Где же вы оставили Марека? Почему он… не приехал?
Девушка подняла голову. Ее строгое спокойствие исчезло, из широко открытых глаз потекли слезы. Но она справилась с собой и сказала твердым голосом:
— Наш командир был героем.
Этим Галина сказала все. Гошек не стал больше расспрашивать. Он только снял замасленную кепку и постоял с непокрытой головой. За рекой не оставалось ни одной лодки. От моста быстро бежал связной:
— Гошек, скорей на командный пункт!
Гошек взбежал по склону и молча поспешил к Марешам. Страх, звучавший в голосе связного, говорил Гошеку, что произошло что-то неладное.
На чердаке домика Марешей стоял пулемет, тот самый, что захватил Лойза Адам в субботу в эсэсовском госпитале. Единственный пулемет у защитников моста! У пулемета лежал младший сержант — пулеметчик, в обычной жизни слесарь, старый знакомый Гошека. Уже зная, куда надо стрелять, он не спускал глаз с прицела, готовый дать очередь в любое мгновение. Баррикада из бочек с горючим на середине моста, выдумка молодого любителя фейерверков Миката, приобрела новый, особый смысл после падения первой баррикады.
Сорвиголова Микат сидел рядом с пулеметчиком. Но прежнего мальчишеского задора в глазах у Миката уже не было. Запыхавшийся Гошек увидел побледневшее, испуганное лицо любителя фейерверков.
— Гошек, как страшно… Посмотрите только! — сказал парень вполголоса и показал на другой конец моста.
По обломкам догоравшей баррикады, размахивая белым флагом, ковылял человек. Позади него двумя тесными рядами шли мужчины и женщины, подняв руки над головой. Ряды растянулись во всю ширину дороги. За ними иногда мелькали зеленые и пестрые плащ-палатки эсэсовцев, прячущихся за стеной людей. Сразу же за процессией, словно подталкивая ее вперед, полз тяжелый танк. Эсэсовцы выполняли свой адский план захвата средней баррикады…
Гошек почувствовал, что на его лбу выступают капли холодного пота. Как быть? Как теперь быть? Не может же он стрелять по беззащитным чехам — по женщинам и девушкам, по старикам, которые еле стоят на ногах от страха! Кровожадные звери безжалостно гонят этих несчастных на смерть! Что будет, когда процессия подойдет к баррикаде? Может ли он, Гошек, допустить, чтобы по приказу эсэсовцев ее разобрали? Ведь этим он откроет путь на Голешовицы!
— Гошек… Гошек, что делать? Ведь это наши… — услыхал он дрожащий голос Миката.
Чтобы успокоить его, Гошек положил руку на плечо парня, по на вопрос не сумел ничего ответить. Он не спускал глаз с человека, который размахивал белым флагом. Каким ужасом, должно быть, расплачивается этот человек за каждый свой шаг! И все же шествие неумолимо движется, словно какой-то страшный механизм. Частокол поднятых рук мешает рассмотреть, что делается позади, сколько эсэсовцев там прячется. Что, если дать приказ бойцам, лежащим за трамвайной баррикадой, выбежать навстречу процессии и броситься в рукопашный бой один на один? Нет, он сделать так не может, не имеет права! Пулемет с танка сметет их раньше. Бойцы не успеют подбежать к шествию. Ведь у каждого эсэсовца, сколько бы их там ни было, конечно, есть автомат, против которого винтовка ничего не стоит. Рисковать, вступив в рукопашный бой, — значит, никого не спасти. А как быть? Что еще можно сделать?
— Не стреляйте! Не стреляйте! — донесся с середины моста жалобный, дрожащий голос.
Гошек увидел, что защитники трамвайной баррикады переполошились. Вот они встают один за другим, выглядывают из укрытий и, конечно, приходят в ужас, когда видят чехов, которые покорно идут на смерть. Гошек очень доволен в эту минуту, что на баррикаде Испанец. Тот сумеет прекратить панику среди бойцов. Но как сейчас недостает его Гошеку! Может быть, только у Франты хватит мужества дать команду пулеметчику и одной очередью разрубить страшный узел, который стягивает петлю на горле Гошека. Но сам Гошек не в силах поднять руку на своих. Он не может взять на свою совесть гибель двадцати чехов. И вот Гошек ждет, секунды бегут, а процессия подходит все ближе к преграде из бочек…
Но даже Франта Кроупа в эти страшные минуты ни на что не решается. Зоркий взгляд Испанца быстро узнает человека с белым флагом — это Коуба, сбежавший с баррикады утром. Ему следует послать пулю прямо в лоб. Но что изменится, если флаг выпадет из рук предателя? Эсэсовцы поставят на его место другого, невинного. Нет, сейчас дело не в Коубе, а в остальных двадцати. Испанец видит, что бойцы испуганы и растерялись. Пап Бручек посинел. Оружие дрожит в руках Лойзы Адама, он с трудом сдерживает страшные проклятия; вагоновожатый смотрит широко раскрытыми глазами на женщин, которых гонят под страхом смерти навстречу гибели, потом бросает винтовку и закрывает лицо руками, вздрагивая от рыданий.
Тот же вопрос — как быть? — раздирает сердце Франты Испанца. Лишь одно знает он твердо: нельзя допустить, чтобы среднюю баррикаду просто разобрали. Первого, кто попробует это сделать, Франта застрелит сам. Может быть, эта единственная жертва будет не напрасна — остальные чехи поймут, что они не должны помогать эсэсовцам ни за что на свете. Что могут сделать эти черные бестии? Они изобьют чехов, вероятно будут и стрелять, но не решатся открыть себя и танк на середине моста. Если кто-нибудь протянет руку к баррикаде… О, если бы это был Коуба! Выстрелить в него у Франты рука не дрогнет.
Что же происходило в сердцах тех, кто шел за белым флагом? На мосту они обомлели от ужаса, увидев за обгоревшими рулонами бумаги пять убитых повстанцев, задрожали, проходя мимо мертвого сержанта в шапке с изображением льва Чехословацкой республики. А что ждет их впереди, где царит такая страшная тишина? Словно обескровленные, скованные какой-то странной слабостью, чехи тащились шаг за шагом, а за их спиной грохотал танк.
Что делать? Броситься в сторону и прыгнуть через парапет? Или упасть на асфальт и лежать, будь что будет? Сотни подобных мыслей теснились в голове у каждого. Но танковый мотор гудит прямо за спиной, от этого звука дрожит все тело, каждая жилка — танк кажется самым страшным. Упасть — значит остаться под его гусеницами, позволить адскому чудовищу заживо раздавить себя. И может ли прыжок в сторону опередить эсэсовский автомат, который упирается в ребра, стоит только слегка замедлить шаг?
Оцепенев от ужаса, чехи механически переставляют ноги. Но, как ни медленно они идут, баррикада приближается со страшной быстротой. Все сейчас решится у этих бревен… И большая часть чехов уже не желает для себя ничего, кроме смерти, быстрой и внезапной. Но живое тело противится концу, небытию.
Лишь лавочник энергично размахивает белой тряпкой на древке. Коубе кажется, что эти безрассудные бунтовщики, засевшие на противоположном конце моста, должны сдаться, поняв, что другого выхода нет. Не станут же они стрелять по своим. И что есть силы Коуба снова и снова кричит хриплым голосом:
— Не стреляйте! Не стреляйте!
В этой толпе только Коуба подозревает, что бочки на второй баррикаде таят в себе какую-то страшную опасность. Он хочет предупредить об этом эсэсовцев пока не поздно, но всякий раз, когда пытается обернуться, чувствует свирепый и злобный удар в спину. Нет, такого обращения он не заслужил! Как он будет полезен, если фашисты уделят ему хоть немного внимания! Коуба все, все выдаст — расскажет, где помещается штаб повстанцев, как построены и укреплены баррикады, сколько примерно может быть у чехов винтовок. Но все усилия лавочника тщетны. Как он ни старается обратить на себя внимание, ведет себя заискивающе, всякий раз он встречает лишь разъяренный взгляд. Остается одна надежда: что чехи окажутся человечнее и постараются спасти его и остальных.
Шествие приблизилось к баррикаде из бочек. Люди остановились в двух метрах от препятствия и растерянно смотрели на стену из досок, которая с их стороны закрывает железные бочки.
Эсэсовцы, защищенные теперь баррикадой, смешиваются с толпой чехов, принимаются бить их прикладами в спину. При этом фашисты кричат: «Los, los!», заставляя чехов срывать прочно сбитые доски перед бочками. Несколько перепуганных женщин нерешительно принимаются дергать торчащие концы. Лавочника эсэсовец отгоняет к узкому проходу у тротуара. Приказывать не приходится — Коуба и без того усердно размахивает флагом.
Боженка Коубова находилась в первой шеренге. Слева от нее была ее подружка Милча, молодая женщина из соседнего дома, которая иногда шила на заказ блузки и юбки. Муж Милчи, монтер, ушел еще в субботу к радиостанции и не вернулся. Боженка пыталась встретиться с подругой взглядом, но по дороге не смогла это сделать: стоило чуть шевельнуть головой, как сыпались беспощадные удары эсэсовцев. Только сейчас, у самой баррикады, Боженке удалось переглянуться с Милчей. Нет, никто их не заставит помогать врагу… Милча и Боженка стоят неподвижно. Хорошо, что эсэсовцы на несколько секунд оставили их в покое. Но достаточно и этого: приходят в себя еще три соседки Боженки и Милчи. Мгновенно возникает группа из пяти женщин, упрямо прижавшихся друг к другу.
— Тьфу! Не помогайте им! — кричит Милча.
После этого выкрика столяр Коуба, растерянно теребивший доску, словно очнулся от забытья. Он поднял голову, выпустил из рук доску и стал в сторонке. В следующее мгновение работу бросает добрая половина чехов. Только несколько пожилых женщин в отчаянии продолжают дергать доски. В панике они совсем потеряли голову и не обращают внимания на то, что делается вокруг. Почти невменяемые эсэсовцы только сейчас сообразили, кто главные бунтовщицы. Один из них подскочил к Милче и безжалостно ударил ее автоматом по темени. Милча вскрикнула и упала, обливаясь кровью.
Боженка поняла, что остается только бороться, чем бы это ни кончилось. Обеими руками она вцепилась в эсэсовский автомат и, напрягая все силы, попыталась вырвать оружие из рук врага. Для Боженки это неравный, заведомо проигранный бой. Другой эсэсовец подбегает к Боженке сзади, хватает ее за темные косы, накручивает их на руку и швыряет девушку на землю. Но ее пример заразил остальных. Несколько женщин молча, с упорством отчаяния бросаются на эсэсовцев. Старый столяр Коуба, видя, что его дочь обречена на смерть, подскакивает к брату, охваченный дикой ненавистью. Тот все еще размахивает флагом, охрипшим голосом продолжая кричать: «Не стреляйте! Товарищи, не стреляйте!» Столяр вырывает из рук лавочника белый флаг, размахивается, и длинный шест летит через парапет, увлекая за собой белое полотнище, похожее на крыло подстреленной птицы.
— Стреляйте! Бейте! — кричит старый Коуба, вскочив на бочки, и машет бойцам трамвайной баррикады. — Бейте этих убийц!
Эсэсовец дает по столяру короткую очередь. Но борьба не кончилась гибелью старого Коубы. Чехи забыли о смерти. Несколько человек выскакивают за бочки и бегут к третьей баррикаде. Мужчины и большинство молодых женщин бьются до последней секунды и гибнут один за другим.
Командир эсэсовского танка, поняв, что может перестрелять всех чехов, но никого из них не заставит разобрать баррикаду, крикнул водителю танка:
— Vorwärts!
Надо прорваться через баррикаду, пробив ее танком, решил он.
Танк проехал по телам погибших чехов и ударил в бочки. Чехи проиграли бой. Только троим удалось добежать до трамвайной баррикады. Остальные вместе с лавочником Коубой остались лежать на асфальте.
Для Гошека это была страшная минута. Он увидел, что под чудовищным натиском танка бочки расступаются в разные стороны. Вот танк прорвал центр барьера, машина вертится на одном месте, чтобы расширить проход, пушка тянется, как поднятый слоновый хобот, в сторону трамвайной баррикады. Теперь нельзя колебаться ни секунды.
— Пли! — хрипло командует Гошек пулеметчику.
По развороченным бочкам ударила очередь. Все небо озарилось страшной вспышкой, мечущиеся эсэсовцы и немецкий танк исчезли в огне.
Взрыв оглушил защитников трамвайной баррикады. Когда они подняли голову и взглянули на мост, путь через него был свободен. Но посреди моста на почерневшем от взрыва месте, где была баррикада из бочек, пылал эсэсовский танк.
— Теперь очередь за нами, — тяжело вздохнул пап Бручек и вытер потный лоб.
Его небритое лицо было мокро от слез. Испанец снял шляпу и сухими горящими глазами пристально посмотрел на оставшееся после взрыва черное место посреди моста.
— Через нашу баррикаду они не пройдут! — сказал он с твердой уверенностью.