Глава 1
Клара не переставала изумляться, как невероятно повезло ей с именем. Трудно было положиться на благосклонность судьбы, с годами каким-то образом превратившей величайшее ее несчастье чуть ли не в величайшее достояние; и даже теперь, после нескольких сравнительно спокойных лет, она всегда оставалась настороже и не могла до конца поверить, что больше не услышит прежних колкостей. Однако при каждом новом знакомстве в ответ на ее поразительное, словно откровение, «Клара» раздавались лишь восклицания: «Какое прелестное, какое очаровательное, какое редкое, какое удачное имя!» — и она понимала, что настанет день и друзья будут называть этим именем своих детей и с гордостью рассказывать о ней, Кларе, чье имя послужило источником вдохновения. Со временем она почувствовала себя настолько уверенно, что стала даже объяснять, что мать назвала ее так в честь двоюродной бабки-методистки, в стремлении не опередить моду, а наоборот, как можно дальше от моды отстать; желая не столько назвать дочь очаровательным редким именем, сколько на всю жизнь наказать, хотя та, если и успела чем провиниться в столь нежном возрасте, так лишь своим существованием и тем, что была девочкой. Самой миссис Моэм имя нравилось не больше, чем Кларе и ее школьным подружкам; выбор был продиктован своеобразным сочетанием чувства долга и злорадства. Когда Клара все это объясняла, люди почему-то смеялись, и это доставляло ей тайное удовлетворение — ведь смеялись они в конечном счете над ухищрениями ее матери.
В самом деле, Фортуна столь безоговорочно сменила гнев на милость, что Клара порой задумывалась а что, если она сама нарочно старается оказаться там, где ее имя было бы не проклятьем, а подспорьем? Уж очень далеко она ушла — принимая во внимание, с чего пришлось начинать. Впрочем, и другие Кларины недостатки время превратило в достоинства, в том числе и те, от которых ее успехи зависели гораздо больше. Например, ум: Клара была способной девочкой, и это наверняка сыграло более важную, определяющую роль, в то время как имя было не более чем делом случая. В детстве и имя, и наличие способностей доставляли ей множество страданий, из-за них она выделялась, хотя больше всего на свете желала оставаться незаметной. С ранних лет ее высмеивали и презирали, и в самых страшных воспоминаниях Кларе виделось, как мать мрачно, с плохо скрываемой неприязнью просматривает ее очередной табель с блестящими — какими же еще? — оценками. В такие минуты она жалела, что никогда, в отличие от других детей, не проваливается на экзаменах; Клариным любимым предметом была геометрия, по геометрии ей иногда удавалось получить нормальную, достаточно низкую оценку. В то же время материнская ненависть пробуждала в ней ненависть двойную, потому что сама миссис Моэм вовсе не была глупа, ей тоже не посчастливилось познать блаженство глупости, просто она извратила, растоптала, спрятала в себе все то, что было ей даровано; но ради чего? Возможно, ради некоего образа жизни — некоего города — некоей городской окраины на севере Англии.
Клара же, как ни старалась, так спрятаться не могла. В глубине души она лелеяла слабую надежду, что когда-нибудь ей за все воздастся, когда-нибудь она окажется там, где сможет победить. Поэтому она упорно, осторожно сама себя растила и в результате именно благодаря уму, за который родной город так завистливо отталкивал, так угрюмо отвергал ее, оказалась, сама не веря в такую милость, в Лондоне. Когда ей прислали чек на Государственную стипендию за первый семестр, она несколько минут стояла, уставившись на него, осмысливая этот факт — а напечатанное на чеке было фактом, — окончательно подтвердивший ее одинокую веру в то, что их прежний образ жизни вовсе не единственно возможный в Англии. Конечно, не единственный, если кто-то где-то полагал, что умным людям за их ум стоит платить. Теперь мать могла осуждать ее сколько угодно — деньги оставались деньгами, их получение избавило трудолюбивую Клару от последних сомнений. Вот здесь, у нее в руке, девяносто фунтов, более того, она будет их получать снова и снова, регулярно, и это не причуда власть предержащих, это плоды целенаправленной государственной политики. Временами Клара стыдилась этих денег, будто зарабатывала их благодаря обладанию каким-то отвратительным изъяном, как если бы была цирковым карликом, или «самой толстой в мире дамой», или женщиной с волосатой грудью. Она так и не научилась просто радоваться своим дарованиям, они оставались не целью, а средством; они не были даром свыше, а лишь давали право требовать своего. Однако с годами Клара стала смелее пользоваться этим правом, ибо если наличие ума и было изъяном, то вовсе не таким редким и не таким безобразным, как она думала, и множество людей не видели в нем ничего страшного. А имя — что ж, наверное, и оно кого-то устроит, нужно просто найти кого; Кларе оставалось лишь попасть в те края, где, в отличие от Нортэма, никто не заметит, что она не такая, как все, или где, хотелось верить, этому будут даже рады.
Она знакомилась с людьми, и довольно удачно, хотя среди них иногда бывали, за неимением лучшего, и не самые подходящие. Умение ориентироваться пришло не сразу, и ко времени встречи с Денэмами Клара уже училась на третьем курсе; впрочем, следовало признать, что, повстречай она их раньше, зеленой восемнадцатилетней выпускницей, ни во что не посвященной и до всего жадной, она вряд ли разобралась бы, кто перед ней: в то время абсолютно все, кроме земляков из Нортэма, казались ей равно блистательными, ее ослепляло и обескураживало исходящее от них труднообъяснимое очарование. Даже пойми она тогда, что Денэмы здесь — избранные, это ровно ничего бы не дало, она бы все равно лишь смиренно восхищалась и молча завидовала. Когда же Клара на самом деле столкнулась с ними, ей уже исполнилось двадцать два, и необходимый минимум слов, интонаций и жестов был освоен; она уже имела какое-то представление о мире, к которому принадлежали Денэмы. Иногда она думала: а что если бы она их не заметила? Могло ли этой встречи, столь много давшей и определившей, по случайному ее недомыслию не произойти? Хотелось думать, что нет, что сама неизбежность вела ее своей железной рукой, но в то же время не давала покоя мысль, что на самом деле она, Клара, чуть было не прошла мимо.
Ибо истина заключалась в том, что первый взгляд, брошенный на Клелию, ничего ей не сказал. Мучаясь воспоминаниями об этом историческом событии, Клара не могла в него поверить: в свете последующих впечатлений оно представало обвинением в чудовищной слепоте. Не хотелось допускать и мысли о случайности, на которую наводил этот первый взгляд, оказавшийся таким близоруким. Оглядываясь назад, Клара чувствовала себя словно человек, который, встретив свою единственную любовь, свою судьбу, прошел мимо нее, не узнав, потому что торопился утолить жажду или решил в тот день пораньше лечь спать. Впрочем, Кларино неведение длилось недолго — времени от первой встречи до прозрения прошло бесконечно мало. Но все-таки прошло, и это было ужасно. Клара предпочла бы, чтобы в то мгновение, когда они встретились и увидели друг друга, ее пронзило молнией; чтобы можно было сказать: да, я нашла то, что искала, а если нет, значит, этого просто не существует.
Она прощала себе такой недостаток проницательности лишь потому, что их первая встреча произошла в обстоятельствах настолько экзотических и сумбурных, что у любого голова пошла бы кругом. Клелию она впервые увидела в артистической уборной; в таких местах Кларе раньше бывать не приходилось. Здесь все было настолько в новинку, что она не сразу разобралась, кто есть кто, хотя приведший Клару молодой человек заботливо представил свою гостью всем по очереди, а значит, надо думать, и Клелии тоже, однако Клара ничего не помнила — ни улыбки, ни рукопожатия; первое соприкосновение бесследно изгладилось из памяти; она часто пыталась его восстановить, и не раз они вдвоем с Клелией старались вернуть это грустное, сладкое, ностальгическое воспоминание, но оно исчезло навсегда. Клара лишь помнила, что в ту минуту ей было важнее всего не перепутать, кого из присутствующих она только что, десять минут назад, видела на сцене, чтобы знать, кому сказать, как ей понравился вечер. Она решила, что того требует этикет, хотя понятия не имела, что положено говорить в таких случаях; и решила правильно — она поняла это, когда всем ее представлявший Питер стал вежливо вторить ее словам, при том, что, пока они сидели в зале, высказывался совсем иначе.
Клара доверяла Питеру: он часто бывал в подобных местах, он же и привел ее в этот театр; он умел, если надо, ничем не выдать своего мнения, и Клара восхищалась этим, но еще больше тем, что свое мнение у Питера всегда имелось; сама же она, неискушенная, не располагала никаким мнением по поводу виденного действа — это был вечер современной английской поэзии, и Клара не считала себя вправе судить о подобных вещах. Да, она слушала, и слушала внимательно, но ничего не могла сказать ни о самих стихах, ни об их исполнении. Услышанные стихотворения делились для нее на длинные и короткие, на простые и малопонятные, она смогла бы даже выделить среди них описательные, любовные и политические, но не более того. Дома, в Нортэме, ей часто доводилось слышать расхожее суждение: «Я в этом не разбираюсь — что мне нравится, то и хорошо»; и она не понимала, как такое может быть: ей всегда казалось, что нравиться или не нравиться может только то, в чем ты разбираешься. Во французской литературе Клара немного разбиралась и рискнула бы, не без колебаний, сказать, что Золя ей нравится больше Гюго, но английскую литературу она знала плохо. И даже понимая, что можно, не обладая особыми знаниями, оценить хотя бы исполнение стихов, она этого сделать не пыталась: в декламации она смыслила не больше, чем в футболе, и ей бы в жизни не пришло в голову решать, кто читал стихи лучше — тот, кого представили как Эрика Харли, или тот, кого звали Сэмюэл Уизден; с таким же успехом она могла бы сравнивать искусство владения мячом у Дэнни Бланшфлауэра и Стенли Мэттьюза.
Зато смотрела Клара во все глаза. Она нечасто оказывалась в театре и весь вечер с любопытством наблюдала за четырьмя исполнителями: все четверо были настоящими, пишущими поэтами, но вместо того чтобы каждому читать свои стихи, они раздали их друг другу — наверное, из каких-то высших соображений, а не просто шутки ради, — добавив немного еще неизвестно чьих. Клара заметила, что творчество Маргариты Касселл было представлено скудно, хотя выступала она гораздо больше других, и по совершенно очевидной причине: исполнительским искусством она владела явно лучше, нежели поэтическим. На Маргариту Касселл было приятно смотреть, она была красива, одета в изящное платье, ее было хорошо слышно, и все же Клару не покидало подозрение, что именно для украшения ее и пригласили — чтобы не дать соскучиться профанам вроде нее самой, и эта мысль существенно портила ей удовольствие. Неприятно, когда тебе нравится что-то, на самом деле того не стоящее. К счастью, Питер делился своими соображениями, служа Кларе ориентиром в бескрайней пустыне ее чисто познавательного интереса. Она заметила, что его реакция помогала ей хотя бы смутно определить свои собственные симпатии, вялые ростки которых едва проклевывались; когда Питер шептал, что Денэм, на его взгляд, великолепен, а Харли, наоборот, ужасен, она улавливала в себе вполне определенный, хотя и слабый ропот: как же так, ведь Эрик Харли читает четко, ясно, выразительно, а Денэм — монотонно и сухо! Впрочем, может, именно это и делало его великолепным.
Питеру было легче — он, в отличие от Клары, чувствовал себя как дома; он сам писал стихи и к тому же, как утверждал, был знаком с самим Сэмюэлом Уизденом. Именно это обстоятельство в первую очередь и заставило его пригласить сюда Клару: приятно показать, что ты на дружеской ноге с теми, кто печатается. Питер знал, что на Клару, в отличие от других его девушек, это произведет впечатление, она сумеет должным образом оценить его причастность к поэтическому миру. Он не ошибся: Клара настолько прониклась уважением, что перед тем, как идти, даже посмотрела кое-что из сочинений Сэмюэла Уиздена. Это оказалась непритязательная городская лирика, где герой, молодой человек в дешевом костюме, бродил по паркам и вокзалам, и воображение уже нарисовало Кларе образ неприметного и чувствительного любителя велосипедных прогулок; она была приятно удивлена, когда увидела, что настоящему Сэмюэлу Уиздену подошел бы скорее не велосипед, а мотоцикл — поэт был жизнерадостный, в кожаной куртке и со стильной стрижкой. Клара в подобных случаях с удовольствием обманывалась в своих ожиданиях. На придуманного ею Сэмюэла Уиздена гораздо больше оказался похож Эрик Харли, одетый в изрядно поношенный костюм и писавший крайне сложные, малопонятные и вычурные стихи; читал он с сильным американским акцентом, из-под которого пробивался северный, такой знакомый выговор. Единственной, отголоски чьей славы докатились до Клариных краев, оказалась Маргарита Касселл, и выглядела она так, как и положено выглядеть выступающей на сцене поэтессе: красивая женщина средних лет, вызывающе броская, резкая и раскованная. На ней было светлое платье из блестящего вышитого шелка, и стихи она читала с огромным чувством, но, когда Питер наконец прошептал Кларе на ухо, что читает она плохо, Клара подумала: да, она сразу поняла, это настолько мило, что хорошо быть просто не может, но была тем не менее благодарна миссис Касселл; пусть плохо, зато глаз радует, иначе на этой, скучной голой сцене с тусклым абстрактным задником и неотлаженными световыми эффектами взгляду было бы не на чем задержаться.
Из всех четверых лишь о Себастьяне Денэме можно было сразу сказать: это настоящее. Прежде всего, он был самым старшим, в программке сообщалось — пятьдесят с небольшим. Он же был и самым известным; правда, узнала Клара об этом лишь тогда, когда, получив приглашение на вечер, заглянула в несколько справочных изданий; раньше она о Себастьяне Денэме даже не слышала. Она просмотрела в библиотечном каталоге список его публикаций, прочла статьи в популярных справочниках издательства «Пингвин», изучила программку с перечнем его заслуг и устыдилась, что столь выдающаяся личность оказалась полностью за пределами ее поля зрения. Его имя высилось подобно скале; везде оно было плотно окружено словосочетаниями типа «поэтическое мастерство» и «классическое совершенство». Кларе пришло в голову, что спроси ее сейчас, и она не смогла бы назвать ни одного из ныне здравствующих английских поэтов, кроме Томаса Элиота (только вот жив ли он?) и Роберта Грейвза, из чего неизбежно следовало, что в поэтическом мире должно быть место и другим общепризнанным авторитетам. Клара заметила, что больше никто из выступающих (кроме миссис Касселл, избранной за другие, не поэтические достоинства) не был представлен на остальных вечерах Национальной недели поэзии, и везде его имя шло первым. Ошибиться было невозможно: человек с такой внешностью, оказавшийся здесь, мог быть только настоящим поэтом, и никем больше, его пригласили явно не для внешнего эффекта, в отличие от вышито-блестящей Маргариты. Он не был некрасивым; он был никаким. Если что и привело его на эту дощатую сцену, то не скрытые причины или сиюминутные стремления, а лишь сам талант. На мистере Денэме был костюм и очки, в программке сообщалось, что по профессии он адвокат. Он был настолько не похож на поэта, что Клара поняла: никем другим он быть не может, ошибка исключена, это настоящее; само его лицо, спокойное, серьезное, умное, казалось, было отмечено печатью подлинности. Стихов мистера Денэма она не поняла. В них говорилось о неизвестных ей вещах, строчки звучали ритмично и в рифму. Больше Клара ничего не могла бы сказать, и, к счастью, никто ее об этом не просил.
Но когда, уже в большой обшарпанной гримуборной, ее подвели к мистеру Денэму, то пожать ему руку и сказать, какой прекрасный был вечер, оказалось на удивление легко. В его ответе не было ничего примечательного, он сказал, что очень рад, вряд ли ожидая услышать что-либо более оригинальное. Он стоял отдельно, спиной к широкому пыльному зеркалу, и доброжелательно улыбался — любезный, молчаливый, самый старший. Маргарита же Касселл, хотя вполне могла быть его ровесницей, казалось, просто умирала от нетерпения: когда Сэмюэл Уизден представил ей Питера и Клару, она, вежливо осведомившись о маме Питера, с которой когда-то училась в школе, тут же с неудержимой готовностью переключилась на только что закончившийся вечер.
— Ну, так что вы скажете? — обратилась она к ним и ко всем остальным. — Как вам все это? Там хоть был кто-нибудь? Я даже не смотрела, я просто закрыла глаза — так боялась, что в зале вообще никого не будет!
— Конечно, был, — сказал Сэмюэл Уизден. — На такие вечера всегда кто-нибудь приходит. Одному Богу известно зачем, но приходят. Наши любители поэзии, так сказать.
— О чем речь, — вмешался Питер, — вы собрали очень приличный зал. Первые ряды, правда, были жидковаты, зато дальше почти все места заняли.
Этот разговор и последовавшую за ним общую беседу Клара слушала с удовольствием, ей нравилось, когда употребляли выражения вроде «вполне приличный зал». Этот особый театральный язык был ей известен, но она почему-то подсознательно стеснялась им пользоваться. Приятно было слушать, как они заговорили о поэзии, о поэтических вечерах, о публике, понятно все это публике или нет, нравится или нет; о том, что, наверное, тем, кто ходит на такие вечера, вообще все всегда нравится, просто есть такие люди, которые любят ходить на поэтические вечера и слушать стихи; по самому настрою и течению разговора было ясно, что каждый из присутствующих уже сто раз говорил то же самое в точно таких же обстоятельствах, но не прочь повторить еще раз, почему бы нет; но приятнее всего была сама атмосфера обыденной и привычной болтовни об одном и том же — все это значило, что здесь действительно собрались профессионалы. Даже Питер, человек весьма порывистый и увлекающийся, сейчас успешно изображал изысканно-пренебрежительное безразличие к проблеме взаимопонимания; Кларе нравилось, с какой готовностью они, казалось, исходили из того, что вечер был заведомо обречен на провал и что вообще вся эта затея — писать стихи, читать стихи — изначально какая-то нездоровая. Но при всем при том им хотелось считать, что они со своим делом справились. Эта смесь скептицизма всех и тщеславия каждого была особенно притягательна; в ходе разговора Маргарита, длинноногая и весьма изящно сидевшая на столике Себастьяна Денэма, сказала:
— Нет, самое кошмарное — это как они все мгновенно затихают на самых, ну самых что ни на есть бездарных стихах, вроде той вещи Реджи, что я читала; нет, я не хочу обидеть беднягу Реджи, но это же не стихи, а дребедень заумная, однако принимают ее всегда просто изумительно, вы заметили?
Клару часто обескураживали собственные наблюдения, и она пришла в благодарное умиление от такой непосредственной откровенности.
Пока все болтали, она успела оглядеться и рассмотреть, кто же здесь собрался. Кроме нее самой, Питера и четырех поэтов-исполнителей, в комнате был человек с Би-Би-Си по имени Лайонел — наверное, режиссер, подумала Клара, или продюсер, а может, и то и другое. Был еще один мужчина, имени которого она не разобрала, — возможно, муж Маргариты Касселл. Еще был невероятно красивый молодой человек — несомненно, актер; об этом Клара догадалась сама и была очень собой довольна, но потом сообразила, что в данных обстоятельствах для такого вывода особо блестящего ума не требовалось. Этот юноша тоже вроде бы имел какое-то отношение к Маргарите Касселл. Он был настолько красив, что Клара не могла оторвать от него глаз, хотя было бы, конечно, гораздо разумнее заняться Сэмюэлом Уизденом, который был пусть не безумно, не сверх меры, но достаточно хорош собой. И была дочка Себастьяна Денэма. В комнате собралось столько мужчин, что на дочку Себастьяна Денэма Клара не обратила никакого внимания, подумав только, правильно ли она расслышала имя: вроде бы ее звали Клелия, и это имя, прозвучав в первый раз, было так неожиданно похоже на ее собственное, что Клара решила: наверное, она плохо расслышала первый слог и на самом деле девушку зовут Лилия. Имени «Клелия» она никогда раньше не встречала. Но, рассудив, что вряд ли ей вообще придется его произносить, не стала зря мучиться из-за этого упущения.
Зато через некоторое время она начала потихоньку мучиться мыслью, имеет ли право вообще здесь находиться. Иными словами, не следует ли им с Питером уйти. Но уходить никто не собирался, да и Питер, к счастью, действительно оказался знаком, едва ли даже не дружен, со своим поэтом; и тем не менее Клара полагала, что дальше оставаться нехорошо. Вдруг кто-нибудь захочет воспользоваться гримуборной по назначению — скажем, переодеться? Хотя непонятно было, кому это могло понадобиться, все были совершенно нормально одеты: ни на ком не было ничего необычного или нелепого — скажем, смокинга. Единственной, о ком можно было предположить, что ей неудобно или неловко, была миссис Касселл, здесь ее платье выглядело еще удивительнее, чем на сцене; но и в этом случае ее уборная была не эта, а следующая. К тому же она вовсе не собиралась переодеваться, она явно наслаждалась экстравагантностью платья и время от времени наклонялась вперед, заставляя всех без исключения оценить свой роскошный бюст. Если Кларе удавалось оторвать глаза от красивого молодого человека, ее взгляд неизбежно упирался в эти два упругих белых холма с уходящей в глубину припудренной ложбинкой. Она никогда не встречала такого платья на женщине, достойной его носить, и сочетание природного и рукотворного великолепия ее просто поразило: до Клары внезапно дошло, чего добиваются все эти дамы в вечерних платьях без бретелей, обладательницы больших бюстов с глубокой складкой или же выпирающих ключиц. Теперь она их понимала: ради такого эффекта стоило рискнуть.
Кларе не хотелось уходить. Хотелось и дальше слушать разговоры о поэзии, о деньгах, о том, что Эрику Харли участие в телепередачах из серии «Живое слово» принесло больше денег, чем все написанное за целый год. Несколько минут спустя кто-то предложил открыть бутылку шампанского, а кто-то сказал, что лучше спуститься в бар, пока он не закрылся; Клара очень надеялась, что они пойдут в бар, она не смогла бы сидеть тут и пить чужое шампанское, даже если бы ее угостили. А хорошо бы ее действительно уговорили здесь, в артистической уборной, выпить шампанского! Кларе, кажется, даже не доводилось пробовать это вино, представлявшееся ей атрибутом духовной жизни. Но, как часто случается, оказавшись перед необходимостью что-то предпринять, компания стала потихоньку распадаться: Маргарита Касселл сказала, что так или иначе должна спуститься в бар, ее там ждет приятель; Эрик Харли тоже сослался на приятеля в баре, а тот, кого звали Лайонел, заявил, что ему пора домой, надел пальто и ушел. Тогда Клелия Денэм, до сих пор не проронившая ни слова, сказала:
— Я тоже пойду.
Клара слегка забеспокоилась; не то чтобы ей нужна была Клелия, но компания явно разваливалась, и она боялась, что, если слишком многие уйдут, Питер решит, что им тоже пора. Она, конечно, могла подождать, что решит Сэмюэл, но опять же, кто сказал, что его планы ее касаются? Поэтому она вздохнула с облегчением, когда мистер Денэм попросил:
— Клелия, останься, выпей с нами. Побудь еще полчаса, я сам отвезу тебя домой. Я обещал переговорить с Морисом. Полчаса, не больше.
Клелия посмотрела на часы. Казалось, она была чуть-чуть, самую капельку, недовольна.
— Ладно, встретимся в баре, — кивнула она и ушла.
К счастью, бар, который все имели в виду, был в данном случае явно единственным; Клару в похожих обстоятельствах всегда терзал страх, что она чего-нибудь не поймет и будет напрасно ждать в каком-нибудь полупустом третьесортном заведении. Бар упорно оставался без названия, тем не менее всем было почему-то совершенно ясно, куда идти; Клара еще не успела узнать, что свой бар есть почти в каждом театре. Да и откуда ей было это знать? Она с такими вещами просто не сталкивалась. Но когда они с Питером, Сэмюэлом и Эриком спустились по полуживой деревянной лестнице, пробрались через множество комнатушек с бесчисленными электровыключателями и вышли через служебную дверь, Клара увидела, что ошибиться было крайне сложно: бар оказался частью, второй половиной театра. Его заполняли недавние зрители, режиссеры, актеры — актеров ни с кем не спутаешь; здесь оказался даже столь решительно удалившийся Лайонел, он быстро допивал виски. Клелия тоже была здесь — стояла, облокотившись о стойку бара. Подозвав бармена щелчком пальцев, она заказала себе что-то выпить. Клара была поражена. Сама она в глубине души почему-то боялась, что, посмей она, Клара, подойти когда-нибудь к стойке и заказать себе джин с тоником, бармен или плюнет ей в лицо, или вызовет полицию, или рассмеется, или тут же, не сходя с места, ее изнасилует. Победить в себе этот страх она не могла, а сознаться в нем было слишком стыдно. Против алкоголя Клара ничего не имела, и когда Сэмюэл Уизден предложил ее угостить, с радостью согласилась; но при взгляде на стоявшую спиной Клелию Денэм в ней шевельнулось что-то похожее на уважение.
Через несколько минут подошел приятель Эрика — известный школьный учитель; с его приходом обсуждение вечера, в чем-то повторяясь, возобновилось. Клара слушала, но больше наблюдала. Она с удовлетворением отметила элегантное появление Маргариты Касселл, которая вошла, держа под руку с одной стороны мужа, а с другой — красивого юношу: ее платье и прохладная полная шея призрачно-бледно мерцали в унылом полумраке викторианского интерьера. Волны сочного, трепетного, восхитительного голоса катились впереди нее, призванные не столько сообщать что-то, сколько просто звучать. Вместе со своей свитой поэтесса устроилась в пределах слышимости от Сэмюэла и его спутников, и обе компании то и дело перебрасывались фразой-другой. Клара невольно обратила внимание, что Маргарита, почти сразу выпустив руку своего мужа (практически в тот момент, когда отправила его к стойке делать заказ), тут же взяла за руку красивого молодого человека, будто опасалась здесь, в баре, отпустить его от себя. Клара наблюдала за ними со смятением, радостью и восторгом. Она пыталась понять, какое значение придается в этих кругах подобным действиям — огромное или же никакого, и пришла к выводу, что нигде, ни в каких кругах, ничему не придается никакого значения.
Через некоторое время ей стало интересно, куда делась сама о себе позаботившаяся Клелия Денэм. Оглядевшись по сторонам, Клара увидела, что Клелия разговаривает с каким-то совершенно посторонним человеком, то и дело поглядывая на часы. Мистера Денэма до сих пор не было. Теперь Клара рассмотрела ее поближе и удивилась, почему не сделала этого раньше: посмотреть стоило. Клелия по-прежнему казалась озабоченной и недовольной — почти угрюмой, чуть не подумала Клара, но это означало бы подавленность, которой на самом деле не было. Склонив голову к плечу, Клелия очень внимательно слушала незнакомца; иногда она кивала или что-то отвечала, но всегда очень коротко. Лицо ее было не то что красивым, но твердого, точного рисунка и очень своеобразной формы: к нему подошло бы слово «остроугольное», хотя что именно напоминало в нем острый угол, сказать было сложно. Ее волосы лежали сплошной тяжелой массой, темные и такие густые, что казались искусно подстриженными, хотя на самом деле были просто ровно обрезаны — точно отсечены — чуть выше плеч. Возникало впечатление — подобное впечатление возникает, когда смотришь на японских детей, — что голова целиком вырезана из дерева, такой четкий у нее контур и так плотна подвижная масса волос. Клелия была, судя по всему, без косметики и необычно, хотя ни в коем случае не вызывающе, одета: черная бархатная юбка, очень короткая, а сверху — длинный темно-бордовый жакет с погончиками и медными пуговицами. Одежда не то чтобы модная, но носить такую могла лишь женщина, уверенная в себе, и Клара внезапно почувствовала, что ее собственному туалету, пусть безукоризненному и очень ей идущему, не хватает изюминки. По правде говоря, она настолько не доверяла своему вкусу, что всегда сознательно выбирала вещи самые простые, скромные и незаметные. И хотя само по себе это было, конечно, вполне разумно, и серый шерстяной джемпер выгодно оттенял ее вполне симпатичное лицо, тем не менее, разглядывая Клелию Денэм, она почувствовала, что могла бы, не изменяя собственному стилю, позволить себе кое-какие смелые решения, от которых ее до сих пор удерживали и неумение, и робость.
Когда Клелия рассталась с незнакомцем и присоединилась к беседующей компании, Клара обрадовалась: она с удовольствием поговорила бы с Клелией, но не знала о чем. Оставалось слушать. Клелия, похоже, была близко знакома с Сэмюэлом Уизденом, потому что стоило ей появиться, как тот начал подробно обсуждать с ней какого-то Роберта, которому, как стало понятно, на днях страшно повезло, хотя оставалось полнейшей загадкой, в чем именно. Спор шел о том, хорошо это для Роберта или нет. Сэмюэл вроде бы считал, что плохо, а Клелия стояла на том, что, не свались на Роберта эта удача, бедняга бы окончательно опустился.
— Послушай, — то и дело повторяла она, — я же не говорю, что он этого заслуживает — видит Бог, если кто чего и заслуживает, так только не он, и я прекрасно понимаю, чем он кончит; да, он действительно совершенно скандальная личность, оправдания ему нет и быть не может, но я ничего не могу с собой поделать — он мне нравится; каждый раз я говорю себе, какая он дрянь, но стоит ему появиться, как у меня от уха до уха расползается эта идиотская счастливая улыбка. Просто потому, что он такой славный — он же действительно славный, тут никуда не денешься. Тем более после этой истории. И уж если кроме того, что он такой славный, в нем ничего больше нет, нельзя ему в этом отказывать, верно?
— Я не согласен с твоим исходным постулатом, — возразил Сэмюэл. — Мне он славным не кажется.
— Ну, что тут сказать, — Клелия сдержанно, но красноречиво развела руками, — тогда я не понимаю, почему ты вообще берешь на себя труд о нем думать.
— Ну как о нем не думать, — отвечал Сэмюэл. — Особенно после такого поворота событий…
И дальше в том же духе. Клару всерьез восхитило то, как дела Роберта постепенно превратились в тему общего разговора, в который оказались втянуты Питер, Эрик и его приятель и под конец даже она сама; через некоторое время все пространно обсуждали психологические и философские корни проблемы, которую Клелия как-то умудрилась представить в виде классической схемы, вроде бы уже и не имеющей отношения к Роберту, которого остальные не знали. Клара подумала, что так повернуть беседу способен лишь человек незаурядного ума и, хотелось надеяться, щедрой души. Она стала наблюдать еще внимательнее, постепенно осознавая: перед ней наконец то самое, что она искала долгие годы, некая не имеющая названия категория ли, особенность ли, стихия, которая столько раз мельком ей являлась, но к которой крайне редко случалось приблизиться вплотную, как сейчас. Клару охватило волнение в чем-то сродни тому, которое она испытывала гораздо чаще — когда влюблялась. Но это было драгоценнее, чем любовь. Клара всегда верила, что такие люди непременно где-то существуют — они умны и красивы, не похожи на других и с ними легко, но она ни в ком до сих пор не встречала столь счастливого и многообещающего тому подтверждения, как в Клелии, и совсем было решила, что подобная людская порода есть лишь плод ее собственного воображения. Ей всегда хотелось, чтобы такие люди существовали — со вкусом одетые, независимые, неоднозначные; ей их не хватало, и она их мысленно сотворила. И сейчас до Клары медленно доходило, что ее творение — вот оно, перед ней. Она стояла, глядя на женщину, которую сама же так замечательно придумала, и радовалась, что, встретив, смогла ее распознать.
Себастьян Денэм так и не появился. Когда из-за стойки крикнули, что бар скоро закрывается, Клелия оборвала себя на полуслове, взглянула на часы и проговорила:
— Проклятие; мой папочка, конечно, обо мне забыл.
Она сказала это очень сердито, но ни к кому не обращаясь. Так, будто и не ожидала, что о ней вспомнят.
— Я тебя подвезу, — сказал Сэмюэл.
— Мне казалось, ты в Далидже живешь, — удивилась Клелия.
— Так оно и есть вообще-то, — ответил Сэмюэл.
— Зачем тогда говорить, что подвезешь меня? — возмутилась она.
— Сказал подвезу, значит, подвезу.
— Никуда ты меня не подвезешь, — отмахнулась Клелия. — Короче, я поеду на автобусе. На самом деле даже хорошо, что он про меня забыл, у него после этих выступлений страшно портится настроение. А раз уж он меня бросил, я могу по пути заглянуть к Колину.
— Кстати, как там Колин? — тут же поинтересовался Сэмюэл, будто на Колина могли обрушиться невесть какие опасности. Клара приготовилась услышать детальное обсуждение этой темы, но Колин, похоже, Клелию не интересовал; она лишь рассеянно ответила:
— Спасибо, с ним все в порядке. Более или менее.
Клара осталась разочарована. Но Клелия тут же восполнила недостаток информации гораздо более интригующим заявлением; повязывая голову черным платком, она произнесла:
— Ну все, мне пора домой, к малышу. Они совершенно не умеют с ним обращаться — до такой степени, что я просто боюсь уходить из дому.
— Как он там, ваш малыш? — спросил Сэмюэл почти с таким же энтузиазмом, с каким раньше встретил упоминание о Роберте и о Колине.
— Спасибо, нормально, — ответила Клелия. — Только у него зубки режутся. А кроме меня, никто к нему ночью не встает. Так что я стараюсь возвращаться до того, как они лягут. Мама, так та вообще отправляется теперь спать в девять часов, настолько она уже Мартина не выносит. Хоть смейся, хоть плачь. Извини, мне нужно зайти в туалет.
— Мне тоже нужно, — сказала Клара.
Она уже целый час пыталась определить, где он находится, но безуспешно. А спросить об этом было так же невозможно, как заказать в баре виски. Она последовала за Клелией куда-то в полированные потемки, а в голове у нее теснились бесчисленные догадки, что это за Роберты, Колины, Мартины и — уму непостижимо — ребенок. Клара явно соприкоснулась с жизнью неведомой доселе сложности и интенсивности, с хитросплетениями таинственных отношений и чувств. Последние несколько лет она настойчиво противилась всему простому и ясному, в единственной надежде — обрести хаос, подобный тому, что открылся ей сегодня. Отдельные его проявления казались невероятными: Клара и вообразить не могла, что упоминание о каком-то неведомом ребенке способно представить человека в столь неожиданном свете. Точно так же ей и в голову не приходило, что отцы и матери могут играть какую-либо положительную роль. До сих пор мамаши, отцы и младенцы были для Клары воплощением простой и ясной заурядности. Она поняла, что заблуждалась относительно этих, а значит, возможно, и других сторон бытия.
Вслед за Клелией Клара миновала две двери, несколько ступенек вниз, потом двор, потом несколько ступенек вверх. Одна бы она в жизни не добралась: стрелки на табличках указывали неизвестно куда. Клара завидовала уверенно шагающей Клелии, пытаясь понять, знает та дорогу или безошибочно угадывает. Кабинок было две; Клара торопилась, чтобы Клелия не ушла без нее, но, выйдя, увидела, что та еще стоит перед зеркалом и расчесывает — точнее, раздирает расческой — свои густые волосы. На это требовалось некоторое усилие. Клара тоже причесалась и напудрила нос. Ей хотелось заговорить с Клелией, но она не знала, с чего начать. Сама Клелия молчала. Наконец, чувствуя, что момент вот-вот будет упущен, Клара, не найдя ничего лучше, спросила:
— А вы тоже пишете стихи? — решив, что это все-таки интересный вопрос, к тому же он требует хоть какого-то ответа. И ответ последовал. С недовольным видом рассматривая себя в зеркало, Клелия сказала:
— Разумеется, нет! — и в тоне, каким она это произнесла, ясно и недвусмысленно слышалось то, что иначе как грубостью назвать было нельзя. Ответ был грубым.
Клара опешила. Чего-чего, а грубости она не ожидала. Пренебрежения — возможно, холодности — весьма вероятно, безразличия — почти наверняка; но никак не грубости. Она растерялась: половина, большая половина ее сознания требовала исчезнуть, бежать подальше от такого хамства. Но в то же самое время она говорила себе: за что? Разве я это заслужила? Что такого было в моем вопросе и почему я не могла спросить ее о чем-нибудь? Мы не знакомы, она старше меня, она не имеет права мне грубить. И Клара с удивлением услышала собственный голос:
— Почему вы так со мной разговариваете?
Удивилась она потому, что впервые в жизни сказала именно то, что думала. Раньше она ничего подобного не делала и теперь ждала, что будет дальше.
Клелия повернулась, посмотрела на нее и спросила:
— Что?
Клара повторила вопрос. Клелия произнесла:
— Не понимаю. Как я с вами разговариваю? Что я такого сказала?
Клара решила, что терять уже нечего, а приобрести можно бесконечно много, и ответила:
— Как? Грубо, вот как.
Клелия уставилась на нее изумленно, но уже без раздражения.
— Проклятие. Не может быть.
— Может, — ответила Клара. — Я вам задала совершенно обычный идиотский вопрос, а вы мне нагрубили. Кстати, не такой уж он идиотский. В том смысле, что разве вы не можете писать стихи? Их многие пишут. В том числе ваш отец. Может, у вас это наследственное. Почему мне нельзя было спросить, пишете ли вы стихи?
На лице Клелии появилось смущение. В растерянности она даже принялась заново, нервными движениями, расчесывать волосы. Наконец она сказала:
— Вообще-то верно. Вы имели полное на это право. Но и я имела полное право на грубость, согласны?
— Нет, не имели. — Клара решила, что стоит рискнуть; точнее, она решила, что риск более чем оправдан. — Потому что мне и так трудно. А я считаю, что нельзя обижать человека, если он слабее вас.
Клелия задумалась.
— В принципе я с вами совершенно согласна, — сказала она наконец. — Но с чего вы взяли, что вы слабее? Что в вас такого особенного, что я должна была непременно вас пожалеть? Лучше бы вы меня пожалели и не задавали таких кретинских вопросов.
— Но вы же старше, — сказала Клара.
— Не намного, — возразила Клелия.
— Я здесь чужая, а вы нет, — настаивала Клара.
— Как вас зовут, я забыла? — спросила Клелия.
— Клара, — последовал ответ. — Клара Моэм.
— Клара, — повторила Клелия. — Красивое имя. Почти такое же красивое, как мое. Собственно, они даже похожи.
— Раньше оно мне не нравилось, — сказала Клара.
— Я пришла сюда вместе с отцом, но почему из этого непременно должно следовать, что я здесь своя? Я не имею ко всему этому никакого отношения, — продолжала Клелия. — А вы, может, как раз имеете — откуда я знаю? Я никогда сюда не хожу, я не выношу этот театр, я вообще не выношу экспериментальных постановок.
— А здесь идут экспериментальные постановки? — спросила Клара.
— Ну, разумеется, — ответила Клелия. — Вы что, не знали? Быть не может, наверняка знали.
— Нет, не знала, — сказала Клара. — Теперь вы видите, что мне действительно труднее, чем вам.
— Ничего не знать об этом театре — это, я бы сказала, поистине благо, — заметила Клелия. — Но доказательство принимается. Вы сами откуда?
— Из Нортэма, — ответила Клара. — Это город в Йоркшире. Но сейчас я учусь здесь в университете. В Куинз-колледже.
— A-а, — протянула Клелия, — тогда понятно. Английской литературой занимаетесь.
— Нет, — сказала Клара.
— Тогда вы, надеюсь, не сочтете за грубость, если я спрошу, как вас сюда занесло? Хоть убей, не понимаю, кому все это может быть интересно.
— Меня пригласил Питер. Питер де Сейлис.
— Да? Поня-атно, — произнесла Клелия.
— Боюсь, что не очень, — возразила Клара, решив, что следует четко обозначить свои отношения с Питером; тон, которым было встречено имя ее кавалера, ей не совсем понравился.
— Да-да, — Клелия, словно извиняясь, мгновенно сменила интонацию, — конечно — понимаю.
— Он подумал, что, может, мне будет интересно, — пояснила Клара.
— Ну и как? Было?
— Да. Мне было интересно познакомиться с вами, — ответила Клара. Клелия спрятала расческу в сумку, одернула юбку, но отчужденность исчезла — наоборот, их уже словно что-то связывало.
— Мне пора, — сказала она. — Пока я еще на этом автобусе доберусь. А ребенок действительно просыпается. Хотя насчет Мартина я соврала, будто он ничего не слышит, он все прекрасно слышит, но крайне смутно представляет, что в таких случаях надо делать.
— Так это не ваш ребенок? — спросила Клара, возвращаясь вслед за Клелией в бар теми же коридорами.
— Вообще-то нет, — ответила та, — но я за него вроде как отвечаю. Иногда делаю вид, что он мой. Но если бы он на самом деле был мой, я бы, наверное, называла его не «ребенком», а по имени, верно? Бедный мальчик.
— Сколько ему? — поинтересовалась Клара.
— Точно не знаю, — ответила Клелия. — Наверное, месяцев девять. Послушайте, — предложила она, — дайте мне ваш адрес, как придем; я вам позвоню, приглашу в гости и все расскажу.
Вернувшись в бар, Клара и в самом деле записала в еженедельник Клелии, на редкость густо заполненный, свое имя, адрес и номер телефона в общежитии. Больше им близко пообщаться не удалось: Себастьян Денэм зашел за дочерью и уже начинал сердиться, что она заставила его ждать.
— Вы не дали мне ваш телефон, — крикнула Клара им вслед.
— Телефон? — удивилась Клелия. — Так он же в справочнике.
Эта мысль Кларе в голову не приходила. Ей, существующей в невесомом и непрочном студенческом мире, где домом служит комната в общежитии, казалось совершенно невероятным, что кто-то может по-настоящему жить в Лондоне, и жить долго, и даже попасть в телефонный справочник.
Возвращаясь в тот вечер домой, она уже точно знала, что Клелия рано или поздно позвонит. Как знала и другое; она нашла то, что искала, и жизнь еще подтвердит важность этой находки. Но что же все-таки открыло ей глаза? Узнавание навсегда осталось для Клары чудом; раз за разом возвращаясь к тому моменту, она силилась обнаружить какой-нибудь знак — след или вздох, беззвучный шепот или примятую травинку, имя или туманный намек, — не в силах забыть, что узнавание не было мгновенным, оно потребовало тонкого чутья и отчаянной отваги; и холодный воздух случайности каждый раз наполнял ее легкие страхом, одно его дуновение — и она могла пройти мимо чего-то единственного в жизни, пройти совсем рядом, но мимо и навсегда.
Глава 2
Ибо жизнь не предназначала Клару для такой встречи и никак, казалось бы, к ней не готовила. Задумываясь, что нередко случалось, о своем предназначении, Клара терялась в догадках относительно причины собственного появления на свет. Насколько можно было понять, родилась она по недосмотру: никакая божественная сила, желающая ей добра, не могла бы сознательно поселить ее в такую семью. Но мысль о случайности Кларе не нравилась: ведь тогда случайным было и ее освобождение; получалось, что жребий, распорядившийся ее рождением, мог с таким же успехом наслать на нее слепоту в главные, решающие мгновения жизни, тем самым обрекая на желания, никогда не исполняющиеся, и возможности, всегда упускаемые. Она не раз встречала таких вечных неудачников. Лишенная уверенности, что время взрастит ее к нужному сроку, она росла сама, росла изо всех сил. Еще в детстве Клара испытала глубокое потрясение от рассказа о сеятеле, который сеял свои семена, и одни упали на обочину, другие — на каменистую землю, третьи — в заросли терновника, а четвертые упали на плодородную почву и принесли плоды. Это был любимый рассказ учительницы начальной школы, Клара много раз слышала его во время утренней молитвы и, еще не зная, что это притча, приходила в ужас от такой несправедливости. Бездумно расшвыривать семена и, куда хуже, человеческие души — это было чудовищно. Повзрослев, со всем вызывающим, трагическим отчаянием своих четырнадцати лет она увидела в себе растение, впивающееся корнями в голый камень, где для него нет ни воды, ни земли, ни тени. Но затем, еще немного повзрослев и почувствовав, что все-таки растет, пришла к выводу, что ей, похоже, посчастливилось попасть в какую-то сухую песчаную трещинку, где несколько песчинок и несколько капель влаги не дадут угаснуть трепетной, но цепкой жизни. Да, она удержится, она выживет.
Клару всегда изумляло, что другим удается так хорошо себя чувствовать на этом безжизненном пространстве. В Нортэме, который для нее был бесплоднее самой бесплодной пустыни, люди жили и уезжать никуда не собирались, хотя имели деньги в банке и две ноги в полном своем распоряжении. Она ненавидела родной город с такой силой, что каждый раз при возвращении домой на каникулы ее трясло и колотило от лихорадочного, смешанного со стыдом страха. Она и ненавидела Нортэм, и боялась, не зная, достанет ли ей сил с ним порвать; ведь даже теперь, после двух лет учебы в Лондоне, она с ужасом думала, что может внезапно потерять рассудок или просто не выдержать, сломаться, и тогда ей, жалкой, поверженной, ничего не останется, как вернуться под материнский кров. По ночам она лежала без сна, вся — туго скрученный клубок желаний и воли; казалось, что стоит только уснуть, как настойчивость и вера покинут ее, и она снова проснется в одиночестве, на своей узкой кровати в тесной комнате в глубине дома, окнами в тесный квадратный садик, упирающийся в другой такой же садик, в комнате, где она столько лет засыпала, предаваясь своим предательским мечтам. Она боялась этого; и еще она боялась матери.
Отец Клары умер. Его сбил автомобиль на пешеходном переходе, когда ей было шестнадцать лет. Те, кто принимал участие в Клариной судьбе, сказали бы, что она лишилась союзника, потому что хотя бы внешне отец представлялся человеком более умным, чем его супруга; в отличие от нее он хотя бы прилюдно не выражал презрения к умственной деятельности и неизвестно кому нужному образованию. Но и ему, в сущности, никогда не было до Клары особого дела, а за ее успехами он если и следил, то невнимательно и без интереса. Он не любил детей; вряд ли он вообще что-нибудь любил. Двум сыновьям, Артуру и Алану, он уделял несколько больше внимания, но не потому, что те были ему ближе: просто он по крайней мере знал, о чем их спрашивать. О его работе — отец служил в муниципалитете — дома никогда не упоминалось; Клара могла только догадываться, что эта работа связана с математикой, в высшей степени уважаема и в высшей степени скучна. Когда миссис Моэм спрашивали, в кого у нее такая смышленая дочка, она, фыркнув, пожимала плечами и, словно открещиваясь от порока или недуга, отвечала:
— Уж во всяком случае не в меня; надо полагать, в него.
Эта двусмысленная фраза долгие годы оставалась для Клары загадкой: ведь на самом деле миссис Моэм в свое время отлично училась, ее школьные успехи были просто блестящими, в доме тут и там хранились свидетельства давних чествований — книги, надписанные рукой учителя воскресной школы. Но позже миссис Моэм стала ярой ненавистницей всех тех талантов, которыми когда-то обладала, в то время как даже ее муж и тот добровольно платил своеобразную дань делу просвещения: у него имелась «Британская энциклопедия» 1895 года издания, которую он время от времени читал и детей своих понуждал читать, особо упирая на то, что информация — вещь полезная. Сын искусного механика (Кларе, правда, это мало что говорило), он сам своим трудом сумел заработать на дом с тремя спальнями и общей стеной с соседним домом, в хорошем пригородном районе и, как можно было предположить, имел все основания радоваться жизни. Но он не радовался. Он неизменно пребывал во власти какой-то непонятной мелочной обиды, из-за которой все попытки Клары приблизиться к нему наталкивались на неприятие; она периодически предпринимала их просто потому, что отца боялась меньше, чем матери, и два-три раза ухитрилась-таки добиться его поддержки — ей купили велосипед, разрешили сходить в кино. Но Клара чувствовала, что отцу все это безразлично. Впрочем, как можно было его винить? Мысль об этом казалась невыносимой, чудовищной, но Клара все же понимала, что человеку, столько лет прожившему с ее матерью, грешно ставить в вину утрату joie de vivre, вкуса к жизни.
Когда он умер, Клара не испытала настоящего горя. Эта смерть реально проявилась лишь в поведении матери, которая до самого конца пребывала в упорном, угрюмом молчании; она не уронила ни слезинки, а когда похороны завершились, повернулась спиной к могиле, грузно выпрямилась, сложила губы в излюбленную пророческую складку и медленно зашагала прочь по глинистой дорожке; проходя мимо могильной плиты, на которой было высечено, что смерть есть лишь краткая разлука, она разлепила губы и произнесла:
— Итак, его больше нет; не скажу, что я так уж огорчена.
От этих слов шедшую рядом Клару наконец прорвало, она истерично, в голос разрыдалась, слезы градом покатились по ее горячим щекам, но она знала, что плачет не по отцу, а по любви, которой здесь нет, а есть убогое существование в этой мерзкой дыре, в которой и она точно так же, никем не любимая, когда-нибудь умрет. Клару никто не утешал, все остальные вполне обошлись без рыданий, но, с другой стороны, никто и не осуждал; потом, уже дома, дядюшки и тетушки заботливо протягивали ей чашки с чаем. Неловкую заботу проявляли даже братья; Клара сидела, без конца теребя бахрому скатерти, и ей вдруг почудился совсем другой мир — мир, где сильные чувства считаются прекрасными, где даже слезы имеют право на существование, где красивым будет не то надгробие, в котором видна мелкая, дешевая экономия воображения, камня и слов, а то, на котором неистовствуют от горя мраморные ангелы. Все, все что угодно могло бы примирить ее со смертью, думала Клара, — все, в чем есть хоть капля щедрости, но только не эта ничтожная тесная гостиная, не эта лживая обыденность, не эти бесконечные чашки с чаем, не эти безжалостно застывшие лица. Пролейся хоть слезинка, раздайся хоть ропот раскаяния, ей бы этого хватило; но нет, ничего. Родственники даже не надели траура — в ношении траура они видели лишь излишество, фальшь и лицемерие. Ничто у них не имело права на существование. Они сидели, как каменные идолы, и все, чего они хотели, — это быть вот такими каменными идолами, чтобы никто не знал, волнует их что-нибудь или нет, чтобы никто не отличил участия от равнодушия.
Сами похороны миссис Моэм превратила в трагикомическую демонстрацию собственных убеждений. Везти тело в крематорий она отказалась, и не потому, что решила вдруг обзавестись религиозными предрассудками, а потому, что ошибочно полагала кремацию очередным новомодным увлечением; нового же она не принимала. Родители воспитали миссис Моэм прилежной прихожанкой, ее деды и бабки и вовсе были ярыми методистами, но сама она давно уже перестала притворяться верующей во что бы то ни было и все проявления религиозности считала дурацкими причудами. Так что, храня заложенные в детстве моральные устои, миссис Моэм наотрез отказалась от всего, что из них следовало, а породивший их источник игнорировала как надувательство. Она по-прежнему отстаивала одно и порицала другое, но с годами шкала ее оценок слегка сместилась. Если пятьдесят лет назад ношение траура было символом добропорядочности, то теперь миссис Моэм пришла к выводу, что это лишь презренная и недостойная формальность; ибо все, что делалось напоказ, было лицемерием. А оно претило миссис Моэм настолько глубоко, что ей легче было во всеуслышание заявить, будто она ничуть не скорбит по покойному, чем получить обвинение в лицемерии. Требовался немалый опыт, чтобы следить за ее изменчивыми, как зыбучие пески, антипатиями. Любой пустяк, любой неверный шаг одной из теток — и все было бы наоборот, траур был бы вознесен до небес, миссис Моэм превратилась бы в самую безутешную на свете вдову, в одинокую мученицу, а одежда окружающих — в непрестанное оскорбление для нее, единственной, кто имел право пренебречь силой традиции. Катастрофическую непоследовательность матери Клара обнаружила еще в детстве и иногда думала, что с полноценным религиозным фанатиком ужиться было бы, наверное, и то легче — у такого, по крайней мере, все выверты и выходки закономерны и предсказуемы, возникают не на пустом месте, так что известное влияние свыше тоже держало бы их в узде.
С миссис Моэм даже самым покорным и благонамеренным не удавалось не оступиться. Сегодня она превозносила то, что на прошлой неделе считала крайне недостойным и, казалось, не усматривала в этом никакого противоречия. Взять хотя бы вопрос о гробе. Бессчетное количество раз Кларе доводилось слышать заявления матери о том, что, когда она умрет, ей, мертвой, будет наплевать, что станет с ее телом, — пусть делают, что хотят, хоть на помойку выкидывают; поначалу эти рассуждения нагоняли на Клару ужас и непонятное смятение, тем более что были в некотором роде не лишены справедливых оснований. Но стоило супругу миссис Моэм умереть, как цена и качество гроба приобрели всепоглощающее значение, а золотая середина между бережливостью и соблюдением приличий, казалось, никогда не будет найдена. Снова и снова Клара выслушивала про миссис Хьюитт, которая из экономии похоронила мужа в гробу из какого-то неприлично дешевого пористого дерева, да еще требовала скидки за счет страховой компании; а потом про столь же обездоленную и столь же бессовестную миссис Даффи, которая целое состояние угрохала на черный креп да золоченые ручки, и все из вечного желания сыграть на публику. В конце концов Клара, не выдержав, попыталась снова вернуться к возможности кремации (о помойке, столь любезной сердцу миссис Моэм, она не осмелилась упомянуть даже в мыслях, еще хранивших частицу дочерней нежности), но в ответ совершенно неожиданно услышала, что прах должен отойти к праху, а пепел к пеплу, — решительно и непоколебимо миссис Моэм извлекла на свет Божий предписания, над которыми потешалась тридцать лет. Клара не стала указывать на то, что в крематории как раз пепел и получится; смысл материнских слов был ей по опыту ясен и заключался в следующем: кремация — это противоестественно, телу полагается лежать в земле и спокойно гнить. На нее даже повеяло покоем откуда-то из смутной глубины этих слов — при всей своей суровости они были не лишены умиротворяющей красоты иносказания.
Мир иносказаний был той обителью, где Клара только и спасалась. Жизнь, в которой все имело буквальное значение, была настолько откровенно враждебной, что она жадно хваталась за все, что подтверждало возможность иного существования. Но прямые тому подтверждения в ее фабричном пригороде встречались нечасто, и приходилось довольствоваться окольными путями. Клару могло заворожить даже сочетание слов, пусть избитое и стершееся от частого употребления, вроде излюбленного присловья матери: «Не поможет лечение — поможет терпение»; от этой фразы ее всегда пробирал легкий озноб — и от зловеще-неумолимой рифмы, и от звучащего в словах достоинства, которое чуть ли не облагораживало стоическую позу миссис Моэм. Точно так же Клара воспринимала и цитаты из Библии, которые вывешивались на церковной доске объявлений или на рекламных щитах в центре города и гласили: «Я есмь путь, и истина, и жизнь», или: «Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их», или же: «Не хлебом единым жив человек». Они вселяли покой, но не потому, что Клара верила в их содержание, а потому, что в сочетаниях этих слов была красота, а сами слова, казалось, принадлежали какому-то большому, совсем другому миру, состоявшему из совсем других вещей; к тому же эти цитаты означали, что кто-то счел нужным их вывесить. Точно так же, как одни платят за ум, другие готовы платить за духовные ценности. Даже если сказанное в цитатах было неправдой (на то, что это правда, Клара даже не надеялась), кто-то верил в это и даже выложил деньги — заплатил за аренду щита, развесил плакаты; одно это уже предоставляло какой-то выбор: хотя христианство было ей безразлично, Клара радовалась, что оно существует вопреки отступничеству миссис Моэм.
Особым образом дело обстояло с псалмами. И не у одной Клары: большинство девочек их школы ухитрялись вкладывать прямо-таки физическую страсть в исполнение самых разных гимнов, обращенных к Создателю, а одна девочка, у которой якобы был роман с моряком-курсантом, по-настоящему плакала, когда пела:
Зрелище было воистину удивительное, и девочка пользовалась огромной популярностью. Кларе никогда не удавалось достичь даже близкого эффекта, но среди псалмов и у нее были свои любимые; она была отчасти неравнодушна к гимну
разделяя неоригинальную эту слабость с доброй половиной школы, но для себя она выбрала псалом, сочиненный Дж. М. Нилом, который начинался так:
Эти строки, сочетаясь с мелодией, каждый раз возносили Клару к безумным, головокружительным высотам ее желаний и устремлений; совсем еще маленькой при пении этого псалма ей представлялся не город на небесах, с жемчужными воротами, хрустальными стенами и золотыми башнями, а самое что ни на есть земное воплощение рая, где в прекрасных домах жили прекрасные люди и беседовали о прекрасных вещах. Скорее всего, этот образ родился из слова «мирские», которое позже из стихов было благоразумно изъято. Кларе казалось, язык не в силах выразить страсть больше той, что звучала в сбивающейся с дыхания строчке: «Изведать, ах! изведать бы»; и восклицание «ах!», и повтор, и старинное «изведать» дышали неизбывной тягой куда-то.
Конечно, были испробованы и другие, более естественные и традиционные пути бегства в воображаемый мир: Клара читала книги, рассматривала рекламные объявления, сочиняла себе бесконечные романтические приключения; но ее детский жизненный опыт был так скуден, что не позволял отличить возможное от невозможного. А ей, даже маленькой, хотелось возможного. Жадно проглатывая бесконечные книжки о складно придуманных приключениях богатых детей на фермах, в пещерах контрабандистов или в загородных домах, она видела: это специально написано так, чтобы не слишком поверили. Книжные истории были слишком далеки от известной ей жизни, в то время как грозное напоминание о тесных вратах неизменно оставалось в силе. К тому же и в детских книжках, и в рекламных объявлениях все было чересчур гладко, а Клара, за неимением убеждений, жаждала сложностей. В то, что десятилетние дети могут ловить злодеев, сдавать их в полицию и получать в награду пони, она не верила, как не верила и в то, что в домах с постоянным горячим водоснабжением с лиц молодых мам не сходит беззаботная, горделивая и любящая улыбка. В их доме было горячее водоснабжение, но мать не улыбалась. В раззолоченном детском мирке Клара пыталась разглядеть хрупкие блики подлинной неоднозначности, уловить теплое сияние широких, полнокровных горизонтов, но тщетно; она искала недосказанности, драгоценных полутонов, возможности выбирать и отвергать, но ничего не находила. В рекламных объявлениях жизнь была лучше ее собственной, но отсутствие и порока, и добродетели делало ее безнравственной и примитивной.
Книги про детей, которым дарили пони, Клара брала в библиотеке. Дома в шкафу стояли совсем другие книги, они тоже представляли жизнь в упрощенном свете, но по-иному, более старомодно; среди них были в полном смысле слова викторианские, и по возрасту — наследие времен бабушкиного детства, — и по настрою. Кроме Клары, никто их не читал; Клара же читала их потому, что читала все подряд. Умеренность, чистоплотность, непритязательность, самоотречение и смирение проповедовались в этих книгах с восхитительной последовательностью, в истинно протестантских традициях: ни ангелочки, ни лилии не нарушали чистоты страниц. Если что и привлекало Клару, так именно безжалостная прямота, доходившая порой до того предела, за которым начинается опасная крайность; например, в одном печальном рассказе говорилось о девочке, которая целыми днями преданно ухаживала за злой мачехой, и вот однажды, когда потерялась мачехина кошка, девочка выбежала ее искать в одной ночной рубашке, заболела воспалением легких и умерла. Но больше всего Кларе нравилась книга под названием «Золотые окошки» — школьная награда матери. Это был сборник басен, большинство из которых вели к общеизвестным выводам. Одна из них так и называлась: «Золотые окошки», и в ней рассказывалась не лишенная очарования история о мальчике, который бродил по холмам и увидел вдалеке дом с окнами из золота. Он решил добраться до этого чудесного дома, но так и не нашел его. Огорченный, мальчик двинулся в обратный путь и, лишь подходя к калитке, понял, что дом, который он искал, — его собственный, а окошки в нем позолотило заходящее солнце. Мораль здесь, надо полагать, заключалась в следующем: красоту нужно видеть в том, что имеешь, а не искать неизвестно где; но к этому неизбежно примешивалась уже не сказочная грусть — ведь золотые окна угасли, да и живущим внутри людям никогда их такими не увидеть. Был еще рассказ о слепой матери, чей сын не вернулся с поля боя; узнав об этом, рыдающая женщина спрашивала вернувшихся воинов, не случалось ли им видеть ее убитого сына — прекрасного юношу, одетого в искусно вышитые шелковые одежды; но воины отвечали: нет, мы не видели юноши, но мы видели могучего бородатого мужчину, он лежал убитый, и вместо пояса у него были повязаны странные одежды, ветхие, выгоревшие и изорванные, которые когда-то были расшиты цветами. Клара этот рассказ не понимала, но догадывалась: речь в нем идет о чем-то на порядок выше, чем сентиментальность. Однако интереснее всего был рассказ «Два сорняка». В нем говорилось о том, как два сорняка росли на берегу реки; один берег силы, чтобы прожить подольше, и поэтому был приземистым, худосочным и бурым, а другой изо всех сил тянулся вверх и рос, пышно зеленея. Летом, как водится в баснях, они стали укорять друг друга: низкий называл высокого собрата честолюбцем и помпезным транжирой, а тот обзывал его жалким скрягой. В конце лета мимо шла красивая девушка; она увидела высокое растение, сорвала его и приколола к платью, где сорняк до вечера пламенел своими алыми соцветиями и умер счастливым. Тот, что остался на берегу, увидел все это, рассмеялся и подумал, что уж он-то доживет до следующего лета. Так и случилось.
Интересно, что басня не вела к однозначному выводу. По всем законам жанра, смерть большого растения должна была утверждать праведность жизни маленького, точно так же как страдания стрекозы утверждают праведность муравья, но этого почему-то не получалось. Получалось, что можно выбирать. Рассказ не то чтобы открыто провозглашал, будто расточительная красота и наслаждение жизнью стоят самой жизни, но все-таки намекал, что такое возможно, и одного признания этой возможности Кларе было более чем достаточно. Перечитывая басню, она каждый раз испытывала новое потрясение от того, как в знакомом сюжете, рассказанном знакомыми словами, открывалось и высвечивалось что-то новое. Здесь, под коленкоровой обложкой с золотыми буквами, такой подарок был поистине роскошью.
В одиннадцать лет Клара, вслед за братом Аланом, получила право учиться в классической школе. Миссис Моэм была категорически против подобных школ, поскольку там нужна дорогая форма, но, к счастью, общественное и финансовое положение семьи помешало найти обоснованный повод для отказа; миссис Моэм достаточно часто поступала необоснованно, но делать это на виду у всей округи все же не хотела, так что ее скупость и врожденное недоверие к образованию отразились лишь на выборе школы, самой захудалой — под тем предлогом, что автобус обойдется дешевле. Школа «Баттерсби» располагалась в большом, мрачном и каком-то уродливом здании на внешней границе одного из тех районов, что кольцом окружают центр почти любого города и представляют собой серые, обезлюдевшие, заброшенные кварталы — следы былого богатства; зажиточные семьи давно покинули большие, не лишенные достоинства дома с террасами, и теперь в них селились только те, кому другое жилье было не по карману. Разве что случайно кто-то «из благородных» застревал здесь, угрюмо доживая свой век; однажды ветхая, скрюченная и неопрятная старуха обратилась к шедшей по улице Кларе и голосом, исполненным изысканности и безумия, стала говорить, что вот было время, когда обитатели этих кварталов ходили, высоко подняв голову. Но беседы не вышло: Клара — маленькая, в сбившихся гольфах — не поняла, чего от нее хотят.
Захудалый район и мрачное, запущенное школьное здание Клару не пугали. Наоборот, школа вызывала у нее бесконечный восторг, ей нравилось именно то, за что обычные люди школы как раз не любят. Нравилось здание — огромное, стылое и неуютное, словно ангар; и стены коридоров — снизу, по плечо, темно-зеленые, а выше бледно-салатные; и длинные, чуть теплые батареи, и измазанные мелом гулкие доски, и высокие немытые окна. Ей нравились раздевалки и шкафчики, и сам казенный дух, и бесконечные ряды умывальников и кабинок в туалетах, и питьевые фонтанчики на каждом углу. Нравилось, что школа одиноко высится посреди обширного глинистого пустыря, покрытого где травой, где асфальтом: упавшая во время войны бомба разрушила часовню по соседству, место заровняли, и оно незаметно превратилось в часть школьной территории. Пустырь был открыт со всех сторон; пронизывающий ветер, казалось, не стихал здесь никогда, он превращал девчоночьи руки и коленки в красно-синие ледышки и, стоило школьницам выйти за порог, срывал с голов форменные береты. Но Кларе нравилось все, даже холод, лишь бы не теснота, не зажатость, не бездушный уют; она любила безымянную толпу в школьном гардеробе, несущую на подошвах грязь с улицы, оставляющую волосины на стенках раковин; любила за то, что в этой толпе все безымянны, что это не мать, не Алан и не Артур. Дом и домашние ввергали Клару в ужас, но они же и придавали сил, при всем ее стремлении к безликому размаху.
Учиться Кларе тоже нравилось. Это было несложно: первые годы ей одинаково легко давалось абсолютно все, благодаря замечательной памяти на факты, и, только став старше, она начала сомневаться, что способна и дальше всерьез заниматься физикой и математикой. Самым любимым у нее сначала был предмет, обобщенно именовавшийся «естествознанием», Клара самозабвенно играла с бунзеновскими горелками — дома ей не разрешали даже зажигать газ. Еще предмет ей нравился потому, что она чрезвычайно быстро завоевала сердце миссис Хилл, учительницы естествознания: это стало первым завоеванием в Клариной жизни.
Миссис Хилл была невысокой полноватой женщиной средних лет с мелко вьющимися волосами, уложенными в мелковитую сеточку. Поверх одежды она всегда носила халатик без рукавов, в сине-малиновый цветочек, делавший ее похожей не то на добрую тетушку, не то на уборщицу, но только не на знатока естественных наук. Со своими приборами она управлялась, словно хозяйка, ловко орудующая сковородками и скалками: сказывались годы ведения домашнего хозяйства. Детей у нее не было, но, в отличие от большинства других учительниц, был муж, и в ее действиях сквозила чуть заметная отстраненность, легкое отчуждение от всего, что составляло школьную жизнь. Миссис Хилл существовала отдельно от нее, в своем халатике, в своей лаборатории, со своими замужеством; только это и спасало ее от участи, которая иначе была бы поистине ужасной. Потому что с дисциплиной дела у миссис Хилл обстояли безнадежно, она была из тех учителей, чьи ученики всю жизнь могут безнаказанно вытворять что угодно и знают об этом. Будь она традиционной школьной учительницей, пытающейся вдалбливать ученицам традиционный школьный предмет вроде истории или латыни, злым, издевательским насмешкам не видать бы конца; но у миссис Хилл почему-то до такого не доходило. Прежде всего, большинство девочек проявляли, хотя бы время от времени, интерес к естествознанию: они с удовольствием наблюдали за растущими кристаллами, за шипящими кусочками натрия, мечущимися в блюдцах с водой, взвешивали что-то на маленьких весах с маленькими гирьками и таким образом то и дело вполне добровольно дарили миссис Хилл своим вниманием. Но самое замечательное — невнимание класса ничуть не задевало миссис Хилл. Ей было, в сущности, безразлично, слушают ее или нет; она объясняла, и ей самой было интересно; она как ни в чем не бывало прогуливалась от стола к столу, прекрасно видя, кто записывает ход опыта, а кто вместо этого ведет дневник. С доской она работала тоже крайне оригинально: написав уравнение, обнаруживала ошибку, что-то бормотала, стирала, заглядывала в учебник, ни на минуту при этом не подозревая, что рискует своим авторитетом.
С ней, сами того не зная, девочки отдыхали. Делать вид, будто они ни во что ее не ставят, было не обременительно, не то что на уроках географии у некоей мисс Райли — вот уж кто действительно не справлялся с классом; география была невыносимым мучением, мисс Райли просто напрашивалась на издевательства: она сидела перед ними, беспомощно пытаясь наладить дисциплину, худенькая, хорошенькая, затравленная и нескрываемо жалкая, откровенно являя собой всю бездну унижения — бездна эта пугала девочек своей глубиной, но она же неминуемо предполагала дальнейшие истязания. В отличие от мисс Райли, спокойно-безразличная миссис Хилл не вызывала их на жестокость, и на ее уроках совесть у девочек была чиста. Хотя вели они себя порой невообразимо: когда были маленькими, проводили большую часть урока на полу у дальней стены класса, играя с шариками ртути; они прокалывали их иголками или остриями авторучек и наблюдали, как ртуть скатывается в шероховатые зазубренные щели в пыльном деревянном полу, потом выталкивали ее обратно, в восторге от того, как толстенькие упругие шарики отряхиваются от соринок. Когда они выросли из этих детских забав, то нашли новые развлечения — например, прожигали сиденья бунзеновскими горелками. Был случай, когда они купили фунт сосисок, принесли на урок и стали поджаривать, тоже на горелке, а потом съели почти что у всех на виду, наполнив класс запахами; миссис Хилл, казалось, ничего не заметила и продолжала спокойно объяснять закон Бойля. Кларе сосиска не понравилась, снаружи она обгорела дочерна, а внутри осталась сырая, к тому же мать когда-то говорила, что от сырых сосисок непременно будут глисты, но вкус сырого сосисочного фарша и горькой обгоревшей корочки запомнился надолго — вкусом запретного удовольствия.
Клара стала любимицей миссис Хилл. Когда она это обнаружила, то отнюдь не огорчилась; хотя другие смеялись, Клара уже достаточно понимала жизнь и знала: любовь, чья бы она ни была и чем бы ни была вызвана, не бывает ни смешной, ни ничтожной. У других учителей тоже имелись любимчики среди девочек, а у девочек — среди учителей, но у миссис Хилл это проявлялось как-то уж слишком нестандартно, в полном, впрочем, соответствии с ее нестандартным положением в школе. Весь облик и манера миссис Хилл неизбежно придавали ее привязанности, отнюдь не чрезмерной, что-то материнское; сама она в своем отношении к Кларе явно не видела ничего странного, ей ничего не стоило поинтересоваться Клариным мнением, никак этого не оговаривая, но и не рисуясь; ставя Клару выше остальных, она во всеуслышание заявляла что-нибудь вроде: «Ну, Клара, надеюсь, уж ты-то помнишь, что я рассказывала на прошлой неделе» — или: «Впрочем, что я стараюсь — все равно слушает одна Клара Моэм». Это было настолько неслыханно, что никого не задевало. По школьным понятиям, это был просто бред, а на бред не обижаются. Девочки хихикали, Клара тоже хихикала, и все шло своим чередом. Клара даже привязалась к миссис Хилл и очень гордилась своей привязанностью к такой чудачке.
Другое дело мисс Хейнз. Она тоже выделяла Клару, но тщательно это скрывала. Мисс Хейнз, учительница французского, была молода, пользовалась уважением и имела все шансы стать лучшим учителем школы. Клару она любила за способности, и не более того; ничто другое ее в Кларе не интересовало, жизнь мисс Хейнз была достаточно полна, она много развлекалась и имела любовника. Девочки ее уважали: она умела с ними справляться, держалась очень уверенно и носила изумительные джемпера, сногсшибательные чулки и такие модные туфли, что неискушенный глаз мог принять их за ортопедическую обувь. Расположение мисс Хейнз не было для Клары очевидным, его скрывала энергичная манера, строгость и требовательность, почти чрезмерная, так что Клара из кожи вон лезла, чтобы ее оценили. Только достигнув того возраста, когда предстояло определиться и решить, в каком направлении пойдет ее дальнейшая учеба, и выбрать между естественными науками и гуманитарными — на следующий год они разделялись, чтобы уже никогда не соприкасаться, — только в пятнадцать лет Кларе открылся блестящий результат ее усилий и то, о чем прежде она могла лишь догадываться: что миссис Хилл и мисс Хейнз буквально боролись за нее. Это открытие принесло ей, как ни странно, огромное удовлетворение. У Клары и в мыслях не было бросить французский ради миссис Хилл, тем более что среди прочего у нее обнаружились кое-какие досадные сложности, связанные с пониманием природы электричества, но чувствовать себя желанной было исключительно приятно, поэтому она долго не принимала никакого решения, пока наконец ее не вызвала директриса и не сказала, что мисс Моэм следует заняться естественными науками, это более перспективно. Тогда-то Клара и объявила, что выбирает гуманитарные предметы.
Выйдя от директрисы, она столкнулась с мисс Хейнз; на той был очень симпатичный тонкий рифленый джемпер горчичного цвета и юбка в тон, тоже очень симпатичная. Вдруг Клару, обдав непонятным трепетом, осенило: мисс Хейнз специально оказалась в этом коридоре, она поджидала ее, Клару.
— Добрый день, Клара, — сказала мисс Хейнз.
— Добрый день, мисс Хейнз, — ответила Клара, не торопясь расщедриться.
— Мисс Поттс, кажется, собиралась поговорить с вами по поводу будущего года, — сказала мисс Хейнз.
— Да, я у нее уже была, — ответила Клара.
Последовала небольшая пауза: Клара упивалась положением желанной ученицы.
— Надеюсь, вы не передумали заниматься языками? — сделав над собой легкое усилие, наконец спросила мисс Хейнз.
Клара сжалилась:
— Ну что вы, — сказала она, уже улыбаясь. — Что вы, конечно, нет. Я сказала ей, что ни в коем случае не брошу французский. Мне было велено хорошенько подумать, но на самом деле я уже обо всем подумала.
Выслушав это, мисс Хейнз, которая тоже было заулыбалась, мгновенно согнала с лица улыбку, снова приняла свой обычный энергично-надменный вид и, проговорив: «Очень, очень хорошо», равнодушно зашагала прочь. Но Клару такая перемена не смутила: теперь-то она знала, что за этим стоит.
В автобусе по дороге домой она размышляла, что бы на все это сказали родители, вздумай она с ними посоветоваться. Неужели ее грандиозный успех не произведет ни малейшего впечатления? Стоял приятный летний день, солнце непривычно ярко и весело освещало бегущие друг за другом ряды домов; город, как Рим, был построен на холмах, и в нескольких местах открывались достаточно привлекательные панорамы далеких склонов, покрытых плотным узором крыш и печных труб. Это частично компенсировало гнетущий вид самих домов, на которые вблизи было страшно смотреть: расстояние и само их количество неожиданно одаривало их ярким, звонким благообразием. Кто-кто, а Клара по опыту знала, насколько справедлива суть рассказа о доме с золотыми окошками: однажды ей довелось, гостя у подруги, залюбоваться раскинувшимся вдалеке, как на ладони, великолепным склоном, подернутым дымом из труб, — склоном, где стоял ее собственный дом. В автобусе, который сейчас вез ее туда мимо безгранично, безоговорочно, прихотливо свободных людей и угодий, трудно было поверить в спертую домашнюю несвободу; Клара снова, как очень часто бывало, ощутила в себе силы верить, что все иначе: реальность была так нелепа, так противоестественна, а ее надежды так цепки, что она беспечно сделала им крошечное послабление, дала малюсенькую поблажку — пусть порыщут, принюхаются, освоятся. Эти надежды крепли даже от вида относительно зеленых улиц: сойдя на своей остановке, Клара на мгновение уловила, что именно заставляет многих стремиться жить в этой части города. Она шла по Каштановой аллее, то отщипывая листик от живой изгороди, то проводя рукой по прутьям ограды, и думала, что не так уж все плохо, что сейчас она родителям все сообщит; они вечно говорят, что как же, им очень интересно, стоит Кларе упрекнуть их в безразличии, — вот и отлично, пусть проявят хоть каплю своего интереса.
На этот раз даже вид садика перед домом не очень обескуражил Клару. Это был прямоугольный клочок земли, на котором траву подстригали вместе с сорняками; посередине рос пыльный куст, который никогда не цвел. Дорожка к двери, как и у соседей, занимающих смежную половину дома, была вымощена плитами неправильной формы. Миссис Моэм это не нравилось: плиты расшатывались, и она хотела заменить их асфальтом. Кларе дорожка тоже не нравилась, но она отстаивала ее из чувства долга. Парадную дверь голубого цвета украшал витраж, который миссис Моэм тоже не любила. Над ступенями был двускатный деревянный козырек с фестонами по краям — вероятно, чтобы уберечь от дождя гостей, пока им не откроют. Козырек миссис Моэм тоже не нравился на том основании, что от него ни красоты, ни пользы.
Клара, само собой, прошла мимо парадной двери к черному ходу, ведущему в кухню. Миссис Моэм разбирала провизию, доставленную из бакалейной лавки. На вошедшую Клару она не взглянула, но сказала:
— Пишешь им «большую», так непременно надо подсунуть мне эту дуру огромную!
Получение заказанного неизменно сопровождалось подобными замечаниями, неизменно подразумевающими, что негодяи-лавочники все делают назло, лишь бы досадить миссис Моэм каждой мелочью. Тем не менее по голосу матери Клара поняла: произошло нечто приятное; снимая и вешая в шкаф школьный блейзер, она ожидала услышать, что же именно. Но поделиться с ней не спешили: сначала Клару отправили наверх переодеться в домашнее. Когда она спустилась, мать накрывала на стол; Клара стала молча помогать, рассчитывая либо, улучив благоприятный момент, выложить свои собственные новости, либо оказаться посвященной в причину очередного торжества матери. Обычно она старалась избегать домашних повинностей, подолгу задерживаясь в ванной или у себя в комнате: работу по дому, тягостную, монотонную, Клара терпеть не могла.
— Заходила миссис Ханни, — сообщила мать, передавая через окошечко, соединяющее кухню со столовой, грелку для чайника.
— Да? — Клару охватило отвратительное тоскливое любопытство.
— Ей нужно было позвонить по телефону, — сказала миссис Моэм.
— A-а, — сказала Клара, начиная догадываться, что так согрело душу миссис Моэм: отсутствие у миссис Ханни телефона уже несколько лет служило темой недоуменно-уничижительных тирад.
— У нее сломался телевизор, — продолжала миссис Моэм. — Она хотела вызвать мастера.
Последовала выразительная пауза: Кларе предлагалось самой сделать выводы, что было достаточно несложно, ибо наличие у миссис Ханни телевизора при отсутствии телефона было центральной мишенью насмешек в семье миссис Моэм. Немало говорилось о том, какое это пренебрежение общепринятыми ценностями, какое безответственное попрание логики. Развивая тему, миссис Моэм часто возвращалась к воображаемой ситуации, когда разбитая внезапным параличом миссис Ханни не сможет позвонить доктору и испустит дух под идиотское кваканье своего телевизора. Естественно, когда у самой миссис Моэм еще не было телевизора, ее праведный гнев был несколько горячее; но и теперь она умудрялась находить достаточно причин для негодования, и потому суть ее отношения к миссис Ханни ничуть не изменилась, разве что в нападках уже не было того размаха. Клара часто думала, что отношение матери к телевидению символизировало всю ее систему моральных ценностей: не имея телевизора, она считала телевидение пределом пошлости и мещанства; купив телевизор, она стала считать всех, кто этого не сделал, либо «чересчур умными» и снобами, либо нищими, но при этом умудрялась по-прежнему презирать всех тех, кто приобрел телевизор до того единственно уместного, достойного, верно уловленного момента, когда перед прелестями телевидения не устояла сама миссис Моэм.
— Она хотела, — безжалостно продолжала мать, — чтобы его починили до начала этой многосерийной ерунды… как бишь ее?.. где про семью.
Клара поняла, что миссис Ханни достигла предела своего падения, ибо телесериал, название которого мать, конечно же, прекрасно помнила, был в глазах миссис Моэм верхом примитива, развлечением специально для тупиц и людей с окончательно испорченным вкусом.
— Я ей сказала, — миссис Моэм передала Кларе пластмассовую масленку, — что ни одной серии не видела.
На этом, судя по всему, исполнение программы закончилось.
— И что, пришел мастер? — спросила Клара, чувствуя, что надо что-нибудь сказать, однако не осмеливаясь касаться истинного смысла всей истории.
— Понятия не имею. Я ей сказала, что мастера надо вызывать регулярно. А то она, видите ли, вызывает мастера, только когда что-нибудь сломается.
Последнее было сказано с глубочайшим злорадством, злорадством благоразумной старой девы. Кларе не удавалось побороть ощущение, что вызывать мастера именно тогда, когда что-то сломалось, вовсе не такая дикость, как думает мать, но судить об этом с уверенностью она не могла, поскольку, как думают и живут другие, просто не знала. Окрестные жители, похоже, мать уважали, признавая за ней права, которыми она сама себя наделила; Клару это и изумляло, и угнетало: ведь никто не поступал так, как миссис Моэм, и тем не менее на всех действовала внушительность ее принципов. Воспринимая близкие отношения с людьми как оскорбление, мать не имела друзей, но имела авторитет, и безжалостно подавляла всех неопределившихся и незадумывающихся. Клара никак не понимала, почему никто из них не отвечает презрением на презрение, почему те, скажем, кто посещает церковь, кто читает романы, кто заполняет карточки футбольного прогноза и кто любит ездить на мотоцикле, не наберутся мужества сообща отстоять свои вкусы перед лицом тотального осуждения миссис Моэм. Но никто этого не делал. Вместо того чтобы предпринять встречное нападение, они, похоже, извинялись за свои недостойные слабости. Раз Клара даже слышала, как одна постоянная прихожанка, застигнутая в момент передачи викарию небольшой суммы для бедных, оправдывалась перед миссис Моэм, что вообще-то не собиралась этого делать и никогда бы не сделала, не брось на днях ее младший сын воскресную школу. В плотно окружающем миссис Моэм сознании собственной непогрешимости было что-то такое, отчего люди, приближаясь к ней, чувствовали себя немного виноватыми, хотя в половине случаев не знали, в чем именно. Она порицала столь многое и столь открыто, а одобряла вещи столь неожиданные и в такой тайне от остальных, что под ее всевидящим взглядом каждый безропотно причислял себя к козлищам. Случалось, нахальная продавщица где-нибудь в центре — им там все как с гуся вода — находила что ответить, но Клара в этих случаях испытывала такое напряжение, смешанное со стыдом, что и думать не могла о ликовании. Местные продавщицы старались миссис Моэм не гневить. Они ее боялись.
Боялась и Клара. Она твердо намеревалась воспользоваться тем, что миссис Ханни так кстати попалась матери под руку, чтобы, улучив благоприятный момент, заговорить о своих делах; но, когда такой момент настал, у нее ничего не получилось. Клара стояла, уставившись на скатерть в желтых цветочках, соображая, как бы получше сказать, и молчала. Она сама не понимала, откуда такой страх — ведь она не уважала мать, она ее презирала; с чего ей робеть перед человеком, чью натуру во всей ее презренной мелочности она видела насквозь? Она ненавидела мать за ее ненависть к миссис Ханни, эта ненависть заставляла ее содрогаться от ужаса. Даже вид накрытого стола был Кларе отвратителен — о скольких он свидетельствовал несуразностях, о скольких раз и навсегда заведенных правилах! Каждый, буквально каждый предмет появился здесь в пику чему-нибудь или кому-нибудь и теперь лежал с тошнотворным видом гордого превосходства. А какое все было уродливое! Клара бы простила вещам их уродство, если бы этим уродством так не гордились. Скатерть была льняная: миссис Моэм считала, что полиэтиленовыми скатертями пользовались разве что в рабочих семьях, и часто на эту тему распространялась; но салфетки под каждым прибором красовались полиэтиленовые. Необходимости в них не было, супа сейчас не предполагалось, но это ничего не меняло, салфетки лежали. Все остальное на столе было под стать скорее полиэтиленовым салфеткам, нежели льняной скатерти, ибо на деле миссис Моэм была ярым приверженцем пластмассового и синтетического, ставя практичность превыше всего. Весь дом был забит так называемыми практичными вещами: пепельницами с пружинкой (в доме, где хозяева не курили, а гостей никогда не было), какими-то хитроумными лейками, мухобойками, распрыскивателями ароматизаторов, футлярами для рулонов туалетной бумаги, картофелерезками и механическими сахарницами. В универмагах миссис Моэм была активнейшей покупательницей, падкой на самые нелепые приспособления. Вздумай кто-нибудь упрекнуть ее в мотовстве, она дала бы негодующий отпор такому глупцу и фантазеру; между тем страсть к приобретению «полезных вещей» бесславно поглотила немало фунтов стерлингов. Точно так же она всю жизнь утверждала, что терпеть не может всякие побрякушки, подразумевая, судя по интонации, те милые безделицы, которые во множестве украшали когда-то гостиные викторианской Англии; однако именно побрякушки задавали тон во всех ее комнатах. Правда, миссис Моэм их таковыми не воспринимала, и к чести ее следует сказать, что ни одна из этих вещей не была куплена — и не служила — в качестве украшения. Клара подсчитала, что как минимум треть предметов, неизменно выставляемых на стол, ни разу в жизни во время еды не использовалась, но радовать глаз тоже никак не была предназначена. Особую неприязнь она испытывала к лохани, расписанной пунцовыми тюльпанами. Никакие остатки чая никто туда никогда не сливал — миссис Моэм отлично знала, что это давно не принято. Тем не менее лохань каждый раз появлялась на столе. Она выпирала, она выносила мучительный приговор всей этой жизни. Клара не знала, как и на каком этапе развития человеческого общества появились такие лохани, которым и названия-то не придумали, — вещь эта мучила ее, словно скрываемый в семье позор. Ни в одном другом доме Клара таких лоханей не встречала и ненавидела в ней извращение, возведенное в символ исконной добропорядочности.
Как часто бывало, она слишком долго не решалась объявить свою новость, и когда наконец набралась мужества и открыла рот, то сделала это в самый неудачный момент. Она молчала, пока все ели и слушали мать, пересказывающую остальным злоключения миссис Ханни; Алан, Артур и отец выслушали ее тоже в молчании — чего слова тратить. Стали разливать чай, возникла пауза, и тогда Клара, насупившись, произнесла:
— Я сегодня была у директрисы. Насчет следующего года. Я французским буду дальше заниматься.
Мать в последний раз наполнила свою чашку, как следует помешала, взяла кусок хлеба с маслом, откусила, прожевала и наконец вымолвила:
— Твое дело.
Глава 3
Задолго до окончания школы Клара обнаружила, что, как бы ею ни пренебрегали, как бы ни игнорировали ее дома, всегда найдутся люди — и не только мисс Хейнз и миссис Хилл, — в чьей груди она способна пробудить дух соперничества. Упоминание о груди здесь вполне уместно: Клара рано оформилась, чем ошеломила своих сверстниц, которые были убеждены, что слишком умные никогда не становятся слишком женственными. Сама она воспринимала такое преображение с нескрываемым удовольствием, зная, как много оно сулит. К пятнадцати годам ее престиж неимоверно возрос благодаря записочкам, которые она постоянно получала из соседней, такой же школы для мальчиков. Раньше Клара не считалась у одноклассниц ни сколько-нибудь симпатичной, ни способной задавать тон в школьной моде — вот уж кто понятия не имел, как заломить берет или поддернуть юбку; но их отношение быстро переменилось, и Клара оказалась в числе принадлежащих к избранной компании самых шустрых, самых заметных, самых модных. Такая перемена не могла не порадовать, и Клара сделала надлежащий вывод: обладание большой грудью, как и способность получать хорошие оценки на экзаменах, дает силу.
Но она все-таки не принимала произошедший взлет как должное и не чувствовала себя в новой компании до конца своей — слишком долго она восхищалась этими девочками со стороны. Большинство из них оказались вместе с самого начала, рожденные командовать и побеждать. Одной из этих избранных была Рози Лейн, дочка владельца большого бакалейного магазина, спортивная девочка с хорошеньким личиком; изначальная популярность досталась ей дешево — ценой кураги и кубиков мармелада, которые она раздавала достойным и которые те запихивали в рот целиком. Затем была своенравная Сьюзан Беркли, любительница покомандовать; от природы энергичная, она в соответствии со своей природой и развивалась. Потом были неразлучные подруги Хетер и Кейти, преданно одна другую лелеющие; им было неведомо, каково хоть на минуту оказаться всеми позорно брошенной, им не приходилось искать пару ни на уроках танцев, ни в спортзале или в одиночестве брести из класса в класс; их непобедимая уверенность друг в друге покоряла любого. В тот год описанная четверка составляла ядро ослепленной собственным блеском элиты, но были и другие. В четырнадцать лет к ним присоединилась Изабел Маршалл, из худого нескладного подростка неожиданно превратившаяся в изумительную красавицу, а еще через год — ее лучшая подруга Клара, когда у нее появилась грудь. Был еще один, труднообъяснимый случай — Джэнис Янг. Некрасивая, неумная, неспортивная, заведомо обреченная всю жизнь служить козлом отпущения, Джэнис, когда ей пошел пятнадцатый год, умудрилась втереться в избранное общество. Избранное общество так толком и не разобралось, как это произошло, и в конце концов пришло к выводу, что Джэнис взяла чистым нахальством. Она была неуправляемая, бесстыжая, наглющая; она сама приставала к мальчикам, и те, ко всеобщему изумлению, безропотно подчинялись, повсюду с ней бывали и дарили подарки. Она говорила о них такое, что у всех глаза на лоб лезли, но молодые люди сносили эту неслыханную, фантастическую непосредственность. Она ставила им условия, она их запугивала, и когда-нибудь одному из них суждено было также безропотно на ней жениться. Никто ничего не мог поделать. Не смогли ничего поделать и Рози, Сьюзан, Хетер, Кейти, Клара, Изабел; они приняли ее — по слабости, не устояв перед таким первобытным напором. Время от времени у них возникало смутное желание заставить ее предъявить свое несуществующее право на членство, но каждый раз, точнехонько перед готовящейся атакой, у Джэнис, словно в кармане у фокусника, обнаруживался новенький, с иголочки, поклонник, радостно спешащий в ее непостижимые сети.
Кларе, как она сама считала, с избранием в классную элиту страшно повезло, и шаткое положение Джэнис придавало ей уверенности — уж она-то, Клара, всяко не такая назойливая и бестактная. Поэтому она была с Джэнис особенно дружелюбна. Немало удивляло Клару и то, как легко она освоилась с собственными новоявленными достоинствами: она не сильно отставала от Джэнис в твердом намерении воспользоваться тем, что дала природа, а природа дала ей больше, чем Джэнис. Некоторых девочек — как ни странно, даже губастую, размашистую, сочную Сьюзан — происходящее с ними тревожило, они были в легком смятении от открывшихся возможностей. Клара тревожиться и не думала. Она прилагала все силы, чтобы поток любовных посланий не иссякал, и увлеченно пополняла ряды воздыхателей.
Главные события амурной переписки происходили раз в неделю после обеда, у входа в бассейн параллельной мужской школы, перед уроком плавания: у девочек своего бассейна не было. Мелюзга, посланная старшими учениками, ждала на ступеньках и, краснея, вручала конверты. Девочки ходили на плавание с удовольствием, подзадориваемые тем, что самые дерзкие из мальчиков без труда добирались до окна под потолком раздевалки и подглядывали. Все об этом отлично знали, но вслух никогда не говорили — предать гласности те острые ощущения, которые испытывала каждая втайне от других, значило бы тем самым разрушить их и запретить; кокеткам пришлось бы, устыдившись, воспользоваться кабинками, как постоянно делали трусихи и скромницы. Пока же девочки, считавшие себя достойными внимания, оставляли двери кабинок открытыми в расчете на то, что соблазнительно мелькнувшая грудь, бедро или попка будут замечены из запотевшего окна под потолком; однажды Клара, притворяясь, как заведено, будто ее никто не видит, прошла через всю раздевалку в одном узеньком полотенце, обернутом вокруг бедер, якобы одолжить булавку. Девочки, кто с ужасом, кто с восторгом, прекрасно поняли, что сделано это было ради некоего Джеффри А. Мейчина, но ни ужаса, ни восторга ничем не выдали — ведь переодевающихся якобы никто не видел. В другой раз она прославилась тем, что, вытираясь в своей кабинке совершенно обнаженная, увидела в мокрых плитках кафельного пола собственное отражение и воскликнула:
— Боже мой, ну и вид у меня снизу, с ума сойти!
И все тут же закричали:
— Тсс-сс, Клара, вдруг кто-нибудь подслушивает!
— Глупости, кто тут может подслушивать? — крикнула в ответ Клара, зная, что Джеффри А. Мейчин и Питер Хотри прогуливают географию как раз с этой целью; однако девочки заахали и прикрылись, решив, что так игнорировать старательно изображаемую стыдливость — геройство сомнительного вкуса.
Но Кларино восклицание было в первую очередь вызвано не тщеславием и не присутствием на крыше кавалеров. Ее и вправду ошеломило это влажное отражение: неестественно длинные ноги, сужающаяся талия, но больше всего — грудь, которую она никогда прежде не видела снизу. Она стояла и, не отрывая глаз, смотрела на себя с неожиданной стороны, словно на кого-то другого, словно на бело-голубую статую на высоком постаменте, на мокрую, проступающую из-под воды статую, на поднимающуюся из воды Венеру с круглящейся, беломраморной в прожилках грудью. Клара жила в уверенности, что была и будет некрасивой, и сейчас, обнаружив в себе подобие красоты, да еще такое близкое, она остолбенела.
Что она не станет красивой, Клара была уверена потому, что никто никогда не допускал такой мысли. Есть матери, которые, раз решив, что их дочери красавицы, свято в это верят, зачастую не считаясь с фактами; миссис Моэм была не из таких. Решив, что Клара будет дурнушкой, она ее дурнушкой и видела. То, что красота есть признак легкомыслия и даже порока, было для миссис Моэм настолько непреложной истиной, что присутствие красоты в своем доме она сочла бы позором. Но и за некрасивое она ратовала не от всего сердца, а с затаенной долей злорадства. (Миссис Моэм была восхитительно нелогична: однажды, изучив блестящий Кларин табель, она заметила: «Что ж, поистине человек красив делами своими» — и это был единственный раз, когда она сказала что-то хорошее о Клариной внешности.) В детстве Клара вполне соответствовала пожеланиям своей матери и была очень некрасивым ребенком — насупленная, грязная, с непропорционально крупными чертами лица. Но с годами эти черты выровнялись, как бы уменьшились, зато грудь и бедра увеличились — настолько, что одежда, казалось, вот-вот лопнет; правда, и это из недостатка превратилось, скорее, в достоинство. Клара никогда не предполагала, что станет именно такой, она годами смотрела на таких девочек (тайком подкрашенные губы, школьный автобус, громкий смех, берет на один глаз, из-под него длинные распущенные волосы, покачивание бедрами, доносящийся из сада шепот), но никогда не думала, что станет одной из них. Ей полагалось стать как раз другой.
Клара радовалась своему новому облику и связанным с ним возможностям; не радовало лишь одно — мальчики. Мальчики ей не нравились — не нравились, и все тут. Она не отступала в надежде, что вкус к мужскому полу, равно как и к другим удовольствиям взрослой жизни — алкоголю, сигаретам, — приобрести пусть трудно, но возможно. Пока же было труднее некуда. Часто она подозревала, и не без оснований, что ее кавалерам тоже нелегко, что, несмотря на все письменные заверения в нежной любви, она им даже не нравится: да, они хотели с ней встречаться, да, она им очень для этого подходила, но она им нисколько не нравилась. Дело осложнялось еще и тем, что Кларе хотелось встречаться только с симпатичными мальчиками, а по-настоящему симпатичные почему-то оказывались совершенно несносными. Хотя бы потому, что у них был большой выбор, и выбор этот падал обычно не на Клару. Когда же кто-нибудь из таких мальчиков все-таки ее выбирал, с ним оказывалось просто невозможно говорить. Хуже всего вышло у Клары с мальчиком, который был сказочно красив, им любовались все без исключения; его фамилия была Хиггинботам, но даже с такой фамилией он был ослепительно прекрасен и пользовался бешеным успехом. И вот она удостоилась чести получить от этого Хиггинботама записку, присланную к дверям бассейна с маленьким вассалом. В ней говорилось:
Дорогая мисс Моэм,С уважением,
Я несколько раз видел Вас у нашего бассейна. Может быть Вы меня тоже заметили, я часто там появляюсь, и если Вы сейчас свободны, то что если бы я сегодня вечером подождал Вас на остановке и проводил домой?Дж. Р. Хиггинботам .
Записка привела Клару в безумный восторг, она и вправду успела обратить внимание на Хиггинботама и была не меньше других очарована его твердыми, правильными чертами лица и шикарно-небрежной стрижкой. Она, конечно, постаралась, чтобы записку все увидели, и после уроков, направляясь к остановке, издалека этого Хиггинботама высматривала. Но уже тогда к ней в душу закралось неизбежное предчувствие: приходилось, как ни грустно, признать, что тон и весь вид записки Клару каким-то образом не устраивали. К небрежному синтаксису она более или менее привыкла, но в сочетании с почерком это уже всерьез настораживало: почерк — ровный, старательный, без нажима — был из тех, что выдают подспудную неприязнь к перу и бумаге. Раз взглянув на эту записку, Клара уже знала, что у них ничего не получится; но так хотелось, чтобы получилось! Она изо всех сил старалась заинтересовать и понравиться. Вблизи Хиггинботам оказался еще восхитительнее, и, сидя рядом с ним в автобусе на ворсистом сиденье, узком и грязном, она боялась, что вот-вот не выдержит такого счастья. Но разговор не клеился. Он не нашел в ней ничего особенного, а ей с ним было смертельно, катастрофически скучно. Хотя, что ей скучно, Клара никогда бы в жизни не сказала — она этого просто не поняла, она думала только о том, что у нее ничего не вышло, и ощущение скуки растворилось в горестном осознании собственной несостоятельности. Поэтому, когда он попросил о встрече на следующий день, у нее и мысли не возникло отказать; они встречались недели две, с каждым разом Кларино увлечение росло, хотя за целых две недели он так и не сказал ничего заслуживающего внимания. Говорить им было совершенно не о чем, и эти поездки в автобусе стали для Клары не удовольствием, а чистой мукой: она напряженно соображала, что бы такое ответить на его замечания о погоде, о городских футбольных командах, о кино, об их директоре и так далее; тем не менее, получив записку, где говорилось:
Дорогая Клара,Навеки твой
Я думаю, нам лучше больше не встречаться, у меня сейчас очень много работы по математике.Джеймс,
она безудержно разрыдалась и проплакала до вечера.
С отчаяния она согласилась встречаться с первым же мальчиком, который ей более или менее понравился. В красоте он Хиггинботаму существенно уступал, но записка, с которой он начал, сулила иные достоинства. Клара прочла:
Дорогая мисс Моэм,С надеждой,
Вы довольно давно привлекли мое внимание. Поскольку Хиггинботам получил отставку, не удостоите ли Вы меня своим знакомством? Надеюсь, Вам не покажется, будто я к Вам кидаюсь, ибо, уверяю Вас, я не такой дурак, как некоторые другие. Впрочем, и до ангела мне далеко, в этом Вы тоже убедитесь лично — если, конечно, захотите. Кстати, в «Рексе» идет неплохой фильм. Намек понятен? Итак, я весь ожидание.Уолтер Эш.
Кто такой Уолтер Эш, Клара знала и потому запиской в классе особо не размахивала: этот улов ей особой чести не делал, скорее наоборот, потому как Уолтер Эш слыл изрядным занудой. Но по записке Клара решила, что дело не безнадежно. Синтаксис был, может, и не безупречен, но много лучше, чем у Хиггинботама, а построения вроде «не удостоите ли Вы меня» и «я весь ожидание» выдавали знакомство автора с кое-какой ходовой идиоматикой. В том, как он, пусть не совсем корректно, распорядился цитатой: «Всегда туда кидается дурак, где ангел не решится сделать шаг», угадывалось здоровое честолюбие, а в том, что ответственность за разрыв с Хиггинботамом он приписал Кларе, — галантность; хотя она предпочла бы и вовсе обойтись без упоминания этого имени. Одним словом, Клара решила дать Уолтеру Эшу шанс, несмотря на то что он, по словам многих, был крайне спесив, и несмотря на внешность, с которой ему слегка не повезло, особенно с ушами. Впрочем, именно слегка. Кое-кто из девочек готов был мириться с гораздо худшим, нежели Уолтер и его уши.
Вечер, проведенный в кино, оказался весьма успешным. Показывали вестерн; не объясни ей Уолтер, что этот фильм — классика жанра, она сочла бы его так, детским развлечением, приукрашенным вариантом «Одинокого рейнджера». Но Уолтер Эш с таким знанием дела рассуждал о вестернах, что Клара позволила себе смотреть фильм с удовольствием. Она и не подозревала, что вестерны представляют собой особый жанр, для нее это было открытием. Рассуждения Уолтера и впрямь грешили излишней самоуверенностью, и мысли он, чувствовалось, высказывал отчасти заимствованные, но Клара решила — пусть, все равно это интересно и интереса вполне заслуживает. Уолтер вызвал у нее огромное уважение, как ни в чем не бывало сравнив несгибаемого героя фильма с корнелевским Сидом, — уважение тем более сильное, что Сид стоял у нее в списке к экзамену по французской литературе, а Уолтер готовился сдавать физику, химию и математику.
— Это вопрос отличия эпоса от трагедии, не более, — возразил он Кларе, сказавшей, что ей больше нравятся герои, которые в конце погибают. — В таких фильмах, как этот, им полагается не погибать, а побеждать.
Больше всего его портила привычка грубовато, тяжеловесно острить: он несколько раз в течение фильма повторил — не пропадать же находке! — что героиня больше подошла бы на роль лошади. Шутка была отчасти справедлива, лицо у героини было действительно слегка лошадиное, но сколько же можно долбить в одну точку, почти слово в слово! Тем не менее Кларе не хотелось его винить, поскольку он явно снисходил к ее собственным промахам: она, например, никак не могла ответить, хочет мороженого или нет.
За этой встречей последовали многие другие. Несколько месяцев Клара никуда не ходила ни с кем, кроме Уолтера, и нравился он ей при этом все больше и все меньше. Ее многое в нем раздражало — прежде всего вечное зубоскальство, за которое его терпеть не могли Кларины подруги, а также то, что он норовил раздеть ее при любом удобном случае. Кларе было всего шестнадцать, но смущали ее не столько эти попытки, сколько собственная апатия — Уолтер Эш вызывал у нее куда меньше эмоций, чем Хиггинботам, при всей ограниченности последнего. А нравилось больше всего то, что он жил в большем, чем она, мире, от него тянулись ниточки к другим сторонам жизни. То, о чем Клара знала лишь понаслышке, ему было знакомо на практике, он свободно ориентировался в вещах, далеких от опыта большинства его сверстников. Раз, например, он повел сладкоежку Клару в новый греческий ресторанчик, где она впервые по его совету попробовала восхитительное лакомство под названием «баклава» и пришла в полный восторг, но при этом Уолтер совершенно довел ее всякими идиотскими байками насчет того, как в Вест-Индии едят консервы для кошек, и анекдотом про клиента, который в китайском ресторане заказал суп по-китайски, а в супе оказался палец. Вообще, шла ли речь о фильмах, пьесах, книгах или музыке, его вкусы были не столько лучше Клариных, сколько, решила она, более определившимися: со временем она наверняка его обойдет, но, поскольку сейчас он был на голову впереди, она с удовольствием его слушала. Особенно впечатляло то, как он знал город, саму городскую жизнь. Клара города не знала, ее опыт ограничивался автобусным маршрутом до школы и обратно, а в центре — магазинами и кафе. Другое дело Уолтер, он все знал: в каких кинотеатрах иногда идут хорошие фильмы, а в каких — никогда; знал, что есть художник, который родился в Нортэме, и в одном из залов городской библиотеки висит его картина. Он знал, как зовут мэра города и почему школа «Баттерсби» не самая лучшая. Он знал цену своим словам, когда говорил, что для Нортэма не иметь своего оркестра — позор, в то время как Клара подумала бы, ну нет и нет, на то воля Божья. Однажды он даже отважился что-то заметить по поводу архитектуры здания муниципалитета, хотя тему развивать не стал. (Много лет спустя Клара обнаружила сказанное им в справочнике Бетжемана.) Девочки смеялись над его всезнайством, но Клара — нет; она понимала: при определенном стечении обстоятельств эрудиция может дать большие преимущества.
Особенно ей врезался в память эпизод в книжном магазине. Книжный магазин, самый стоящий в городе, помещался в чудесном здании, едва ли не единственном, сохранившемся в Нортэме от доиндустриальной застройки, с высоким и узким фасадом; в маленьких окошках удавалось выставить не больше десятка книг, которые меняли только раз в месяц. Клара часто здесь бывала и простаивала часами, украдкой читая Сноу, Толкиена, Лоуренса или стихи Томаса Элиота. Для нее это была своего рода еще одна библиотека — так же далеко, такая же принадлежность города, только без библиотечной вывески. И вот однажды, в субботу утром, она зашла сюда с Уолтером Эшем пролистать (не покупая) пьесу Ануя «Приглашение в замок», которая шла сейчас в Нортэмском театре. Через некоторое время с верхнего этажа, где продавались подержанные книги и издания, редко пользующиеся спросом, спустился какой-то старик и принялся бродить из угла в угол. Уолтер сразу как-то напрягся, и Клара догадалась, что он пытается встретиться со стариком взглядом. Наконец ему это удалось; старик кивнул и улыбнулся, с трудом Уолтера узнав, а тот произнес:
— Доброе утро, мистер Уорбли.
Когда старик, с книгой под мышкой, снова удалился наверх, Клара прошептала:
— Кто это? — Но в тот же миг сообразила, что это может быть только владелец магазина, и поспешно добавила: — Сам «А. Дж. Уорбли», да?
— Нет, это его сын, — ответил Уолтер, выходя с ней на улицу. — Основал магазин еще отец, а это сын. Ты что, ничего не слышала про них, про Уорбли?
— Совсем немного, — ответила Клара, благоразумно утаив свою полную неосведомленность. — А что, ты их знаешь?
— Сам я нет, — признался Уолтер. — Родители знают. Уорбли-младший бывал у нас дома несколько лет назад, пока не примкнул окончательно к лейбористской партии.
Клара изнемогала от желания узнать побольше, но пришлось довольствоваться этими крохами, расспрашивать дальше было неприлично: что она знала о лейбористской партии, о политических воззрениях мистера Эша, о самом А. Дж. Уорбли — помимо того, что его имя было черными готическими буквами написано над дверью магазина, которым владел теперь его сын? Но и эти обрывочные намеки отозвались в ней таким манящим эхом и прошлого, и будущего, что ее словно внезапной болью пронзило видение той прекрасной жизни, где владельцы книжных магазинов навещают своих друзей во имя радости общения с ними и ссорятся с этими друзьями на почве возвышенных, восхитительных, неземных разногласий — например, из-за лейбористской партии. Клара так жаждала подобной жизни, так была признательна Уолтеру за этот ее проблеск, что чуть не расцеловала его прямо на улице; собственно говоря, в тот день она впервые ни слова не сказала, когда он стал расстегивать на ней бюстгальтер.
Потому что у ее родителей друзей не было. В их дом иначе как по обязанности не приходили, и немногие сохранившиеся семейные торжества давно превратились в тяжкую повинность. Наступало Рождество, и родственники, с тяжкими вздохами и кислыми лицами, пекли пироги и совали друг другу подарки. Наступал чей-нибудь день рождения, и ему дарили очередную «полезную» дребедень. Никто не заходил к ним просто так, на огонек, а родители, если куда и выбирались, так только на многолюдные и тоскливые общественные мероприятия и в кино. Порой Клара просто задыхалась от невостребованных теплых, нежных, дружеских чувств — ей не на кого было их излить. Иногда она отваживалась задуматься о причинах так странно сложившейся жизни, понимая, что подобное отношение к окружающим ненормально, хотя это ненормальное отношение настолько вошло в ее плоть и кровь, что любое отклонение от него ей всю жизнь суждено было воспринимать как нечто противоестественное; однако, случись искомой причине хоть на миг высветиться в ее сознании, Клара, содрогаясь от ужаса, закрывала глаза: уж лучше полная темнота, чем столь горькое прозрение. Однажды по поводу Рождества мать заметила, что сама она в детстве никаких подарков не получала, никому и в голову не приходило их для нее покупать, но как-то раз старший брат решил пошутить и повесил в ногах ее кровати Рождественский чулок, а когда она радостно вскочила развязать его, внутри оказались угли из остывшего камина. После этой истории, рассказанной матерью в назидание всем слишком капризным детям, Клара лежала в постели, дрожа от страха, боясь даже заплакать, и думала, что ей еще повезло, что если так, то она согласна на любое притворство.
Но самые тягостные минуты Клара переживала дома даже не тогда, когда ее игнорировали холоднее, откровеннее обычного — на это она могла ответить такой же безучастной глухотой, — а тогда, когда свое брали глубоко скрытые, не видимые миру трещины и изъяны. Так, самое жестокое потрясение Клара пережила тогда, когда мать разрешила ей поехать с классом в Париж. Такого в «Баттерсби» раньше не было, поездка организовывалась впервые стараниями неутомимой мисс Хейнз, и школа гудела; происходило все это уже после смерти отца, Кларе было семнадцать лет, она училась в последнем классе. Особенно советовали поехать тем, кто изучал французский по углубленной программе; впрочем, большинство девочек и уговаривать не приходилось: во-первых, поездка стоила недорого, во-вторых, мальчики тоже ехали. Когда обо всем было объявлено, Клара сразу сказала, что мать ее в жизни не отпустит, не стоит и просить; в ответ на это — о ужас! — ей дали понять, что если причина кроется в финансовых сложностях, то школа может помочь. Клара не могла им объяснить, что дело не столько в деньгах, сколько в том, что любая вещь, сулящая удовольствие, вызывала у матери инстинктивный протест, а кому не ясно, что путешествие в Париж неизбежно предвещает удовольствия куда больше, чем пользы для учебы. Финансовая проблема, собственно, даже не стояла, мистер Моэм семью обеспечил хорошо, кое в чем даже слишком хорошо — больше, чем он, вбухать в страховку было довольно сложно.
Предложение о материальной поддержке поставило Клару в сложное положение: оно вынуждало ее как минимум известить мать о готовящейся поездке. Неудобно было отказываться от такой щедрой заботы без достаточно веских на то оснований. На благосклонность матери Клара поначалу не смела и надеяться; неделю или около того она ворочалась по ночам без сна, набираясь мужества услышать неотвратимое «нет!». Но постепенно, поддаваясь уговорам Уолтера Эша, она позволила закрасться в свою душу слабой, совсем слабой надежде: вдруг каким-то чудом мать удастся уговорить? И стоило Кларе допустить лишь намек на такую возможность, как ее захлестнули, затопили безудержные мечты; ее сердце поверило, для нее уже лопнули почки на деревьях, взметнулись ввысь арки и башни соборов, потекла под мостами Сена. Целая неделя в Париже, на Пасху — да за такое Клара готова была душу продать! Она отчаянно пыталась стряхнуть гибельное наваждение, пыталась убедить себя, что вся поездка — не более чем строчки на доске объявлений, но разум отказывался возвращаться в родную серую стихию. Клара набрасывалась на Уолтера с упреками: это он, он внушил ей надежду, он толкал на риск, поощряя ее планы! Именно это в конечном счете привело к тому, что, несмотря на благополучный исход, Уолтер Эш ей постепенно разонравился. При мысли о предстоящем объяснении с матерью которое все равно ничего не даст, чувство потери становилось нестерпимым. Она не могла простить школе такой пытки. Лучше бы никакой поездки никогда не было.
И тем не менее, когда Клара собралась наконец с духом и в воздухе гостиной обреченно повисли ее робкие слова, мать сказала: «Да». Она сидела и вязала, глядя в телевизор, вязала, поджав губы в обиде невесть на что, а выслушав, кивнула, подумала и сказала: «Да». Клара, умудрившаяся свой вопрос задать так, что не сразу и разберешь, и сейчас сжавшаяся в предчувствии безжалостного отказа, подумала, что мать чего-то не поняла, и повторила всю невнятицу заново; мать снова кивнула, сказав: «Да». То есть, конечно, она не сказала «да», она сказала «посмотрим», но на ее языке это означало самое недвусмысленное согласие. Клара еле досиживала на краешке кресла, она была вконец измучена и из последних сил выдавила:
— То есть ты серьезно думаешь, что мне можно будет поехать?
— Собственно, почему бы и нет? — произнесла миссис Моэм, жестко улыбаясь, явно довольная Клариным растерянным видом. — Не вижу причин отказываться. Раз ты говоришь, что другие тоже едут, и если это действительно так недорого, то, собственно, почему бы и нет? Верно?
Не могла же Клара заорать ей в лицо: будто ты, черт возьми, не знаешь, почему нет! Не видишь ты причин, как же! Ты просто старая чертова садистка, подлюга, ханжа, вот какая причина! Ты считаешь Париж рассадником порока, и я тоже, и я тоже, потому мне туда и хочется, потому ты меня туда и не пустишь! Ничего этого Клара сказать не могла. Она промолчала. У нее сдавило горло. Однако не от радости.
— Не вижу, — продолжала миссис Моэм, — почему бы тебе немного не встряхнуться. Тем более, ты говоришь, к экзаменам потом будет легче готовиться; не вижу причин отказываться.
Клара не знала, куда девать глаза.
— Спасибо, — промямлила она и, безошибочно почуяв недоброе, поняла, что надо срочно хоть что-нибудь сказать, надо не дать матери произнести следующую фразу; Клара открыла было рот, но на ум ничего не шло, и мать, устроившись поудобнее, проговорила:
— В конце концов, у тебя был нелегкий год, Клара. Я имею в виду отца. Так что отдохни, переключись.
Оставалось только сидеть и терпеть. Ибо, если признать правду, это трогательное проявление заботы было страшнее любого пренебрежения: оно ставило под сомнение основу основ их существования. Получалось, что не так все безнадежно, что ненависть не беспросветна, что хорошая дочь сумела бы найти путь к сердцу матери, даже такой. А если не все потеряно, то сколько сил и стараний предстоит им теперь приложить, сколько пройденных миль пройти заново, сколько вынести взаимных упреков и мук всепрощения? И какой беспристрастный свидетель нынешнего их разговора поверит теперь Клариным обвинениям? Эта женщина просто ограбила Клару, лишив ее единственного утешения в неравном противостоянии — гордого сознания собственного достоинства, и для этого ей хватило нескольких нормальных человеческих слов. Клара смогла неплохо приспособиться к роли отверженной, но вот чувство признательности выражать не умела.
Она даже не поблагодарила мать. Она сидела молча, с пылающими щеками, она не могла простить ни времени, убитого на подавление своих желаний, ни бесплодных, теперь ненужных попыток бунта; она задыхалась от ненависти при мысли о том, что ее лишили радости ожидания. Теперь, получив согласие, она представляла, как могла бы жить предвкушением поездки, вместо того чтобы маяться в колебаниях и неопределенности. Все испорчено, с горечью думала Клара; уже неважно, поеду я или нет, отпустят меня или нет, все равно все испорчено. Отпуская меня в Париж, она лишь выигрывает, она делает мои мучения еще мучительнее. Мне не дали умереть от горя, так теперь я умру от стыда — какая разница?
Потом, когда она села за уроки, Кларе пришло в голову, что Корнель и Расин так близки ей потому, что у них все точно так же. На принятие одного-единственного решения — пять долгих актов. С той разницей, что она играла свой спектакль в одиночестве, других желающих не было. Сидя над переводом отрывка из «Полиевкта», она думала, что, найдись остальные персонажи для ее трагедии, она была бы абсолютно счастлива. Больше ей ничего от жизни не надо, большего она бы не просила.
К счастью, перед Клариным отъездом миссис Моэм ослабила свои позиции, без конца — и без особых оснований — затрагивая тему расходов. Противостояние окончилось, и Клара, ничем уже не рискуя, не преминула злорадно сообщить, что школа предоставляет помощь тем, кто попросит. В ответ последовала презрительная тирада о благотворительности, о чести семьи и о тех соседских семьях, где о таковой не заботятся. Клара клятвенно пообещала оплатить поездку из собственных сбережений — у нес был счет в сберегательной кассе почтового отделения; мать ответила, что не для того отец откладывал на ее имя деньги, чтобы она их транжирила на заграничные вояжи, Клара возразила, что деньги вовсе не отцовские, а тети Дорис, она дарила их Кларе на каждый день рождения все семнадцать лет.
— Можно подумать, тетя Дорис дарила тебе эти деньги для того, чтобы ты их транжирила на заграничные вояжи, — отреагировала мать. И была, в общем, права, но Клару уже не волновало, кто прав, кто не прав, она уже ринулась в упоительный бой, блаженно презрев и правду, и ложь: долой признательность, да здравствует низость! Хватит лезть из кожи вон, это ничего не даст!..
Когда же все эти дикости остались позади, она оказалась на Нортэмском железнодорожном вокзале, и в кошельке у нее лежал билет до Парижа. Стоя рядом с Рози, Сьюзи, Кейти, Изабел, Джэнис и Хетер, она думала, что все это уже неважно, уже не имеет значения, главное — она едет. Сейчас, за миг до отъезда, что ей все эти дурные предчувствия? Близость победы — что она значила для Береники в конце пятого акта, в момент расставания? А угроза потери — для Химены? В последнее время Клара была так взбудоражена, что не спала ночами, но вот наконец свершилось, и свершившееся оттесняло мысли об утратах и мученичестве. Она получила желаемое. И сейчас виновато подумала, что даже не чувствует за собой вины.
Нортэмский вокзал представлялся Кларе исключительно подходящим местом для такого события. Грязный, со сводами, за десятилетия почерневшими от сажи и копоти, с плакатами, полуразличимо изображающими чужие любовные похождения и прибрежные курорты Рэмсгейт и Маргит; а она едет отсюда в Париж, и неважно, что на ней школьный плащ и форменный берет. Вокзал всегда вызывал у Клары благоговение, само его предназначение делало это здание бесконечно прекрасным. И сейчас она с полным правом стояла здесь на платформе, обозначенной «отправление», к которой ей медленно подали лондонский поезд, преисполненный особого смысла. Клара была в Лондоне всего один раз и сейчас ехала в Париж. Когда вагон тронулся, она смотрела, как поплыли назад почерневшие островерхие стены с массивными выступающими подпорками, и вот из стиснутого ими пространства поезд вырвался в юное сияние, в мир пусть еще чужой, но уже не такой недоступный. Ряд за рядом замелькали задворки улиц — серое белье, сохнущее на каких-то странных проводах, туалетные столики, выставленные фанерной изнанкой наружу, мусорные бачки, угольные сараи, — и Клара вдруг подумала, откуда, за что снизошло на нее это нежданное, необъяснимое благословение; ее охватила безумная жалость ко всем тем, кто его не удостоился, кто не вырвался отсюда: она ужаснулась своей единственности. Одна, из многих-многих тысяч! Да, тесны были врата, и склоны городских холмов кишели множеством людей, теснящихся и стенающих в своих ячейках-жилищах — фаланги Никем-Не-Избранных, рядовых; и только она одна, светлая душа, бесстрашно устремлялась куда-то к сияющим, лишь ей дарованным, доступным лишь ей небесам.
Глава 4
Зато лондонский вокзал «Виктория», на который прибыл их поезд, был явно доступен слишком многим. Его до отказа забили толпы школьников, здесь скопились дети из сотен школ, кто в форме, кто нет, кто с учителями, кто без. Клара жадно пожирала их всех глазами — и послушных, построенных друг за другом, и высокопарно скучающих, и взволнованных, и в панике ищущих запропастившийся куда-то билет. И своих подруг, внезапно раскрывшихся в новом свете: смеясь, они теребили в руках багажные бирки и стреляли глазами по сторонам, словно ошалев от неожиданно богатого выбора. Весь вокзал был похож на бестолковые и многолюдные школьные танцы, на которых скованность, смешиваясь со смутными желаниями, ударяет в голову пьянящим напряжением. Хорошо, что нет Уолтера Эша, подумала Клара, без Уолтера у нее шансов больше. Хотя каких именно шансов, ей уточнять не хотелось.
Вкус к подобным путешествиям, впервые почувствованный здесь, Кларе суждено было сохранить на всю жизнь. По сравнению с эмблемой «Золотой стрелы» в другом конце вокзала, табличка в голове их состава была неказистой, под стать «туристскому» третьему классу, но один ее вид вознес Клару к высотам, доселе ей неведомым: сидя в идущем на юг поезде, она не отрываясь глядела в окно, словно погрузившись в транс. Другие девочки в купе то сравнивали свои фотографии в паспортах, то с притворным негодованием, восхищенно-возмущенно высказывались по адресу расшумевшихся в коридоре мальчиков, которые — подумать только! — пили пиво из жестяных банок; Клара все видела, но от избытка чувств не могла открыть рта. Другое неизгладимое впечатление произвел на нее паром; она никогда еще не путешествовала по воде, не считая катания на лодке в парке, и теперь, стоя на верхней палубе под пронизывающим апрельским ветром, вглядываясь в пенистые волны, в серое пространство, в удаляющуюся отмель Фолкстона, думала, что никогда ничего прекраснее не видела. Потом она отправилась на разведку; паром казался безграничным, неисчерпаемым, он никогда в жизни не мог наскучить. Море штормило, большинство пассажиров притихло, несколько человек уже перегибались за перила, кого-то тошнило прямо на палубу; Клара же чувствовала себя как никогда хорошо, и сильная качка была для нее лишь дополнительным удовольствием. Она заметила, что отдельные группки школьников понемногу пытались знакомиться; те из ее подруг, кто не мучился в дамском салоне, переговаривались с мальчиками из Бирмингема, но Клара к ним не пошла, ей хотелось быть одной. За всю переправу она заговорила только раз — с молодым человеком, который сбил ее с ног, спускаясь по лестнице: она спускалась на две ступеньки впереди него, паром сильно качнуло, молодой человек оступился и врезался в Кларину спину, отчего она тоже оступилась, и оба они с размаху сели на ступеньки. Он помог ей подняться, бросился тщательно отряхивать ее плащ — с извинениями, но ничуть не смутившись; он был такой любезный, такой уверенный, что Клара почувствовала, будто ей сделали одолжение, но к собственному изумлению услышала, как в ответ с такой же непринужденностью заверяет его, что нет, он ее не ушиб; нет, это совершенно не его вина; да, что и говорить, в такой шторм не часто приходится плавать. Потом он ушел, а она смотрела ему вслед; у него были желтые, именно желтые волосы, и Клара сказала себе: это ученик частной школы. Она никогда не встречала учеников частных школ, но, увидев этого, сразу его узнала, как узнала бы Эйфелеву башню. Позже, уже за пять минут до Кале, она заметила его в баре, где он пил бренди; молодой человек улыбнулся ей и спросил:
— Может быть, вы тоже выпьете? — но Клара, улыбнувшись в ответ, покачала головой и прошла мимо.
В само м Париже, в отличие от дороги к нему, не обошлось без разочарований, хотя Клара поняла, что не устраивает ее не столько город, сколько то, в каком качестве она здесь оказалась. Весь этот школьный тур являл собой пример грандиозного упорядоченного беспорядка: каждый день до последней минуты был занят каким-нибудь мероприятием, и Клара не сразу разобралась, что никого на свете не волнует, присутствует она на каждом из них или нет. Она не привыкла, что можно так легко нарушать правила, так легко избегать послушания. Наутро, переночевав в лицее, где их поселили, все отправились на организационный прием в ратушу. Клара шла туда с доброжелательным интересом, но, придя, обнаружила лишь гигантское, душное, оскорбительное столпотворение. Их всех — тысячи школьников никак не младше шестнадцати лет — согнали в большой зал с высокими позолоченными стенами и стали учить не оскорблять французов, не разговаривать с арабами и не ходить на Монмартр. Потом встала какая-то англичанка и заявила, что Париж всегда был для нее «source inépuisable de» чего-то там, все захлопали, и вскоре, довольно быстро, их выставили — помещение явно требовалось для других целей. Кларе прием не понравился, и она изумилась, что у нее хватило ума это понять. Но насколько на самом деле необязательным было посещение подобных мероприятий, она так и не поняла и продолжала получать все запланированные удовольствия. В «Комеди Франсез» ей тоже не понравилось: какое-то сборище чопорно кривляющихся, без умолку тараторящих призраков — одно издевательство над пьесами, в которые она вчитывалась в спокойной тишине; знаменитые Версальские зеркала были сплошь в каких-то пятнах, у собора Парижской Богоматери вид был такой, будто ему забыли достроить два шпиля, а знаменитые поэтические кафе заполняли одни старики да туристы. Лекции, организованные в Сорбонне, оказались примитивными до умопомрачения, лекторы чудовищно — хотя и по понятным причинам — недооценивали аудиторию; такой скуки от учебы Клара не испытывала уже много лет.
В результате она пришла к выводу, что ей не нравится быть туристкой: роль зеваки приводила ее в непонятную ярость. Она не могла, не смела признаться себе, что эта ярость порождена ее безмерным честолюбием; ей неинтересно было сидеть в «Де Маго» и думать, что когда-то здесь так же сидели Сартр и Симона де Бовуар; ей не хотелось взирать на особняки покойных знаменитостей, во всяком случае, снаружи. Изнутри — да, хотелось. Она не сознавалась в этом даже самой себе, сознаться в этом значило бы расписаться в собственном безумии, но желание от этого не исчезало, оно незаметно присутствовало в любом удовольствии. В кафе она не желала терпеть хамство официантов, которые были еще грубее, чем где-либо в Нортэме; ее не устраивало столь ничтожное положение — за границей оно почему-то воспринималось еще болезненнее, чем дома; Кларе казалось, что она должна была как-то этого избежать, что должна была, приехав сюда, каким-то образом переродиться. Однажды она увидела за столиком на тротуаре невероятно красивую пару: они сидели на пластмассовых стульях и обнимались, склонившись друг к другу, они пили что-то бледно-зеленое и обнимались — мужчина с худым, изломанным, трагическим лицом и девушка, смуглая, тоненькая, с бледными губами на лице, темном от загара. Вид этих людей так взволновал Клару, что она прямо вслух воскликнула, обращаясь к идущей рядом Рози:
— Боже мой, посмотри, какая чудесная пара!
Рози, повернув голову, уставилась, потом рассмеялась и сказала:
— Господи помилуй, ну и представления у тебя! Я бы в жизни не согласилась такой быть, даже за сто фунтов.
Три раза в день они ели в лицейской столовой, и еда вызывала немало возгласов. Хорошо хоть нет Уолтера с его шуточками, думала Клара, он бы тоже нашел что сказать. Обычай пить кофе из огромных чашек все дружно сочли очаровательным, но остальная экзотика пользовалась куда меньшим успехом. Количество чеснока вызывало сильное недовольство, обилие растительного масла — множество кислых гримас, а глубочайшее, скандальное негодование, с которым была встречена появившаяся однажды на обед колбаса, привело Клару просто в восторг. Колбаса была жесткая, узловатая, очень сильно наперченная, в ней сплошь попадались хрящи и комья сала — полная противоположность однородному, нежному, мелкозернистому фаршу английских колбас; получив такое, ряды шестиклассниц буквально онемели от ужаса. Все молча попробовали, попытались прожевать и с молчаливым отвращением отодвинули на край тарелки. У Клары колбаса вызвала такое же тошнотворное омерзение, как и у всех, однако она ее съела. Мелко порезала, старательно прожевала и съела. И когда девочки развернулись в ее сторону, спрашивая:
— Тебе что, по-нра-ви-лось?! — она, глотая из последних сил, ответила с торжествующей улыбкой:
— А что? По-моему, вполне съедобно.
Настал их предпоследний день в Париже, и Клара наконец мысленно сформулировала свое заветное желание: увидеть ночной Монмартр. Желание особенно сильное оттого, что им советовали держаться от Монмартра подальше. Клара плохо представляла, что это вообще такое и чего там можно ожидать, ей просто хотелось пойти туда, куда ходить запретили. И вот в предпоследний день, ободренная ранее сошедшими с рук отлучками и самостоятельными вылазками, она попыталась уговорить кого-нибудь из своей компании прогулять вечером «Мещанина во дворянстве» и отправиться с ней. Но никто, к ее удивлению, не согласился. Клара надеялась, что уж Рози-то наверняка соблазнится — с ее вечным стремлением все в этой жизни хоть раз попробовать, но Рози Лейн отказалась, сославшись на головную боль, а Джэнис таинственным голосом, будто сообщала о чем-то неприличном, одной ей ведомом, стала говорить, что Клара просто с ума сошла, если собралась туда отправиться, там же ужас что делается, там такие страсти творятся, что Кларе, глупышке, и не снилось, и если она туда пойдет, с ней может случиться что угодно.
— Что? — спросила Клара. — Что именно может со мной случиться?
— Что угодно, — повторила Джэнис, загадочно качая головой так, будто знает, но не скажет.
Поэтому вечером, после ужина, Клара вышла из лицея одна, села в метро и доехала до станции «Площадь Пигаль» — это было единственное знакомое ей название на схеме парижского метрополитена.
Поднявшись наверх, она окунулась в мягкую, темную, залитую огнями ночь; у Клары перехватило дыхание, она крепче прижала к себе висевшую на плече пластиковую сумочку. Вокруг было в каком-то смысле то, ради чего она сюда приехала. Горизонт заслоняли огромные картонные фигуры обнаженных женщин, в синем воздухе горели зеленые, красные и желтые огни. На улицах было многолюдно, все разговаривали, медленно куда-то шли, останавливались поговорить, двери баров были распахнуты, тротуары напоминали магазины или, может, магазины выехали на тротуары. Со всех сторон из музыкальных автоматов, из радиоприемников лилась негромкая, веселая, коварная музыка, и казалось, все, все до единого из сотен людей вокруг стеклись сюда в поисках развлечений — развлечений бездумных, неуловимых, неопределенных, всепоглощающих. Она смотрела на все это, не в силах сдвинуться с места, словно зачарованная каруселью обнаженных тел, огней, людей, реклам, и недоумевала, чего же ей следовало бояться. Бояться здесь, в ярко освещенном многолюдстве, было абсолютно нечего. Клара сама удивлялась, что ей не страшно, ведь все и все, от руководительницы поездки и Джэнис до Клариного собственного воспитания, пытались внушить ей, что она должна испытывать страх. Она видела, что ничего с ней не случится, что здесь нисколько не опасно, а если бы и было опасно, так еще и лучше, и Клара медленно направилась по улице, не избегая взглядов встречных, сама встречаясь с ними глазами и поеживаясь, несмотря на теплый апрельский воздух, от трепетной, желанной, надуманной тревожности. Поеживалась, как будто шла обнаженной.
Шла она минут десять, а приметив очередное совершенно безобидное на вид кафе, уселась за столом на тротуаре и заказала себе кока-колу. Кларе хотелось заказать что-нибудь покрепче, но она не осмелилась. Ее мужество было не безгранично. Она смотрела на людей за столиками и думала, сколько же лет нужно за ними наблюдать, чтобы научиться отличать, где студентки, а где проститутки — в поле ее зрения совершенно очевидно попадали и те и другие. Клара открыла захваченный с собой томик Бодлера и попыталась читать, но вскоре услышала:
— Mademoiselle, je peux? — и увидела обращающегося к ней мужчину.
Клара кивнула, ибо, к стыду своему, только кивнуть и могла, и мужчина уселся за ее столик. Он улыбнулся Кларе, она улыбнулась в ответ. Он был молодой и довольно симпатичный; Клара подумала, что могло бы выйти гораздо хуже. Он спросил Клару по-французски, не немка ли она; Клара ответила, что нет, англичанка.
— Ah, ah, Anglaise, — сказал он, понимающе кивая головой, словно ему это много о чем говорило. Клара мгновенно увидела, что он глуп. Он несколько секунд придумывал следующую фразу и наконец сказал:
— Moi, je suis Italien.
— Ah, oui, — вежливо ответила Клара, давая ему передышку, — Italien.
Сделав напряженное усилие, он спросил:
— Vous êtes étudiante?
— Oui, — пошла ему навстречу Клара.
— Vous venez de Londres? — обрадованно, с надеждой спросил он.
— Non, non, du Nord de l'Angleterre, — ответила Клара. Она поражалась, каких трудов ему стоило поддерживать разговор, ей было его жаль; глядя на его мучения, можно было подумать, что он сочиняет по меньшей мере сонет.
— C’est très grand, Londres, — произнес он, не в силах переварить последнюю Кларину фразу.
— Oui, trè grand, — согласилась она и любезно спросила: — Et vous, d’ou venez-vous?
— Da Milano, — ответил он и с готовностью добавил: — Milan, c’est au Nord de lltalie. C’est amusant, moi je viens du Nord de l’ltalie, et vous venez du Nord de l'Angleterre. C’est amusant. — Он засмеялся.
— Oui, — сказала Клара и, смягчившись, улыбнулась.
— Le Nord de l’Angleterre, c’est l'Ecosse, — сказал он, ослепительно сверкнув ровным рядом зубов, словно оправдывая ими неоригинальность беседы.
— Oui, — сказала Клара, решив, что не имеет смысла вдаваться в подробности.
— Une écossaise, alors, — заключил он, широко улыбаясь. Клара не стала его поправлять.
— Et vous, vous n’êtes pas étudiant, — сказала она, подумав, что, пожалуй, не так уж и долго пришлось бы ей учиться отличать проституток от студенток.
— Non, non, je travaille ici, — ответил он.
Клара предпочла не спрашивать, что у него за работа: вдруг какая-то неподходящая для разговора, тогда ему придется думать, что соврать, а это доконает беднягу окончательно. Находчивостью он явно не отличался. Но с другой стороны, Клара не знала, что еще сказать, поэтому промолчала. Ее собеседник тоже исчерпал свои возможности. В исполнении Хиггинботама или ему подобных такое поведение Клару всегда жутко раздражало, но сейчас она никакого раздражения не испытывала. Эта минута существовала отдельно, вне всякого отношения ко всей остальной ее жизни, и Кларе было странно, непривычно легко. Ее руки, сцепленные на краю железного столика, расслабились.
Через некоторое время он предложил ей сигарету. Клара взяла ее, он поднес спичку. Все Кларино курение до этого дня сводилось к нескольким затяжкам от сигареты Уолтера Эша да к нескольким экспериментам в школьном автомобильном сарае, еще в двенадцатилетнем возрасте. Сейчас сигарета — а это была «Голуаз» — имела совсем другой вкус, вкус самой Франции, резкий, до отторжения чужеродный, совсем как та хрящеватая колбаса. Клара курила с наслаждением.
— Comment t’appelle? — через несколько минут спросил он.
— Je m’appelle Isabel, — ответила Клара.
— Isabel. C’est jolie, — сказал он.
— Tu trouves? — спросила она. Клара не спросила его имя, ей не хотелось знать.
— Qu’est-ce que tu fais ce soir? — в конце концов спросил он.
— Rien, rien du tout, — ответила она.
— Tu veux m’accompagner au cinéma? — спросил он.
И Клара возликовала, услышав такое чудесное, удачное, незатруднительное, такое знакомое и такое восхитительно приемлемое предложение; она даже почти не задрожала, когда, опустив глаза и глядя на свои безвольные руки, ответила:
— Oui, surement.
До этого момента она опасалась, что приглашение, когда таковое последует, будет связано с чем-то совсем уж неведомым — пойти к нему домой или, не дай Бог, в какой-нибудь ночной клуб со стриптизом; но кино сложностей не представляло.
И они пошли в кино. Он взял ее под руку и крепко держал за согнутый локоть, не давая ни с кем столкнуться в густой толпе, и это было приятно. Они пришли в ближайший кинотеатр, где шел дублированный американский фильм по какому-то рассказу Хемингуэя. Полфильма уже прошло; Клара не понимала ни слова, и это ее удивило, даже возмутило; идя сюда, она искренне предвкушала и сам фильм тоже, но сосредоточиться ей вскоре пришлось не только и не столько на фильме. Очевидно было, что ее спутник понимает еще меньше, чем она, и меньше этим озабочен. Хорошо хоть фильм имел отношение, пусть отдаленное, к Хемингуэю — кто такой Хемингуэй, Клара знала и с постыдным удовлетворением отметила, что дальние закоулки ее рассудка даже в такой ситуации не теряют работоспособности.
Через десять минут он взял ее за руку. Клара не сопротивлялась, руке в его ладони стало тепло. Их руки, одна в другой, через юбку грели Кларе бедро. Потом его ладонь разжалась и переместилась Кларе на колено. Давно к такому привычная, она не дрогнула. Она сидела и не отрываясь смотрела на экран, позволяя, наслаждаясь. Через некоторое время он оставил ее колено, обнял за плечи, притянул и стал целовать. Его поцелуи Кларе не особенно понравились — рот итальянца был горячий, к тому же она чуть не задохнулась. К счастью, он скоро перестал и, отпустив Клару, снова занялся ее коленом. Оно его явно интересовало больше — и Клару тоже. По мере того как развивались события на экране, он постепенно задирал ей подол, и его рука оказалась не на юбке, а на чулке и медленно поползла вверх. С этим Клара еще не сталкивалась, у нее не было опыта в том, что сейчас требовалось, — в искусстве тянуть время, — и не успела она моргнуть, как его рука скользнула под чулок с внешней стороны ее бедра. Он тяжело дышал, да и сама Клара не то чтобы оставалась холодна. Признаться, ее чуть-чуть смутно-приятно беспокоило, когда он остановится и остановится ли вообще. Она украдкой взглянула на часы: до конца фильма оставалось всего десять минут, и Клара с облегчением подумала, что уж десять-то минут она продержится.
Это ей с трудом, но удалось. Когда его рука снова поползла по ее голому бедру, Клара изо всех сил сжала колени, и рука замерла. Фильм близился к развязке, и Клара, хоть и не понимая языка, непроизвольно включилась и наконец разобралась в происходящем на экране. В убогом гостиничном номере двое загнанных в угол убийц ждали неминуемого возмездия. И вдруг один из них произнес фразу, которую Клара поняла. С немногословным, мрачным отчаянием он сказал другому:
— Il n’y a plus rien à faire, — и Клара это поняла и в порыве восторга разжала колени, и его рука, получив разрешение, снова ожила. В убийц выстрелили, Клара отпрянула, он отчаянно забормотал:
— Laschemi fare, laschemi fare, — но Клара, в не меньшем шоке, чем он, уже не могла продолжать; потом на экране пошли титры, в зале зажегся свет, итальянец отпустил ее, Клара поправила плащ, туго натянула на колени юбку, и на этом все закончилось.
Они вместе вышли, остановились на улице, Клара снова посмотрела на часы.
— Мне пора, — сказала она по-английски. — II faut que je m’en aille.
— Oh, non, non, non, — умоляюще произнес он. — Viens. Viens boire quelqu’chose, viens avec moi. J’ai une chambre tout près, une chambre à moi…
— Non, je ne peux pas, — ответила Клара, с грустью сознавая: он не верит, что она не пойдет. Несмотря на все его пыхтение, он ей нравился, но она не любила неясностей. Ей почему-то казалось, будто он сам догадается, что она не пойдет.
— Tu peus, tu peus, — твердил он.
— Mais non, je ne peux pas, je dois partir. Tout de suite. Le Lycée ce ferme à onze heures.
Наконец он понял, что она действительно не пойдет. Клара приготовилась к вспышке ярости, но ее не последовало. Он лишь с надеждой спросил:
— Demain, alors?
Но Клара сказала, что нет, завтра не получится, завтра она возвращается в Англию; это была неправда, но очень близкая к правде. Очень жаль, добавила она. Да, жаль, согласился он.
— Je dois aller. — Клара заволновалась, что может опоздать, и в спешке забыла о грамматике. — Merci beaucoup pour le cinéma.
— C’est moi qui te remercie, — просто ответил он. Потом пожал ей руку, повернулся и пошел. Клара побежала в метро, ее переполняла огромная, как никогда, радость: она чувствовала, что наконец-то живет по-настоящему; этот вечер, столько в себя вобравший, дал ей что-то такое, чего она жаждала всю жизнь. Она осмелилась — и ее не разразил гром, она вышла беззащитная — и на нее не напали, ее не изнасиловали и даже не оскорбили. Их встреча была прекрасна, и в конце они пожали друг другу руки. Он не наорал на нее за то, что ничего не получил. Он улыбнулся и пожал ей руку. Она думала о дурацкой нелепости этого рукопожатия: изумительно, как оно одно разрушило массу жалких предрассудков. Он имел полное право на нее наорать, она бы смолчала. Но и у нее было свое право — уйти. До лицея Клара добралась пять минут двенадцатого. Двери еще не заперли, и она незаметно прошмыгнула под прикрытием целой толпы возвращавшихся из оперы. Поднявшись в дортуар, она застала там всю свою компанию, обеспокоенно смакующую Кларину задержку; то, что вылазка осталась незамеченной, вызвало у них и разочарование, и облегчение; они окружили Клару, примостились на ее кровати, уютно завернувшись в пыльные занавески из грубой полосатой ткани, разделяющие дортуар на кабинки, и стали слушать. Чему-то они не поверили, о чем-то она умолчала. Но рассказ вызвал уважение, Клара даже сама себя зауважала. Девочки шептались, обсуждали, обменивались впечатлениями, и затем Рози, сидевшая по-турецки на жесткой колбасе-подушке, сказала:
— Что же ты не пошла, раз он приглашал? В гости к нему? Надо было пойти взглянуть, как у него там.
— Я бы пошла, — ответила Клара, — если бы тут на ночь не закрывали.
И все замолчали; Рози, конечно, просто дурачилась, у нее и в мыслях не было, что Клара могла не явиться ночевать.
Но потом Клара лежала в постели и не могла заснуть, ее трясло — частью от запоздалого страха, частью от мысли, что, может, надо было пойти. Ибо лицей хоть и закрывался в одиннадцать часов, но лишь ключом, а никак не силами провидения или морали. Не приди она ночевать, никто бы не узнал. А если бы даже и узнал, что с того? Ни изнасиловать, ни убить, ни выпороть ее за это не могли. Не могли даже провалить на экзаменах. Исключение из школы ей тоже не грозило: они не могли себе позволить ее исключить, Клара была им нужна. Она могла пойти к нему, но правда заключалась в том, что такая возможность просто не пришла ей в голову. После целого вечера, проведенного с незнакомым мужчиной, который добрался до ее бедра под чулком, она так и не уразумела, что распорядок бестолкового школьного тура — это еще не закон природы и не закон правосудия. Кларе стало за себя стыдно. Она лежала, и у нее тряслись коленки — непонятно, то ли от того, что она бежала от самого метро, то ли от испуга, осознанного задним числом, то ли от стыда.
Накануне отъезда был танцевальный вечер. Некоторые видели в этом событии кульминацию всей поездки и ждали его с нетерпением; Клара же — с ужасом, по той классической причине, что ей было нечего надеть. Дома в Нортэме вся Кларина светская жизнь сводилась к школьным мероприятиям, поэтому вечернего туалета у нее не было, а платье, похожее на бальное, она последний раз надевала в шесть лет — прелестное платьице из розового атласа. У всех остальных было хотя бы выходное платье, а кое-кто сгорал от желания продемонстрировать наряды, на которые их родители потратились специально для этого случая. У Клары хватило ума ни о чем таком мать не просить: она яснее ясного представляла, что ей придется выслушать в ответ и какой поток оскорблений обрушится на тех счастливиц, которым есть куда пойти в вечернем платье. Все требующее затрат мать считала врожденным признаком мещанства и пыталась внушить детям, что подлинное благородство не нуждается ни в игрушках, ни в нарядах, ни в развлечениях. Но затронуть тему выходного платья Кларе все же пришлось: в буклете, дающем подробную информацию о поездке, было четко указано, что таковое потребуется. Мать отреагировала как положено: последовала пространная тирада о том, какой это абсурд, возить с собой в Париж платье ради одного-единственного вечера; но под конец она все же пообещала что-нибудь сделать. И сделала: порывшись в шкафах, извлекла на свет платье, когда-то принадлежавшее Клариной кузине, а еще раньше полученное в благотворительной посылке с поношенной одеждой. Торжествуя, мать спустилась с ним вниз, она была даже не прочь доставить дочери столь дешево доставшуюся радость. При виде платья Клара слегка приободрилась: цвет морской волны ей в семнадцать лет очень нравился, а платье было как раз такого цвета. Но примерка повергла Клару в поистине бездонную пучину отчаяния.
Платье было уродливым. Хуже того, не совсем уродливым, а почти уродливым: оно балансировало на самой грани уродства. Не настолько нелепое, чтобы нельзя было надеть, но и немногим лучше. Во-первых, ткань была с узором, а Клара находилась в том возрасте, когда неуверенность в собственном вкусе заставляет предпочитать все однотонное всему узорчатому. Во-вторых, платье кошмарно сидело. То есть, наверное, не хуже, чем оно сидело бы на ком-нибудь другом, но бесформенный лиф не прилегал, горловина уныло болталась вокруг шеи, а сзади чуть заметно, но совершенно неисправимо провисал подол. К тому же материал был блестящий. Ничего ужаснее Клара себе не представляла. Напрасно мать уверяла ее, что материал дорогой и что по нему это сразу видно, достаточно лишь взглянуть; в глубине души Клара чувствовала, что ткань дешевая. Кстати, тут она ошибалась, но знать об этом, конечно, не могла и страдала поэтому не меньше, чем если бы была права. Она стояла перед матерью, смотрела в зеркало и страдала, сознавая, что спасения нет: она никогда в жизни не сможет объяснить матери, чем это платье плохо.
Девочки стали переодеваться к вечеру, возбуждаясь, хихикая, и Клара то и дело думала: нет, ни за что, уж лучше остаться в джемпере с юбкой. Она знала, что в джемпере с юбкой выглядит куда лучше, но пойти не переодевшись у нее не хватало духу. Потом она решила, что вообще никуда не пойдет, останется в дортуаре, притворившись, будто плохо себя чувствует. Но ей хотелось пойти! До сих пор она бывала лишь на школьных танцах, ей так хотелось на этот вечер! Поэтому платье было надето, и на секунду Кларе показалось, что не такое уж оно в конце концов и страшное; но потом, еще раз хорошенько посмотрев, она подумала, что платье, похоже, еще страшнее, чем представлялось с самого начала. Она долго не решалась отдернуть занавеску и показаться остальным, хотя те были предупреждены, какое жуткое зрелище им предстоит. Вдаваться в подробности материнских убеждений Кларе мешала гордость, поэтому она, как правило, старалась отшутиться от этой темы, но девочки все же более или менее догадывались, что у нее за мать. Клара попыталась было рассмешить их своим рассказом о платье; давясь, она беспомощно шарила в поисках той единственной интонации, которая превратила бы всю историю в ничего не значащий безобидный пустяк, но это не очень получалось.
— Вы не видели мою кузину, — смеясь, говорила она. — Если б вы видели нашу Мейвис, вы бы сразу все поняли, ничего другого она выбрать просто не могла, — говорила Клара, и слова ее неотвязно преследовал внутренний голос, принадлежавший словно бы другой девушке, по-взрослому уверенной в себе, которой ничего не стоило надеть такое платье, и посмеяться над ним, и все всем объяснить, ничуть не страдая; девушке, которая настолько выше всего этого, что такая проблема не способна ее унизить. Которой никогда не понадобится объяснять подобные вещи, которая выросла в мире, где таких платьев не существует.
И когда Клара вышла наконец из-за занавески и предстала перед своей компанией, все были очень милы и участливы: сейчас им это ничего не стоило, наоборот, они втайне радовались убогому Клариному наряду — в безупречном туалете она являла бы собой куда более грозную опасность. Поэтому Клару успокаивали, говорили комплименты, хвалили цвет платья, а Джэнис одолжила ей бусы из крупного искусственного жемчуга; бусы Кларе не понравились, у нее даже возникло тайное подозрение, что одолжили их не без задней мысли, однако она их надела, отбросив все подозрения, и дала себя успокоить: ей действительно хотелось, чтобы ее успокоили, к тому же притворяться больной было уже поздно. Однако придя на вечер, девочки поняли, что все волнения и приготовления были напрасны, событие того совершенно не стоило: как и на приеме в ратуше, здесь их ждала лишь душная, шумная, неуютная сутолока. Тысячи английских школьников теснились на явно недостаточном пространстве; изначальную давку к тому же сильно усугубляли ломящиеся в двери студенты-французы, которые всю неделю паслись вокруг приехавших, поджидая девочек возле дверей лицея, чтобы познакомиться. Где-то играл оркестр, которого было не видно и не слышно. Где-то существовали прохладительные напитки, до которых было не добраться. Одноклассники и одноклассницы сбились в плотные стайки, намертво зажатые со всех сторон, совсем как на лондонском вокзале, не хватало только школьной формы и багажных бирок. Кларина компания, моментально оценив безнадежность ситуации, дружно ретировалась в угол и ответила на все это безобразие частоколом презрительных спин. Лишь никогда не унывающая Джэнис, решив и тут не упустить своего, взобралась коленками на стул, чтобы над толпой торчала хотя бы голова.
Так, в негодующей обиде и смаковании слухов то о вмешательстве полиции, то о чьем-то обмороке, то о краже прошло минут сорок пять, и постепенно стало немного свободнее. Потому ли, что часть народу ушла сама, или потому, что кого-то выдворили, но места действительно стало больше, и несколько пар из тех школ, где девочки и мальчики учились вместе, даже рискнули выйти танцевать. Джэнис, воспользовавшись своей выгодной позицией, сумела перехватить взгляд мальчика, с которым познакомилась на пароме, и тот, не смея не подчиниться недвусмысленно настойчивому взгляду, покорно подошел и пригласил ее на танец. Сразу почувствовав родную стихию, Рози, Кейти, Хетер, Изабел и Клара медленно развернулись, явив залу надменные лица. Шансы у каждой, увы, были мизерные: в том углу, который они так незадачливо выбрали, толпились в основном девочки, и отважных молодых людей сюда добиралось немного. Однако после одного-двух танцев Кларе показалось, что в толпе мелькнул тот самый молодой человек, в чьей изысканной компании она пересекала Ла-Манш; едва заметив его, Клара тотчас же приказала себе отвернуться — что угодно, только не методы Джэнис! — ничего при этом не потеряв, ибо не прошло и двух минут, как молодой человек галантно остановился в шаге от нее.
— Здравствуйте, — сказал он. — Мне показалось, что я вас узнал. Ну и бедлам, бывает же такое! Как вы думаете, что нас всех здесь удерживает?
— Не знаю, — ответила Клара — Наверное, просто нежелание сдаваться без боя.
— Как вы смотрите на попытку потанцевать? — спросил он.
— По-моему, — с опаской произнесла Клара, — нам это вряд ли удастся.
— Ну почему же, — возразил молодой человек. — Могут, конечно, наступить на ногу, но в остальном…
Бедная Клара не знала, что делать; ей мучительно, безумно хотелось согласиться, она радовалась как маленькая, что он ее пригласил, что не постеснялся ради этого пройти через весь зал; но мысль, что придется в этом кошмарном платье выйти из укромного угла на всеобщее обозрение, да еще и танцевать, — эта мысль повергала ее в ужас. Танцевать Клара не умела, она это делала всего три раза в жизни на школьных вечерах, не считая занятий, посвященных премудростям полек, мазурок и тарантелл, которые вряд ли могли ей сейчас пригодиться. Но с другой стороны, как она могла ему отказать — если она откажет, то зачем и по какому праву она, спрашивается, сюда явилась? Нет, такое ложное положение было не по ней, оно попахивало трусостью, и Клара, улыбнувшись, позволила вытянуть себя туда, где было посвободнее.
Все оказалось не так страшно. Из-за неимоверной тесноты ни о каких сложных па не приходилось и думать. Даже самым искусным парам удавалось в лучшем случае еле-еле топтаться взад-вперед. Притиснутая к груди партнера, Клара рассудила, что ее неуклюжести он при всем желании не заметит. Равно как и провисающего подола. Молодой человек довольно крепко прижимал Клару к себе, стараясь, чтобы в нее никто не врезался. У него были густые блестящие волосы, лежащие, словно симметричные лепестки желтого цветка. Клара гордилась и им, и собой, но счастья при этом не ощущала — слишком велико было напряжение. В его манере тоже сквозила скованность, он почти не разговаривал, тратя все внимание на избежание столкновений. Когда он в пятый раз, не справившись, наступил Кларе на ногу, она остановилась и с улыбкой, не веря собственной дерзости, произнесла:
— Нет, так все же не годится. Давайте, оставим это занятие, а? — и изумилась полной естественности своего голоса, не выдавшего ее ни единым звуком.
Ее партнер остановился с заметным облегчением.
— Просто кошмар, — согласился он. — Мне так неудобно, я вам все ноги отдавил, прямо как нарочно. Может, лучше поищем чего-нибудь попить?
— А здесь есть? — спросила Клара.
— Вроде бы я что-то видел в одной из соседних комнат, — сказал он.
Они отправились на поиски. Клара радовалась, что не зря рисковала: разговаривать было куда приятнее, чем танцевать. Все, что она делала, ей всегда хотелось делать хорошо, а танцевала она плохо. Наконец в небольшой приемной они обнаружили бар, пробившись к которому через осаду жаждущих, молодой человек вернулся со скромной добычей.
— Немного, конечно, — сказал он, неся две бутылки с оранжадом и соломинки, — но лучше, чем ничего.
Они отошли в угол, стали пить и наконец-то познакомились: молодой человек восхитительно отчетливо произнес свое имя. Его звали Питер Харронсон. Кларе в его имени послышалось что-то знакомое и что-то скандинавское, но о его происхождении она предпочла не спрашивать, чтобы случайно не обнаружить своего невежества. По той же причине, когда они стали выяснять, кто где учится, у Клары моментально отлегло от сердца при известии, что он учится в Винчестере — о Винчестере она слышала, она знала, что это за школа, ей не пришлось притворяться, она действительно знала. И была очень довольна тем, с какой безупречной логикой отреагировала на эту информацию.
— Да? Значит, — сказала она, потягивая через соломинку, — вы в Париже не первый раз.
Он даже не спросил, почему она так решила; он принял это как должное.
— Да, — ответил он, — второй или третий.
— В таком случае, — Кларе казалось, она проявляет верх проницательности и искушенности, — чем вас мог привлечь этот школьный тур?
Как ни странно, Питера ее вопрос слегка обескуражил.
— Ну, как сказать… — ответил он. — Я решил, что будет весело. Ну, и остальные тоже ехали. Надо же было чем-то занять каникулы. Опять же, лекции. Нам сказали, что их стоит послушать.
— Правда? — спросила Клара. — По-моему, эти лекции — тоска невероятная. Я серьезно. Вам не показалось?
Но тут он ее не понял; для него смысл Клариного недовольства явно свелся к тому, что любые лекции — это всегда скучно, а не к тому, что прослушанное ими в Сорбонне было не на уровне: он явно придерживался несколько иного мнения и потому бросил — вскользь, неискренне, без выражения:
— Да-да, конечно; разумеется.
Клара, наученная несколькими годами опыта, что особо умничать не стоит, умолкла, не зная, что еще сказать. У Питера репертуар, судя по всему, тоже был исчерпан; им обоим хотелось поговорить еще о чем-нибудь, но оба не знали о чем. Они были слишком молоды. От этого молчания Клара все сильнее и сильнее смущалась своего уродливого платья, изношенных, дурацкого цвета туфель, своего разгоряченного лица. Ей хотелось уйти, но она не знала как. Прибегнуть к какому-нибудь примитивному искусственному предлогу было смерти подобно, но и сидеть, испытывая все большее унижение, Клара тоже не могла. Ее словно сковало, безжалостно пригвоздило к месту, но в этой скованности она на миг ясно прозрела то время, когда подобные ощущения навсегда останутся позади. Питеру пришлось действовать самому. Поднявшись, он предложил:
— Может, пойдем посмотрим, не стало ли посвободнее? Кто знает, вдруг желающих танцевать поубавилось?
Клара тоже поднялась и услышала, как отвечает:
— Большое спасибо, но если вы не против, я бы пошла и взглянула на себя в зеркало.
— Разумеется, — сказал он, — разумеется, — и даже проводил Клару до коридора, в конце которого находился дамский туалет, в котором Клара и скрылась и избавилась от Питера, а он — от нее. Она долго оставалась среди девочек с их обмороками, слезами и причитаниями из-за стрелок на чулках, а когда наконец вышла, Питер уже исчез. С облегчением в этом убедившись, Клара благополучно возвратилась к своей компании, где ее засыпали вопросами, свежими анекдотами и поведали о неслыханной, умопомрачительной выходке Джэнис, которая — все видели! — увела, да-да, у-ве-ла свою нынешнюю жертву куда-то, где больше свежего воздуха и меньше света, и с тех пор в родном кругу не появлялась.
Лежа ночью в постели, Клара думала о светлых волосах Питера Харронсона. И о руке итальянца, забравшейся к ней под чулок. И об Уолтере Эше. И пришла к выводу, что жизнь становится приятно насыщенной.
На следующее утро они уезжали. Здание вокзала, с которого уходил поезд, приводили в порядок; рабочие чистили стены, и Клара удивилась: зачем? Это же вокзал! Предложи кто-нибудь отскоблить вокзал в Нортэме, там бы в жизни не стали тратить на такое деньги. Но глядя на проявляющиеся из-под слоя копоти желтые плиты, Клара почти поняла, что это не только вокзал, но и произведение искусства: здание было украшено вычурными завитками, скульптурой, резьбой — хоть и некрасиво, но украшено.
Летом ее приняли в Лондонский университет, и она рассталась с Уолтером Эшем. Расставание произошло на лугу, где росли лютики и паслись молодые коровы. Однажды в жаркий полдень Клара и Уолтер отправились туда на велосипедах, она — с книгой, он — с намерением уговорить ее как можно больше обнажиться. Они лежали на уолтеровой куртке, Клара пыталась читать, Уолтер пытался с ней целоваться. Клара победила. Через час набежали облака, пришлось собрать вещи и вернуться к ограде, где были оставлены велосипеды. В дальнем конце поля, у ворот, паслись те самые коровы, и когда Клара с Уолтером приблизились, коровы развернулись им навстречу. Они стояли плотно в ряд, преграждая путь к воротам. Коров было около двадцати. Они не двигались.
Уолтер и Клара замедлили шаг. Клара испугалась; правда, она видела, что коровы еще маленькие, совсем телочки. Даже не бычки. И подумала про Уолтера: как он может, как он смеет медлить; хотя сама она помедлила, причем сознательно. Клара нерешительно стояла рядом с Уолтером, и в груди у нее клокотала буря презрения. Жестоко оскорбленная в самых нежных и гордых чувствах, она первая двинулась в сторону коров, и те послушно, тихо расступились, открывая путь к велосипедам и ей, и шагнувшему следом Уолтеру.
И тогда Клара без малейшего трепета подумала: я достойна лучшего, я пойду гораздо дальше, если мне будет за кем тянуться, я не хочу прокладывать путь другим, мне жаль тратить на это время.
Когда на следующий день Уолтер Эш ей позвонил, она не стала разговаривать. Она возвращала его письма нераспечатанными и выбросила все подаренные им мелочи. Остаток лета она провела у себя в комнате, лежа на кровати и пытаясь читать.
Глава 5
Клара знала, что Клелия обязательно появится; так и случилось. Не прошло и недели с их встречи на поэтическом вечере, как ей передали, что кто-то звонил и просил перезвонить по такому-то номеру; Клара позвонила, и Клелия сказала, что хотела бы зайти на чашку чая.
— Я бы пригласила вас к себе, — сказала она, — но у нас дома такой разброд, что лучше не усугублять ситуацию.
— Что вы, — сказала Клара, — конечно, приходите; мне будет приятно, если вы придете.
Клара не лукавила: она любила свою студенческую комнату и даже немного ею гордилась, пригласить сюда Клелию было абсолютно удобно, хотя обычно гости и все, что с ними связано, вызывали у Клары глубокое неприятие; ни разу за три университетских года она не устраивала ни традиционного чаепития, ни более изысканного коктейля, характерных для светской жизни такого рода заведений. И не из-за жадности, а по причине полнейшего неверия в свои силы; к тому же ее не покидало смутное ощущение, что приглашенные будут обречены на мучительную неловкость и скуку. Клара понимала, что это чувство отчасти тянется за ней из школьных лет, когда, изредка приглашая к себе подруг, она просиживала с ними в неизменном тягостном напряжении, пронизанном невидимым недовольством миссис Моэм; Кларе не у кого было научиться гостеприимству. Она сумела в достаточной мере побороть себя — спокойно относилась к визитам друзей и уже не бормотала бесконечные беспомощные извинения, впуская гостей в свое жилище; частично ее оправдывал замечательный, насквозь казенный вид комнаты, расположенной на четвертом этаже большого здания в центре Риджент-парка. Комната как комната, одна из многих — она ничего не значила, ни о чем не говорила, ничем Клару не выдавала. Клара радовалась ее безликости точно так же, как в одиннадцать лет радовалась унылым и грязным коридорам школы «Баттерсби». Она не пыталась ни украсить комнату, ни обжить ее, ни сделать по-настоящему своей; это было просто помещение, где лежали Кларины вещи. Многие ее подружки, стремясь создать домашний уют, покупали для своих комнат подушечки, картины и даже тратились на занавески; результаты Кларе нравились, но сама цель представлялась недостойной.
Сидя в ожидании Клелии, она смотрела из окна на парк, на весенние деревья и, не в силах сосредоточиться на испанском, думала, что ей делать дальше, когда не будет ни парка за окном, ни поддержки в виде стипендий, ни всегда таких убедительных (теперь уже больше по инерции) ссылок на университетскую занятость. Близились заключительные экзамены, и она не знала, что делать дальше; задуматься о будущем не хватало духу, ибо Клара понимала, что ничего заманчивого оно ей не сулит. Ее подружки тоже пребывали в нерешительности, но их ничто не торопило, не дышало в затылок, не тащило назад, не засасывало, не тянуло за подол. Клара же помнила: мать уверена, что она вернется домой.
Мысль о возвращении была убийственна, непосильна, но реального способа избежать возвращения Клара не видела. Она не понимала, зачем нужна матери и как та представляет себе Кларину жизнь в Нортэме; кому бы она ни говорила о своем положении, все ахали от ужаса, соболезновали и советовали: держись! Никто ни на секунду не допускал, что Клара действительно вернется домой. Иногда она объясняла: что же делать, мать вдова, живет совсем одна, у нее никого нет, она вроде как рассчитывает на меня; все сочувствовали еще больше, все говорили: да, мы видим, как тебе трудно вырваться. Но никому и в голову не приходило, что возвращение возможно. Все они бездумно, беззаботно считали само собой разумеющимся, что Кларе следует остаться в Лондоне или поехать за границу; а угрызения совести — что ж, надо потерпеть, тут и думать нечего.
Клара и сама почти постоянно так считала. Годы, проведенные в Лондоне, лишь укрепили ее в желании никогда отсюда не уезжать; пока она была здесь, мать, за исключением редких минут, оставалась пусть страшным, но все же воспоминанием, вполне терпимым, давно не опасным. Но существовали каникулы. Клара ждала их с ужасом и старалась урезать до минимума, записываясь на факультативные курсы лекций и отправляясь в поездки на континент, якобы необходимые для совершенствования в языках. Но как ни хитри, как ни отщипывай, каждый год летние каникулы надолго возвращали ее на Хартли-роуд. Оставаться в Лондоне у Клары не хватало ни средств, ни, в конечном счете, духу. И каждый приезд неизменно ввергал ее в то самое состояние бессловесной, дрожащей, растерянной тревоги, в котором она промучилась все детство; каждый раз Клара чувствовала, что отброшена к самому началу, что весь путь предстоит мучительно, шаг за шагом, пройти заново. Правда, она ошибалась и убеждалась в ошибке с началом каждого нового семестра, но первое впечатление было всегда именно такое, и каждый раз на Клару, выходящую из поезда на Нортэмском вокзале, с прежней силой обрушивалось отвращение, смешанное с грустью и угрызениями совести. В своих каникулярных страданиях она, как выяснилось, была не одинока; аналогичные тошнотворные переезды выводили из равновесия многих ее приятельниц, но никто не принимал этого так близко к сердцу. Они боролись, Клара же не находила в себе на это сил; приезжая домой, она не пыталась облегчить свою участь. Она ни с кем не общалась, наглухо закупоривалась в старом привычном мирке, ограниченном гостиной и ее комнатой, и неделями ее единственным развлечением были книги из списка обязательной литературы. Мир за окнами дома переставал существовать; когда один ее знакомый из Донкастера спросил, нельзя ли ему приехать и пригласить Клару куда-нибудь, она ответила «нет» — молодой человек ей нравился, но она знала, что выход из заточения обернется нестерпимой пыткой. Эти регулярные встряски продолжались три года; порой Клара в страхе искала у себя симптомы маниакальной депрессии иди шизофрении, но находила лишь признаки выздоровления, причем с каждым разом все более быстрого. Возвращаясь с каникул на первом курсе, она отходила день, а то и два; в последний же раз, едва войдя в лондонский поезд, она уже была в Лондоне.
Но уехать из Нортэма насовсем Клара все-таки не могла. Она не была готова к такой свободе. Хорошо было бы найти компромисс, как-нибудь так сделать, чтобы навещать мать не реже, чем того требует чувство долга. Что чувство долга способно потребовать безоговорочного ее возвращения в Нортэм, Клара запретила себе даже думать, но мысль эта таилась в подсознании, кровоточа вечным страхом мученического конца. Клара избегала ее, гнала прочь и отшатывалась, стоило по неосторожности на нее наткнуться. Она не верила, что когда-либо вернется, уверяя себя, что свободна в своих действиях, и полагая, что в конце концов как-то продлит свое теперешнее существование и будет по-прежнему проводить дома каникулы и бесконечные, безжизненные летние месяцы. Именно такое лето надвигалось на нее сейчас: проколебавшись, она так и не спланировала себе никаких заграничных поездок и теперь, в ожидании лета и близящихся экзаменов, чувствовала досадное бессилие.
Зато встреча с Клелией оправдала все ее надежды. Клелия пришла точно вовремя, села на кровать и продолжила рассказ о своей жизни. Тут было что рассказать и было что послушать. Клара сполна насытила свою жажду причудливого и круто замешанного. Картина вырисовывалась крайне сложная: как ни пыталась Клелия объяснить, Клара то и дело путалась, о ком идет речь: не заблудиться во всем этом было невозможно; насколько она поняла, помимо отца, который писал стихи, в семье была не менее, если не более знаменитая мать и множество детей с необычными именами. Особенно заинтриговала Клару мать: Клелии определенно не приходило в голову, что та может нуждаться в представлении и объяснениях, она говорила о матери так, как если бы ее имя было знакомо всем и каждому. Кларе доводилось встречаться как с детьми знаменитых родителей, так и с теми, кто воображал своих родителей знаменитостями; она не сомневалась, что уверенность Клелии имеет под собой основания, однако никак не могла определить хотя бы область, в которой лежали заслуги миссис Денэм. С именами и кому какие из них принадлежат — Клара терялась в догадках с прошлой встречи — дело обстояло лучше, и наиболее четко определилось положение ребенка. Ребенок принадлежал мужчине по имени Мартин, который заведовал (владел? управлял?) галереей, в которой работала Клелия. Что такое галерея, Клара представляла смутно, но из разговора заключила, что речь идет о картинной галерее, где, в отличие от Галереи Тейт, Национальной галереи и других музеев, картины продавались. Работала там Клелия потому, что сама писала картины, а также потому, что у родителей были связи, и еще потому, что окончила художественный колледж, и потому, что была туманнейшим образом связана с Мартином. Все эти объяснения бессвязно громоздились одно на другое, и из сопутствующей информации Клара сделала вывод, что такого рода работа смахивает на синекуру и что Клелия ею не совсем довольна. В чем именно заключалась ее должность, оставалось для Клары полной загадкой, как, впрочем, и большинство других существующих в природе должностей.
Мартин, умудрившийся завоевать чуть ли не восхищение Клелии, пребывал в процессе развода, и Клелия ему сочувствовала.
— Не подумайте только, что я в него влюблена, — звучало то и дело рефреном к основным доводам в защиту Мартина. — Не скажу, что я в него влюблена, нет.
Так или иначе, влюблена или не влюблена, но однажды утром Мартин явился в галерею с младенцем на руках и с известием, что от него ушла жена, а также с нескрываемой уверенностью, что Клелия что-нибудь придумает и поможет. Клелия помогла: тут же взяла ребенка на руки, стала за ним ухаживать, быстро наловчилась менять пеленки, а после работы пригласила Мартина к себе домой. В этом месте ее рассказа зазвучали оправдательные нотки:
— А что еще, спрашивается, я могла сделать? Он какой-то уникально неприспособленный, не отпускать же было его одного с этим младенцем, верно? Требовалось что-то сделать, он вроде как рассчитывал на меня.
Таким образом Мартин и его осиротевший младенец появились в доме Денэмов. Случилось все это перед Рождеством, сейчас стоял май, а Мартин не думал съезжать.
— Мы просто не знаем, что делать, — говорила Клелия. — Собственно, почему бы им действительно у нас не жить? У Амелии, Магнуса и Габриэля теперь свои семьи, так что места полно, родители даже переживают — в идейном смысле, если я понятно выражаюсь, — что в доме простаивает столько комнат (правда, Мартин меньше всего похож на жильца, которого берут в подобных случаях); он даже иногда что-то за это платит. Хотя если он такой богатый, мог бы запросто подыскать себе другое жилье. Но сам он не уходит, а мама его не выгоняет, она ни разу в жизни никого не выгнала, она на такое просто не способна; но он ее скоро со свету сживет — она не может работать, ей никак не сосредоточиться, он без конца пристает к ней с разговорами, ребенок вопит, маму это выводит из себя, хоть она и говорит, что нет, нисколечко, и что это возвращает ее к счастливейшим дням ее жизни — это, надо понимать, тогда, когда мы у нее ползали в полиэтиленовых штанах, то есть мы-то, скорее всего, были в мокрых шерстяных ползунках, мама вбила себе в голову, что в полиэтилене вредно.
— А почему ваш отец его не выставит? — Мистер Денэм, насколько Клара его помнила, вряд ли стал бы с охотой терпеть в своем доме всяких оболтусов.
— Ну, отец этого не сделает. Он не хочет вмешиваться. Вообще-то я думаю, что он думает, будто я влюблена в Мартина, и не хочет усложнять мне жизнь.
— Так вы же в него не влюблены, — удивилась Клара.
— Ну, не то что бы совсем, — сказала Клелия. — То есть мне не хотелось бы, чтобы он ушел.
— Я вижу, что вы имеете в виду, — сказала Клара и сказала, пожалуй, правду. Ее зрение уже почти приспособилось к подобным полутонам.
Клелия тяжело вздохнула, с грустью посмотрела на головоломку — Кларино японское деревянное яйцо, которое с самого начала пыталась собрать, и произнесла:
— Вам, наверное, безумно скучно все это слушать, но я так люблю рассказывать о себе, я тогда начинаю верить, что все это действительно происходило, а иначе мне кажется, будто ничего и не было.
— Нет, не скучно, — возразила Клара. — Мне в жизни не было интереснее, чем сейчас.
— Правда? — спросила Клелия, хмуро уставившись на яйцо, не отваживаясь поднять глаза, будто и в самом деле вдруг оробев. — Хорошо, если так. Я, наверное, вроде мамы — она всегда соглашается на интервью; отец говорит, что это дурной тон, но ей нравится: нравится, когда приходят и начинают расспрашивать про ее жизнь, и как она варит кофе, и кого приглашает к обеду, и на какой пишет бумаге; она говорит, что это дает ей почувствовать, будто она чего-то достигла И ободряет: иначе ей кажется, будто она топчется на месте. Она с удовольствием всем обо всем рассказывает, причем кому угодно — посторонним людям, журналистам, если их интересует ее работа, а не что-то личное. Личные вопросы ее всегда смущают. Вот и мне нужно было все рассказать, пока мы еще не очень близко знакомы и я не слишком смущаюсь. Все, я кончила; теперь твоя очередь, расскажи мне о себе.
— Вряд ли я смогу так много рассказать, — произнесла Клара.
— Как ты можешь, как ты можешь так говорить! — воскликнула Клелия. — Получается, что ты меня осаживаешь, осуждаешь за то, что я такая болтливая: видит Бог, это так и есть, но зачем же так жестоко? Рассказывай, и поверь: я умею слушать как никто другой, тебя никто никогда не выслушает лучше, чем я.
И Клара в ответ поведала Клелии кое-что о своей жизни, причем неожиданно нашла как никогда верную интонацию, которая, казалось, обеляла ее прошлое, поднимала его над мелочными унижениями настолько, что Клара смогла без недомолвок рассказать даже про миссис Моэм. Клелия и в самом деле умела слушать: она не упускала ни малейшего нюанса. И Клара, встретив такое понимание, без труда рассказала даже о том, о чем раньше никогда не рассказывала; и когда она подошла наконец к вопросу своего дальнейшего существования, она ждала, что Клелия на это скажет, ждала как возможной помощи. Она даже прямо спросила, что Клелия ей посоветует.
— Да-а, проблема, — задумчиво проговорила Клелия. — А что остальные? Разве твои братья ей не помогают?
— Один брат уехал в Австралию, — ответила Клара, — другой женился и живет на другом конце города. Она действительно одна, совершенно одна.
— И считает, что ты обязана вернуться?
— Она ничего не говорит, но иногда мне кажется, что другого она не представляет, хотя и знает, что я скорее умру. Мы никогда это не обсуждаем; с другой стороны, это не имеет значения, потому что мы вообще ничего не обсуждаем. И все же, по-моему, ей хочется, чтобы я вернулась, хотя она меня не любит и в жизни не признается, что я ей нужна…
— Я знаю, что делать, — сказала Клелия. — Тебе надо учиться дальше и сдавать на право преподавания. Тогда можно будет снова ездить домой только на каникулы. Тебе ведь будут и дальше платить стипендию?
— Я уже думала об этом, — сказала Клара. — Но я не уверена, что хочу преподавать. А домой на каникулы тем более не хочу.
— Естественно, — согласилась Клелия. — Но считаешь это своим долгом, что тоже естественно. Мне кажется, не стоит слишком насиловать собственную совесть. Куда лучше пойти на компромисс.
— Как удивительно от тебя такое слышать, — воскликнула Клара. — Я думала, ты скажешь то же самое, что остальные мои знакомые: надо бежать оттуда без оглядки, не церемониться, разорвать отношения с матерью, поставить ее перед фактом и жить своей жизнью. Ну, все, что в таких случаях советуют.
— Люди всегда советуют другим то, на что сами никогда не пойдут, ты заметила? — спросила Клелия. — Хорошо геройствовать на словах. Я никогда не даю советов, я боюсь. Я лишь поддерживаю человека в том, что он так или иначе уже делает.
— Но если я так поступлю, — продолжала Клара, — получится, что я буду обкрадывать государство, так ведь? Если буду учиться на педагогическом факультете, не собираясь преподавать?
— Кто знает, — возразила Клелия, — может, со временем у тебя и появится такое желание. И вообще, на всех не угодишь. Уж или мать, или государство — не разрываться же, верно?
— Собственно говоря, — сказала Клара, — я уже записалась на следующий курс. Я подумала, что педагогический диплом никогда не помешает. А главное, даст мне отсрочку — понимаешь?
— Вот видишь, — обрадовалась Клелия, — ты и без меня давно все решила. Учиться, надо думать, ты будешь в Лондоне?
— Конечно, — ответила Клара, — а где же еще?
— Действительно, где еще? — согласилась Клелия. — Я рада, что ты сюда вернешься. И мне страшно неудобно, но я, кажется, вконец распотрошила это яйцо. Я его сломала? Мне всегда казалось, что я с любой такой штукой справлюсь…
— Тут просто надо знать, в чем секрет, — сказала Клара, взяла яйцо, но тоже не смогла собрать; они решили не возиться и ссыпали детальки в стоявшее на камине стеклянное блюдо, на котором лежали цветные бутылочки, сделанные из выдолбленных и высушенных тыкв, потом спустились по лестнице и вышли в парк. По дороге к автобусной остановке Клара, опасаясь, что яйцо и расписные тыквы будут приняты за проявление ее вкуса, объяснила, что и то, и другое — подарок приятельницы, полученный на прошлой неделе, когда Кларе исполнилось двадцать два года. День стоял хмурый и облачный, настоящая весна еще не наступила, трава была грязной из-за непрерывного дождя. Они вместе стояли на остановке, и, когда подошел автобус, Клелия сказала:
— Значит, договорились; в воскресенье мы тебя ждем.
Клара, кивнув, пообещала приехать.
Возвращаясь к себе, она думала о Клелии: неужели та столь же щедро одаривает и остальных своих знакомых? Или ей, Кларе, уже второй раз в этой жизни выпадает счастливый жребий? Она и раньше встречала похожих людей — ярких, выразительных, повсюду вхожих, эмоциональных, общительных, готовых бесконечно слушать других, — и наверное, спроси ее кто-нибудь, Клара с надеждой причислила бы к ним и себя. Но ей никогда не доводилось встречать этих качеств в столь мягком, деликатном, гармоничном сочетании и в столь отчетливом, уверенном и сердечном проявлении. Оглядываясь на три университетских года, медленно близящихся к концу, Клара вспоминала всех своих друзей и знакомых, и ей казалось, что большинство из них с тем или иным успехом стремились производить именно такое впечатление. Не без стыда приходилось признать, что и сама она тянулась к яркому и выразительному, в ущерб более основательным, но неброским достоинствам; ее влекли внешние эффекты, она перенимала подсмотренные у других интонации, манеры, фасоны, какие-то понравившиеся особенности. Она придавала безоговорочное значение внешнему виду вещей, хотя и понимала, что тут ей расти и расти, ибо она не раз устремлялась по ложному следу. Особенно неприятно было вспоминать, в каком количестве она одно время пользовалась тенями для век, а также некие висячие серьги того же периода. Знала Клара и то, что порой руководствуется самыми недостойными критериями, и стыдилась, что ее увлечение Питером де Сейлисом вызвано в первую очередь его изумительным именем. Конечно, ей нравилось и то, что он поэт, и то, что с ним она много где бывает, но временами Клара подозревала, что его стихи занимают ее не больше, чем имя. Похоже было, что Клариной жизнью руководит мощный и в целом безошибочный инстинкт, который наводит ее на подобные явления — проблески и отзвуки другого, огромного мира, но этот же инстинкт и не принимал их. Однако Клелия, сразу видно, стояла выше приятия либо неприятия: какая бы она ни была, она была самодостаточна.
И Кларе не терпелось по-настоящему узнать, какая же она и что ее такой сделало.
Вечером в колледже она зашла в библиотеку и снова перелистала все справочники, где фигурировал Себастьян Денэм, в надежде выяснить, чем же все-таки прославилась его жена; однако безуспешно. Конечно, можно было позвонить и расспросить Питера де Сейлиса, но не хотелось — вдруг миссис Денэм знаменита настолько, что подобный вопрос выставит Клару полной невеждой? Ничего больше не предпринимая, она решила подождать и посмотреть, что будет.
Дом Денэмов, как и дом миссис Моэм по Хартли-роуд, 23, имел общую стену с соседним. Но на этом сходство заканчивалось; впрочем, и его, придя в первый раз, Клара не заметила, настолько и архитектура, и сочетание обеих половин отличались от всего, с чем она когда-либо сталкивалась. Дом был большой, высокий, в пять этажей и стоял на одном из крутых склонов Хайгейта; построен он был в 1720 году, но обманчивое окружение разномастных строений, жилых и нежилых, появившихся позже и в разные годы, придавало ему какой-то трагический вид, словно одиноко высившемуся последнему могиканину. Перед домом был большой мощеный двор, общий для обеих половин и ровный, несмотря на крутой уклон холма; от тротуара его отделяла высокая, узорчатая чугунная ограда. К счастью, калитка была открыта, и Кларе не пришлось возиться с огромным, затейливым металлическим засовом. Входных дверей было две — по обе стороны общей стены, но располагались они рядом, и ведущие к ним ступеньки ничто не перегораживало; правда, посередине стояла садовая ваза с какой-то растительностью, но она никак не походила на границу. Именно необособленность двух смежных домов помешала Кларе распознать их классическое взаиморасположение, ибо она с детства усвоила, что стены должны препятствовать посторонним взглядам, кружевные занавески — быть непрозрачными, а окнам спален предпочтительнее выходить в пустоту. Как-то раз Клара зашла к подружке, у которой была комната на севере Лондона, они вышли в садик позади дома, и Клара оторопела: стены, отделяющие его от таких же соседних садиков, имели не более двух футов высоты. Такие стены и ребенку не помеха; словно в подтверждение, с обеих сторон глазели стайки малышей; более того, они с откровенным любопытством разглядывали Клару. Вслед за подругой она поспешила скрыться в кухне, не выдержав подобного посягательства на свою частную жизнь; в саду, по ее мнению, никто не смел в эту жизнь вторгаться.
В дом Денэмов вела незастекленная, выкрашенная в черный цвет дверь из массивных панелей. В центре средней панели львиная голова держала в зубах медное кольцо. Звонок тоже был, и Клара позвонила. Дверь открыли не сразу, и открыла не Клелия, вопреки Клариной надежде, а худой, смуглый, лысеющий, но молодой с виду мужчина. Он смотрел на Клару и молчал.
— Клелия пригласила меня в гости, — сказала, стоя на пороге, Клара.
Молодой человек нервно сглотнул, кивнул головой и сказал:
— Клелия? Да-да, Клелия; одну минуточку, сейчас я ее позову.
Он исчез, не пригласив Клару войти, и она решила войти сама. Прихожая, в которой она оказалась, была вовсе не прихожая, а обширный и очень высокий зал со множеством дверей, ведущих в разные стороны; от обилия заполняющих его необычных предметов у Клары разбежались глаза. Пол был выложен ромбами из серого и белого мрамора, стены увешаны картинами и зеркалами, причем так плотно, что цвет и само наличие обоев вызывали сомнение, а комната в целом воспринималась в лиловых и темно-красных тонах. В дальнем ее конце был мраморный камин, перед которым стояла круглая ваза с увядшими цветами и очень красивая лошадка-качалка. Пол вокруг усыпали облетевшие с цветов бурые сухие лепестки. В углу вроде бы стояло пианино, а на окнах висели ставни, каких Клара никогда в Англии не видела.
Вскоре одна из дверей в дальнем конце зала распахнулась, и появилась Клелия — в очках, брюках и розовой рубашке, вышитой цветами, и с лицом мрачнее тучи. Клара пожалела, что пришла. Когда Клелия приблизилась, было заметно, что она все еще злится; но причиной тому не Клара, а что-то другое.
— Ну вот, я пришла, — сказала Клара.
— Вижу, — ответила Клелия. — И очень рада. У нас тут сегодня, правда, форменный кошмар. Пошли ко мне в комнату, в саду не продохнуть, там Мартин с мамой скандалят. А может, уже не скандалят. Сейчас из моего окна увидим.
— Мне открыл какой-то мужчина; это кто? — спросила Клара, робко поднимаясь вслед за Клелией по лестнице, выше и выше, на третий этаж.
— Это и есть Мартин, — ответила Клелия. — Как он тебе? Прелесть, правда?
До этой минуты Клара не представляла, в каком смысле встреченный ею мужчина подходил бы под это определение, но мгновенно такой смысл себе вообразила и ответила:
— Правда.
— А вот, — объявила Клелия, внезапно распахивая высокую белую дверь, — моя комната.
Она произнесла это с такой нескрываемой гордостью, что Клара почувствовала: ей предлагают не скрывать своего изумления и восторга, что она наверняка сделала бы, веди себя Клелия более обыденно и сдержанно. Но весь вид Клелии говорил: да, это неповторимо, это прекрасно, восхищение здесь совершенно уместно, это поразит даже самого искушенного.
Не поразиться было невозможно. Квадратная комната с высоким потолком, выходящая окнами в сад, была наполнена, буквально перенаселена множеством самых разных чудесных вещей. Их было столько, что прямое назначение комнаты — служить прежде всего спальней — едва угадывалось. Лишь как следует приглядевшись, Клара не без труда различила кровать, почти потерявшуюся под цветастым серо-розовым покрывалом, грудой книг и большой недописанной картиной. Книг в комнате было много; одну стену они закрывали полностью и грудами лежали на стульях и на полу. Цветущее растение вилось под потолком по металлическому стержню для развески картин, спускалось по шнуру и обвивало раму небольшого полотна с написанными маслом нимфами; другие растения карабкались и цвели вокруг медных ножек и спинки кровати. На столиках, на стенах были приколоты и приклеены фотографии, письма, открытки; но среди всех этих взрослых вещей жило огромное количество старых игрушек, тщательно расставленных, исполненных неповторимых красок и очарования: кукольный домик, банка со стеклянными шариками, игрушечный утюжок на медной подставке, охапка тряпичных кукол, семейство расписных русских матрешек, коллекция цветных яиц, кирпичная башенка, барометр, в котором перед дождем на крылечке появлялась мужская фигурка, а перед ясной погодой — женская, и свисающий с потолка огромный стеклянный шар, внутри которого падал снег — на миниатюрный дворец и на лес с крошечными елочками. Клара стояла как околдованная; она в жизни ничего подобного не видела. Она не могла даже на секунду вообразить такое. Кое-кто из ее знакомых пытался превратить свою комнату в нечто экзотическое, и усилия их отнюдь не сводились к бутылкам из-под кьянти и плакатам туристических агентств, но всем их идеям было далеко до комнаты Клелии, а лучшим из того, что видела Клара до сих пор, оставалась гостиная у матери одной из ее подружек в Севеноукс, выдержанная всего в двух-трех спокойных тонах и обставленная изящной мебелью начала века.
Потребовалось и некоторое время, и более близкое знакомство, чтобы Клара поняла: особую прелесть комнате Клелии придает ощущение задержавшегося здесь детства. Игрушки были не только хороши сами по себе, они хранили счастливые воспоминания о давно ушедшем времени — не те воспоминания, которые хотелось стряхнуть с себя, как страшный сон, а те, в тепле которых жилось легко и приятно, с которыми не хотелось расставаться.
Клелия не скрывала своего ликования при виде восторженной реакции Клары.
— Я так рада, что тебе нравится, — призналась она. — Я так люблю свою комнату. По-моему, здесь чудесно. Некоторые мне намекают, что всему должен быть предел, даже самому хорошему, но они ведь не правы, верно?
— Я считаю, что хорошему предел как раз не нужен, — ответила Клара, и не ради красивой фразы: если вдуматься, она глубоко в это верила.
Они провели в комнате около получаса — разговаривая, рассматривая, снова разговаривая; Клара помнила, как в те минуты подумала о том, что этот день, напоенный их голосами и пронизанной солнцем жимолостью, будет возвращаться к ней в самых грустных, сладостно-ностальгических воспоминаниях долгие-долгие годы, что бы те ни принесли. И заранее опечалившись, Клара в то же время была счастлива, и счастлива вдвойне от того, что узнала свое счастье, не дала ему проскользнуть мимо незамеченным и что, понимая это, она создает себе прошлое.
С Клелией было невероятно интересно, а отдельные сложности даже бодрили; например, Клара почти не улавливала смысла ее замечаний об искусстве, но у Клелии оказалась великолепная способность давать объяснения, не жертвуя при этом ни их глубиной, ни своей эрудицией, так что Кларина безграмотность беседе нисколько не мешала. Непонятным оставалось одно: откуда такая несомненная, щедрая распахнутость? Клара, как ни старалась, не могла убедить себя, что Клелия и с остальными так же занимательна и сердечна, что остальные ей так же интересны. Клелия говорила с ней так, как говорят лишь с очень немногими, да и сама то и дело давала удивленной и польщенной Кларе понять, что ни к кому больше так не относится. Как ни трудно было Кларе поверить, что Клелия действительно предпочла ее всем остальным, другого объяснения не находилось. Допустив же такую возможность, она ясно увидела, что другой быть не может и, отбросив сомнения, поверила. Ибо поверить в то, что она способна с первого взгляда бесконечно кого-то заинтересовать, Кларе мешало вовсе не самоуничижение — она не сомневалась что нисколько не хуже Клелии Денэм, не говоря уже обо всех остальных, — а простое знание теории вероятности. Но теория вероятности, похоже, в кои-то веки дала сбой, подарив Кларе фантастическую удачу.
Кандиду Денэм она впервые увидела, глянув вниз из высокого окна в спальне Клелии. Наблюдательный пункт никуда не годился: кроме лилового пятна платья, видна была лишь макушка головы. Миссис Денэм сидела на коврике, расстеленном на узкой длинной лужайке позади дома, рядом лежали стопка книг и младенец. Волосы у нее были черные, как у Клелии, и подстрижены очень похоже. На младенце была кофточка в розовых оборках и больше ничего, хотя, может, Клара не разглядела. Судя по оборкам, это должна была быть девочка, но Клара точно помнила, что младенца зовут Джеймс. Отец Джеймса, мужчина по имени Мартин, сидел неподалеку в шезлонге, посасывал незажженную трубку и читал толстую воскресную газету. Ничто не выдавало скандала; но Клара хорошо знала, что раздор в семье бывает беззвучным, и потому могла лишь надеяться, что прелестная, столь мирно расположившаяся компания действительно пребывает в мире.
— Сад у нас и правда симпатичный, — сказала Клелия, глядя в окно. — Если спуститься по ступенькам, там будет еще нижняя часть. У нас и из гостиной ступеньки вниз, а из столовой — наверх. Дом на холме, и склон идет уступами. Никто не может привыкнуть. Когда мы были маленькими, нам разрешали играть только внизу, чтобы мы не свалились со стены, а под стеной было как на мотодроме — велосипеды, тачки и Бог знает что еще. Но мы, конечно, все равно лезли наверх и падали. Габриэлю пять швов наложили, у него до сих пор шрам. На велосипедах мы, правда, по верху не катались — и то хорошо. Родители сейчас пытаются привести нижнюю часть в порядок, постоянно что-то покупают, но все как-то без толку… Отсюда не видно, мы после чая пойдем, и я все покажу.
Пока Клелия это говорила, внизу на лужайке миссис Денэм внезапно вскочила на ноги и принялась собирать вещи: что она говорила, было не слышно, но вид у нее был немного возбужденный; Мартин тоже поднялся, хотя ни в коем случае не вскочил, и без особого энтузиазма предложил, видимо, помочь с ребенком. Миссис Денэм, отказавшись от его помощи, держа ребенка под мышкой и волоча за собой одеяло, на котором сидела, зашагала к дому. Мартин предложил помочь с одеялом, но получил указание подобрать книги, что и исполнил. Все скрылись внутри.
— Наверное, пора пить чай, — сказала Клелия. — Идем вниз.
Спускаясь, Клара ощущала, что ее нервозность вот-вот задушит ощущение праздника. Она очень надеялась, что этого не случится, что ей будет хорошо; а также что миссис Денэм будет к ней добра. Клара вдруг отчаянно устыдилась, что так и не выяснила, кто же она такая. И слегка забеспокоилась, не посыплются ли из всех закоулков этого дома остальные его обитатели, и что будет, если придется разом иметь дело с Амелией, Магнусом, Габриэлем, Аннунциатой и всеми их мужьями и женами.
Но в гостиной, кроме миссис Денэм, Мартина и младенца, сидящего на своем высоком стуле, никого больше не оказалось.
— Привет, — сказала миссис Денэм. — Вот и вы. Я уже думала, куда вы делись.
— Мама, это Клара, — сказала Клелия.
— Правильно — Клара, — сказала миссис Денэм. — Клелия мне о вас рассказывала. Садитесь пить чай. Приди мне тогда в голову это имя, я бы назвала Клелию Кларой. Это как раз то самое, к чему я подсознательно стремилась. Амелии в пару. А потом меня совсем занесло, и пострадала в результате, подумать страшно, бедняжка Аннунциата.
— По-моему, Аннунциата — это красиво, — возразила Клелия, явно возвращаясь к привычной теме. — К тому же ей самой очень нравится. И всегда нравилось.
— А по-моему, я тогда просто с ума сошла. — Миссис Денэм подняла крышку чайника и озабоченно уставилась в дымящееся серебряное нутро. — В школе ее, недолго думая, переименовали в Нэнси. Прямо как в «Ласточках и Амазонках». Клелия, дай Джеймсу корочку, а то он сейчас захнычет.
Так и случилось: не успела Клелия отломить корку от куска хлеба с маслом, как младенец, почувствовав внимание публики, начал требовательно хныкать и хватать ручонками воздух.
— Джеймс сегодня отвратительно вел себя, — пожаловалась миссис Денэм. — Мне дали на рецензию книжку про Фанни Берни, а он взял на нее и напи сал. Я ее в «Хэрродс» собиралась отнести, к букинистам, книга совершенно ужасная, я действительно решила ее продать. Но кто ее теперь возьмет, описанную?
— Не надо было выкладывать его без подгузника, — строго заметила Клелия.
— Ну, понимаешь, — стала объяснять миссис Денэм, — мне так жалко малышей, когда они лежат во всем этом мокром тряпье. Тем более такая погода — как было не дать ему ножками подрыгать? Я сама виновата, надо было его подальше положить. С девочками гораздо проще, от них в худшем случае мокрое пятно на одеяле. А мальчики — как дальнобойное орудие… Клелия, ты ему корочку не поднимешь? Нет-нет, можешь снова дать, ничего страшного. По-моему, он ее не бросил, а просто уронил. Клара, вам с молоком или с лимоном?
— С лимоном, пожалуйста, — ответила Клара.
Размешав, она принялась за чай и совершенно потеряла нить разговора, настолько захватило ее то, что служило фоном для сцены чаепития. У Клары глаза разбежались от ослепительного обилия предметов и уходящих в глубину причудливых перспектив. Такая комната способна была без труда растворить в себе любого менее яркого человека, чем мать Клелии, и примером тому служил тихоня Мартин, который практически растворился, пропал, отрешенно пристроившись на краешке кресла с позолотой, будто вообще зашел сюда случайно. Комната была большая, высокая, длинная и так густо заполненная мебелью, зеркалами, картинами, книгами, канделябрами, драпировками и изломанными лучами света, что определить на глаз ее размеры сначала никак не удавалось; она являла собой своего рода усложненную и до мелочей продуманную копию прихожей, куда Клара попала, войдя в дом. Повсюду открывались ниши, закоулки, отдельные самостоятельные пространства, хотя на деле комната была просто-напросто прямоугольной; в гигантских размеров аквариуме — высоком стеклянном шаре на книжном шкафу — плавали золотые рыбки, тут и там на подставках стояли цветы и всякая зелень. Над мраморным камином висело огромное овальное зеркало в золоченой раме, увенчанное орлом и украшенное по бокам двумя гроздьями изящных позолоченных подсвечников. На полу блестел настоящий паркет, но большую его часть покрывал широкий, с замысловатым красочным узором ковер, очень старый. На одной стене висела большая картина на традиционный мифологический сюжет, а на другой — такого же размера полотно с какими-то бледно-желтыми и бежевыми волнами. Всю третью стену занимали полки с книгами, а вместо четвертой было окно, выходящее в сад и пышно задрапированное занавесками и портьерами из самых разных тканей. Пораженной Кларе это было даже не с чем сравнить, ее опыт не знал подобного, кроме разве что тех старинных особняков, которые она прилежно осматривала, изнемогая от скуки на школьных экскурсиях по праздникам. Добравшись же до этого сравнения, она, внезапно прозрев, поняла, сколько восхитительного проглядела в тех особняках. Они никогда ей не нравились, никогда не представляли для нее ни малейшей ценности: классицизм казался Кларе скучным, барокко и псевдоготику она однозначно и гордо презирала. Обилие позолоты (кто же поверит, что это настоящее золото?) было вопиющим мещанством, пышные картинные рамы — безвкусицей, вызывающей лишь усмешку, как и сами картины в огромных, нелепых количествах. Истертые кресла с залатанной тканой обивкой и поблекшие портьеры вызывали у Клары стойкое провинциальное презрение: стоило при таком богатстве цепляться за какое-то полуистлевшее персидское тряпье, когда можно было пойти и купить добротный ковер во весь пол, хоть Уилтон, хоть Эксминстер, нормальной однотонной расцветки? И тут вдруг ей, словно от резкого толчка, открылась, пусть пока в самых общих чертах, суть ее ошибки. В этой комнате все излучало подлинность; это было настоящее. Как невозможно было подделаться под Клелию с неповторимым сочетанием ее особенностей, так и эту комнату не смог бы создать профан или жалкий подражатель. А если это настоящее, то и те дома, выходит, тоже? Аристократизм был восстановлен в правах. Клара, неотрывно глядя на надменного, неподвластного времени золотого орла, думала; с чего она взяла, что время мебели, украшенной птицами, прошло? Где были ее глаза, что ей мешало смотреть? Орел был так несомненно, так яростно красив, что красота его била в глаза помимо воли. И Клара задумалась, сколько же таких орлов она по слепоте своей проглядела.
Миссис Денэм прекрасно вписывалась в эту комнату, равно гармонируя и с чарующей ветхостью, и со строгим великолепием. Не будь Клара знакома с Клелией, миссис Денэм поразила бы ее куда больше, но мать была очень похожа на дочь; те же черты лица, хотя и увядшего, прорезанного глубокими, резкими морщинами; та же чутко, вопросительно посаженная голова и те же волосы, хотя подернутые сединой, но лучше подстриженные и выдающие дорогой уход. Клара никогда не видела таких откровенно прямых волос у такой пожилой женщины; даже следящие за модой дамы средних лет из числа ее университетских преподавателей носили химическую завивку времен своей молодости. Впрочем, и платья такого на ком-либо старше тридцати ей видеть не приходилось, но на миссис Денэм, надо признать, оно выглядело, совершенно органично: бледно-лиловое платье-рубашка, без талии, без лифа и с множеством пуговичек на длинных рукавах, и при всем том если от него и веяло ароматом богемы, то лишь тончайшим, едва уловимым. На миссис Денэм были очки в массивной оправе, которые она, разговаривая, беспрестанно то снимала, то надевала; от уголков ее глаз разбегались резкие морщинки, а у самих глаз, без очков, взгляд был потерянный и встревоженный, словно устремленный к каким-то далеким мыслям. Однако, судя по разговору, она вся была здесь, с ними, и нигде больше.
Разговор, долетавший до Клары сквозь завесу ее созерцания, шел о книгах, о каких-то книгах, которые миссис Денэм… как же она сказала? дали на рецензию? Вроде так. Значит, она критик? Нет, вряд ли. Для автора еженедельных обзоров ее отношение к теперешней работе было и слишком личным, и слишком обыденным. В поисках помощи Клара дотянулась своим зорким взглядом до названий на корешках книг, что стояли у Мартина над головой. И помощь не замедлила явиться: целая полка показалась ей какой-то знакомой, Клара с трудом разобрала имя на корешке: Кандида… ну Боже мой, конечно, Кандида Грей — Клару словно осенило, ей и в голову ни разу не пришло, что фамилия может быть другая, не Денэм. Кандида Грей, Кандида Грей — это имя она знала столько же лет, сколько вообще знала имена писателей; книг ее она прочла меньше, чем следовало бы, но уж одну-то точно читала, причем помнила ее. Обрадованная этим внезапным озарением, она чуть было не закричала, всех перебивая: я читала, я читала вашу книжку, я читала «Традиция и торжество». Но она промолчала и ничего не сказала, не желая выдать, даже столь честно, только что сделанного открытия. И не без горечи подумала: все же Клелия могла бы мне подсказать; откуда мне было знать девичью фамилию ее матери? Или такие вещи действительно все знают, кроме меня? Да нет, не может быть; она могла бы догадаться, что если кто и знает, так только не я. Но как бы Клара себя ни уговаривала, она была расстроена — немного, но расстроена: значит, остальные все-таки знали о подобных вещах. Да, путь ей предстоял еще неблизкий.
Благодаря этому открытию, пусть запоздалому, Клара стала гораздо лучше понимать, о чем идет речь; внезапно прояснился смысл многих загадочных фраз. Почва под ногами стала тверже, и через некоторое время Клара подключилась к разговору. И все были очень любезны: Мартин спросил, когда у нее экзамены, Клара ответила; тогда он спросил, что она собирается делать дальше, и Клара сказала, что, наверное, пойдет на педагогический факультет.
— А преподавать-то вам захочется? — оживленно спросила миссис Денэм.
— Вряд ли, — ответила Клара. — Но смогу, если понадобится, правильно?
— Я когда-то преподавала, — сказала миссис Денэм. — Но каждый раз так боялась, что аудитории будет скучно, что всегда заканчивала раньше времени. Приходилось без конца говорить, а я говорить не люблю. Во всяком случае, перед публикой. Но вы, я полагаю, выйдете замуж, так ведь?
— Вряд ли мне этого когда-нибудь захочется, — ответила Клара.
— Клелия то же самое говорит, — сказала миссис Денэм. — Еще бы, после того как она насмотрелась на остальных моих детей.
— А что случилось с остальными? — Клара почувствовала, что вопрос не будет бестактным, наоборот, он явно желателен.
— Они все переженились, — объяснила миссис Денэм, — кроме младшей, та еще в Оксфорде. Старшая оказалась бездетной, постоянно ссорится с мужем, она на этой почве совершенно помешалась и все время где-то бродит в каком-то невообразимом пальто… Да еще в деревне поселилась — по-моему, напрасно. Потом следующий женился, у него четверо детей, и, наконец, средний — у него трое; и оба тоже как помешанные, от всех этих детей. Верно я говорю, Клелия?
— У многих других людей детей не меньше, — возразила Клелия.
— Но признайся, — настаивала ее мать, — что на тебя это повлияло.
— Вовсе нет, — не сдавалась Клелия. — Сама посмотри: я умудрилась обзавестись ребенком, даже не выходя замуж; верно, Джеймси? — И она протянула малышу кусочек сахара.
— Материнский инстинкт в вашей семье подвержен неконтролируемым проявлениям, — заметил Мартин, — вам не кажется?
— И скажи ему за это спасибо, — неожиданно отрезала Клелия, — иначе тебя давно бы выставили. — Сказала она это достаточно агрессивно, и Клара насторожилась, приготовившись присутствовать при вспышке одного из тех скрытых конфликтов, о которых была столько наслышана; но миссис Денэм поспешно произнесла:
— Ради всего святого, Клелия, ты же знаешь, как хорошо Джеймс на меня действует, он возвращает меня к тем чудесным временам, когда вы все были маленькими и послушными.
— Чепуха, — сказала Клелия, — он действует тебе на нервы, ты сама знаешь.
— Нисколько, — возразила миссис Денэм. — Я люблю детей, с чего бы иначе я столько их завела, как ты думаешь? У меня сейчас тяжелый возраст, а Джеймс — вроде утешительного приза.
— Не знаю, почему ты нас всех завела, но уж только не из любви к детям, — сказала Клелия. — Ты постоянно на нас кричала.
— Кстати, Кандида, интересно было бы узнать, — произнес Мартин так спокойно, будто до сих пор беседа ни для кого не представляла ни малейшего интереса, — почему вы действительно завели столько детей? — И миссис Денэм, как ни странно, сняла очки, нахмурилась и заговорила так, будто до этой минуты болтала полную чушь.
— Честно говоря, я точно не знаю, — сказала она. — Действительно, почему? В какой-то степени, мне кажется, из своеобразного самолюбия. Сначала у меня было двое, потом по ошибке появился Габриэль, но мысль о том, что он появился по ошибке, показалась мне такой унизительной, что я решила родить еще и доказать, что я его хотела. Все думают, что по ошибке появилась Аннунциата, раз она настолько моложе Клелии, но это не так — ради Аннунциаты мне пришлось очень потрудиться. Видите, получается — я хотела своих детей. По разным причинам, но хотела.
— Тебе нравится всем говорить, что у тебя пятеро детей, — сказала Клелия. — Тебе нравится, когда ахают от изумления. А потом начинают делать комплименты: и какая ты стройная, и как тебя на все хватает, и прочее. Что, неправда?
— Наверное, правда, — ответила миссис Денэм. — Но это все же не причина, мне кажется. То есть не столько причина, сколько предлог. Ну и потом, это такое удобное оправдание. Для того, кто не сделал многого другого.
— Тщеславны же вы, — заметил Мартин.
— Но я говорю правду, — сказала миссис Денэм, — я действительно рада Джеймсу. Иначе я давно бы предложила вам собрать вещички, верно? Значит, он мне нужен. Так хорошо, когда в доме снова маленький ребенок. Клелия, ты не займешься его рожком?
— Мартин, займись рожком, — велела Клелия.
— А это обязательно? — спросил Мартин.
— Обязательно, — отрезала Клелия.
— Ну ладно. — Мартин поднялся и вышел.
— Он совсем обнаглел, — возмутилась Клелия, когда он скрылся. — А ты хоть бы пальцем пошевелила, чтобы меня поддержать, когда я пытаюсь его выставить!
— Как-то это не по-человечески, — сказала миссис Денэм. — Взять и выставить.
— Да еще и рожок готовить меня отправляешь. В конце концов, это его ребенок, а не мой.
— Все так, но я очень боюсь, что он не кипятит молоко. Он наверняка его не кипятит, а просто подогревает. Потому я тебя и прошу, что ты все сделаешь как следует.
— А что случилось с его женой? — спросила Клара; не ради того, чтобы продолжить разговор, а потому, что ей действительно было интересно. Клелия и миссис Денэм как-то странно переглянулись:
— Мы не знаем, — сказали они. — Мы никогда не спрашивали.
Когда Мартин принес рожок, миссис Денэм сняла Джеймса со стула и, взяв на руки, устроилась в своем кресле.
— Я его покормлю, — сказала она. — Мне так нравится, он так славно чмокает. А вы покажите Кларе сад.
Они поднялись. Вышли через стеклянную дверь в конце комнаты и спустились по ступенькам. Уже в саду Клелия сказала Мартину:
— Учти, ты действительно действуешь ей на нервы. Кроме шуток.
— Я знаю, — ответил Мартин. — Но ей нравится, когда ей действуют на нервы.
— На тебя это не распространяется, — возразила Клелия.
— Ну, зато она Джеймса любит, — сказал Мартин.
— Еще бы она его не любила, — ответила Клелия. — Можно подумать, что есть за что не любить! Она всех детей любит, она вечно около магазина в чужие коляски заглядывает. Но это еще не значит, что можно пользоваться ее слабостями.
— Она сама не маленькая, — возразил Мартин. — И если она говорит, что рада ребенку у себя в доме, то почему я должен оскорблять ее своим недоверием?
— Ты просто лицемер, — сказала Клелия. — Ты отлично знаешь, что она усиленно радуется Джеймсу, только чтобы тебя не обидеть. Ей в следующем году пятьдесят стукнет, она уже не в том возрасте, чтобы бегать с рожками и носиться менять пеленки. И зачем ей одалживать у кого-то невостребованных младенцев, когда у нее полно собственных внуков?
— Какая ей разница, обидит она меня или нет? — поинтересовался Мартин.
— Ради Бога, не вздумай воображать, будто это как-то связано с твоими достоинствами; мама всегда старается никого не обидеть, она просто чокнулась на этом, она — сама жертвенность; и не мешало бы тебе знать, очень не мешало бы тебе знать, что чем больше ей человек не-при-я-тен, чем больше он ее раз-дра-жа-ет, тем усиленнее она старается его не о-би-деть; по сути дела, если кто и слышал от нее резкое слово, так только папа, Габриэль или я, то есть те, кто ей по-настоящему дорог — потому она с нами и не миндальничает. Боже мой, Клара, как ты все это слушаешь; у тебя, верно, уши вянут со скуки. Пошли в конец сада, посмотришь, какую жуть нам Мартин навязал.
— Мне не скучно, — честно сказала Клара. — Для меня все это очень поучительно.
— Поучительно. Поучительно… — произнесла Клелия. — Не нравится мне это слово. Я не хочу, чтобы ты меня изучала, я не хочу тебе разонравиться.
— Чем больше тебя изучаешь, — сказал Мартин, беря Клелию под руку, — тем ты только милее. Чем больше тебя видишь…
— Ой, отстань, — поморщилась Клелия, отстраняясь от него, и, разбежавшись по короткой зеленой травке, почти мастерски сделала колесо. — Клара, а ты можешь?
— Могу, — ответила Клара, — но не буду, у меня юбка задерется.
Она чинно последовала за Клелией в глубь сада. Там, в конце лужайки, были солнечные часы; время они показывали правильное.
— Всегда смотрю и поражаюсь, — сказала Клелия. — Хоть бы раз солнце ошиблось!
За солнечными часами росли деревья, некоторые цвели; короткая тропинка уводила в обманчивую, несуществующую глубину, и там, в нескольких ярдах от высокой кирпичной стены, огораживающей сад, в углублении стояла скульптура. Она стояла в тесном окружении деревьев, которые, словно ивы, свешивали на нее пряди ветвей. Скульптура была бронзовая — частично, и позеленевшая бронза напоминала зеленую кору.
— Мы старались ее спрятать, — смеясь, сказала Клелия, — потому сюда и пристроили, от глаз подальше. Она совершенно безобразная, если честно. Просто здесь не очень видно. На самом деле это никуда не годится.
— Я бы не поняла, хорошо это или плохо, — призналась Клара. — С виду очень симпатично, среди листвы. — Она разглядывала скульптуру, радуясь, что ей подсказали, как к ней относиться: сама она ничего не видела, кроме сооружения в пять футов высотой, на каменной глыбе, с какими-то отверстиями и простертыми руками.
— Загляни, — сказала Клелия. — Загляни внутрь, в дырочку.
Клара подошла и приникла глазом к отверстию: внутри печально плыла утопленница, водоросли и апельсин.
— Как странно, — сказала Клара, отступив. — Знаете, а мне нравится. Но как внутри получилось такое огромное пространство? Кто все это придумал?
— Пространство внутри — это за счет зеркал, — сказал Мартин.
— А сделал это, — продолжала Клелия, — один ужасный француз, его открыл Мартин — верно, дорогой? Хотя нужно отдать тебе должное, радость моя, — и она любовно обняла Мартина за талию, — за те годы, что мы знакомы, это у тебя единственное серьезное несчастье. — Она обернулась к Кларе: — На самом деле у него замечательный вкус. Просто замечательный.
— Француз был такой милый, — сказал Мартин. — Ну, я и решил, что вдруг это кому-нибудь понравится.
— Но никому не понравилось, — сказала Клелия. — Абсолютно никому.
— Зачем же вы ее тогда купили? — не поняла Клара.
— Это мама купила, Мартин ее охмурил. Наплел ей, как это гениально и как этого несчастного француза никто не понимает; ну, мама и купила. Совести у некоторых нет.
— При чем здесь совесть? — возразил Мартин. — Твоя мать отлично знала, что переплачивает.
— Это ничего не меняет, — сказала Клелия. — Пусть она даже знала, что делает. Скульптура от этого не лучше. Хорошо, у нас тут столько зелени — ее почти не видно.
— Она вовсе не такая плохая, — сказал Мартин. — Не настолько, чтобы ее стыдиться. В любом случае, лучше того барахла, что твоя мать понаставила в нижней части. А сколько за него заплачено, я тоже знаю.
— Твоя беда в том, — сказала Клелия, — что ты не отличаешь декоративного искусства от искусства в высоком смысле. Да, барахло, но в саду оно на месте. Как ты не понимаешь? Взять, например, твою квартиру — ужас был, да и только. Все эти белые стены и современные занавески. Точно так же и в галерее у тебя вряд ли кто захотел бы жить.
— Я всегда считала, что сады, — заговорила Клара, когда они медленно двинулись обратно вдаль длинной зеленой лужайки и потом по ступенькам, ведущим в нижнюю часть сада, — я всегда думала, что сады существуют для того, чтобы разводить цветы. А у вас цветов нигде не видно.
— Мы цветами не занимаемся, — ответила Клелия, широким жестом приглашая их в нижнюю часть сада, где то тут, то там попадались какие-то странные вазы, скамейка, вертикально поставленный обломок мозаики и бездействующий фонтан. — Мы в цветах не разбираемся, нам даже названий не запомнить. Да и ухаживать за ними лень. А с этими штуками никакой возни — поставил и стоит, мхом зарастает. И никаких хлопот.
— Понятно, — сказала Клара, спускаясь по ступенькам: она подумала о плоском квадратном клочке земли позади их дома в Нортэме, где с вечным ворчанием подстригали траву, покорно пропалывали цветочный бордюр вдоль ограды и вечно жаловались на соседских кошек и собак, которые пролезали и рылись в скудной земле. В их семье тоже никто особо не разбирался в садовых делах и никого особо не радовали плоды неумелых, навязанных приличиями забот. Насколько хватало Клариной памяти, мать всю жизнь пилила отца за неподстриженную вовремя лужайку, а отец периодически обрушивался с бранью на сыновей за то, что те топчут цветочный бордюр. Эта полоска цветов и в лучшие дни выглядела не ахти как, хотя по весне ненадолго оживлялась благодаря желтым нарциссам; на всем скапливалась невидимая глазу фабричная копоть, причем особенно загаженный вид был у вечнозеленых растений. Кларе вспомнился куст лавра с плотными, словно клеенчатыми листьями, зелеными в желтых пятнах, заставлявший ее — знавшую гораздо больше из книг, чем из жизни, — наивно воображать, будто поэтов и императоров венчали такой же противной, худосочной растительностью. Единственным украшением сада был куст ракитника, чудесно расцветавший из года в год, но и тот ассоциировался для Клары не столько с цветами, сколько с сухими, черными смертоносными стручками — столько раз ее строжайше предупреждали, что они ядовиты. После смерти отца мать продолжала следить за садом, хотя Алан, даже когда женился, по выходным приходил подстригать лужайку. Клара удивлялась: если сад доставляет матери так мало удовольствия, почему не бросить все как есть? Через два дома от них жил один вдовец, который так и поступил: не прикасался к своему саду, и тот густо зарос травой, в нем буйствовали сорняки, живую изгородь оплетали дикие розы, которые никто не подрезал, и их плети стелились по земле. Миссис Моэм, со своим невыносимым самодовольством правдолюбицы, часто поносила этот сад и его нерадивого хозяина, говоря, что это безобразие, скандал, такое следует запретить; однажды Клара, в очередной раз не выдержав привычного молчания, имела неосторожность спросить, кому от этого хуже, и мать торжествующе ее срезала; всем жителям улицы, сказала она, поскольку сорняки разрастаются.
— Сама посмотри, — горестно произнесла миссис Моэм, — ведь все эти одуванчики, вьюнки, чертополох так и лезут из-под ограды. Это позорит всю округу, не больше и не меньше. — И Клара пристыженно умолкла, потому что мать была права. В таком окружении невозможно спокойно, никого не трогая, загнивать: ветерок слишком легко перенесет через садовые стены невесомые семена капитуляции.
Сад Денэмов казался неогороженным, настолько удачно были скрыты, замаскированы его стены. Кларе это нравилось, как и все у Денэмов, но, стоя и восхищенно внимая истории мозаичной глыбы, а затем слушая, что думает Мартин о том, что думает Кандида о социальном статусе людей, которым свойственно держать аквариумных рыбок, она почувствовала наплыв всепоглощающей усталости. Болела голова, способность к восприятию была исчерпана. Клара испытывала то же, что в конце длинной и насыщенной лекции на иностранном языке: внимание отключалось. В ее мозгу зыбко проплывали, кренясь и вращаясь, словно утопленница со своим апельсином, целые миры по-иному устроенного мышления: Клара больше не знала, зачем существуют сады и дома и каково между ними различие; раньше ей было ясно, чем они различаются, но теперь все перемешалось. Вслед за Мартином и Клелией она вернулась в гостиную, и вечер закончился полным стаканом джина с тоником; потом она села в автобус и приехала домой, где ее неожиданно и сильно стошнило. Несмотря на огромное желание, Клара не могла переварить столь непривычную пищу; наутро она проснулась голодная, но голова все еще болела.
Глава 6
Изнеможение, охватившее Клару у Денэмов, прошло не сразу, и она постепенно привыкла уходить от них с головной болью и знакомым ощущением усталости, как будто слишком долго и напряженно рассматривала картины в какой-то необыкновенно интересной галерее. Она смотрела с удовольствием, но увидела так много, что ум отказывался все это вместить. Принимали ее радушно, иногда ей даже казалось, что именно приветливость Денэмов, а не только их эксцентричность, вызывает в ней это ощущение усталости. Она не привыкла к такому вниманию, к таким проявлениям симпатии, к расспросам и ошеломляюще искреннему участию. Не привыкла она и к такой большой семье. Ее собственный дом, даже в ту пору, когда в нем было двое родителей и трое детей, всегда был безмолвным вместилищем удручающего одиночества и замкнутости: дети жили исключительно по своим комнатам за закрытыми дверями. Денэмы же, казалось, были постоянно связаны друг с другом сложной изменчивой системой пересекающихся и расходящихся в разные стороны нитей. Клара вскоре заметила, что Мартин увлечен матерью Клелии не меньше, чем самой Клелией, и однажды ей показалось, она поймала на себе такой взгляд Себастьяна Денэма, какого совсем не ожидала от пожилого человека. Эта путаница поколений приводила ее в замешательство, и в то же время внушала надежду: Клара всегда верила, что жизнь не кончается, жизнь не должна кончаться неумолимо и внезапно.
Отношения между братьями и сестрами тоже оказались для нее откровением. Их взаимная привязанность была необычайно сильна, они неизменно заботились друг о друге и говорили друг о друге со всепоглощающей нежностью и теплотой. Только неудачливая старшая сестра Амелия не входила в этот тесный круг взаимного восхищения — она оторвалась от семьи и уехала жить в деревню с очень неприятным человеком. Все сокрушались о ней, вспоминали счастливое прошлое до ее отдаления и с огромным беспокойством обсуждали ее нынешнее положение. Ее постоянно приглашали, но надраено: она никогда не приезжала. И миссис Денэм, говоря об Амелии, — что она делала часто, — словно нервно, беспокойно оправдывалась, омраченная какой-то почти зримой тенью, которая в глазах Клары только подчеркивала сияние взаимной близости тех, кто остался. Клара никогда ни у кого не видела подобной матери — способной на такое милое, открытое участие и понимание, и никогда не встречала живого воплощения любви между братьями и сестрами, а знала о ней только по классической литературе, как знала о человеческих жертвоприношениях, о некрофилии и о кровосмешении.
С Амелией она не познакомилась. Но познакомилась со всеми остальными, сначала — разглядывая фотографии в альбоме. Не перестань Клара давно чему бы то ни было удивляться, она бы удивилась, когда после ужина в первый вечер, который Клара целиком провела у Денэмов (и который они специально посвятили — или им удалось создать такое впечатление — окончанию ее экзаменов), миссис Денэм достала семейный альбом. Кларе всегда твердили, что подобные предметы — пошлость, верный признак дурного вкуса. Как собака, глядящая из окна, или хорьки на заднем дворе. Кларина мать не раз язвила по поводу дорогих альбомов, озаглавленных «Наш малыш» или «Наша свадьба», приобретаемых другими обитателями Хартли-роуд. Но Денэмы явно пребывали в блаженном неведении относительно того ужасного риска, которому подвергались, и Клара, сидя рядом с Клелней и ее матерью и листая чужой альбом, обнаружила, что они ничего не потеряли. Тут было все: и традиционные групповые фотографии, сделанные на свадьбах, крестинах и именинах; и любительские — снятые на отдыхе; и дорогие глянцевые, заказанные в ателье: миссис Денэм за пишущей машинкой, мистер Денэм возле садовой вазы, миссис Денэм с младенцем на коленях, а некоторые снимки были вырезаны из газет и журналов. Клара смотрела во все глаза. Она не знала, что восхищает ее больше — фотографии миссис Денэм, держащей на коленях младенца в кружевах со всей торжественностью стоящей за этим традиции, или фотографии детей, резвящихся в шикарных соломенных шляпах, на средиземноморских пляжах Южной Европы. С помощью альбома ей удалось наконец рассортировать всю семью: двое старших детей, Амелия и Магнус, рослые и плотно сбитые, очень напоминали отца, а остальные трое — Габриэль, Клелия и Аннунциата — были поразительно похожи друг на друга. Со всех снимков смотрело одно лицо — одно характерное лицо. Это сходство ошеломило Клару: ей всегда казалось, что Клелия — единственная и неповторимая. На одном снимке с неожиданной отчетливостью была запечатлена вся семья, этот снимок был вырезан из иллюстрированного журнала вместе с подписью, гласившей:
Известная писательница Кандида Грей и все ее произведения за последние двенадцать лет, включая новый роман «Грехопадение», изданный Уолтером Брюсом, и маленькую Аннунциату. Трое младших детей — в одежде от Эстер Лэпрейд, чей новый магазин «L'enfant gâté» [86] открывается на этой неделе.
На снимке Кандида сидела в том же кресле, что и сейчас, шестнадцать лет спустя, со стопкой собственных книг на столике сбоку, с младенцем на коленях и выстроившимися в ряд остальными четырьмя детьми. При взгляде на этот снимок, на прелестные насупленные лица старших детей, Клара так и ахнула от восхищения, а миссис Денэм начала оправдываться: она совсем не хотела, чтобы для журнала фотографировали детей, ей даже немного неловко, что так вышло, она согласилась только ради Эстер, хотя это не помогло — Эстер очень непрактичная, она все равно обанкротилась, и вся польза от этого фотографирования свелась к бесплатному приобретению комплектов одежды для Габриэля, Аннунциаты и Клелии.
— Но одежда была действительно прелестная, — сказала Кандида, — и такая ноская, я сохранила ее. Габриэль говорит, их малышка очаровательно выглядит в платьице Аннунциаты, хотя сама я не видела. Оно такое светло-зеленое в белый цветочек, как лужайка; гладить его, помню, была целая история, но зато очень, очень миленькое; а Филлипа уж если на что не пожалеет времени, так это на одежду.
Другой снимок, который очень понравился Кларе, — Кандида с двухлетней Клелией и стоящим рядом маленьким Габриэлем — был сделан в день рождения Клелии у фотографа, чье имя Клара слышала раньше, он оказался другом семьи, подобно обладателям многих других известных имен, чьи неясные лица и случайно попавшие в кадр руки, ноги и спины украшали многие любительские снимки.
— Вот это, по-моему, Элиот, — сказала Кандида, вглядываясь в удаляющуюся, окутанную коричневатой дымкой фигуру на заднем плане фотографии, сделанной в тридцатые годы в Париже. А Скотт Фицджеральд был виден более явственно — стоял лицом, под руку с Кандидой. Снимок, сделанный у фотографа, напомнил Кларе парадные портреты, на которые она взирала без особого восторга в музеях, и старинные памятники; и как гостиная Денэмов примирила ее со многими другими гостиными — безжизненными и необитаемыми, — так и этот снимок словно бросал отблеск жизни на скучные полотна с изображением давно состарившихся и умерших детей. Кандида была сфотографирована спиной к высокому окну, с подобранными наверх, еще не остриженными волосами, на коленях у нее восседала маленькая Клелия, пухлая и серьезная, в коротком темном платьице с кружевным воротником, ее ручка и рука матери лежали рядом, повторяя нежные очертания друг друга, подчеркивая восхитительную гармонию застывших человеческих фигур. Другой рукой Кандида обнимала Габриэля, который стоял рядом, сдвинув брови, держа в руке игрушечный кораблик. И Клара вдруг поняла то, чего никогда раньше не понимала: зачем людям нужны такие семейные реликвии, почему поколение за поколением стремится остановить в вечности подобные мгновения. В основе этого стремления, несомненно, лежала любовь, любовь на каждом этапе жизни.
Кларе понравился Габриэль. Она с волнением просматривала более поздние страницы альбома в поисках его уже взрослого, но таких снимков было совсем мало, на двух — Габриэль, студент Кембриджа, сидел на ограде перед Кингз-колледжем, в его облике смутно угадывалась красота. Единственная фотография, по которой можно было судить о том, какой он теперь, была сделана на крестинах первенца Магнуса. Габриэль держал на руках младенца, тщательно задрапированного в старомодное кружевное одеяние, в котором крестились все дети Кандиды и она сама, как она утверждала, и которое вышила ее собственная бабушка. Габриэль смотрел не в объектив, а на младенца и улыбался. В нем было что-то неотразимо притягательное, какое-то волнующее обаяние, и Клара подумала; неужели он такой и в жизни?
Свадебных фотографий Габриэля не было. Миссис Денэм сказала, что прошло всего пять лет, и она еще не собралась вставить их в альбом, они лежат на дне ящика.
Когда альбом убрали, Клара, размышляя об открывшемся ей мире, почувствовала, что к восхищению примешивается горечь, — это был особый, богатый мир, радостный и бесконечно прекрасный, но ускользающий — мир, который нельзя разделить с теми, кто его населяет. Все в нем благоприятствовало цветению, и казалось (да так оно, наверное, и было), что любовь — это редчайший, слишком прихотливый цветок, не способный жить на менее плодородной почве.
Благодаря Денэмам Кларе открылись новые пространства внешнего мира и в самом буквальном смысле. В Хайгейте и Хэмпстеде она бывала и раньше, у других знакомых, но на Бонд-стрит попала впервые, когда стала заходить в расположенную там галерею Клелии. Раньше Кларе нечего было делать в этом районе без денег. Бонд-стрит оказалась неким логическим продолжением дома в Хайгейте; выставленные в витринах вышитые вечерние сумочки, украшенные драгоценными камнями брелоки, элегантные блузы несли на себе слабый, неуловимый отпечаток обаяния самих Денэмов, и Клара с тревогой спрашивала себя, уж не роскошь ли, в конечном счете, — разгадка этого обаяния. Бонд-стрит изнуряла ее, как разговоры с Денэмами; эти тротуары, возможно, были вымощены золотом, но ходить по ним было утомительно, а при взгляде на цены Клара испытывала головокружение.
Галерея Клелии тоже утомляла ее, хотя и по-другому. Лишенная всякой декоративности, небольшая, изысканная, белая, она дышала какой-то холодноватой интимностью. В галерее выставлялась модная беспредметная живопись — бледная и дорогая; по словам Клелии, картины были хорошие, и Клара изо всех сил напрягала зрение и воображение, пытаясь обнаружить их достоинства. Здесь Клелия познакомила ее с Магнусом, старшим братом, зашедшим с единственной целью — поболтать с сестрой. Насколько Клара знала, Магнус занимался политической экономией, но оказалось, он разбирается в живописи, он высказал довольно тонкие суждения о выставке, находя поводы для похвалы и критики там, где Клара видела только невнятицу и упрощенность. Магнус ей не очень понравился, он был слишком похож на отца, слишком сдержан и говорил таким тихим ровным голосом, что трудно было разобрать слова. Когда он ушел, Клелия нетерпеливо повернулась и, как всегда, спросила, что Клара скажет. Та сначала не знала, что ответить, а потом откровенно призналась: «Он мне не очень понравился». Клелия засмеялась и сказала, что он обыкновенный и что пусть Клара подождет, пока не увидит Габриэля.
В последние недели учебного года Клара часто пропадала в галерее у Клелии, которая всегда радовалась ее приходу — она сидела без дела, посетителей было мало, а желающих что-то купить — еще меньше, и если таковые находились, Клелия посылала за Мартином. Оставаясь одна, она украдкой читала книжку. Кларе нравилось ходить в галерею, потому что ей нравилась Клелия, она обнаружила, что мир Бонд-стрит неотразимо влечет ее, соединяя в себе столь многое из того, что ее восхищало и удивляло. Они вдвоем ходили обедать, каждый раз в новое место, и, уставая болтать, слушали разговоры других, и, несмотря на Кларины возражения, Клелия всегда обезоруживающе тактично платила.
За ризотто, грибами и эскалопами с жареным картофелем они клялись друг другу в вечной дружбе — каждая, была достаточно взрослой, чтобы осознавать редкостный характер этого общения. Когда Клара на лето уехала в Нортэм, они писали друг другу длинные, нежные, умные письма, и Клара понимала, что раньше у ее писем никогда не было достойного адресата. В августе Клелия уехала на три недели в Грецию и оттуда присылала открытки. А когда к концу сентября обе они собрались назад в Лондон — Клелия из Афин, Клара из Нортэма, — каждая с нетерпением ждала встречи, и Клара призналась себе и в письме — хоть и непрямо — Клелии, что никто не занимает в ее душе столько места, ни к кому ее так не тянет, как к Клелии.
С Габриэлем Клара познакомилась, как только вернулась в Лондон. В первый же вечер Клелия позвонила ей и после взволнованного обмена новостями сказала:
— Я хочу тебя видеть. Приходи прямо сейчас, немедленно — я так соскучилась, и я познакомлю тебя с Аннунциатой. Обязательно сегодня — завтра она уезжает в Оксфорд.
Клелия говорила о знакомстве с Аннунциатой, как о величайшем удовольствии, которое ей не терпелось доставить Кларе, и Клара подумала, бывают же такие родственники, на которых можно вот так, с гордостью, приглашать, видя в них украшение вечера и дополнение к собственным достоинствам.
— Не знаю, как быть, — ответила она. — У меня еще даже чемодан не разобран.
— Ну прошу тебя, пожалуйста, — сказала Клелия. — Ты обязательно должна прийти.
— Хорошо, — сдалась Клара. — Я сейчас выхожу.
— Знаешь что, — сказала Клелия, — я пришлю за тобой Габриэля, он заедет на машине.
— Нет, нет, что ты! — запротестовала Клара, пораженная таким великодушием за счет незнакомого ей Габриэля. — Нет, я поеду на автобусе, это же рядом…
— Перестань, — перебила ее Клелия. — Габриэль за тобой заедет. Подожди минутку, я ему скажу. — И она ушла, прежде чем Клара успела еще что-нибудь возразить.
Трубку взял Габриэль:
— Алло, — сказал он; голос его чем-то неуловимо напоминал голос сестры. — Здравствуйте, Клара. Позвольте мне за вами заехать. Посмотрите, на улице дождь. Я подвезу вас. Где вы живете?
И Клара, посмотрев в окно на дождь и слыша этот голос и свое имя, произносимое с такой рискованной теплотой невидимыми губами, почувствовала, как тотчас треснуло стекло одиночества, едва коснулся его соблазн живого человеческого общения, и сказала «да, хорошо», и назвала свой адрес — она жила недалеко от Арки.
— Ну, это совсем рядом, — произнес Габриэль.
— Да, — ответила Клара, поселившаяся там именно по этой причине.
— Я буду через пять минут, — сказал Габриэль.
И через пять минут он приехал. За это время Клара успела переодеться в другой джемпер, почти не отличавшийся от предыдущего, — все ее вещи были почти одинаковые. И за эти пять минут она пришла к мысли, что, наверное, влюбится в Габриэля, — лето, проведенное в Нортэме, каждый раз повергало ее в такое состояние, что она готова была влюбиться в первого попавшегося шофера такси или официанта в вагоне-ресторане лондонского поезда. К возможности влюбиться в Габриэля она отнеслась с фаталистской готовностью, думая о том, как это будет чудесно. Пусть он женат, это только увеличивало соблазн — ее всегда привлекала мысль о тайной любви, запутанной, роковой, и она потратила немало времени, без необходимости усложняя совсем простые любовные связи со сверстниками в надежде испить терпкое зелье настоящей страсти, но эти усилия ни к чему не приводили — не хватало ингредиентов, а познакомившись с Клелией, окончательно прекратила вялую интригу с одним из преподавателей, которую поддерживала только ради ее неортодоксальности.
Когда Габриэль постучал, Клара уже знала, что многого ждет от него. И едва он вошел, поняла: он именно такой, какой ей нужен. Эта уверенность походила на ее представление о любви; Клара стояла и смотрела на него, явственно ощущая, как замерло сердце, а потом пустилось вскачь с нарастающей скоростью. У нее перехватило дыхание, она смотрела на Габриэля как завороженная. Он был среднего роста, не намного выше ее, и выглядел не так уж молодо, но в чертах его мужественного лица была изумительная гармония и соразмерность, и хотя казалось, что с такой внешностью невозможно быть еще и умным, но невозможно было даже предположить, что он не умен. Он был похож на Клелию, сходство сразу бросалось в глаза. На нем была шерстяная клетчатая рубашка, заправленная в брюки, рискованно низко сидящие на бедрах (потом, в течение вечера, наблюдая за ним, Клара с трудом заставляла себя не смотреть на ладную, плотно обтянутую нижнюю часть его торса и успокаивала себя тем, что этот покрой брюк как раз и рассчитан на то, чтобы приковывать внимание). Таких красивых людей она видела только в кино, да и то нечасто, и ее поразила мысль, что они могут свободно расхаживать по свету, ей почему-то всегда казалось, что существует некий процесс отбора таких совершенных людей, что они, недосягаемые, обитают где-то отдельно от всех прочих, не имея обычных человеческих потребностей, исключенные из системы случайных знакомств и не подверженные никаким слабостям, кроме свойственных только им одним. Кларе казалось, они живут, эти герои и героини, в каком-то ярком целлулоидном раю, откуда Габриэль, наверное, спустился, ведь сама она, конечно, никогда не смогла бы туда подняться. Она ни разу не видела подобных людей так близко, совсем рядом — только мельком иногда, но смесь зависти и восхищения держала ее на расстоянии, и она издалека бросала взгляд на запертые жемчужные врата. Габриэль же стоял здесь, перед ней, и улыбался — такой доступный, полный доброжелательства, такой же смертный, как и она сама. Или признающий ее столь же божественной… Надевая поданный им плащ, она подумала, каким же блаженным высшим существом должна быть его жена и почему он так любезно заехал за ней, Кларой.
В машине они разговаривали мало. Габриэль спросил, как она провела лето, и Клара ответила, что бездельничала, и спросила, что делал он, и он сказал, что работал. Она спросила, каков характер его работы, чувствуя, что подобный вопрос к члену такой семьи не может вызвать неловкости, и отчасти зная ответ от Клелии. Габриэль сказал, что работает в одной из крупнейших независимых телекомпаний и заканчивает документальный фильм о жизни Лорки — наверное, Клару это заинтересует, ведь, насколько ему известно, она говорит по-испански. Она не ответила на его вежливое предположение, а спросила, доволен ли Габриэль своей работой, и он сказал, что не очень — слишком многим людям надо понравиться. Клара подумала про себя, что уж это ему совсем не трудно, с его-то достоинствами и способностью вызывать к себе расположение, в чем он тоже похож на Клелию, только в нем нет ее едва уловимой резкости. Казалось, Габриэль не может вызывать в окружающих никаких отрицательных эмоций, кроме зависти.
Сидя рядом с ним в небольшой машине, Клара безошибочно определила в себе признаки сильного волнения — от сознания присутствия Габриэля все тело ее напружинилось, напряглись даже мускулы лица, особенно правой щеки, обращенной к нему. Кларе казалось, до нее докатываются волны ответной симпатии, но она сказала себе, что Габриэль, как и все Денэмы, по-видимому, испытывает врожденное чувство симпатии ко всем окружающим — ему наверняка никогда не приходилось сталкиваться с какими бы то ни было проявлениями недоброжелательства, всю жизнь каждый его шаг вызывал в людях только расположение. Клара сидела, неподвижная, напряженная, чуть отклоняясь в сторону от Габриэля, усердно отстраняя колени подальше от его ног. Когда воцарялось длительное молчание, она отводила взгляд от его притягательного профиля и смотрела в окно на выстроившиеся в ряд невысокие дома, на бесконечные витрины магазинов, на виднеющуюся впереди пышно украшенную перемычку Арки.
В дверях их встретила Клелия, она протянула руки к Кларе, и они нежно обнялись после долгой разлуки. Клара удивилась и испытала облегчение, обнаружив, что чувство может с такой естественностью проявляться в жесте. Она не привыкла к объятиям. Войдя в роскошную, залитую светом гостиную, Клара почувствовала, что ее место именно здесь, а не перед осточертевшим болтливым телевизором, заглушающим тягостное безмолвие бесконечных вечеров. Денэмы-старшие и Мартин встретили ее с особенной лестной теплотой, как свою, словно лето только укрепило их знакомство, а не отдалило их друг от друга. Кандида спросила, как поживает Кларина мать, Мартин (Клара почему-то сразу поняла, что он больше у Денэмов не живет) осведомился, как она сдала экзамены, не стоило ли ей нескольких отличных оценок время, потраченное в галерее у Клелии, на что Клара отвечала, что общение с Клелией для нее отнюдь не пустая трата времени. А мистер Денэм, окинув ее одобрительным взглядом, ласково пожал ей руку.
Клара была, однако, несколько озадачена, увидев Аннунциату, до смешного похожую на Клелию фигурой, лицом и даже манерой держаться. Ко всему прочему, на ней была такая же блузка, но с брюками другого цвета. Это подобие возмутило Клару, а откровенное взаимное любование сестер вызвало в ней ревнивое восхищение — они хвастались друг другом, смотрели друг на друга с обожанием, сокрушались о предстоящей временной разлуке, они обнимали друг друга за талию и смеялись одинаковым смехом в ответ на шутки друг друга. Клара никогда в жизни не видела такого проявления сестринской привязанности; в том мире, из которого она вышла, сестрам полагалось презирать друг друга и ссориться — по крайней мере, до замужества и сопутствующего ему детопроизводства. Клара подумала, что в Нортэме сочли бы такую любовь либо противоестественной — чуть ли не извращением, либо притворной, и в самой Кларе сидело что-то, мешавшее ей думать иначе. И в то же время увиденное по-новому осветило для нее целую область человеческих взаимоотношений, искупая сразу всю разлитую по ней горечь домашних дрязг. Клара подумала, что существовали и другие примеры такой любви — ведь классическое предназначение сестер состоит не в презрении, а в любви друг к другу. Ей вспомнилась почему-то поэма Кристины Россетти «Базар гномов», эти стихи она с воодушевлением, хотя и без всякого понимания, выучила наизусть в начальной школе — ее всегда странно завораживали пылкие чувственные взаимоотношения, описанные в поэме, такие далекие от всякой мелочной враждебности, которую Клара привыкла видеть вокруг. Описания сильных чувств всегда покоряли ее; но она не верила в правдивость таких описаний. Теперь же начинала думать, что литература, в конце концов, не лжет, и в жизни возможно и такое.
Но, несмотря на это поразительное открытие, сам факт существования Аннунциаты раздражал Клару. Ей стало обидно за Клелию — ничто не должно было обеднять ее образ, рассеивать, растворять его неповторимость — никакое сходство; хотелось, чтобы Клелия была единственной в своем роде.
Не понравилась ей и жена Габриэля. Клара безотчетно надеялась, что его жена будет неконкурентоспособной, но та могла бы составить конкуренцию кому угодно. Высокая, слишком тоненькая для матери троих, насколько Клара помнила, детей, она была миловидной блондинкой с длинными густыми волосами, прямыми и шелковистыми, с бледным нервным лицом без косметики и желтоватыми от никотина пальцами. Она сидела очень прямо на краешке дивана в очень продуманной позе, скрестив длинные ноги, развернувшись вполоборота и опираясь на одну руку; в ее позе было хрупкое подчеркнутое изящество и сознательная угроза. Она беспрерывно курила, стряхивая не успевающий появляться пепел на ковер. Говорила она мало и слушала отчужденно, с нетерпеливой критической сдержанностью. Но больше всего подавляло в ней Клару то, как она была одета. Клара привыкла к артистической эксцентричности в одежде и повидала немало дорогих туалетов, но никогда раньше ей не доводилось находиться в одной комнате с женщиной, настолько приверженной всем изыскам моды. Жена Габриэля была одета так, словно сошла с обложки журнала «Харперз», — каждая деталь тщательно продумана, все с иголочки. Туфли новейшей модели, таких Клара еще не видела ни в магазинах, ни в журналах, непривычность и странность их вида могли объясняться только тем, что это последний крик моды. Чулки — необычного серовато-желтого оттенка, и Клара решила, что это тоже последняя мода. Юбка дюйма на три короче, чем носили все, сшитая из оригинального стеганого материала, неизбежно полнила бы любую другую женщину, у блузки был странный, свободно свисающий ворот — Клара смутно припоминала, что видела такой сегодня на новой киноафише у станции метро Кингз-Кросс. Весь ансамбль в целом подавлял своей необычайной эффектностью. Клара сникла и приободрилась, только предположив, что Филлипа Денэм — манекенщица и потому так осведомлена о последней моде, но потом снова сникла, когда из разговора стало ясно, что Филлипа вовсе не манекенщица. Кларе гораздо больше нравилось, как одеты Клелия и Аннунциата, нравился стиль их дома, а в облике жены Габриэля были пугающая самоуверенность и чрезмерный безошибочный расчет. Филлипа выглядела au fait, собранной, надменной; вряд ли, подумала Клара, она готова в чем-то кому-то уступить.
Вскоре разговор, после нескольких витков, перешел на карьеру Габриэля. Работа его явно не удовлетворяла, и как ни старались родители убедить сына, что все у него в порядке, они только подливали масла в огонь.
— Это бесполезно, — сказал Габриэль, — я прекрасно знаю, что вы думаете. По-вашему, это просто легкая жизнь, верно? Ну признайтесь, ведь так?
— Ну что за чушь, Габриэль! — ответила Кандида Денэм. — Ничего такого мы не думаем. Если хочешь знать, я считаю, ты работаешь даже слишком много.
— Уж во всяком случае побольше Клелии, — улыбнулся Габриэль. — Клелия целыми днями книжки читает.
— Одно плохо, — сказал мистер Денэм. — Ты, похоже, никак не можешь разобраться, развлечение это или работа. Вот в чем все дело.
— Кстати о развлечениях, — продолжал Габриэль. — Сегодня на меня опять Мэтьюз насел. Но я сказал «нет».
— Ты с ума сошел, — отозвалась Клелия. — Ты великолепно смотрелся бы на экране.
И повернувшись к Кларе, она, как обычно, дала необходимые разъяснения:
— У Габриэля бесконечный флирт с его шефом. Тот считает, что с внешностью Габриэля надо быть в кадре, а не за кадром. Так, кажется, он выразился, да, Габриэль?
— Что-то в этом роде.
— А Габриэль все отказывается, — продолжала Клелия. — Он, видите ли, выше того, чтобы демонстрировать себя на экране.
— А что вам предлагают делать в кадре? — спросила Клара.
— Не знаю, — ответил Габриэль, — брать интервью, наверное.
— Ты был бы неотразим в этой роли, — сказала Клелия. — Правда, Нэнси?
— Ну конечно, — подхватила Аннунциата. — Ты просто создан для этого. Серьезно, Габриэль. Красота как талант, а талант нельзя в землю зарывать. Ты должен показаться миру. Зачем отказываться?
— Почему вы не хотите? — спросила Клара.
— Это не для меня, — ответил Габриэль. — Я не настолько глуп. Я предпочитаю думать, а не болтать.
— Беда в том, — сказала Клелия, — что шеф Габриэля страстно в него влюблен, правда, Габриэль? И считает, что на свете никого нет прекраснее. Он ни на шаг не отпускает Габриэля от себя, а брату хочется настоящего дела.
— Габриэль считает, что это пошло, — добавила Аннунциата, — соваться на экран, чтобы все на тебя глазели.
— Мне безразлично, будут ли на меня глазеть, — сказал Габриэль. — Может быть, это даже приятно. Но ведь надо думать и о том, что дальше. Людям может надоесть моя физиономия, она даже Мэтьюзу может надоесть. И что тогда?
— Твоя физиономия никому никогда не надоест, — ответила Аннунциата. — Скорее Марлон Брандо кому-нибудь надоест. Ты бы разбогател, через год стал бы миллионером, твои дети смогли бы учиться в Итоне. Ты просто не имеешь права отказываться! Ты считаешь, что это пустой соблазн, считаешь, что за свои деньги должен «делать дело». Это, конечно, влияние Магнуса. Ты думаешь, что должен «трудиться», как Магнус. Или как папа. Но ты не прав. Не прав. Не волнуйся, на тебя всегда будут смотреть с удовольствием. Могу поспорить, на него никогда не надоест смотреть, правда, Филлипа?
И Филлипа, поспешно достав из пачки очередную сигарету, обвела всех взглядом и сказала с рассеянной улыбкой:
— Никогда.
На этом разговор закончился.
Габриэль и Филлипа подвезли Клару до дома. Когда она решила, что ей пора, они сказали, что им с ней по пути — они живут в Айлингтоне, и Клара поняла: Филлипа рада предлогу уйти. Клара снова сидела впереди — в машине не было задних дверей. И, снова оказавшись рядом с Габриэлем, она подумала, как удивительно его имя отражает неоднозначность его натуры. Кларе всегда казалось, что Габриэль — женское имя, пока ее не вывел из этого заблуждения Томас Гарди. В детстве она думала, что ангелы женского пола — такие прекрасные, с такими длинными волосами! В Габриэле она видела завораживающую внутреннюю двойственность, ощущала неограниченность, неисчерпаемость его сущности, беспредельность возможностей, предоставленных ему жизнью. Она не сомневалась, что он одинаково привлекателен и для мужчин и для женщин, и, услышав о его флирте с шефом на телевидении, только укрепилась во мнении, что жизнь для него — нескончаемый праздник. Ее очень интересовало, какие же стороны в ней самой он так благосклонно принимает. О существовании гомосексуализма она узнала сравнительно поздно — ей было шестнадцать, когда Уолтер Эш растолковал ей, хотя и не совсем точно, суть этого явления, сведя воедино намеки и догадки, тревожившие раньше ее воображение. Она ясно помнила, как сначала была потрясена и как быстро оправилась от потрясения, и эта идея показалась ей привлекательной. Ей нравилось, что такие странные вещи возможны, нравилось, что человеческие страсти могут так причудливо отклоняться от прямого пути. Ей нравился мир, не поддающийся четким определениям, где дома — не дома, сады — не сады, растения цветут вдоль стержней для развески картин, в саду стоят какие-то мозаичные глыбы, а в Габриэля, отца троих детей, влюблен человек, которого Габриэль называет, хотя и с уважением, просто Мэтьюз. Как непохож был этот мир на тот, в котором прямолинейный Уолтер Эш с неумолимой целеустремленностью тискал ее среди лютиков.
Когда машина остановилась возле ее дома, Клара поблагодарила Габриэля и Филлипу, и они сказали, что надеются снова увидеть ее. Она ответила, что тоже надеется, потом пожелала им доброй ночи и ушла. Ей хотелось сказать «Доброй ночи, Габриэль», хотелось произнести его имя так же, как он с улыбкой произнес ее имя — проникновенным, волнующим тоном нарочитой интимности, столь характерным для Денэмов и показавшимся ей таким рискованным в его «Доброй ночи, Клара», на которое она, помахав сидевшей на заднем сиденье Филлипе, повернувшись, ответила, оробев, простым «Доброй ночи». Клара жалела об этом. Произнеся его имя, она доказала бы самой себе, что принимает такую систему отношений, этот заключенный в тоне Габриэля подтекст. Произнеси Клара его имя, он воспринял бы это как должное, ведь в конце концов его имя — самое привычное для него слово, но для нее это означало бы обретение той легкости, с которой она обняла его сестру. Клара никак не могла привыкнуть к их необычным именам, не умела произносить их естественным тоном. У нее это получалось так же фальшиво, как если бы она произносила с акцентом фразы на иностранном языке. В неловкости, которую, хоть и не подавая вида, Клара испытывала, выговаривая эти восхитительные имена, сказывалась суровая сдержанность предшествующих поколений обитателей Хартли-роуд. В целом она преодолела границы унылого мира, в котором родилась, к ней сами собой перешли от окружающих интонации и манера говорить, но некоторые слова и фразы ей никак не давались — например, любые ласкательные эпитеты. Мужчины находили, что она более щедра на действия, чем на слова, она не могла заставить себя назвать кого-нибудь «милый», для нее это слово было погребено под толстым слоем насмешек — вялое, безжизненное. Ей нравилось слышать его, нравилось, когда его произносили другие, но для нее оно было мертво. Имена, даже не такие редкие, как у Габриэля, обладали для нее притягательной силой. Кларе нравилось, когда к людям обращались по имени, это был признак расположения и сердечности, но для нее самой обращение по имени оставалось поступком, событием, декларацией. Сказывалось отсутствие привычки. Ее родители, не имевшие друзей и близких знакомых, следуя приличиям, обращались ко всем только по фамилии. Друг о друге с детьми они говорили «ваш отец» или «ваша мать», а между собой никогда никак не называли друг друга, не проявляли никакой теплоты. Вместо обращения они просто смотрели друг на друга, а если были в разных комнатах — говорили громче. Их имена, если когда-нибудь и достигали Клариного слуха, то заставали ее врасплох, мать звали Мей, отца — Альберт, но это были чужие имена.
Клара подумала, что сказала бы ее мать об именах Амелии, Магнуса, Габриэля, Клелии и Аннунциаты, а тем более Себастьяна и Кандиды. Она и сама не знала, что о них сказать, — то ли эти имена странны и нелепы, то ли кажутся необычными ей одной. Клара вполне допускала, что найдется немало людей, которым эти имена не покажутся ни смешными, ни восхитительными, а с другой стороны, знала, что Денэмы иногда не прочь и сами подтрунить над собой, и разве миссис Денэм не высказывала предположение, что с Аннунциатой она перестаралась? Оказалось, выбирать для своих детей неподходящие или диковинные имена родители могут из самых невинных соображений красоты, звучности, аналогии с именами других членов семьи или просто из-за каприза. Кларина мать всегда высмеивала слишком громкие и изощренные имена, такие, как Грация, Пенелопа или Август, несуразные и неуместные в повседневной жизни. Но как при таком обостренном чувстве меры мать могла назвать ее Кларой — этого она не могла ни понять, ни простить. Простить можно недомыслие, но не злой умысел. А вот Аннунциата, если бы ей это потребовалось, могла бы простить свою мать, у которой были самые чистые побуждения. Но Аннунциата и не задумывалась об этом, ей нравилось, что у нее такое необычное имя, она могла бы носить самое невообразимое имя, как могла бы носить и то зеленое платье, в котором Клара когда-то танцевала на вечере.
Она часто ловила себя на мысли о том, что сказала бы мать по тому или иному поводу. Но это не только не удерживало ее от поступков, подлежащих осуждению, а, наоборот, как она иногда опасалась, подстегивало. Мысль о матери приходила Кларе в голову, когда она пила джин или была голой, эта же мысль невыносимо подавляла ее у Денэмов. И теперь, лежа в постели, она невольно сравнивала нынешний вечер перед отъездом Аннунциаты в Оксфорд с давним вечером перед ее собственным отъездом из Нортэма в Лондон. Как ни странно, ее мать тогда тоже собрала всю семью, хотя несколько раз повторила, что делает это без всякого повода, — она считала поводы необязательными. Собравшаяся таким образом семья состояла, помимо самой миссис Моэм и Клары, из Клариного брата Алана и его жены Кэти, приглашенных потому, что миссис Моэм намеревалась посоветоваться с Аланом насчет налогов. Клара не знала, огорчаться или радоваться их прибытию; в ее отношениях с ними не было особой теплоты, и при них она чувствовала себя почти так же скованно, как при матери, но с другой стороны, их присутствие не усиливало, а рассеивало натянутость вечера, по крайней мере его бремя ложилось не на одну Клару. И после стольких вечеров, проведенных à deux, она была рада этому небольшому разнообразию.
Клара всегда предпочитала Алана, младшего из братьев, переселившемуся в Австралию Артуру — Алан всегда к ней лучше относился, и если бы она почувствовала, что он любит ее, то и сама могла бы любить его. Алан работал на химическом заводе, они с Кэти жили на другом конце города, расстояние и двое маленьких детей мешали им часто навещать миссис Моэм, а может быть, просто служили отговоркой. Кэти девочкой жила по соседству, и Клара когда-то издали любовалась ею, видя в ней воплощение недостижимой образцово-усредненной привлекательности. У Кэти были светлые рыжеватые волосы, голубые глаза и белые — даже летом — руки в веснушках; оттенок ее волос, глаз и кожи долгие годы казался Кларе признаком самой красоты. Кэти во всем удавалось держаться золотой середины: она была ни умная, ни глупая, ни высокая, ни маленькая, ни худая, ни толстая, ее одежда всегда была очень миленьким вариантом того, что носили все остальные, она читала комиксы, которые читали все, и, как все, играла в теннис, а когда выросла, стала ходить на танцы, на которые, казалось, приглашали всех девушек, кроме Клары. Кэти была добродушна и общительна и однажды написала в альбом Кларе (когда альбомы еще были обязательны): «Будь милой, и доброй, и славной, а кто хочет, пусть будет умен»; на кого-нибудь другого Клара обиделась бы, но со стороны Кэти это было просто милое отсутствие изобретательности.
Однако замужество, двое детей и неумолимое время сильно изменили ее не в лучшую сторону, и теперь Клара видела, что Кэти и менее привлекательна, и менее уравновешенна, чем она сама. Кэти располнела, у нее раздался зад, но она, к несчастью, явно отказывалась это замечать, нося юбки того же размера, что и раньше, которые едва сходились на ней, натягиваясь и обвисая не там, где надо. Она перестала пользоваться косметикой и хотя по-прежнему часто бывала в парикмахерской, но делала слишком строгую укладку, которая старила ее, превращая в почтенную матрону. В ее поведении постоянно прорывались плохо скрытое раздражение и нетерпимость. Когда-то она относилась к Кларе и ее матери со снисходительной покровительственной доброжелательностью, но теперь, казалось, с трудом выносила их общество. Она досадливо одернула миссис Моэм, настойчиво предлагавшую ей еще одну картофелину к рыбе, и несколько раз напомнила Кларе, что та забыла поздравить их старшего трехлетнего ребенка с днем рождения. Естественно, она напоминала об этом не прямо, а просто время от времени возвращалась к рассказу о том, как подарок дяди Артура чудесным образом прибыл из Австралии день в день. Такая раздражительность неприятно поразила Клару, и она подумала, что раньше ее не замечала.
После ужина, имеющего некоторый оттенок торжественности — лосось с отварным картофелем и влажными листьями салата — все перешли в гостиную. Там стояли диванчик и два кресла одинакового цвета, миссис Моэм села в свое излюбленное кресло, Алан — в другое, и Кларе ничего не оставалось, как поместиться на диванчике с Кэти. Она ненавидела этот диванчик, ненавидела ощущение вдавленности в него, шевеление скрипучих пружин под собой и вынужденную неловкую притиснутость к сидящему рядом. Кэти не переставая курила, свекрови это не нравилось, она долго сокрушалась, что в доме нет пепельницы, а Кэти довольно внятно буркнула, что если не курить, так здесь и делать-то нечего и незачем было приходить. Клара поймала себя на том, что впервые думает, как хорошо бы всем сейчас чего-нибудь выпить, но в этом доме никогда не держали спиртного. Через несколько минут она взяла предложенную сигарету, хотя не любила курить, но это было хоть какое-то развлечение. Потом они пили чай, изредка обмениваясь замечаниями о детях, о саде, о письмах Артура и о том, в какой цвет выкрасит Алан свой дом на будущий год. Когда разговор иссяк, Алан, допив вторую чашку чая, встал и включил телевизор. Комнату заполнил шум, и все с облегчением устремили взгляды на экран, избавленные от ощущения натянутости, принужденности, радуясь возможности расслабиться. Шла какая-то эстрадная программа, они сидели и смотрели на певцов, танцоров и комиков, спасаясь не от самих себя, а друг от друга, происходящее на экране не интересовало их, но освобождало от необходимости выбора между молчанием и разговором. Молчание было слишком тяжелым, слишком очевидным укором, а разговор требовал слишком больших усилий, и они смотрели, как на экране в более просторном помещении среди голых стен двигались, кричали и шутили какие-то люди.
Клара думала о Денэмах: в их доме разговор свободно разрастался, интересный, подвижный, ему, казалось, не было конца, его извивы и переходы были так разнообразны и неисчерпаемы, что для молчания не оставалось места, причем в гостиной часто велось несколько бесед одновременно. Беседа была драгоценным удовольствием. Клара подумала о Филлипе, жене Габриэля, которая, сидя на краешке дивана — просторного и упругого, не создававшего неловкой тесноты, — держала на коленях яркую шелковую подушечку и весь вечер беспокойно дергала на ней бахрому длинными желтоватыми от никотина пальцами, озаренная сзади мягким золотистым светом, льющимся от маленькой дополнительной лампы в углу.
У Моэмов в тесной квадратной комнате резкий свет падал сверху от висящей в центре потолка единственной лампочки под пластмассовым абажуром.
Следующая встреча Клары с Габриэлем произошла случайно, на одной многолюдной вечеринке. Клара была рада, что встретила его на нейтральной территории, — это увеличивало осязаемость его существования, кроме того, она была рада, что так просто и естественно может доказать ему, что у нее есть и другие друзья. Ей никак не удавалось рассеять каждодневную угрозу презренного одиночества и страх перед ним, и она уже начинала понимать, что этот страх так никогда и не рассеется, что общение никогда не будет даваться ей легко и отчаянное одиночество Нортэма в ней неистребимо. Знакомство с Клелией только убедило Клару в незначительности всех других связей в ее жизни; утоляя жажду общения, оно в то же время и усиливало эту жажду. Клара сознавала, что, оказавшись на этой вечеринке, предстает перед Габриэлем в очень выгодном свете, и в то же время чувствовала, что вводит его в заблуждение, хотя это ощущение было ни на чем не основано, ведь она не раз бывала на таких вечеринках, правда, никогда не была уверена, пригласят ли ее на следующую.
Эту загородную вечеринку устроил молодой человек, которого Клара знала по университету через его старшего брата. Прошло месяца полтора после ее знакомства с Габриэлем. Когда Клара увидела его, он стоял среди своих сверстников и разговаривал, но, заметив ее, извинился и прошел через всю комнату к ней. Они немного поговорили, Габриэль спросил, нравится ли ей учиться, довольна ли она своей квартирой, спросил, что она думает о новой выставке в галерее Клелии и, к слову, не разочаровалась ли еще Клелия в Мартине. Клара ответила на все вопросы, кроме последнего — любовные дела Клелии всегда казались ей слишком тонкой и деликатной темой, sui generis, чтобы их обсуждать, но ей польстил намек на то, что только она может быть в них осведомлена. Габриэль не настаивал на ответе и вскоре отошел от нее, но в самом его уходе было что-то многообещающее. Клара огляделась в поисках его жены, но заметила ее лишь гораздо позже, чуть ли не через час: она была, как в прошлый раз, во всем эфемерном великолепии последней моды и улыбалась скорее самодовольно, чем весело.
В следующий раз Клара увидела Габриэля через неделю в доме его родителей. Она зашла к Клелии, Денэмы-старшие были в этот вечер на каком-то литературном торжестве странного, но обязательного свойства. Клара и Клелия сварили себе спагетти и сели ужинать у камина. Ни та, ни другая не умели готовить, спагетти они не доварили, но ели с аппетитом. Они разговаривали о своих заграничных впечатлениях, обе были большими любительницами путешествовать автостопом и таким образом исколесили почти всю Западную Европу. Клара как-то месяц прожила в Испании на пятнадцать фунтов, а на Клелию однажды напал у дороги какой-то тип и даже ранил ее ножом. Обе гордились своими приключениями, и Клара порадовалась, что хотя бы в этом их прошлое совпадает. В отличие от Клелии ей приходилось бороться за те поездки. И все-таки, со ссылками на необходимость языковой практики, на строгую экономию и на прецедент первой короткой пасхальной поездки, ей удалось убедить и себя и мать в необходимости таких путешествий, и она ездила — ездила не меньше других. Каждый раз, едва ступив на паром, она уже ничем не отличалась от остальных пассажиров. Во французском она давала сто очков вперед туристам средних лет — представителям среднего же класса. Таково, подумав, сказала Клара, «государство всеобщего благоденствия», Клелия с ней согласилась и высказала мнение, что пугающий рост технического прогресса имеет свою положительную сторону: одному человеку доступны расстояния, пройденные целыми поколениями путешественников.
— Иногда мне кажется, что я сломаюсь, — сказала Клара, — кажется, что не выдержу и отступлю.
— Не отступишь, — сказала Клелия, — тебе некуда возвращаться. Полученный опыт нельзя отбросить при всем желании.
Они стали говорить о своих любовных похождениях за границей и об утилитарном характере таких любовных связей, полезных для самообразования. Клелия высказала предположение, что теперь девушки ездят за границу в поисках любовного опыта — в Англии с этим туго. А Клара как раз собиралась выдвинуть теорию о самой себе, состоящую в том, что ей не может быть хорошо с мужчиной, если в нем есть хоть капля унылой респектабельности, и тут вошел Габриэль. Увидев его, Клара сразу подумала, знал ли он, что она здесь, — он совсем не удивился при виде ее, к тому же он действительно мог знать: об этой встрече Клара и Клелия условились несколько дней назад, а все Денэмы постоянно поддерживали связь друг с другом и каждый день перезванивались из любой точки страны, не считаясь с тратами. А что если он захотел ее увидеть? Эта мысль граничила с безумием, как и многие ее мысли в прошлом; это была ослепительная, великолепная, сумасшедшая надежда. Но ведь другие надежды, тоже безумные, в прошлом осуществлялись, так почему бы и этой не оправдаться? Конечно, может быть, он на всех так смотрит, но в это трудно поверить, и тогда он тем более удивительный, подумала Клара.
Клелия стала уговаривать Габриэля отведать спагетти, но он отказался, пояснив, что ужинал дома и что его жена готовит не намного лучше сестры. Он налил себе виски и сел.
— Не понимаю, — сказала Клелия, — чем ты недоволен. По-моему, Филлипа очень вкусно готовит, я у вас всегда ем с удовольствием.
— Просто она очень старается, когда знает, что к нам кто-то придет, — ответил Габриэль. — А для меня она не перетруждается. Она такая ленивая, терпеть не может что-нибудь резать, всегда все готовит целиком — шматы мяса, огромные старые картофелины, целые морковины, целые кочны капусты. По-моему, ей и в голову не приходит все это порезать.
— Наверное, ей просто надоело, — сказала Клелия, — да еще дети!
— Ей вечно приходится выбрасывать все, что она наготовит, — продолжал Габриэль, — дети это не едят. Они едят только тушеные бобы, а она вечно готовит капусту, а потом выбрасывает. Мы разоримся. Я все время ей говорю, что у нас нет денег, но она не слушает.
— Габриэль, ты с ума сошел, — сказала Клелия. — Что значит у вас нет денег?
— У нас же трое детей! — ответил Габриэль. — Какие тут деньги! Я бьюсь как рыба об лед, а что толку? В доме все обваливается, мне постоянно приходится платить за ремонт. Ты слыхала, у Макадамов дом поражен сухой гнилью? А они живут через улицу. Что, если перейдет на наш дом? Тогда придется в такие долги залезть! Я был сегодня на очередном митинге за сохранение Айлингтона. Но самое лучшее — это распоряжение о выселении или о сносе, вот что я тебе скажу. Пусть бы нас в принудительном порядке переселили в новый дом — за счет муниципалитета.
— Работникам телевидения муниципального жилья не дают, — сказала Клелия. — И по-моему, зря ты ходишь на эти митинги.
— Филлипа то же самое говорит, — ответил Габриэль. — Но скорее всего по другим причинам. Я больше туда не пойду, мне компания не нравится.
— Ты сноб, — заявила, Клелия.
— Все мы снобы, — сказал Габриэль. — Чего еще можно от нас ожидать? Как вы думаете, Клара, чего еще можно от нас ожидать?
— Не знаю, — ответила Клара. — Мне кажется, когда уходишь из такого дома, как этот, трудно найти ему замену. Наверное, надо создать где-нибудь такой же?
— Почему бы и нет? — сказала Клелия. — Хотя лично я не собираюсь отсюда уходить.
— Нам с Филлипой не под силу все начинать заново, — сказал Габриэль. — Заходите при случае к нам посмотреть, как мы живем. Это совсем рядом.
— Ты выбрал другой путь, — продолжала Клелия, — но он хуже.
— Ничего нет хуже, — отозвался Габриэль, — чем жить в твоем возрасте с родителями. Это же противоестественно. Как по-вашему, Клара?
— Не знаю, я всегда ей завидую, — сказала Клара.
— Конечно, она здесь как у Христа за пазухой, — сказал Габриэль. — И она знает, зачем я захожу — выпить на дармовщинку стаканчик виски. Однажды я даже стащил сыру и коробку кукурузных хлопьев. Ну куда это годится? Они должны обороняться от таких набегов.
— Им все равно, — ответила Клелия. — Они этого не замечают. Они слишком заняты. Ты хочешь, чтобы они замечали, а они не замечают. Они не пересчитывают коробки с хлопьями.
— Мне всегда виделось что-то комическое, — сказад Габриэль, — в позиции таких родителей, как наши, — в этом милом некритичном потакании всем нашим прихотям.
— А чего бы ты хотел, Габриэль? — удивилась Клелия. — Жить под диктовку? Спроси Клару, она знает, как это ужасно. Она знает, какие бывают матери.
И Габриэль спросил Клару, и они стали обсуждать влияние родителей на детей. Клара согласилась, что, отделившись от родительского дома, во многом выиграла, хотя тут же подумала растерянно, что никакого отделения нет, что такие связи существуют до смерти, что, в конце концов, кровь есть кровь, какой бы пустой и нереальной ни казалась эта мысль, и смиренное признание этого — лучше, чем бессмысленное отрицание. Было уже поздно, и Габриэль сказал Кларе, что подвезет ее до дому. Клара предвидела это и заранее предвкушала поездку, хотя гостиная Денэмов, такая просторная и уютная, не отпускала ее, а когда Габриэль во время разговора подошел и сел рядом, Клара встала и пересела на другое место.
Но с переднего сиденья машины пересесть было некуда. Их ноги оказались рядом, и ничего тут нельзя было поделать. До самой Арки Габриэль молчал, и Клара замирала при мысли, что он вот-вот положит руку ей на коленку. Клара была почти уверена, что именно это сейчас произойдет, но понимала, что ее могут сбивать с толку собственные желания. Доехав до ее дверей, Габриэль остановил машину и, не выключая мотора, сказал:
— А давайте поедем к нам, чего-нибудь выпьем.
— Не стоит, — ответила Клара. — Уже так поздно, ваша жена, наверное, легла спать?
— Может быть, — сказал Габриэль, — а может быть, и нет. Но это не имеет значения, мы ей не помешаем.
— Я бы с удовольствием, — сказала Клара. — Но просто уже поздно.
— Не так уж и поздно, — заверил ее Габриэль и нажал на газ.
Пока они ехали по Холлоуэй-роуд и въезжали в Айлингтон, Клара размышляла о том, не следовало ли ей пригласить его попить кофе к себе, и в итоге была рада, что этого не сделала: во-первых, она вспомнила, что у нее не осталось чистых чашек, а затевать мытье посуды не хотелось, во-вторых, ей было интересно посмотреть, как он живет. Судя по шикарным туалетам Филлипы и по облику одного перестроенного дома в Айлингтоне, где Клара как-то побывала в гостях, можно было ожидать чего-то эффектного, шикарного, каких-то особых изысков лондонского жилого строительства, великолепия интерьеров с мебелью из магазина «Хилз», особо модными обоями, сверкающими деревянными полами, белоснежными дверями, цветной керамикой и дорогими искусственными цветами в белых итальянских вазах. Наличие в доме детей, Клара была уверена, выразится в обилии нарядных деревянных игрушек, декоративных ковриков, спонтанных рисунков на стенах. Клара плохо знала этот жанр — мало у кого из ее друзей были дети, — но видела некоторые его образцы в «Цветных приложениях». Она знала, чего ожидать, и очень хотела это увидеть. И, будучи неисправимо безвольной и ленивой, она предпочитала роль гостьи, а не хозяйки, предпочитала, чтобы ей смешивали коктейли, а не сама она возилась со стаканами и бутылками. Клара никогда не устраивала у себя вечеринок и не собиралась устраивать, отрицательное отношение к приему гостей так глубоко укоренилось в ней, что она не могла определить его первопричину и самокритично объясняла его собственной скупостью, ленью или просто неспособностью занимать гостей. Ей никогда не приходило в голову, что другие могут испытывать подобное нежелание, она лишь себя воспринимала стороной получающей.
По пути к дому Габриэля они проехали две смутно знакомые Кларе обветшалые площади, теперь они были заставлены строительной техникой — там сносили и перестраивали старые дома. Этот район всегда привлекал Клару своими резкими контрастами упадка и процветания, богатства и бедности, отказом от провинциального единообразия. Ее привлекало все непривычное: необходимость спать по шесть человек в комнате, как неаполитанцы, была столь же чарующе далекой от воспоминаний о ее собственной маленькой, квадратной комнате-одиночке, как и сложные ассоциации, связанные с комнатой Клелии, населенной чудесными вещами и фотографиями. Клара смотрела на облупившиеся, потрескавшиеся фасады и на фасады только что оштукатуренные и нарядно покрашенные и думала, как хорошо жить в одном из таких обновленных домов.
Но облик улицы, на которой Габриэль наконец остановил машину, ее удивил. Она ожидала увидеть большой красивый дом, на соседней улице они проехали такой, и Клара мысленно поселила в нем Габриэля — угловой, с ажурными решетками на подоконниках и каменным ананасом на столбе ворот. Но на улице, где они остановились, таких домов не было. Реконструкция сюда не дошла; высокие невзрачные дома потемнели, каменные обрамления окон и дверей потрескались от времени и непогоды. Клара заметила, что пытается убедить себя, будто внутри все в порядке, хотя сама не знала, почему это должно ее волновать и что значит «в порядке» в отношении дома Габриэля, но когда они вошли, оказалось, что там все совсем не в порядке. Габриэль открыл дверь своим ключом и впустил Клару в прихожую, освещенную лампочкой без абажура. Клара внутренне приготовилась к встрече с Филлипой — в гостиной горел свет, и, войдя, они сразу услышали голоса. Прихожая поразила Клару убожеством, какого не встретишь в самых дешевых наемных квартирах. Часть выщербленного деревянного пола была покрыта облезлой ворсистой циновкой, стена со вбитыми в нее крюками была увешана одеждой всех размеров, в углу друг за другом стояли детская коляска и детский складной стул на колесиках, поверх коляски лежал трехколесный велосипед, а внизу валялось множество ботинок, туфель и старых пластмассовых игрушек. Видавшие виды дешевые коричневатые обои в цветочек, ободранные детьми, свисали у подножия лестницы клочьями, а в углу отстали, обнажив внушительную выемку в крошащейся штукатурке. На лестнице не было ковра. Клара, помимо воли, смотрела во все глаза и, распознав в себе целое половодье чувств обитательницы Хартли-роуд, с трудом смогла их преодолеть. Ей было досадно, что она застигнута врасплох, она думала, что изучила Денэмов и не может ошибиться в своих ожиданиях, она никак не предполагала, что невестка миссис Денэм может так содержать дом. Хотя существовала, конечно, эта помешанная Амелия, но ее помешательство и странная манера одеваться могли быть и преувеличением. Как бы то ни было, Клара сказала себе, что надо принимать все как должное, что именно такой дом — самое подходящее место обитания для такого человека, как Габриэль, но когда Габриэль распахнул дверь в комнату, она поймала себя на мысли, что там, наверное, лучше.
И в комнате действительно было получше, это ощущение создавали сидевшие там люди. Там сидела Филлипа — не превратившаяся, как опасалась Клара, в жалкую тень самой себя, а такая же шикарная, как всегда, — и с ней сидели две пары приблизительно одного возраста, лет двадцати пяти, исключительно хорошо одетые. И все они явно чувствовали себя здесь прекрасно, они не ежились от соприкосновения со спинками и сиденьями кресел и не приподнимали осторожно ноги с вытертого ветхого ковра. Габриэль представил Клару гостям, она села и, ожидая, пока он принесет ей с кухни чего-нибудь выпить, поняла из разговора, что гости зашли просто так и просто так ждали возвращения Габриэля.
— Если бы я знал, что вы зайдете, — сказал Габриэль через окошечко, соединяющее кухню с комнатой, — я бы пришел сразу после митинга, но откуда мне было знать?
— Ты не мог знать, — сказала Филлипа, до этого молчавшая, — да и какая разница? Мы прекрасно сидели, мы просто болтали и вовсе не собирались тебя ждать.
Она говорила странно холодным раздраженным тоном, словно действительно меньше всего ждала возвращения Габриэля. Он выглянул из кухни через окошечко, они посмотрели друг на друга, и Кларе показалось, между ними промелькнула тень какого-то ужасного разрушительного напряжения, они посмотрели друг на друга словно с ненавистью и отчаянием. Клара окинула взглядом комнату, обшарпанную мебель, грязный, в пятнах, потолок, ряды книг — одинокое свидетельство культуры, и, быстро выпив свое виски, не отказалась, когда ей предложили еще. Она подумала, что в настоящий момент на Филлипе Денэм одежды — фунтов на пятьдесят, если не больше, и это при том, что она, как явствовало из разговора, не ждала гостей. А между тем ковер, похоже, куплен вместе с домом, а занавески, висящие на покосившихся дряхлых карнизах, на фут короче, чем надо.
Вскоре стало ясно, что и Габриэль, и Филлипа отчаянно стараются предотвратить уход гостей. Усилия Габриэля были направлены в основном на щедрое наполнение опустевших стаканов и не менее щедрое расходование обаяния, Филлипа же, хотя ничего такого и не предпринимала, но зато и не подавала гостям никакого повода расходиться, в ее невозмутимой дежурной улыбке была удерживающая властность, и гости чувствовали, что их не отпускают. Клара была рада, что они не уходят, ей хотелось побыть еще, от волнения она пила больше, чем намеревалась, и никак не могла заставить себя не смотреть на Габриэля, хотя и очень старалась, тем более что чувствовала: Филлипа искоса наблюдает за ней. И постоянно через всю комнату встречалась глазами с Габриэлем.
Клара не могла его понять. Не могла понять, зачем он так старается быть милым, занятным, зачем проявляет такую заинтересованность и заботу и блещет всеми своими достоинствами. Он очень старался всем понравиться, но в этом не было никакой необходимости: он не мог не нравиться — такова уж была его природа, — чтобы нравиться, ему достаточно было просто присутствовать, и любые его старания были чрезмерны. В нем чувствовалось даже что-то заискивающее, и Клара находила это совсем не противным — наоборот, это казалось проявлением милой, трогательной слабости, уязвимости, которой не было в столь похожей на него Клелии. Кларе нравилось, что Клелия такая, какая она есть, — совершенная, Кларе ничего не надо было от Клелии, но в Габриэле она рада была видеть это отсутствие независимости. И она подумала, что, может быть, столь усиленно демонстрируя свое обаяние, он стремится хоть как-то скомпенсировать убогость этой комнаты, что он, по существу, борется с несоответствием обстановки, в которой живет. Отношения Денэмов с двумя другими парами и тех — между собой были Кларе неясны, и она не могла определить степень близости между ними. Одна пара — архитектор и его жена — выдерживала по отношению к хозяевам тон взаимного приятельского подшучивания, но, поскольку они жили через улицу, Клара сразу решила, что это дружба из соображений удобства, тем более что жена, упитанная дама в шерстяном жакете, проявляла какое-то бодрое, хваткое отношение к жизни, совсем не вязавшееся с пассивностью, к которой тяготела Филлипа. Другая пара была более близка хозяйке хотя бы по внешнему облику: жена — актриса и муж — художник, одетые с таким же сиюминутным шиком, что и сама Филлипа. Муж, поджарый элегантный шотландец по имени Алистер, был в костюме цвета верблюжьей шерсти, Клара ни на ком не видела подобных костюмов и всегда думала, что люди в такой одежде существуют только на рекламе автомобилей и напитков. Ей нравилось, что Габриэль одевается совсем не так, его шерстяная клетчатая рубашка, заправленная в ловко сидящие на бедрах брюки, изумительно подчеркивала очертания тела, чего никак нельзя было сказать о костюме Алистера.
Они разговаривали об искусстве. Клара поняла, что, если бы ее здесь не было, они, наверное, разговаривали бы о своих детях — даже у актрисы был ребенок, — а так они разговаривали об искусстве, только иногда, к слову, вскользь упоминая о подвигах своих отпрысков. Речь зашла о потребности подражать и изображать, на Клару произвело впечатление то, как им всем удается говорить умно без всяких усилий, без нажима и горячности, и она подумала, удается ли им это так легко просто потому, что они старше ее и ее друзей, или они всю свою жизнь разговаривали так. Дама в жакете развивала теорию, согласно которой абстракционизм — это обычный каприз, подобный капризам маленьких детей, и что истинное стремление художника — изображать любыми средствами человеческую фигуру. Она пояснила это, ненавязчиво упомянув о своих детях, описав попытки воспитательницы-американки в их детском саду заставить детей рисовать спонтанно.
— А они не хотят, — сказала она торжествующе, — им это не нравится, и все тут. Маленькие — пожалуйста, с удовольствием размазывают краску пальцами по всему листу, но те, что постарше, хотят рисовать реальные предметы. И чем старше становятся, тем больше у них потребность подражать реальности, спонтанное рисование их не интересует. Мисс Уотсон считает, что с моим старшим не все в порядке, раз он рисует деревья. Она говорит, у него нет воображения.
Художник ее не поддержал; судя по всему, он считал такую хронологическую интерпретацию художественного развития не совсем правомерной, а Габриэль рассказал историю о Клелии, которая в детстве страстно увлекалась лепкой из воска, ныне совсем вышедшего из употребления. У нее хорошо получалось, сказал Габриэль, но она все время оставалась недовольна, критическая сторона ее натуры была еще сильнее творческой, и когда ей было лет восемь-девять, она часами просиживала у себя в комнате, с ожесточенным упорством пытаясь воплотить в упрямо сопротивляющемся воске то, что жило в ее воображении. Она лепила деревья, цветы, животных, но этого ей было мало, она хотела лепить людей. А люди у нее не получались. Форма человеческого тела ускользала от нее. Тогда она стала рисовать эскизы, чтобы по ним лепить фигурки, и трудилась часами, пытаясь воспроизвести свои собственные рисунки. Однажды она не спустилась к чаю и до этого весь день не выходила из своей комнаты; прождав полчаса, мать поднялась к ней и обнаружила, что она сидит на ковре перед камином среди разбросанных вокруг самых восхитительных и талантливых рисунков и горько рыдает над бесформенным куском воска, сминая его в руках. Мать спросила участливо, в чем причина ее горя, и Клелия, всхлипывая, наконец призналась, почему она плачет: она боится, что никогда не станет художником. Клара слушала этот рассказ с наслаждением, ей нравилось слушать разговоры о Клелии, как влюбленному нравится слышать имя возлюбленной, а матери — имена своих детей; кроме того, ей нравилось, как имя Клелии произносит Габриэль, ей нравилось слушать, как, с какой любовью он говорит о сестре.
Было уже совсем поздно, а они все не расходились. Клара посмотрела на часы и увидела, что уже второй час ночи. В конце концов Филлипа сказала Габриэлю, чтобы он приготовил кофе, и он ушел на кухню, а через пять минут заглянул в комнату через окошечко и попросил Филлипу взять чашки. Филлипа не двинулась с места.
— Мне не встать, — сказала она.
Тогда Клара с готовностью вскочила, пошла и взяла у Габриэля поднос с чашками, принесла и поставила на пол у ног Филлипы. Потом Габриэль крикнул, что ему не найти кофемолку.
— О Боже, — сказала Филлипа и не пошевелилась.
— Пойду поищу, — сказала Клара.
Она вышла из комнаты и прошла через жуткую прихожую в кухню, где Габриэль стоял с растерянным видом, держа в одной руке банку с кофейными зернами, а в другой — кофейник.
— Кофемолка куда-то запропастилась, — пробормотал он, хотя явно и не пытался ничего искать.
Клара огляделась в поисках кофемолки и заметила при этом, что кухня и хуже и лучше комнаты и прихожей, — невзрачная сама по себе, но зато хорошо оснащенная. В ней было множество полезных вещей — в основном, наверное, подаренных на свадьбу: современная, хотя и запущенная газовая плита, посудомоечная машина, всевозможная металлическая и керамическая посуда модных расцветок; но раковина была старая, облупившаяся, а сквозь потертый, кое-где отставший линолеум отчетливо проступали неровности каменного пола. Клара сразу нашла кофемолку и подала ее Габриэлю, он насыпал кофе и вставил вилку в розетку.
— Первый раз вижу электрическую кофемолку, — сказала Клара, чтобы что-то сказать. — Как она действует?
— Надо просто нажать на кнопку, — ответил Габриэль. — Попробуйте.
Клара нажала, и кофемолка зажужжала и загудела у нее в руках, заглушая отголоски разговора, доносившиеся из комнаты.
Кухня была тесная. Когда Клара возвращала кофемолку Габриэлю, их руки соприкоснулись.
— И как это я ее не заметил, — сказал Габриэль. — Наверное, слишком много выпил.
Он высыпал кофе в кофейник и залил кипятком, Клара бросила взгляд через окошечко в комнату: виден был только Алистер Битти, сидевший в дальнем углу. Клара повернулась и посмотрела на Габриэля. Он осторожно поставил кофейник, потом шагнул к ней и обнял ее. Оба они вздрогнули и одновременно с тревогой посмотрели в комнату, Габриэль слегка подтолкнул Клару в сторону от окошечка, так что она затылком прижалась к стене, и они оказались в единственном углу, где их не было видно. Потом он поцеловал ее. Клара страстно ответила на поцелуй, чувствуя сквозь рубашку Габриэля, какое у него разгоряченное крепкое тело. А он все целовал Клару и прижимался к ней.
Когда он отпустил ее, они оба снова с беспокойством посмотрели в комнату, а потом он взял ее руку и, поцеловав ладонь и пальцы, сказал:
— Я понесу кофе, а ты — этот пакет печенья. Они вернулись в комнату и присоединились к остальным. И Клара обнаружила, что теперь ей гораздо легче участвовать в разговоре, но, несмотря на это, она, выпив кофе, собралась уходить. Она надеялась, что ее отвезет Габриэль, но супруги Битти с такой искренней готовностью предложили ей свои услуги, что отказаться было невозможно.
Когда Клара, добравшись до дома, легла в постель, она подумала: хорошо, что Габриэль не повез ее, ведь он, конечно, был пьян, да и это тоже к лучшему, — иначе он вряд ли так скоро решился бы ее поцеловать, если бы вообще решился. А Кларе давно хотелось, чтобы он ее поцеловал, никогда никто другой не внушал ей в такой мере этого желания. То, как он ее поцеловал — тайком, прижав к стене, в нескольких дюймах от опасного окошечка, с риском быть застигнутым врасплох, — было для Клары классическим проявлением настоящей страсти. Внезапность, риск, необдуманность и стремительность — все это только усиливало ее чувство к Габриэлю.
Глава 7
До того как Габриэль поцеловал Клару, он уже некоторое время знал, что собирается кого-то поцеловать. Как человек благородный, он после женитьбы никогда никого всерьез не целовал, кроме жены, и этот поцелуй был для него весьма важным событием. Его немного беспокоило, что все получилось как бы от безвыходности, что на этот шаг его в конце концов толкнуло отчаяние, но это не бросало тень на Клару, Габриэль действительно восхищался ею и, оттого, что она с таким пылом ответила на его порыв, почувствовал благодарность, и его восхищение переросло в нечто вроде любви. Он не ожидал такой реакции — его уверенность в себе, когда-то непоколебимую, подточили годы неудачного брака, и, поцеловав Клару, почувствовав, какие у нее жадные, а не безучастные губы и как вся она дрожит, охваченная ожиданием, а не отвращением, он ощутил себя другим человеком. Он давно забыл, каким естественным может быть поцелуй и какие новые, свежие ощущения может он дать.
Неизведанная Клара казалась ему воплощением всего, чего не было в Филлипе: она была страстной, сильной натурой, увлекающейся и влекущей, изумительно, благодатно нерастраченной. Она слушала все и всех так, словно не могла наслушаться, лицо ее было подвижно и выразительно, в нем непрерывно живой чередой происходили перемены — оно то улыбалось, то хмурилось, то становилось сосредоточенным и никогда не застывало в показном вежливом внимании. Когда ей становилось скучно, она откровенно разглядывала мебель. И она тянулась к Габриэлю, она хотела, чтобы он пригласил ее к себе, — уже за одно это он мог бы ее поцеловать. Ему не раз казалось, что женщины проявляют к нему интерес, но он никогда не пытался это проверить, боясь встретить даже намек на холодность, слишком неуверенный в том, как будет воспринята подобная попытка
Как его принимает Филлипа, он знал, и это повергало его в отчаяние. Все его многолетние старания как-то исправить положение ни к чему не приводили, и неудачная совместная жизнь постепенно изнурила его почти так же, как и Филлипу. Сколько сил он потратил на сокрытие этой истины от соседей! Скучное, пошлое занятие, унизительное и бесполезное, — соседи, конечно, все замечали. Филлипа дошла до того, что уже не отдавала себе отчета в том, как ведет себя при посторонних, она никогда особо не заботилась об этом, а теперь совсем потеряла над собой контроль. Она плакала на улице — сидела на крыльце и плакала. Возвращаясь с работы, Габриэль заставал ее плачущей на ступеньках, рядом в коляске лежала малышка, а двое других детей без присмотра бегали по улице. Она не справлялась с детьми, что усугубляло ее состояние, но не было его причиной, потому что это началось с ней еще до рождения детей, и, как Габриэль горячо надеялся, — до их брака. Он помогал ей с детьми, и время от времени они нанимали прислугу, но тогда Филлипа, безмолвно страдая, бродила по дому, не находя себе места, — она не могла жить под одной крышей с посторонними, не могла ни присесть в их присутствии, ни заговорить с ними. Она любила быть дома одна и еще любила бывать в обществе. В компании она неожиданно преображалась, вся так и расцветала, и Габриэль знал, что после приступа мучительной тоски она вытирает слезы, красится, одевается во все новое и идет на вечеринку, где смеется и, судя по всему, прекрасно проводит время; а вернувшись домой, раздевается и молча, неподвижно лежит на кровати, отрешенно глядя в потолок, бесконечно подавленная.
Габриэль не надеялся когда-нибудь понять Филлипу или причину ее болезненного состояния, но, хорошо зная жену, временами, казалось, видел скрытые пружины ее невыносимой тоски. Желая воскресить в себе нежность к ней и заставить кровоточить свое собственное сердце, он вспоминал случаи, которые неизменно вызывали в нем болезненные уколы жалости. Первый из них относился ко второй неделе после их свадьбы, когда, долго пролежав в постели в ожидании Филлипы, он наконец встал и пошел ее искать. Из гостиной их маленькой паддингтонской квартиры доносились ее постанывание и всхлипывания. Свет был погашен, и Габриэль не решился его включить; Филлипа сидела на полу за креслом в нарядной ночной рубашке из своего приданого, обхватив руками колени. На полу перед ней валялся колпачок фирмы «Дьюрекс» с инструкцией и другое противозачаточное снаряжение. Она плакала, потому что не могла с ним справиться. Она сказала, что она слишком узкая, вернее, не сказала — она не говорила таких вещей, — но Габриэль понял это из ее бессвязных всхлипываний. Он постарался успокоить ее, сказал, что сам обо всем позаботится, как всегда делал до свадьбы в период трепетного ухаживания, но вид Филлипы, такой подавленной, поразил его до глубины души. И было уже поздно. Их первый ребенок был зачат на этой неделе.
Другие воспоминания были связаны с чрезмерной, удручающей чувствительностью Филлипы к внешним воздействиям. Если она ломала ноготь, ее глаза наполнялись слезами, а однажды она купила себе юбку без подкладки, которую не смогла носить — трение ткани о ноги приводило ее в исступление. Малейшая складка на постели лишала ее сна. Но эта неврастеническая привередливость отнюдь не переходила у Филлипы в беспокойство о домашних делах, которые она совсем запустила — запустила с небывалой в их кругу обреченностью, словно была не в состоянии пальцем пошевельнуть для самой себя; вместо этого она сидела праздно наедине со своим страданием. Ее пассивность становилась опасной — Филлипа не обращала внимания на то, что дети играют с посудомоечной машиной или бегают по проезжей части улицы. Зато могла расстраиваться по самым нелепым и неожиданным поводам — например, ее неимоверно огорчали ужасные условия, в которых жили их соседи, хотя условия эти, по мнению некоторых злоязычных знакомых, были не намного хуже, чем те, в которых жила она сама. Габриэль не приписывал ей излишней социальности, хотя и не мог не признавать, что в какой-то степени она наделена этим качеством, никогда, однако, не выливавшимся у нее в какие бы то ни было действия — ничто не могло вынудить ее к действию. Она ничего не делала, но часто, стоя на крыльце, плакала, заметив очередной признак неблагополучия соседей, а когда ее спрашивали, какое у нее горе, отвечала, что плачет от несправедливости. И Габриэль понимал, что точно так же заставлял ее страдать и сломанный ноготь. Масштабы неприятности не имели для нее значения, ее рана была слишком глубока, и боль возникала по любому поводу. Однажды Филлипа сказала, что ей невыносимо иметь больше, чем кто бы то ни было на свете, и она считает страдание своим долгом, но Габриэль отверг это объяснение как чересчур метафизическое.
Изредка Филлипа все-таки казалась веселой и смеялась его шуткам. В компании она бывала даже очень веселой, но он никогда не знал, насколько верить ее веселости. Она любила своих детей, брала их на руки и горячо целовала, но им не нравилось такое обращение, старший говорил сердито, что нечего его тискать, тогда Филлипа уходила в другую комнату и плакала. Иногда она плакала и при детях, они привыкли к виду ее слез. Единственными мгновениями истинной радости, которые Габриэль запомнил, были первые минуты после рождения каждого ребенка: Филлипа сидела в постели бледная, с блестящими капельками пота на лбу и прилипшими к щекам прядями светлых волос, и торжествующе улыбалась, блаженствуя после перенесенных страданий. Появление на свет третьего ребенка было омрачено тем, что это оказалась девочка. С тех пор Филлипа стала совсем невыносимой; Габриэль, имея двух сыновей, хотел дочку, и всякий раз, когда об этом заходила речь, Филлипа вроде бы не протестовала, но, когда по окончании родовых мук ей сказали, что у нее дочь, она тихо застонала и не то в шутку, не то всерьез ответила, что не знает, что делать с девочкой. А вскоре после родов он заметил, как Филлипа смотрит на выпроставшиеся из пеленок задранные ножонки и красное нежное свидетельство принадлежности к полу, выставленное как первый знак отличия, дарованный природой, — во взгляде Филлипы вдруг открылась — во всей своей пугающей сокровенности — сила ее неуемной, оберегающей, сострадательной любви. За мальчиков у нее нет страха, подумал Габриэль, но в девочке она видит себя и возвращение своей боли.
Он привык к гнетущему чувству ответственности за состояние Филлипы, и по временам казалось, что это чувство поглощает всю его жизнь. Бывали дни, когда оно не покидало Габриэля даже на работе, и, не давая передышки, с новой силой наваливалось, когда он возвращался домой. Но чаще ему удавалось не думать о Филлипе, когда ее не было рядом. Габриэль был человеком общительным. По работе встречался со многими людьми (если это можно было назвать работой, в чем он, со своей врожденной требовательностью, часто сомневался), и само собой получалось, что его время заполнялось общением. Но друзей у него было мало — необходимость скрывать неблагополучие в своей семье отгораживала Габриэля от внешнего мира, он был слишком совестлив, слишком тесно связан с Филлипой, чтобы уйти от нее, и она жила в самой закрытой, бескровно-онемелой части его сознания. Он был очень близок со своими сестрами и братом и единственный из Денэмов считал такую привязанность противоестественной, усвоив это мнение от жены, которая смотрела на всех Денэмов с великим предубеждением, так что Габриэль, бывая в родительском доме, испытывал смутное чувство вины. А сами Денэмы, по своей деликатности, никогда не затрагивали тему влияния Филлипы на Габриэля и их взаимоотношений, но он страдал от сознания, что жена сторонится его близких и что вечера, проведенные в его родном доме, для нее пытка.
Он часто думал о разводе как о великом, но нереальном благе — ведь у них были дети, да и какие у него были основания для развода? Ничего особенного между ними вроде бы не происходило. Они принимали гостей и сами ходили в гости, спали в одной постели и даже читали одни и те же книжки. Но иногда Габриэлю казалось, что он больше не выдержит — сам усядется, как она, глядя в стену, и начнет плакать. Он пытался вспомнить, как все это началось, но не мог — они никогда не были счастливы, хотя до свадьбы счастье казалось возможным. Даже в красоте Филлипы всегда было что-то упадочное, но он в своей безмерной гордыне думал, что сможет жить с таким злополучным созданием — он с детства привык верить в свои силы, и ничто ни разу в жизни не поколебало в нем этой веры. В школе и в университете он всегда был в числе самых популярных личностей, счастливых избранников судьбы, не имевших проблем в общении со сверстниками, и пользовался неизменным успехом у девушек. В его школьных характеристиках говорилось, что ум сочетается в нем со скромностью и чувством товарищества, школьное начальство всегда благоволило к нему, он привык ощущать себя своим в окружающем мире и со всеми ладить. Иногда Габриэлю казалось, что его любовь к Филлипе была тем неблагоприятным поворотом судьбы, который восстановил в его жизни спасительное равновесие. Он выбрал Филлипу потому, что она была совсем не такая, как он сам, была вне сферы его понимания и отношения к жизни, вне действия его обаяния. Их совместная жизнь не удалась, и он убеждал себя, что эта неудача была ему необходима, чтобы поддержать в нем жизненный тонус.
Филлипа часто повторяла, что не любит его, что они чужие и он может уйти от нее, если хочет. Она говорила, что ей все равно, уйдет он или нет. Габриэль же знал, что на самом деле ей не все равно, что он нужен ей, но просто ей необходимо твердить ему, что он ей не нужен. Да, он знал это, но в глубине души не считал себя обязанным знать. После всего, что она ему говорила, он давно мог бы уйти, не поступаясь своим благородством, и его удерживало только великодушие. Он считал, что если после стольких лет терпения наконец не выдержит, то это не будет низостью — оглядываясь назад, он видел, что действительно сделал все, что мог. Он заранее себя оправдывал. Когда Филлипа забеременела в третий раз, она больше не подпускала его к себе в постели, она не выносила даже поцелуев, и, только успокаивая ее после очередного приступа слез, он мог слегка коснуться губами ее щеки. Нельзя требовать от мужчины, чтобы он вечно жил, как монах, даже закон это учитывает, размышлял Габриэль, А в Кларе было именно то, чего он ждал от женщины, и он почувствовал, что больше не способен на самоотречение.
Он вспоминал Кларино лицо, ее бледные губы, полные и мягкие, такие доступные, но не беззащитные. Они были так выпуклы, так отчетливо очерчены. Клара казалась ему и сильной и нежной — такая осязаемая и неуловимая.
У Филлипы после родов тело было в белесых шрамах. Ее зашивали, она была слишком узкой, и ее подлатали, но не особо удачно.
Филлипа как-то ехала на метро, и по ее лицу без всякой причины катились слезы. Вслед за ней из вагона вышел какой-то молодой человек, индиец, одинокий студент. Он сказал ей:
— Не плачьте. Пожалуйста, не плачьте. Ваши слезы напоминают мне о моих собственных печалях. Я думаю, вот я получу письмо из дома, может быть, узнаю, что моя мать, или мой брат, или дети моего брата больны. И я сочувствую вам. Не плачьте, не надо. Я думаю, как я одинок, совсем одинок, и никто не подойдет ко мне и не скажет «не плачь».
И Филлипа, спокойно улыбаясь, ответила, что плачет просто так, что она слишком часто плачет.
Он поднялся с ней по эскалатору, вышел на Риджент-стрит и пошел рядом. Они остановились на углу, Филлипа стояла и смотрела на витрину с одеждой за спиной молодого человека, а он говорил о своем одиночестве, и о своей работе, и о том, как он не пошел на работу в этот день, и о том, какая безрадостная, тяжелая у него жизнь. Он все говорил и говорил тихим голосом, а Филлипа стояла и, не вникая в суть его слов, слушала монотонно-печальное звучание его голоса, не сводя глаз с серой синелевой блузки в витрине, думая о своем невыразимом страдании, а голос молодого человека все звучал и звучал, и ее слезы высохли, их источник иссяк под действием неумолимых фактов чужой бедности, Филлипа знала: у неимеющих отнимется и то, что имеют, и такие обездоленные будут вечно встречаться на улице и вечно напрасно изливать случайным слушателям свои печали.
Габриэль написал Кларе. Она не знала, какой шаг он теперь предпримет, боясь и думать, что он может вообще больше ничего не предпринять, и, когда получила письмо, поняла: это лучшее, что можно было вообразить. Габриэль писал:
Милая Клара!Ваш Габриэль.
Ну что я могу вам сказать? Я должен вас видеть. Не хочу больше полагаться на случайность и делаю шаг вам навстречу, хотя боюсь, не отступите ли вы — в силу обстоятельств или в силу вашего характера. Пишу вам, чтобы не видеть, как вы отступаете. Я буду ждать вас в следующий четверг в час дня в отделе восточных товаров магазина «Либертиз» (не удивляйтесь, я потратил добрых полчаса на сочинение этой фразы). Если придете, мы сможем вместе где-нибудь пообедать, а если — нет, значит — нет. Я приду заранее и не заставлю вас ждать.
Клара несколько раз перечитала это письмо, и чем больше она в него вчитывалась, тем более уместным оно ей казалось, и такая уместность была для нее верным признаком подлинности чувств. За свою жизнь она получила не одно приглашение, и хотя со времен Хиггинботама и Уолтера Эша уровень пунктуации в них возрос, но — не слишком существенно. В письме же Габриэля Кларе понравилось все: от формы обращения — единственного цветового пятна, до нежного всеобъемлюще-бессмысленного «Ваш» в заключение. Ей понравилась бумага, на которой письмо было написано, — официальный бланк с адресом компании, где Габриэль работал (Клара заметила: это недалеко от «Либертиз», что делало еще более нейтральным выбор места встречи), ей понравился почерк, мелкий и ровный, — смягченный и чуть менее изящный вариант почерка Клелии. И понравился тон письма — скромное отсутствие самонадеянности и спокойная деликатность. Габриэль предлагал ей свидание в приемлемой для нее форме, без особого риска для ее самолюбия, и поразительно: он даже интуитивно предугадал тайный страх, который внушала ей необходимость ждать мужчину у всех на виду. Она с волнением подумала, не может ли такое предвидение быть результатом большого опыта, но эта мысль не отпугивала ее, а, в сущности, может быть, даже подстегивала.
Думая о Габриэле, Клара чувствовала, как в ней просыпается страсть, и жутко и радостно было сознавать, что если она пойдет, то отступать будет поздно — для нее, по крайней мере, — а если не пойдет, тогда в ее жизни не случится нечто очень важное. И в то же время Клара знала, что пойдет, и поэтому, наверное, отступать уже поздно. Она была не в силах отказаться. И скорее всего, поздно было с самого рождения, ведь она всегда искала именно такого мужчину, как Габриэль, — такого умного и красивого. Такому мужчине она не могла сказать «нет», и это не путало ее — она всегда стремилась к безотчетной любви, ее тяготила собственная рассудочность. Клару смущало лишь подозрение, что в Габриэле ее привлекает не редкостная индивидуальность, а принадлежность к определенному типу мужчин, но она успокаивала себя тем, что этот тип достаточно редок, если она впервые встретила его представителя, проведя в поисках всю свою сознательную жизнь. Даже если существовала только одна Пенелопа и один Август, то почему было не признать, что это тоже определенный тип?
И Клара пошла. Как все провинциалки, она не раз бывала в универсальном магазине «Либертиз». Она знала его лучше, чем закоулки Бонд-стрит, и однако, когда в десять минут второго вошла туда, то вдруг поняла, что не помнит, где именно находится отдел восточных товаров. Клара опрометчиво вошла в магазин со стороны Риджент-стрит и тут же попала в засаду из мужских халатов и шелковых галстуков. Сбитая с толку поднимающимися лифтами и эскалаторами, она не сразу нашла центральный зал. А попав туда, не знала, какой ей нужен этаж, и, упорно не желая никого спрашивать, долго бродила, высматривая восточные вещи. Наконец она решила, что нашла нужный отдел, но оказалось, это только выставка-продажа тайских шелковых платьев. Она стояла возле платьев, озираясь в поисках Габриэля, охваченная паникой, понимая, что не туда попала, ведь не прийти он не мог. Она поднялась на следующий этаж и увидела его: он стоял к ней спиной, разглядывая голубой китайский сервиз. При появлении Клары он сразу повернулся, словно заметил ее, и когда она подошла, пожал ей руку, как простой знакомый, но задержал руку в своей, а потом поцеловал Клару в щеку, как будто они друзья, при этом Клара чуть-чуть наклонила голову, подставляя щеку. Она не привыкла к легкости таких мимолетных поцелуев и никак не могла заставить себя воспринимать их как должное, хотя научилась наклонять голову под нужным углом, и теперь ее очень тронула в этой встрече смесь условности и многозначительности.
— Я боялся, что вы не придете, — сказал Габриэль.
— Мне кажется, вы знали, что я приду, — ответила Клара.
— Нет, не знал, — сказал он.
И он действительно не знал, и чем дольше ждал ее, тем более иллюзорным казался ему тот поцелуй на кухне.
— Я, кажется, немного опоздала, — сказала Клара, улыбаясь.
— Я знал, что вы опоздаете, — отозвался он. — Но все равно пришел пораньше — боялся вас пропустить. А раз я стоял здесь так долго, мне пришлось что-то купить. Вот посмотрите.
И он достал из кармана бумажные пакетики, в которых оказались: нарядный коробок спичек; образчик цветастого шелка и костяная ложечка.
— Видите, вот доказательство: я действительно не был уверен, что вы придете. — Габриэль кивнул на свою коллекцию. — Иначе я купил бы что-нибудь вам. Но я не был уверен, и мне было жаль бросать деньги на ветер. Это самые дешевые вещи в «Либертиз».
— Но очень милые, — сказала Клара.
— Возьмите их себе, — предложил он.
— Мне нравится шелк, — ответила Клара. — Я возьму шелк.
— Шелк был бесплатный. — Габриэль отдал ей лоскуток, и она положила его в карман.
Потом они снова посмотрели друг на друга, впервые после встречи глаза в глаза.
— Пойдемте пообедаем? — сказал Габриэль. — Я проголодался, пока вас ждал.
— А я всегда голодная, — сказала Клара.
Он взял ее за руку, и, спустившись по низким ступенькам, они прошли через хозяйственный отдел мимо выстроившихся рядами предметов и предметиков, придающих чуть пародийное очарование тысячам кухонь, среди которых кухня Габриэля, как он с грустью подумал, была лишь нелепым невротическим преувеличением. Во втором кармане у него была соковыжималка для лимонных долек, которую он зачем-то купил Филлипе; теперь ему хотелось, чтобы в кармане ничего не было. Они отправились на восток в Сохо и зашли в ресторанчик, где Габриэль несколько лет назад побывал со своим шефом, с тех пор он туда не заглядывал, но запомнил таинственный полумрак — ресторанчик располагался в полуподвальном помещении. Здесь было, как и тогда, тепло, немноголюдно и темно. Они сели в углу, Габриэль — спиной к залу, Клара — лицом. Он смотрел на нее, а она — мимо него в полумрак. Они не знали, о чем говорить, и, помолчав, Габриэль спросил, знает ли она, что к Мартину на этой неделе вернулась жена.
— Нет, я не знала, — ответила Клара.
Ей не хотелось разговаривать о Мартине — она боялась, что разговор коснется Клелии, но любопытство заставило ее спросить, где была жена Мартина все это время. Габриэль ответил, что она, по слухам, жила с каким-то мужчиной в Милане.
— Не понимаю, зачем она вернулась, — сказала Клара. — Как это, наверное, ужасно — вернуться после того, как ушла.
— Я думаю, тут дело в ребенке, — ответил Габриэль.
— Ах да, ребенок, — сказала Клара. — Но ведь она оставила ребенка ему. Зачем же было возвращаться, если оставила? Я бы ни за что не вернулась.
И Габриэль понял, что мысль о ребенке для нее ничего не значит, и при виде такого безразличия к самым уязвимым для него сторонам жизни Габриэля охватило чувство освобождения и зарождающейся радости. Была проведена четкая граница между тем и другим миром, не было цепляющихся за него рук, не было пространства смятения и серой, пыльной, вытоптанной промежуточной территории. Он подумал о Клелии, о великой избирательности ее пристрастий, о ее руках, готовых принять скорее ребенка, чем мужчину, о ее обдуманных изящных отказах и о том, что в Кларе столько непосредственности, ненасытной жажды жизни и готовности припасть к любому источнику.
Принесли суп и вино, которое было так кстати. На поверхности супа плавали искусно сделанные решеточки из сливок, при виде которых Клара ахнула от восхищения. Официант оказался на редкость приветливым, он остановился и очень мило объяснил, как эти решеточки делаются на поверхности супа вилкой. Клара пришла от этого объяснения в восторг, а официант выслушал ее восклицания с несравненным старомодным удовольствием. И когда он ушел, сияя профессиональной гордостью, Клара взяла ложку и, с улыбкой глядя на Габриэля, провела ложкой над решеточкой.
— Жалко разрушать такую красоту, правда? Хоть он и говорит, что это делается так просто, у меня бы никогда в жизни не получилось.
— Если вы не разрушите эту красоту, — сказал Габриэль, — она растает и расплывется. Видите, уже расплывается, лучше сами размешайте.
И Клара окунула ложку в суп и, помешав, стала есть.
Когда они доели суп, Габриэль взял под столом Кларину руку — горячую, сухую, послушную.
Клара посмотрела на него, улыбаясь.
— Мне нравится этот шрам, — произнесла она, чувствуя неожиданную свободу, словно все было уже решено между ними.
— Правда? — сказал он. — Я и сам всегда считал, что он мне к лицу. Но я уже давно не видел его — не смотрелся в зеркало.
— Это оттого, что вы упали с ограды в саду? — спросила Клара.
— Да, — ответил он и добавил: — Я рад, что он вам нравится, что вы находите во мне что-то привлекательное, ведь мне в вас нравится все.
Они улыбались друг другу нежно, открыто и уверенно, их взгляды были так испытующи и проникновенны, а интонации — так теплы, так редкостны, так волнующи.
Когда они съели бифштекс, Габриэль положил руку Кларе на колено, а она, скинув туфлю, уперлась ногой в его щиколотку, и он чувствовал сквозь чулок, какая у нее нежная ступня. Клара одолела полбутылки вина, щеки у нее порозовели, волосы падали на глаза.
— Клара, — произнес он, когда она согнула пальцы на его щиколотке. — Клара.
— Вечно эти волосы лезут в глаза, — сказала она, обеими руками отвела волосы назад и, опираясь локтями на стол, ладонями обрамляя треугольник на высоком лбу, наклонилась к Габриэлю. — Слишком длинные. Когда я ем, они лезут в тарелку.
— Только не подстригайтесь, — сказал Габриэль.
— Хорошая стрижка — слишком дорогое удовольствие. Вот они и растут.
— И пусть растут, — сказал он.
Они стали пить кофе, и Габриэль, глядя на Клару, предложил:
— А не пойти ли нам на дневной сеанс в кино?
— Разве вам не надо на работу? — спросила она.
— Надо, — отозвался он, — но я не пойду. Что бы вы ни ответили — даже если откажетесь, — на работу я не пойду.
— Но что вы будете делать, если я откажусь? — спросила она.
— О Боже! — Габриэль помрачнел, чувствуя, как подводные течения его безрадостной жизни несутся к нему из какого-то далекого моря, угрожая спокойствию безопасной бухты, где он был с Кларой. — О Боже, не знаю, что я буду делать, — бродить по улицам, наверное. Не знаю.
И вопреки его опасениям поняв, что эти слова означают не вожделение, а быстрый взгляд назад, во мрак, из которого он к ней пришел, Клара, тронутая и обеспокоенная, сказала поспешно:
— Нет, я пойду. Конечно, пойду.
Габриэль расплатился, они направились к выходу и стали подниматься по лестнице, ведущей на улицу. Узкая темная лестница делала крутой поворот, и на повороте Габриэль поцеловал Клару. Пока они стояли, другая пара, спускаясь, прошла мимо, Габриэль держал Клару в объятиях, а она, пряча лицо, прижималась к нему. В его объятиях было тесно и уединенно, от него пахло французскими сигаретами, и она чувствовала сквозь его рубашку волосы у него на груди. Поцеловавшись, они наконец поднялись по лестнице и, выйдя на улицу, пошли рядом, сплетя руки. Они пришли в кинотеатр «Академии» и сели, как когда-то каждый из них — с кем-то другим, на последний ряд, и, едва сев, снова повернулись друг к другу, их губы слились, его руки скользнули к ней под пальто и под джемпер к стольким забытым ощущениям, совсем не утратившим силу, словно ждавшим его. Он не сидел так в кино больше семи лет и, почувствовав на ее губах вкус упущенного времени, своих неоправдавшихся ожиданий и невостребованных возможностей, испугался связи этих ощущений с прошлым. И в то же время важно было почувствовать, что снова живешь, и Габриэль вспомнил с болью, что когда-то только такие мгновения называл жизнью.
Шел итальянский фильм о каком-то старике, Клара время от времени поглядывала на экран и видела столько, сколько хотела увидеть. Ей всегда нравился такой способ смотреть фильмы, и теперь ее внимание, привлеченное то видом итальянской улицы, то бедами старика, было особенно интенсивным. Живя в университетском общежитии, Клара запоем читала книги, лежа на кровати, пока очередной ее любовник пытался добиться близости с ней, и прочитала всего «Адольфа», лежа поверх некоего Бернарда, а когда тот протестовал, отвечала, не особенно искренне: «Понимаешь, если я не буду отвлекаться на чтение, я просто с ума от тебя сойду». Она обнаружила, что Габриэль бесконечно больше волнует и отвлекает ее, чем Бернард, а фильм не такой интересный, хотя почти такой же печальный, как «Адольф». Но эта печаль ей не передавалась — ее переполняло счастье. Она подумала, что никогда в жизни не была так счастлива.
Они посмотрели фильм дважды, был уже почти вечер, они достигли такого состояния, когда уже невозможно расстаться. Клара гадала, что он ей предложит. Свет зажегся во второй раз, они наконец расцепились и встали. Она ни о чем не беспокоилась, возлагая надежды на опыт Габриэля; она знала: он что-то предложит, а ее дело будет подчиниться. А Габриэль, годами мечтавший у себя в рабочем кабинете о такой возможности, уже все решил. До сих пор в тумане неясных неопределенных ожиданий он боялся, что, если когда-нибудь до этого дойдет, Клара может счесть такое предложение оскорбительным, но за эти смутные часы в кино он убедился, что она, со своей открытостью, чужда всяких условностей и оттолкнуть ее может только его нерешительность. И когда они, спотыкаясь, поднялись по ступенькам и вышли на Оксфорд-стрит, Габриэль сказал:
— Рабочий день уже кончился, мы можем пойти ко мне на работу, в мой кабинет. Если ты не против.
— Конечно, не против, — ответила Клара, — если ты уверен…
— В чем? — спросил он.
— Что там никого не будет, — сказала она.
И Габриэль объяснил, что в здании люди будут, но не на его этаже, и что у него есть ключ. А Клара улыбнулась и сказала, что тогда все в порядке. И они пошли в южном направлении мимо витрин с яркой дешевой одеждой, они шли, держась за руки, и один раз поцеловались на углу в ожидании смены сигнала светофора, и Габриэль словно отомстил всем упущенным, вызывающим горькое сожаление минутам, когда он страдал от зависти к целующимся парочкам: целующимся под мостами, в подъездах, в кино, по телевизору и в его собственном воображении. Они вошли в здание и, никого не встретив, поднялись на лифте, в кабинете Габриэль запер дверь, и они по обоюдной доброй воле легли на пол. Потом (Габриэль — не переставая удивляться Клариной свободе, а она — своему счастью) они лежали на искусственном паркете, залитом флуоресцентным светом, головами в пространстве под столом и, вдыхая запах лака, смотрели на незнакомый испод стола, а пол вокруг был усыпан невыметенным за день сигаретным пеплом и белым конфетти от подшивки бумаг.
— Только подумай — нет, ты только подумай: что, если бы ты не пришла? — сказал Габриэль.
— Не могу себе это представить, — ответила Клара, садясь и глядя на него сверху. — Как ты мог подумать, что я не приду? Как я могла без тебя? Я в жизни не видела никого красивее тебя, я была бы ненормальной, если бы ты мне не понравился.
— Ты и сейчас так думаешь? — спросил он, лежа на спине, удобно подложив руки под голову.
— Еще бы! — сказала она. — Ты просто чудо! Как чудесно, что я пошла.
И они смотрели друг на друга задумчиво, с надеждой и благодарностью.
Клара вытащила свой коричневый джемпер из корзины для бумаг и стала одеваться.
— Не надо, — попросил Габриэль, но она ответила:
— Мне холодно.
Она оделась, встала и пошла бродить по кабинету, беря в руки разные предметы, разглядывая лежащие на столе и прикнопленные к стенам бумаги, раскрывая шкафы и выдвигая ящики стола, мимоходом бросая взгляд в зеркало и вскидывая руки, чтобы убрать непослушные волосы. Она была счастлива, чувствовала себя здесь как дома, все здесь словно было ей знакомо, она чувствовала, что приобрела себе право смотреть, и ее интересовал даже сломанный карандаш на подоконнике. Габриэль лежал на полу и смотрел на нее, и ей нравилось, что он на нее смотрит.
Она пыталась по увиденному здесь составить представление о других сторонах жизни Габриэля, но пыталась лениво, рассеянно, потому что на самом деле не хотела этого знать. Она не хотела знать о нем все. Ей нравилось неведомое, нравилось ощущение соприкосновения с неведомым.
Над столом к стене были прикноплены записки, фотографии и вырезки из журналов, и Клара рассматривала их, сознавая, что они здесь для того, чтобы на них смотрели. Тут были напоминания об условленных деловых встречах и о том, что надо сделать, и фотография Клелии с Аннунциатой, и фотография двоих старших детей Габриэля, и целая серия вырезок из журналов с изображением смазливенькой поп-звезды, которая теперь была в зените своей преувеличенной оглушительной славы. Клара удивилась, она думала, что мир Габриэля чужд таких дешевых, излюбленных массами красот, и, повернувшись к нему, спросила с любопытством:
— Для чего ты повесил эти картинки?
— А почему бы и нет? — сказал он. — Я всегда считал Элвиру очень красивой. Разве она не красива?
И снова посмотрев на большеротую певичку с крепкой шеей, неистово вскинувшую руки к небесам, Клара вынуждена была признать, что да, она красива, признать, что раньше никогда не давала себе труда смотреть на такие снимки — настолько была уверена, что смотреть там не на что. И все равно она не понимала, зачем вывешивать эти дешевые общедоступные картинки. Собирание таких вещей, интерес к ним со школьных времен казались ей признаком незрелости, малообеспеченности и дурного вкуса, она презирала поп-музыку с той же пуританской непреклонностью, что и ее мать. Но теперь пыталась заставить себя принять даже это, усматривая в собственном равнодушии косность матери. Все, что делал Габриэль, казалось ей правильным. То, что эти вырезки были здесь, у него на стене, оправдывало существование всех вырезок, прикнопленных ко всем стенам на свете. Он сказал, что эта Элвира красива, и Клара увидела, что она действительно красива, и не могла понять, что за нелепый упрямый предрассудок ослеплял ее всего мгновение тому назад.
И как с Клелией, когда та в очередной раз открывала ей глаза на новую неожиданную сторону окружающего мира, Клара почувствовала благодарность я изумление. Она всецело доверяла любому суждению Денэмов, потому что видела: они всегда правы. Нет, она не вторила им в своем сознании, как эхо — покорно и бездумно. Она не говорила себе вслед за ними: мне нравится эта реклама, этот дом, этот фильм, эта книга, эта картина, такие вещи, лицо этого человека. Просто Клара видела их глазами то, на что они обращали внимание. Они словно обучали ее, как когда-то мисс Хейнз научила ее восхищаться Корнелем, тот урок не пропал даром, Корнель стоил того, чтобы им восхищаться, так почему бы не принять и это новое. Клара презирала в себе странную непреклонную строгость, из-за которой она, не глядя, отвергала Элвиру, и при этом она сознавала, что если бы не случайно высказанное Габриэлем одобрение, она никогда не потрудилась бы посмотреть на Элвиру, точно так же, как если бы не уклончивое восхищение Клелии, она видела бы в Мартине только худощавого лысеющего аскетичного невротика-интеллектуала, которым никак невозможно увлечься. Приобрести свое мнение — это был нелегкий труд, и Клара завидовала таким, как Габриэль и Клелия, которые родились с собственным взглядом на мир и с детства знали, какие картинки прикнопливать на стены. У Клары стены были голыми — от нерешительности.
Когда Габриэль наконец поднялся с полу, застегивая рубашку и молнию на брюках, Клара спросила:
— У тебя часто бывают такие моменты?
И он ответил:
— Смотря что ты под этим подразумеваешь, верно?
— Я хочу сказать, ты часто занимаешься тем, что можно назвать такими моментами? Можешь ответить «да» или «нет».
— Тогда — нет, — сказал Габриэль. — А ты?
— Боюсь, в моем случае ответ будет скорее «да», — отозвалась Клара. — Хотя вряд ли это имеет теперь значение.
— Только время покажет, — сказал Габриэль.
— Да, наверное, — согласилась Клара.
— Можно вернуться к этому вопросу в понедельник, — сказал Габриэль. — Мы могли бы вместе пообедать в понедельник.
— Замечательно, — ответила Клара. — Я — с удовольствием.
Габриэль вернулся домой поздно, но это не имело значения: Филлипа никогда не ждала его с ужином, даже если он приходил вовремя, и никогда не выказывала к его делам особого интереса, могущего перерасти в допрос. Когда он вошел, она сидела в гостиной — просто сидела и слушала радио. Габриэль сказал «добрый вечер», и она ответила ему чуть заметным кивком. Он пошел на кухню, сделал себе омлет, вернулся и, сев рядом с Филлипой, стал есть. Он очень проголодался и съел с омлетом полбуханки хлеба. Поев, он вспомнил о лежащей в кармане соковыжималке и, вынув ее, отдал Филлипе. Та удивленно улыбнулась, желая показать, что рада.
— Зачем ты это купил? — спросила она.
— Не знаю, — ответил Габриэль, — просто увидел и купил.
Филлипа снова стала слушать радио, и Габриэль, которого вдруг охватило отчаяние при мысли о ничем не заполненном оставшемся до сна часе, поспешно-опрометчиво спросил ее, как она провела день. И она стала рассказывать ему сбивчиво и долго своим монотонным тихим голосом, что ходила днем в аптеку за аспирином для детей, но из-за дождя не дошла до той аптеки, куда ходила обычно, а зашла в ближайшую — на соседней улице. Она объяснила, что никогда не ходила в эту аптеку — там такие пыльные, засиженные мухами витрины, устаревшая реклама и слишком медленное обслуживание. Выслушав заказ, старик аптекарь долго с недовольным видом рылся в ящиках, потом, вздыхая, с трудом поднялся по ступенькам и скрылся в глубине аптеки, но и там ничего не нашел, вернулся за прилавок и опять стал рыться в ящиках, не давая Филлипе уйти, бормоча, что он знает, где-то этот аспирин был, и тут дверь аптеки открылась и вошла его старуха жена, едва ли моложе и крепче, чем он сам. И старик сказал ей — словно они были в аптеке одни или даже не в аптеке, а у себя в комнате, — что дальше так нельзя, что он больше так не может и им надо бросить дело и жить на свои пенсии. «Когда ты уходишь, я не справляюсь, Эди, — сказал он жалобно. — Совсем не справляюсь».
А Филлипа стояла и слушала эти горестные излияния, и наконец ей дали аспирин — с таким видом, как будто ей не следовало ничего просить, как будто ей следовало знать, что просить не надо.
— И ведь я действительно знала, — заключила Филлипа. — Я по виду этой аптеки поняла, что не надо туда заходить. Об этом кричали их витрины.
— Но ты же не виновата, — сказал Габриэль. ~ И наверное, им очень нужно было продать тебе аспирин, иначе они закрыли бы аптеку.
— Да, нужно. Но они не могли, — ответила Филлипа.
Клара, придя домой, стряхнула с волос белое конфетти и улыбнулась себе в зеркало, убедившись, что выглядит очень неплохо. Ей не хотелось ложиться спать — она чувствовала, что слишком взволнована и вряд ли уснет. Она даже ощущала легкую тошноту, напомнившую ей первое посещение Денэмов. Подташнивание и нервное напряжение появлялись, когда она находила именно то, что искала. Клара всегда предчувствовала, что встретит такого мужчину, как Габриэль, что будет такой обед в полумраке, такой эпизод на незнакомом полу, и это произошло. Она ликовала, но к ее ликованию примешивалась тревога, Клара понимала, что судьба помогает, благоприятствует ей в каком-то великолепном безумии, что обстоятельства, как нарочно, складываются так, чтобы она поверила в справедливость собственной непомерно высокой самооценки. Клара сознавала, что она слишком хороша для таких, как Уолтер Эш, и вот у нее есть Габриэль. Казалось, самые смелые желания осуществимы. При этом Клара не считала, что так и должно быть в жизни, она чувствовала, что самонадеянно поплыла против течения в потоке человеческих судеб и рано или поздно будет отброшена назад.
Она была слишком взволнована и жалела, что больше не живет в общежитии и не может зайти к кому-нибудь из подруг и все рассказать. Телефонными разговорами она не увлекалась, приученная пользоваться телефоном в ограниченных дозах, и единственным человеком, кому она теперь рассказывала такие вещи, была Клелия. А Клара не знала, обрадует ли Клелию эта новость.
Но в конце концов она все-таки позвонила Клелии — не для того, чтобы все ей рассказать, а просто поболтать. И пока они разговаривали, Клару совсем не мучило сознание того, что она обманывает Клелию, — наоборот, она чувствовала, что обладание тайной придает дополнительное измерение, дополнительную значимость ее существованию. У каждого из Денэмов всегда были свои сложности, и теперь у нее появились свои. Кларе даже казалось, что Габриэль — еще одно связующее звено между ней и Клелией. Ей ни на мгновение не приходило в голову, что Клелия может попросту возражать. Клара ощущала себя пребывающей в мире, где такие соображения не существуют. И все-таки она знала, что лучше ничего не говорить — как Клелия никогда ничего не говорила о Мартине и теперь ничего не сказала о возвращении его жены. Они разговаривали о другом — о курсе по истории религии, который слушала Клара, о поясе от платья, который утром потеряла в автобусе Клелия… Но за их словами маячили тени чего-то еще, и Клара чувствовала, что чем гуще тени, тем ближе она к густому лесному сумраку, в виде которого ей представлялась сама жизнь.
Повесив трубку, она несколько раз прошла взад-вперед по комнате, думая, что не сможет уснуть, а потом легла в постель и тут же уснула.
Глава 8
Клара пришла к выводу, что ей нравится быть любовницей Габриэля. Все сложности и сомнительные оттенки этой связи настолько обостряли ее чувство к нему, что иногда она с тревогой спрашивала себя, уж не привлекательнее ли для нее эта ситуация, чем сам Габриэль. Ей нравилась атмосфера тайны, связанные со свиданиями ухищрения, телефонные звонки в условленный час из уличной кабины, милые, тайком, с чувством сделанные подарки. И в то же время она прекрасно понимала самого Габриэля и даже трезво оценивала побуждения, толкавшие его к ней, и истомившее его недовольство жизнью. И все-таки она чувствовала, что нуждается в нем и любит его, и когда он возвращался к Филлипе — каждую ночь, каждый вечер, — она ощущала глухие толчки яростной ревности. И лелеяла в себе эту ревность. Это классическое чувство давало ей ощущение жизни и придавало смысл каждому прожитому дню. Ей хотелось чаще видеться с ним, больше получать от этих встреч, и, наблюдая за собой, набираясь мудрости, она чувствовала, что слишком мало — неизмеримо лучше, чем слишком много, что желание во всех отношениях предпочтительнее обладания.
Но понимая это, она все-таки не отказалась, когда Габриэль предложил ей традиционную тайную поездку в Париж. Соглашаясь, она знала, что поступает опрометчиво, но знала также, что не сможет устоять перед такой блестящей, такой увлекательной перспективой. Париж и Габриэль — это было неотразимое сочетание удовольствий. Со времени первой школьной поездки Клара несколько раз бывала в Париже, но всегда одна и без денег. Деньги, конечно, будут не у нее, а у Габриэля, но это неважно; она никак не могла понять, почему он жалуется на отсутствие денег, ведь он их тратит направо и налево. Она не сомневалась, что, поехав с ним, увидит неведомые достопримечательности, ждавшие ее всю жизнь, так и манившие к себе, и она сказала себе: еду.
Габриэль же хотел просто быть с ней. Тайна и обман отнюдь не прельщали его, и в Лондоне он жил в постоянном страхе разоблачения, тем более изнурительном, что он не знал, будет ли его измена совершенно безразлична Филлипе или станет последней каплей. Он был уверен, что она не знает, и не представлял себе, что произойдет, если все же узнает; и хотя ему удавалось надолго забываться на заднем сиденье машины, в кино, за запертой дверью кабинета, выходящего окнами на глухую стену, он не мог отвлечься полностью. И когда однажды утром шеф предложил ему съездить на неделю в Париж, он, как за соломинку, ухватился за эту поездку и сделал все, чтобы она состоялась. Проявляя при этом крайнюю осторожность, он все-таки боялся, что его заинтересованность всем бросается в глаза: до сих пор он, как мог, отбивался от самых заманчивых поездок за границу и, вернувшись из Испании, где готовил материал о Лорке, поклялся Филлипе, что больше никуда не поедет. «Поезжай, если захочешь, — сказала она. — Мне все равно». Но он сознавал, что поступает благородно. Прошло совсем немного времени, и вот — куда подевалось его благородство?! — захваченный мыслями о Кларе, он обнаружил, что напрашивается на поездку, делая при этом вид, что сопротивляется, что увиливает. Поза неохотного согласия всегда помогала ему добиваться своего, и работу, которую надо было выполнить в Париже, поручили ему. Он заранее знал, что Клара согласится поехать: он чувствовал, что она поедет куда угодно — и не только ради него, но и ради самой поездки, и это не смущало Габриэля, ведь и его собственные мотивы были далеко не безупречны. Он хотел с ней спать — это было все, чего он хотел; отношения с Кларой всецело поглотили его; он чувствовал, что, обладая ею, пытается вернуть упущенное время. И его утешала мысль о том, что и ее потребность в нем столь же косвенна. Они встречались словно по некоему молчаливому соглашению, деликатному и дружелюбному; каждый брал и каждый отдавал, и оба были благодарны за это. Такое взаимопонимание казалось Габриэлю значительнее и нужнее самой любви. И вот он сказал: меня посылают на неделю в Париж, поедем со мной, Клара, поедем, мы несколько ночей будем вместе. И она, думая о гостиницах, кафе, о переправе через пролив, о великолепии парижских домов из желтоватого камня и о Габриэле, из чьих объятий она все это увидит, сказала «да, да» и горячо поцеловала его в порыве благодарности.
В университете Клара оставила письменное уведомление о том, что едет на неделю в Нортэм в связи с болезнью матери, и попросила надежную подругу подтвердить это, если потребуется. Она уезжала со смутным чувством вины оттого, что сослалась на мать, но она не смогла придумать более подходящего оправдания своей отлучке и в глубине души испытывала легкое мстительное удовольствие от этой вины, словно срывала запретный плод удовольствий прямо с колючего дерева. Она не опасалась неприятностей — ее отсутствие мало кто заметит, а некоторый элемент риска был даже привлекателен.
Они с Габриэлем встретились в здании аэровокзала: Клара боялась, что из осторожности он предложит лететь порознь, но в конце концов он решил, что ни в самолете, ни во всем Париже никому не будет дела до того, в каких они отношениях, и в крайнем случае можно выдать Клару за своего секретаря. К его удивлению, она довольно сдержанно отнеслась к возможности быть принятой за его секретаря, и Габриэль сразу отбросил эту идею, сказав, что у них вряд ли есть основания для беспокойства: ну кого они могут встретить? Клару не слишком радовало, что они никого не встретят, иногда она думала, что ей ничего так не хочется, как быть скомпрометированной — окончательно и бесповоротно, — но она поставила себя на его место и промолчала.
Клара впервые в жизни летела на самолете, и это был для нее настоящий праздник. Ей понравилось все, начиная с чашки кофе в здании аэровокзала и кончая стеклянными сверкающими пространствами аэропорта Орли, где столько соблазнов расстаться с деньгами. Ей так понравилось в Орли, что Габриэль с трудом утащил ее оттуда; она требовала, чтобы они задержались и чего-нибудь выпили, но он торопился оставить вещи в гостинице. «Куда спешить? — повторяла Клара. — Целое утро впереди, ну куда спешить? Только такие, как моя мать, сразу несутся в гостиницу, успеем мы в эту гостиницу». Но Габриэль, озабоченный хитростями и сложностями, связанными с регистрацией и перерегистрацией, о которой ему пришлось договариваться, беспокоился о том, как все сложится, и не согласился задержаться; чтобы умиротворить Клару, он купил бутылку джина в нарядной картонной коробке и большой флакон духов, и она прижимала к себе эти трофеи всю дорогу, пока они шли, и брали такси, и ехали в Париж и в гостиницу. Кларе ни разу не доводилось ездить на такси за границей, она была поражена до глубины души, обнаружив, что это возможно: вот так просто — взять такси и поехать; раньше для нее Париж всегда был связан с усталостью, от которой гудели ноги, и необходимостью старательно припоминать названия улиц. Но Габриэль знал другой Париж, он сел в такси, назвал водителю гостиницу, и они поехали.
Гостиница примирила ее с потерей аэропорта Орли. Клара знала, что они не смогут остановиться в большом многолюдном отеле с украшенным лепниной холлом, но она и не предполагала, что выбор Габриэля будет настолько удачен. Это была небольшая гостиница на узкой улочке на Левом берегу — такая тихая, что они не сразу нашли кого-нибудь, кто оформил бы их прибытие, но ненавязчивое отсутствие персонала искупалось великолепием убранства. Длинный холл весь в зеркалах, потускневших, как в знаменитом зале Версаля, где Клара когда-то побывала (она поняла теперь, что эта тусклость — не изъян, а предмет гордости); выложенный плиткой пол, рыцарские доспехи, многократно отраженные в зеркалах; полированная, покрытая резьбой старинная мебель; ярко-красная штукатурка между балками потолка. Их номер — наконец-то нашелся портье и проводил их туда — был отделан не менее причудливо и своеобразно: красные стены; кровать с пологом на столбиках черного дерева; покрывало, полог и портьеры из тяжелого зеленого бархата, ванна в тон портьерам. Выставленные напоказ водопроводные трубы и батареи отопления были выкрашены в красный цвет, на полу лежал плотный зеленый ковер, а из красных стен тянулись черно-золотые деревянные руки, держащие лампы. Клара с восхищением оглядывалась вокруг, она никогда не видела ничего подобного. Казалось, в этой обстановке и Габриэль, и она сама, и их мгновенно наступившее уединение — все наполнялось особенным сокровенным смыслом. Она повернулась к Габриэлю, стоявшему в дверях с двумя чемоданами, и ее снова поразила его особенная красота, он поставил чемоданы, захлопнул за собой дверь, и подошел, и обнял ее. Он с волнением и нежностью раздел ее, они сдернули бархатное покрывало и легли в постель, и занялись любовью. Впервые он спал с ней на двуспальной кровати, и это была первая двуспальная кровать в ее жизни.
На стене над изножьем кровати висел написанный маслом портрет женщины с тонкими чертами лица, держащей на руках маленькую собачку. Картина была вся в мелких трещинах, и женщина равнодушно смотрела сквозь эту наброшенную временем сеть.
Потом Клара сказала:
— Что со мной будет, что будет, если я когда-нибудь сдамся?
Габриэль не понял, что она имеет в виду, и она добавила:
— За мной как будто гонятся, преследуют меня, а я все убегаю и убегаю, но мне никуда не убежать. Яблоко от яблони недалеко падает.
— Какое яблоко, какая яблоня? — сонно пробормотал Габриэль, удерживая ее, но она резко села, обхватив себя руками, и он сказал:
— Ты сильная. Видишь, я держу тебя — я чувствую, какая ты сильная, решительная, упорная. Ты своевольная и смелая.
— Да я сильная и упорная, но во мне мало любви, слишком велико во мне желание любить.
— Что за ерунда, — ответил он, не слушая ее.
И она сказала:
— Ах милый мой Габриэль, я люблю тебя, люблю.
Она склонилась к нему и поцеловала его, жажда любви сливалась в ней с тревогой, потому что любовь отчаянно ускользала от нее, Клара не умела любить, у нее не было таких драгоценных уроков любви.
Во второй половине дня Габриэлю надо было на телевидение, поэтому в два часа они встали и спустились пообедать в соседнее кафе. Уходя, Габриэль дал Кларе франков. Когда она стала отказываться, он сказал:
— Бери и трать, я их для этого и приготовил.
И она взяла, испытывая неловкость, и поскорее сунула франки в сумочку. В переводе на английские деньги он дал ей фунтов пятнадцать, чтобы она смогла заполнить несколько свободных часов, но Клара сомневалась, что без него сумеет потратить хотя бы десять шиллингов. Оставшись одна, она прошла по бульвару Сен-Мишель, перешла через мост и за один франк осмотрела Сент-Шапель, а потом бесплатно — Нотр-Дам и пошла дальше через остров Сен-Луи к площади Вогезов и потом — на Монмартр — все дальше и дальше по каменному Парижу. По дороге Клара выпила на углу чашечку кофе — стоя, потому что садиться за столик было слишком дорого. Потом она отправилась назад, вниз по крутому склону холма, а когда дошла до больших магазинов, ее одолела усталость, и она на автобусе вернулась в гостиницу, где ее уже ждал Габриэль, освободившийся раньше, чем предполагал. Сев на кровать и сбрасывая запыленные туфли, Клара сказала:
— Вот деньги, забери. Мне они не понадобились, придется тебе самому потратить их на меня.
И Габриэль, втайне почувствовав облегчение, взял деньги назад, и они отправились ужинать в уютный полутемный ресторанчик, где, сидя в отдельной нише, обильно поели. Когда вернулись в гостиницу, Клара приняла ванну, а Габриэль сидел и смотрел на нее. Она сказала, что ей хочется чего-нибудь выпить и как насчет джина, Габриэль ответил, что джин нечем разбавить, и она сказала, что это неважно — она выпьет неразбавленного. И так и сделала: она вылезла из ванны, вытерлась, потом, надев ночную рубашку, легла в постель и стала читать книгу, потягивая джин. Видя, как легкомысленно относится Клара к своему здоровью, сну и пищеварению, Габриэль почувствовал себя больным и старым, такая непредусмотрительность была выше его понимания. Он смутно помнил, что было время, когда он и сам мог пить неразбавленный джин, но теперь скорее выпил бы керосину. Ему хотелось, чтобы Клара перестала читать и повернулась к нему. Время было уже позднее, а она все читала, и он чувствовал: она читает, чтобы отгородиться от него, чтобы по какому-то капризу отсрочить тот момент, когда он обнимет ее, но Габриэль слишком устал и не хотел ждать. И в то же время он не хотел ей мешать, ее блаженная мнимая поглощенность чтением трогала его, и ему было интересно, под каким предлогом она наконец повернется к нему. Он знал, что, в отличие от Филлипы, она повернется к нему и что такая сосредоточенность на книге в какой-то степени посвящена ему.
Через некоторое время Клара закрыла книгу и уронив ее на пол, перевернулась на спину.
— Ох, — сказала она, закрывая глаза, — мне так плохо, зачем только я пила этот джин? Почему ты не остановил меня, Габриэль? Габриэль… Какое у тебя имя — Габриэль. Ты знаешь, итальянцы дают детям имена Ангел, Апостол…
— А почему бы и нет? — ответил он.
— Ох, — простонала Клара, вставая с постели.
Держась за стену, она дошла до ванной, захлопнула за собой дверь, и Габриэль услышал, что ее рвет. Он с тревогой прислушивался к шуму льющейся воды и наконец спросил Клару, как она. Она засмеялась и ответила, что чувствует себя прекрасно, гораздо лучше, и сейчас выйдет. И она вышла: волосы у нее были перехвачены какой-то тесемкой, лицо слегка блестело, от нее пахло мылом.
— Извини меня, — сказала она, идя к нему в объятия. — Ужасно. Со мной всегда так бывает, когда я расслабляюсь и чувствую себя счастливой. От меня, наверное, ужасно пахнет, тебе противно?
— От тебя пахнет чудесно, — ответил он. — Мылом.
— Меня страшно тошнило, — продолжала Клара, — после того, как я первый раз побывала у вас в доме. Все было так изумительно, что я не смогла это переварить. Я вернулась домой, и меня вырвало, и то же самое теперь с тобой, такой ты изумительный.
— Тут дело не во мне, — сказал Габриэль, — а в джине. Чего же ты хочешь, если столько выпила?
— Я пила его из-за тебя, — ответила Клара
— Если бы я столько выпил, — сказал он, — мне неделю было бы плохо, а ты, кажется, уже в полном порядке. Как тебе это удается?
На самом деле Габриэлю не хотелось думать об ответе на этот вопрос, хотя он знал его, а Клара — нет. За последние пять лет он перешел в другую возрастную категорию. Бездетная Клара со своей неутомимостью принадлежала к другому, более молодому миру, который был безвозвратно для него потерян. Она поражала его, она могла выйти к нему вот так, а Филлипа отвернулась бы, даже чтобы пристегнуть чулки. Когда они обнялись, он поймал себя на мысли о том, что к десяти утра ему на работу, ей-то ничего, а ему — на работу, и он должен, должен поспать, и он посмотрел через склон ее правой груди на светящийся циферблат своих наручных часов: бледно-зеленые стрелки угрожающе показывали половину третьего. А когда наконец он выпустил Клару из объятий, первой, несмотря на его усталость, уснула она — уснула сразу же, уткнувшись лицом в подушку, мерно дыша, подвернув под себя руки — в полном изнеможении; ее неподвижное тело отяжелело и обмякло. А Габриэлю было не уснуть, он лежал с открытыми глазами, думая о жене, о детях, о счете в банке, досадуя на себя за то, что не отдал подремонтировать машину в свое отсутствие. Он давно утратил способность спать так, как сейчас спала Клара, сон и бодрствование различались у него все меньше и меньше — он дремал днем и плохо спал по ночам, и сквозь сон ему мерещились крики детей.
Клара надеялась узнать с Габриэлем Париж, отличный от той архитектурно-лингвистической цитадели, которую она помнила по студенческим поездкам, и отчасти эти ожидания оправдались. Она увидела немало нового. Габриэль открыл ей Фобур-Сент-Оноре, как Клелия — Бонд-стрит, и магазинчики Левого берега с заполненными одеждой витринами, что совсем некстати напомнило ей о Филлипе. Он на каждом углу покупал английские газеты, и ему не приходило в голову стоять, когда можно было сесть, или сэкономить на обслуживании, сделав два заказа в одном кафе вместо того, чтобы сделать по одному в двух. Клара с удовольствием отметила, что старательно накопленные ею сведения о способах дешево прожить за границей Габриэлю совершенно ни к чему: для него Париж был как Лондон — город, в котором живут. Ей нравилось, что Габриэль в Париже с определенной целью, по делу, хотя, когда один раз, за столиком перед Нотр-Дам, он попытался объяснить ей, в чем состоит его работа здесь, Клара обнаружила, что не вникает в суть его объяснений, что, как ни странно, ей скучно их слушать, и при этом ее то и дело охватывала смутная обида и ревность: она не могла отделаться от мысли, что, будь она его женой, она общалась бы с людьми, он представил бы ее коллегам — Кларе нравилось, когда ее кому-то представляли, это отгоняло страх одиночества. И ей хотелось пообщаться с французами. Она знала, что у Габриэля немало знакомых в Париже, ей было досадно, что ее сомнительный статус — такой приятный в других отношениях — отсекает ее от них. Кроме того, она гордилась тем, что была с Габриэлем, а мимолетные завистливые взгляды других женщин не удовлетворяли ее жажды самоутверждения: они видели только его внешнюю привлекательность и не могли оценить более сложного обаяния его души, всей его натуры. И в Кларином присутствии рядом с ним не было ничего примечательного. А ей хотелось видеть в глазах других смутные, уходящие вдаль анфилады, по которым она прошла. Через Габриэля ей хотелось почувствовать собственную значимость. Медовый месяц, с его интимным страстным уединением, мало что для нее значил. Ее глаза и руки не отрывались от Габриэля, но в глубине ее сердца роились другие желания и стремления. Ей не нужен был только мужчина — через мужчину она хотела увидеть новые горизонты, почувствовать другие способы существования, свою связь с миром. И как-то, когда Клара сидела одна за чашкой кофе на улице, у нее промелькнула неприятно поразившая ее мысль, что, в конце концов, ей нужен не сам Габриэль, а брак с ним: в качестве его жены она была бы промаркирована, определена на место и надежно закреплена, чтобы не потеряться. Да и где, в конце концов, она найдет кого-то лучше, чем Габриэль? Нигде, она это знала, ей больше нечего было искать, он был таким, какой ей нужен, и он был с ней, но не принадлежал ей, и она не хотела, чтобы он ей принадлежал. Клара сама не знала, чего хочет, она печально смотрела в чашечку с горьковатым черным содержимым, распознавая в нем горечь ограниченности своих собственных, до сих пор беспредельных замыслов.
Один раз ночью в постели они заговорили о Клелии. Клара всегда избегала этой темы, боясь расплескать хоть каплю своей привязанности, но Габриэль неожиданно сказал ей:
— Клара, ты напоминаешь мне Клелию, иногда ты даже внешне бываешь похожа на нее. Скажи, почему ты похожа на нее сейчас, в этот момент?
Клара, оторвавшись от чтения, оперлась на подушки.
— Я похожа на Клелию, — сказала она, — потому что стараюсь на нее походить, вот и все. Если хочешь знать, я купила эту ночную рубашку, потому что она почти такая же, как у Клелии. Я даже ходила в парикмахерскую подстричься, как она, но передумала — побоялась, вдруг она будет против.
— Она была бы не против, — сказал Габриэль, — ей бы это понравилось. Мне нравится, что ты похожа на Клелию. Думаешь, я был в нее влюблен? Знаешь, наверное, был.
— Мне всегда казалось, — отозвалась Клара, — что в вашей семье все влюблены друг в друга. Понимаешь, в ней царит некий дух кровосмесительства, ты со мной не согласен?
— Нечто подобное говорит Филлипа, — ответил Габриэль, который уже понял, что легче говорить о Филлипе, чем не говорить о ней. — Ее это раздражает, она считает, что мы любуемся собой и сами себя произвели в святые, что все это мы сами придумали, и тот замечательный мир, в котором мы, как нам кажется, живем, — выдумка, в которую мы заставляем верить других. Она возмущается этим, говорит, это тщеславие.
— А мне нравится, — сказала Клара. — Что тут такого? По-моему, вы настоящие святые, трудно вообразить себе, что вы ненастоящие? Разве вы ненастоящие? Не понимаю, зачем отрицать то, что вы все такие замечательные? Просто некоторые люди более замечательные, чем другие, только и всего.
— По-настоящему святая только Клелия, — сказал Габриэль, — она действительно идеальна. Мама всегда знала, что она будет такой. Остальные — ну остальные так-сяк, а в Клелии действительно что-то такое есть. Да, мы все замечательные, милые, обаятельные, тонкие, но Клелия талантлива, она единственная из нас по-настоящему талантлива. Она хорошо пишет маслом, из нее выйдет толк. А из остальных никогда ничего не выйдет. Вот Амелия, например. Она помешалась от потрясения, когда очнулась во внешнем мире, выпала из золотого гнезда, а ведь она вышла замуж только для того, чтобы оторваться от нас, высвободиться из наших любвеобильных семейных объятий, а как высвободилась, как подышала холодным воздухом Эссекса, так и свихнулась. А Магнус работает — он самый умный, но ум наши родители никогда не ценили, они хотели видеть нас только необыкновенными и восхитительными. И в отместку Магнус работает на износ, почти не дает себе передышки, он человек разносторонний, но с головой ушел в работу, чтобы доказать, что может делать хотя бы это. А кроме того, он и должен работать — у него дети. И, наконец, я. Что я умею делать? Все и ничего. Не смотри на меня так — это правда, абсолютная правда. Я ничего не умею делать хорошо — вернее, я все делаю неплохо, но ничего не умею делать достаточно хорошо. Иногда я думаю, мне надо было стать актером — вот кем я действительно хотел быть, но актером я не стал и теперь уже не хочу — слишком хорошо я знаю жизнь. А больше мне ничего делать не хочется. Клелия же к чему-то стремится. Не знаю, почему она отличается от нас, но это так, и родители всегда знали и видели это. Они не разбираются в том, что она делает, живопись после тысяча восемьсот шестьдесят пятого года вообще ничего для них не значит, но им хвалят ее работы, и если уж кому-то из их детей и быть талантливым, то конечно Клелии.
— В живописи я не разбираюсь, — сказала Клара, — но Клелию люблю.
— Сущность Клелии — совершенство, — продолжал Габриэль. — Она состоит из сплошных достоинств, и больше того — я никогда в жизни не слышал от нее ни одного глупого слова. Я с удовольствием провел бы всю оставшуюся жизнь рядом с Клелией, я очень скучаю по ней. Я никогда раньше никому в этом не признавался — даже, наверное, самому себе, но это правда. Стоило мне жениться, я стал по ней скучать — Филлипа может это подтвердить, она терпеть не может Клелию, она, наверное, единственный человек в мире, кто способен ненавидеть Клелию. Я скучал бы по ней, даже если бы она не была мне сестрой. Но она моя сестра, так почему мне по ней не скучать?
— Если бы она не была твоей сестрой, ты, наверное, женился бы на ней, — сказала Клара.
— Но она моя сестра, — заключил Габриэль. — Слушай, почему бы нам не поселиться втроем — ты, я и Клелия? Уехать в деревню и никогда не разлучаться.
— Mon enfant, mа soeur! Songe à la douceur, d’aller là-bas vivre ensemble, — сказала Клара и рассмеялась. — Ох, видел бы ты моих братьев! Ты бы понял, какая это роскошь — скучать по Клелии. Господи, почему у вас у всех такие чудесные братья и сестры, жены и мужья? Вам есть по ком скучать, о ком беспокоиться. Почему я росла не в такой семье?
— Теперь ты можешь беспокоиться обо мне, — предложил Габриэль, — обо мне и о Клелии — о твоей второй семье.
— Как ты думаешь, узы крови существуют? — спросила Клара. — Я верю в них. Знаешь, если бы я потерялась, я вернулась бы в свою собственную семью, как котенок — нет, не котенок, ну какое-нибудь животное или насекомое, способное распознавать свой вид. Мои родители были женаты пять лет, прежде чем у них пошли дети, вот почему они всегда казались мне старыми, отец в последние годы выглядел совсем стариком, а мать на вид вдвое старше твоей матери, хотя она совсем не старая — ей нет даже шестидесяти, она может жить еще лет сорок, а мне тогда будет шестьдесят два.
И тут Клара расплакалась — горько, безутешно, прижавшись к зеленому бархатному валику, к красной стене. Слезы бежали по ее щекам, побледневшим от бессонных ночей, от выпитого, от переутомления и тревоги. И Габриэль, нежно касаясь губами ее лица, осушил эти слезы, хотя и сам готов был заплакать — он тоже ощущал бремя пустых, унылых, бегущих мимо лет, лишенных надежды и радости, — ведь это были годы его собственной жизни, бегущие из глаз Клары по ее щекам. И они сидели так, прислонившись к стене, нежно целуясь и вздыхая, опечаленные и объединенные своей печалью.
На следующий день Габриэль сказал Кларе, что возьмет ее с собой на телецентр, где они вместе и пообедают. Он предложил ей это отчасти потому, что Кларины слезы растрогали его прошлой ночью, и он не хотел оставлять ее одну, а отчасти потому, что это был последний день, и Габриэль решил, что никакого риска уже нет. Человек, с которым ему надо было встретиться, как нельзя больше подходил для того, чтобы представить его Кларе, — общительный, недавно разведенный молодой парень, для которого каждая женщина была обещанием нового яркого переживания, и Габриэль рассудил, что присутствие Клары будет для него не обременительно, а наоборот — приятно. Кроме того, работа, ради которой Габриэль приехал, была выполнена, он закупил необходимое количество пленки, оказавшейся лучше и дешевле, чем он ожидал, и ему предстояла только заключительная стадия обмена любезностями с коллегами, так что присутствие Клары не могло никому помешать.
Она приняла его предложение с восторгом, после этой ночи она испытывала к Габриэлю особенную нежность, как и он — к ней, Клара была тронута его участием. Она привыкла к тому, что, когда говорит о своей матери, на лица людей набегает тень скуки, и теперь была благодарна Габриэлю за то, что не увидела этого. Возможность побывать на телевидении привлекала ее как экскурсия, ей всегда нравились административные здания, и она надеялась увидеть в Доме радио и телевидения один из лучших образцов зданий такого назначения. Кроме того, в самом слове «телевидение» для нее заключалось нечто притягательное и волнующее. Габриэлю, привыкшему думать о своей карьере без всякого энтузиазма, ее восторг и заинтересованность были как бальзам на душу. Клара была идеальным слушателем и зрителем — восприимчивым, внимательным, неосведомленным и при этом — неглупым: она видела все таким, как есть, и была ко всему снисходительна.
Утром они сели на автобус и, поскольку у них было еще много времени в запасе, вышли на площади Трокадеро, полюбовались на золоченые статуи и Эйфелеву башню и прочитали надпись на дворце Шайо о том, как важно для художника страдать. Потом сели за столик летнего кафе, и, когда Габриэль сделал заказ, Кларе снова пришло в голову, как это он, не задумываясь, выбирает первое попавшееся и неизбежно самое дорогое кафе, и знает ли он вообще, что если отойти чуть в сторону от площади и свернуть в боковую улочку, то можно сэкономить несколько шиллингов. И Клара подумала, а заинтересовала ли бы его возможность сэкономить несколько шиллингов, даже если бы он знал, как это сделать. Клара никогда не могла понять, почему люди выбирают дорогие кафе, и воображала себе их потрясение и раздражение при виде счета. Она всегда думала, что цены в таких местах сплошной обман, ловушка для простаков, и не уставала удивляться неиссякаемому потоку жертв, готовых быть одураченными. А теперь она увидела, что те, кто сидел там и пил дорогое пиво, и кофе, и бледное перно, и что-то зеленоватое, вовсе не были жертвами, они не думали о счете, им хотелось сидеть за этими столиками и наблюдать, как поворачивают за угол машины, и смотреть на огромный железобетонный дворец. Эти кафе были созданы для таких, как Габриэль.
Все вокруг было залито утренним солнцем.
— Прошел год, — произнесла Клара, — уже целый год с тех пор, как я познакомилась с Клелией. Это было в мае, целый год тому назад.
Глядя на нее, сидящую под желтым парусиновым зонтом, Габриэль сказал:
— Знаешь, что бы ни случилось с нами — с тобой и со мной, ты никуда не убежишь от меня, а я — от тебя, ведь Клелия в твоей жизни — навсегда, как и в моей, и поэтому мы связаны на всю жизнь, и ты принадлежишь к нашей семье…
— Зачем мне от тебя убегать? — спросила Клара. — Наоборот, я больше всего на свете хочу удержать — нет, не тебя, но сознание того, что ты есть, всегда знать, где ты и что с тобой происходит. Я всегда должна буду это знать.
Он взял ее за руку, и они поцеловались. Потом Габриэль обнял Клару одной рукой за плечи, они сидели неподвижно, прижавшись друг к другу. И тут появился Магнус.
Он шел мимо по тротуару, и они сразу увидели и узнали его, а он — их, и никто не успел отвернуться. Клара почувствовала, как все тело Габриэля напряглось, и сама она замерла в смятении, и желая разоблачения, и боясь стать свидетелем какой-нибудь ужасной неловкости со стороны Габриэля. Она думала, он отпрянет от нее, но почувствовала, что он не уберет руку, обнимавшую ее обнаженные плечи, и что все будет в порядке.
— Магнус, — произнес Габриэль с неподдельной радостью, широко улыбаясь ему как сообщнику. — Магнус, видишь, мы никак не ожидали встретить тебя. Но раз ты здесь, садись и выпей чего-нибудь с нами.
Магнус, в темном костюме и массивных очках, стоял, сверху вниз глядя на них, уютно устроившихся под зонтом, и грустно улыбался.
— А что, пожалуй, — ответил он.
— Ну, — сказал Габриэль, когда Магнус сел и сделал заказ, — это сюрприз так сюрприз! И раз уж так вышло, могу я задать тебе нескромный вопрос: а что, собственно, ты здесь делаешь?
— Ты можешь задать этот вопрос, — отозвался Магнус, — но я не отвечу. Как говорится: чего глаз не видит, о том сердце не печалится.
— Надеюсь, ты не слишком долго будешь печалиться о нас, — сказал Габриэль.
— Нет, нет, — ответил Магнус, улыбаясь Кларе. — Не вижу особых причин для печали. Я оптимист.
Он помолчал, а потом добавил:
— А вообще-то я очень рад вас видеть. Снова наступило молчание, и Габриэль, допив свой стакан, вставая, сказал, что, пожалуй, оставит Клару с Магнусом, а через час встретит ее на телецентре. Магнус ответил, что очень рад и сам проводит ее, и Габриэль ушел, а Клара, оставшись одна с Магнусом, почувствовала, что это доставляет ей какое-то редкостное неуловимо-изощренное удовольствие, слишком тонкое, чтобы в нем разобраться, и только от волнения согласилась, чтобы Магнус заказал ей еще один анисовый ликер, хотя голова у нее уже начинала кружиться от солнца и от голода. Она пила ликер и не отрываясь смотрела на молчавшего Магнуса, она никогда ни на кого раньше не смотрела так открыто. Он невозмутимо поглядывал на нее и наконец сказал:
— Когда-то я очень завидовал Габриэлю, но с тех пор прошло уже несколько лет. И теперь мне приятно, что я снова ему завидую.
— А почему вы ему завидовали? — спросила Клара, не желая продолжать вторую линию его мысли, не зная, куда это может ее завести.
— Çа nе se voit pas? — спросил Магнус на хорошем французском, и Клара согласилась с ним и добавила великодушно, что, по ее мнению, в мире найдется немного людей, у которых не было бы повода завидовать Габриэлю.
Они снова замолчали. Никогда в жизни Клара не чувствовала себя столь свободной от необходимости искусственно поддерживать беседу. В ней словно широко и уверенно разворачивалась какая-то новая сущность, волнение ушло, остались легкость и непринужденность. Когда Магнус предложил ей выпить еще, она ответила, что это ни к чему, и он засмеялся, сказав, вот единственное йоркширское выражение, которое он от нее услышал, и надо выпить за это; Клара согласилась, и он заказал ей еще порцию, вступив в длинный разговор с официантом на беглом правильном французском, и, когда официант ушел, она сказала, что Магнус прекрасно говорит по-французски — гораздо лучше, чем Габриэль.
— Да, — отозвался Магнус, — у меня есть некоторые достоинства, которых нет даже у Габриэля.
Они сидели и смотрели на площадь, чувствуя себя заговорщиками. Мимо по тротуару шла женщина, и Клара лениво наблюдала за ней: не полная, но крупная, лет сорока, со смуглым румяным лицом, в поношенном платье, прямые рыжеватые волосы коротко неровно подстрижены. Наверное, школьная учительница, подумала Клара и по каким-то неуловимым признакам определила: старая дева. Женщина что-то бормотала себе под нос; Клара смутилась и не успела отвести глаза, как женщина неожиданно присела на корточки над водосточным желобом возле припаркованной машины — прямо перед ними — и задрала подол, так что мелькнула ее внушительная розовая ляжка, а потом встала, одернула платье и, продолжая бормотать, пошла дальше.
— Я не первый раз ее вижу, — сказал Магнус, — она всегда здесь бродит, а ночует на станции метро в переходе. Пойдемте, Клара.
Они встали и пошли. Они шли рядом по рю Ренуар, мимо фешенебельных домов и мелькающих за ними двориков с фонтанами и подстриженными кустами, мимо дома Бальзака, мимо дома, отделанного голубыми изразцами, мимо дома какого-то священника — с птицами и терракотовыми ангелами на дымовых трубах. Кларе было хорошо, она чувствовала, что и Магнусу приятно идти с ней. И когда они дошли до круглого здания в конце улицы, Клара предложила:
— А что если вам пойти со мной? Мы бы пообедали втроем…
— Нет, мне пора, — ответил Магнус. Но Клара, против своего обыкновения, начала настаивать:
— Ну тогда вечером, давайте встретимся вечером.
И Магнус неожиданно сказал: «С удовольствием», и они договорились встретиться в семь за столиком того же кафе. А потом он сказал: «Но ведь это ваш последний вечер», а Клара ответила: «Да, но вы обязательно должны прийти», и он сказал, что с удовольствием придет. Они расстались, и Клара повернулась к зданию телевизионного центра.
Оно ей понравилось: круглое или почти круглое — какими часто бывают здания подобного назначения, на первом этаже располагалась почта. Кларе нравились здания, куда можно зайти и что-нибудь купить, она хотела купить почтовых марок, но передумала, решив, что французские марки ей не пригодятся; и вошла. Габриэль обещал встретить ее в холле, и она поднялась на второй этаж, где находился холл — огромный, огибающий все здание, но Габриэля нигде не было, были только стеклянные стены высотой футов в шестьдесят, колонны, огромные мозаичные панно, пустые серые кресла и акры плотного серого ковра. Ситуация была не из приятных, но Клара заметила, что нисколько не огорчена, ей было все равно: ну не нашла его сразу и не нашла; и она отправилась искать Габриэля. От вида огромных серых пространств у нее слегка закружилась голова, но ее спокойствие при этом только возросло. И тут наконец появился Габриэль, он шел к ней с противоположного конца холла со своим коллегой, и Клара остановилась, невозмутимо поджидая их.
Коллега, которого звали Патрис, предложил пойти куда-нибудь пообедать, но Клара объявила с необычной для нее решительностью, что предпочитает обед в служебной столовой, что она обожает есть в столовых, поэтому они поднялись на верхний этаж в столовую самообслуживания и взяли себе по несколько блюд и, чему Клара особенно обрадовалась, как следует запаслись вином. Ей нравилось, что бутылочки с вином можно брать со стойки, как молоко, или кока-колу, или лимонад. Когда они сели за столик, Клара повернулась к Габриэлю и сказала:
— Знаешь, я договорилась с Магнусом, что вечером мы с ним встретимся и все вместе выпьем.
— Да? — удивился Габриэль. — Странная идея!
— А что? — сказала Клара, принимаясь за фасолевый салат. — По-моему, прекрасная идея. Магнус мне понравился.
— Мне он тоже нравится, — сказал Габриэль, — но ты меня удивляешь.
— Мне многие люди нравятся, — добавила Клара и, пока они ели, пригласила присоединиться к ним вечером и Патриса, который был очень обходителен. Тот с радостью принял ее приглашение, и Клара, потягивая vin ordinaire, стала оглядывать зал:
— А давайте позовем вон того симпатичного молодого человека, и вон того — тоже. И эту женщину в зеленом.
Вскоре и Габриэль и Патрис поддались ее настроению, и когда возле их столика остановился коллега Патриса, он тоже был приглашен и тоже согласился. Пообедав, они вышли на улицу и, сев за столик ближайшего кафе, стали пить кофе и смотреть на Сакре-Кер. Габриэль хотел взять себе коньяку, но оказалось, что спиртного здесь не подают, поэтому решено было пойти в рабочий кабинет Патриса. По дороге им попался у лестницы автомат, продающий чулки; Клара остановилась и, всплеснув руками, рассказала, что не смогла купить марок; тогда Габриэль и Патрис бросили в автомат все имевшиеся у них монеты и протянули ей три пары чулок. В кабинете у Патриса Габриэль и Патрис выпили коньяку, а Клара пить не стала — ей и так было весело. Они немного поболтали, потом Патрис сказал, что ему надо в студию, и предложил Кларе тоже пойти, и они пошли. Там она бродила в полумраке, спотыкаясь о кабели, рассматривая телекамеры, читая объявления на доске, пока Патрис уговаривал нескольких человек расставить стулья для дискуссионной программы. Потом Патрис и Габриэль затеяли с кем-то длинный скучный разговор о каком-то объективе, и Клара, чувствуя себя de trop, отправилась искать уборную. Соответствующих указателей нигде не было, и Кларе пришлось подняться несколькими этажами выше, пока она наконец не нашла уборную, а когда вышла оттуда, то оказалось, что она не помнит дорогу назад. Но это нисколько ее не обескуражило — она знала, что в крайнем случае найдет Габриэля, Патриса и Магнуса в кафе Малакофф, и вместо того чтобы в панике искать студию, решила пройти по всему шестому этажу. Она шла по блестящему голубому линолеуму, точно посередине коридора по прямой. Мимо проплывали двери с табличками «Мсье Такой-то», «Мадам Такая-то». Красные двери, голубой пол — все по кругу и по кругу, на одной из дверей Клара прочитала имя, которое заставило ее остановиться: «Мсье Харронсон». В памяти возник такой отчетливый, такой живой и яркий образ желтоволосого мальчика, что Клара остановилась как вкопанная. А потом, хотя никогда в жизни она не представила бы себя делающей это, она постучала в дверь. Клара совсем не предполагала, что это может быть он, но именно он и открыл ей. У него был небольшой голубой кабинет, свой собственный. Питер выглядел очень молодо, и Клара подумала, что он ее ровесник, ну конечно — ровесник.
— Привет, — сказала она. — Вы меня, наверное, не помните, но я прочитала вашу фамилию на дверях. Прохожу мимо и вдруг смотрю — знакомая фамилия.
Он долго всматривался в лицо Клары, и наконец она поняла, что он узнал ее.
— Вспомнил, — сказал он, — мы вместе плыли на пароме через Ла-Манш, а потом я танцевал с вами. Ну, конечно, помню.
— Но вы не помните, как меня зовут, — продолжала она. — Меня зовут Клара Моэм. Это вы, конечно, забыли?
— Я бы вспомнил, если бы увидел вашу фамилию на дверях, — ответил он.
— А, ну да, — сказала Клара, — но могу поспорить, вы бы не постучали.
— Может быть, и нет, — улыбнулся Питер Харронсон, — но такое желание у меня бы возникло. Проходите, проходите же, садитесь и расскажите, как вы здесь оказались.
— А разве вам не надо работать? — спросила Клара.
— Нет, — ответил он. — На сегодня я все уже сделал. Я работаю слишком быстро для них, мне всегда не хватает работы. Видите, я читал Айрис Мердок.
На столе у него лежала книга, это была действительно Айрис Мердок. И Клара села и рассказала ему четко и подробно, что именно она делает в Париже, а он поведал ей о себе, и ей показалось, она никогда еще не осознавала так ясно смысл событий собственной жизни и не проявляла такого интереса к событиям чужой. Питер сказал, что работает на французском телевидении, он изучал французский язык в Оксфорде и вот уже год как живет в Париже. Работа у него скучная — насколько Клара поняла, еще более скучная, чем у Габриэля, — и она великодушно успокоила его, уверяя, что надо только подождать и ему поручат что-нибудь поважнее чтения Айрис Мердок.
Потом Питер спросил, почему у нее в руках три пары чулок, и она рассказала ему про автомат и спросила, не поможет ли он ей найти Габриэля, а посмотрев на часы и обнаружив, что уже пять, пригласила присоединиться к ним и вместе выпить на площади. Питер принял ее приглашение, и они отправились искать Габриэля. В студии его не оказалось, а поскольку Клара забыла фамилию Патриса — если вообще когда-нибудь ее слышала, — то они не знали, где еще искать, и поднялись в столовую. По дороге Питер, бросив несколько монет в автомат, купил Кларе еще пару чулок в дополнение к ее коллекции, и это тронуло ее до глубины души, она почувствовала, что близка к неуловимому восхитительному состоянию счастья. Патрис и Габриэль пили в столовой кофе; когда Клара представила им Питера, ей показалось, что на лице Габриэля промелькнуло какое-то трогательно-смятенное выражение.
Клара и Питер сели, и все они пили кофе и еще около часа разговаривали о разводе Патриса, причиной которого послужила страсть его жены к одному из его дядюшек. Разговор шел на французском, и Клара чувствовала, что, слушая, выигрывает во всех отношениях — расширяя и свой кругозор, и познания во французском языке. Ей встретилось несколько незнакомых слов, и она поняла, что именно эти слова она всегда искала, и интуитивно сразу признала их. А около шести Клара, которая никогда в жизни не была заводилой ни в одной компании, скомандовала:
— Все, пора, пойдемте чего-нибудь выпьем.
И никто не стал возражать и спорить, не откололся от компании, все обрадовались: да, отличная идея, пойдемте. Сев в машину Патриса, они стали решать, куда ехать. До встречи с Магнусом еще оставалось время, и они по предложению Клары отправились на авеню Габриэль — Клара сказала, что хочет посидеть с Габриэлем на авеню Габриэль, и они посидели.
Габриэль в присутствии остальных держал ее руку, и от этого Клара чувствовала себя счастливой. Но без десяти семь, боясь пропустить Магнуса, она заявила, что надо ехать, и все, снова сев в машину Патриса, отправились на площадь Трокадеро, где их уже ждали за двумя разными столиками Магнус и коллега Патриса. Они посидели около часа, а потом Клара забеспокоилась, как бы все не разошлись, а ей еще было мало — она еще не получила в полной мере того, чего хотела, сама не зная, чего именно, — и когда Питер пригласил всех к себе, сказав, что живет недалеко, она вздохнула с облегчением, не сомневаясь, что никто не откажется.
Патрис хотел, чтобы все влезли в его машину, а Питер говорил, что не стоит; сначала его никто не слушал, но наконец послушали и пошли пешком, и оказалось, это действительно совсем недалеко, в конце рю Ренуар. На Клару все произвело впечатление: Питер жил в большом великолепном доме, лифт, отделанный деревом и латунью, был устлан ковром, квартира Питера на седьмом этаже оказалась огромной, роскошно обставленной, из окон открывался изумительный вид на Сену. Не одна Клара пришла в восхищение — все удивленно, одобрительно прищелкивали языками, и Питер объяснил, что эта квартира принадлежит, конечно, не ему, а одной из его тетушек, которая в ней не живет. Тогда Клара произнесла длинную речь о людях, у которых есть тетушки с квартирами и дядюшки, убегающие с женами племянников, и умолкла только когда появился Питер с целым ящиком божоле и спросил ее, не поможет ли она ему с ужином. Она сразу ответила, что не умеет готовить и не собирается пробовать, но, оговорив таким образом свой статус, согласилась пойти с ним на кухню, открыть несколько банок и нарезать хлеба. Всем было безразлично, что есть — они ели сыр с хлебом и консервированную спаржу, и каштановый крем, и какие-то жуткие консервированные помидоры, и фрукты — все, что нашлось в доме. В ход пошли тетушкины запасы копченой колбасы, печенья, маслин и хрустящих хлебцев для коктейля. Пока они ели, Габриэль безуспешно пытался узнать у Магнуса, зачем тот в Париже, а Клара рассматривала обстановку комнаты — хотя и роскошную и изобилующую позолотой, но не шедшую ни в какое сравнение с гостиной Денэмов; отметив это, Клара испытала странное удовлетворение. Когда все утолили голод, Питер спросил, не будут ли они возражать, если он позвонит нескольким знакомым и пригласит их, и все сказали «конечно», он позвонил, и Клара великодушно примирилась с перспективой прибытия других девушек, потому что ее безраздельному господству все равно ничего не грозило, она была хозяйкой этого вечера. Повесив трубку, Питер спросил Габриэля, Магнуса, Патриса и коллегу Патриса, не хотят ли и они позвонить своим знакомым, и Патрис сказал, что может позвонить своей бывшей жене и своему дяде, и позвонил, но их не оказалось дома, коллега Патриса позвонил своей девушке, а Габриэль решил, что может, в конце концов, позвонить Сэмюэлю Уиздену, который как раз в Париже, и позвонил, и Сэмюэл Уизден сказал, что приедет.
Приблизительно через час начали прибывать приглашенные, Клара, почувствовав, что ей трудно принимать гостей, решила, что, наверное, не стоит больше пить, но обнаружила, что ей не остановиться. Ею двигало воодушевление, более сильное, чем любопытство, или, может быть, любопытство, перешедшее в воодушевление. После полуночи все окончательно расслабились, и гостиная приобрела очень живописный вид: по полу были разбросаны бутылки, Сэмюэл Уизден декламировал стихи, его никто не слушал, а девушка Патриса сняла с себя платье. Питер куда-то вышел и вернулся с несколькими бутылками виски. Он стал уговаривать Клару выпить, но она не согласилась и вместо этого рассказала ему об итальянце, который водил ее в кино.
— Могу поспорить, он нравился вам больше, чем я, — вздохнул Питер, выслушав ее рассказ.
— Нет, нет, не в этом дело, — запротестовала Клара, — но ведь вы никуда не приглашали меня.
— Мы были так молоды, — сказал Питер.
— Я и сейчас не такая уж старая, — ответила Клара.
Она встала, убрала руку Габриэля, обнимавшую ее за талию, Габриэль этого не заметил — он разговаривал с Патрисом, сидевшим по другую сторону от него. Клара прошла в ванную, а потом — на кухню и стала искать растворимый кофе. Она нашла его и стояла, прижимая к себе банку, соображая, что делать дальше, и тут вошел Магнус. Он закрыл за собой дверь, и Клара почему-то совсем не удивилась, когда он подошел и поцеловал ее — хоть и не совсем по-настоящему, но с силой притянув ее к себе, так что банка с кофе неудобно уперлась в грудь ей и ему, разделяя их, как меч Тристана.
— Сказать вам что-то? — произнес Магнус, отпуская Клару. — Сказать? Может быть, вы не захотите это знать…
— Я все хочу знать, — ответила она.
— Это касается Филлипы, — сказал Магнус.
— Даже то, что касается Филлипы, — отозвалась Клара.
— Я был влюблен в Филлипу, — сказал Магнус.
— И это все? — спросила Клара, ожидая продолжения.
— Да, — ответил Магнус, — это все.
— Не знаю, — произнесла Клара, пытаясь собраться с мыслями. — Не знаю, но можно сказать, мне это кажется нормальным. Я хочу сказать, мне кажется, я даже это знала. Хотя как я могла знать?
— Такие вещи знают с рождения, — ответил Магнус.
— Кто-то, может быть, и знает, — сказала Клара. — Вы, например, и все в вашей семье. Но я — нет. Мне приходится все постигать самой. Наверное, я непонятно говорю. Вы слышите меня?
— Да.
— Но теперь вы в нее не влюблены.
— Нет, конечно. Вряд ли кто-нибудь теперь влюбится в нее.
— Вы злитесь на меня, — сказала Клара, словно увидев через колеблющийся туман какой-то новый свет, — вы злитесь на меня за то, что я с Габриэлем.
— Нет, нет, — возразил он, — наоборот, я желаю вам счастья — вам с Габриэлем, хотя не думаю, что он будет счастлив.
— Странный какой-то разговор, — сказала Клара. — Я пришла сюда приготовить себе кофе, дайте мне приготовить кофе.
— Сначала, — сказал Магнус, — поцелуйте меня.
И Клара, покорная, смущенная, с готовностью закрыла глаза и замерла в ожидании.
— Нет, нет, я сказал поцелуйте меня, — настойчиво повторил Магнус. — Откройте глаза. Давать приятнее, чем получать.
— Вы, по-моему, совсем пьяны, — сказала Клара, — да и я тоже.
— Может быть, — согласился Магнус. — Откройте глаза.
Клара открыла глаза и, посмотрев на него, поняла, что он прав, ведь она никогда в жизни не целовала мужчину, а только позволяла себя целовать. Преодолев в себе что-то, Клара потянулась к нему на цыпочках — после Габриэля он показался ей слишком высоким — и поцеловала его в губы. При этом она почувствовала, что переступила предел, до которого могла себя гнуть, и в ней скорее что-то надломится, чем так согнется, а если и согнется, то след этого сгиба останется на всю жизнь. Магнус молча подошел к плите, поставил на огонь ковшик с водой и достал две чашки. Сделав кофе себе и Кларе, он сказал:
— Пейте здесь, а то всем захочется кофе. И она осталась на кухне, выпила кофе, а потом пошла искать Габриэля.
Но его нигде не было. Клара села в гостиной и стала его ждать, нисколько не опасаясь, что он не вернется — скорее всего, он отлучился в уборную или вышел на улицу подышать воздухом. Но Габриэля все не было, и чем больше проходило времени, тем очевиднее становилось, что он не придет, и Кларе нетрудно было вообразить причины его отсутствия. Она сама ужаснулась своему поведению, а ведь до сих пор ей казалось, что она всего лишь вкушает свободу. Теперь же с катастрофической быстротой в ней нарастало отвращение к самой себе. Она с горечью сознавала, что лишилась доверия — это всегда пугало ее, но самое страшное — обвинителем ее должен стать близкий человек, любовник. Оглядываясь назад, на прошедший день, Клара испытывала томительное головокружение, как при падении в пустоту, она говорила себе: я думала, ах как это замечательно, а это было ничто, я слишком много о себе вообразила, я не создана для всего этого, вела себя как последняя дура, и Габриэль все видел, он разгадал меня, он понял, что я другая, и я не нужна ему. Клара вспомнила о Магнусе и, охваченная смятением и раскаянием, заплакала, но, боясь, что Магнус застанет ее в слезах, поднялась с дивана, побрела в прихожую и принялась открывать входную дверь. Тут ее застал Питер Харронсон и спросил, куда она собралась. Клара ответила, что поедет в гостиницу, и он спросил, на чем. Клара сказала, что возьмет такси, но она солгала — у нее почти не было денег. Питер заявил, что проводит ее, и она согласилась — не хватило решимости отказаться. Они пешком дошли до площади Трокадеро, где Кларе еще совсем недавно было так хорошо, и взяли такси. Сев в машину, Клара вспомнила, что у нее нет денег, и когда Питер сказал, что тоже поедет, ей пришлось согласиться. В такси он держал ее за руку, а она все плакала и плакала — и пока они ехали через Сену, и всю дорогу до самой гостиницы. Выйдя из машины, Клара поблагодарила Питера, он буркнул: «Не за что» и уехал, и Кларе не пришлось платить.
Дверь гостиницы была не заперта — она никогда не запиралась, — и в холле, как обычно, никого не было. Клара впервые за ночь посмотрела на часы: двадцать минут пятого. Ключа от их номера на доске не оказалось, и Клара немного приободрилась при мысли, что, наверное, Габриэль здесь, и, значит, он не так уж сердит на нее. Ей нужно было его видеть. Клара потихоньку поднялась по лестнице, распахнула дверь их номера и увидела, что Габриэль спит, растянувшись на кровати одетый, уткнувшись лицом в подушку. Он даже не разулся. Клара села рядом на краешек постели, но он не пошевелился. Впервые за всю неделю Габриэль спал так крепко, упав на кровать в полном изнеможении. И Кларе пришла в голову успокоительная мысль: может быть, он оставил ее одну, потому что устал, и никакой другой причины не было. Она сидела рядом с ним и думала о том, как он устал, как мало они спали, как вместе смеялись над тем, что не могут оставить друг друга в покое, и как он ночь за ночью стонал в ее объятиях: «Милая, девочка моя, что ты со мной делаешь, я умру сейчас, умру!» Эти интимные воспоминания рассеяли Кларину тревогу. Она смотрела на Габриэля, на выбившуюся из брюк клетчатую рубашку, на свисающие с кровати ноги в ботинках и думала, что надо его разбудить — тогда он повернется и заговорит с ней, но вместо этого она тихонько легла рядом и попыталась уснуть. Она решила, в порыве нежности и преданности, сделать доброе дело — дать ему поспать, отложить любовь и упреки до его пробуждения — проявить бескорыстную заботу и готовность к примирению.
Но ей было не уснуть. Стоило закрыть глаза, и все плыло кругом, поэтому она лежала и, глядя в потолок, размышляла о том, что будет утром. Они собирались лететь девятичасовым самолетом — Габриэлю надо было на работу. Когда Клара подумала о возвращении, ее впервые поразила мысль о том, какой величайшей глупостью была эта самовольная отлучка, и ею овладели дурные предчувствия: мало ли что могло произойти, пока ее нет, а вдруг ее отсутствие обнаружили. Она думала о том, что тогда будет и как ей тогда быть, и стоила ли того эта поездка. Клара чувствовала себя преступницей, но странно — это доставляло ей удовольствие; несмотря на все опасения, она испытывала едва уловимую постыдную радость. Она выбрала свою линию поведения и зашла достаточно далеко, чтобы понять: обратного пути нет.
Но ее тяготила мысль о Габриэле. Клара снова посмотрела на него спящего — такого отчужденного, замкнувшегося в себе, и в ней шевельнулась досада: не слишком-то хорошо они обошлись друг с другом! Клара вдруг почувствовала, что между ними все кончено. Она была в этом уверена: она осознала, что, решив не будить Габриэля, сделала выбор — порвать с ним.
В шесть часов Клара встала и собрала чемодан. Габриэль даже не пошевелился. И тогда она поняла, что оставит его здесь. Бросить его одного, как он ее бросил, — Клара с радостью ухватилась за эту мысль и, окрыленная ею, вынуждена была сознаться себе, что все еще пьяна — такое лихорадочное воодушевление на трезвую голову ее не посещало. Решение было принято окончательно и бесповоротно. То, что Габриэль не попадет на самолет, ее не останавливало — она хотела этого. Хотела поколебать в нем веру, так же как он поколебал веру в ней — или думала, что этого хочет, озабоченно роясь в его портфеле в поисках билетов на самолет. Там их не оказалось, Клара пошарила в карманах его плаща и в чемодане, но ничего не нашла. От этой неудачи решимость ее только возросла, Клара ощупала карманы его брюк и вынула билеты, не разбудив Габриэля, хотя он проворчал что-то во сне, переворачиваясь на бок. Клара взяла свой билет и оставила его билет на тумбочке у кровати. Потом, вспомнив, что у нее совсем нет денег, взяла еще десятифранковую бумажку. Прежде чем уйти, она остановилась над Габриэлем и, глядя на него, подумала: я ухожу не потому, что не люблю его, а потому, что люблю, он поймет, я заставила себя уйти ради него, отказалась от него ради него же. Я готовлю себя к бесконечному отказу от того, чем дорожу. Потому что отказаться и значит дорожить. И, не оставив записки, ушла. Не похоже было, что он проснется вовремя.
Клара пешком добралась до аэровокзала, расположенного возле Дворца инвалидов. Это заняло меньше времени, чем она предполагала, — когда она пришла, не было еще и семи часов. Клара хотела было ехать на автобусе до Орли, но ей пришло в голову проверить билет на самолет — оказалось, вылет почему-то из Ле Бурже, и она взяла билет на автобус до Ле Бурже. Все было очень просто. Слишком просто. Клара подумала: как странно, почему раньше каждое путешествие казалось таким значительным и чреватым катастрофой. Она чувствовала необычайную свободу и легкость, словно стала невесомой. Действия, которые всегда пугали ее, повергая в нерешительность, теперь казались до смешного простыми, и весь привычный груз сомнений и опасений сам собой отпал. Мысль о том, что она могла по ошибке приехать в Орли, не задержалась в голове раздражающим напоминанием о жизненных ошибках и их последствиях, а спокойно уплыла в никуда. Сев в автобус, Клара ощутила в душе безмятежную пустоту, ночь кончилась, и теперь все казалось не имеющим значения, все преобразилось и перешло в ясный рассвет приемлемости.
Когда автобус тронулся и поехал через Париж на север в ужасные предместья, Клара поняла, что ей станет плохо и это будет хоть какая-то расплата за прошедшую ночь. Но, ощущая нарастающую тошноту, она обнаружила, что ей все равно, вырвет ее в автобусе или нет. Ей все было безразлично. Она смотрела в окно на грязные улицы и облезлые дома, на кладбища и нависающие над дорогой недостроенные виадуки и думала, что ей безразлично, что будет, когда она вернется в Англию, и что будет с ней вообще когда-либо. Но это безразличие не тяготило ее, она чувствовала себя свободной; легкость в руках и ногах, пустота в голове и примиренность с происходящим — все это были только признаки ее свободы, Клара пребывала в каком-то безграничном исходном пространстве, где слова «отчаяние» и «надежда» были вполне взаимозаменяемы и где она сидела невозмутимо спокойная в стороне от собственной судьбы.
Приехав в Ле Бурже, Клара сразу прошла в уборную, и ее вырвало в раковину. Потом она, как ни в чем не бывало, умылась, сполоснула раковину и, посмотрев на себя в зеркало, подумала, что вид у нее не такой уж плачевный. Блузка, которую она не снимала целые сутки, была не первой свежести, но при этом смотрелась вполне прилично, не хуже, чем в некоторых более заурядных случаях. Никто не сказал бы по Клариному виду, что она не спала всю ночь — в этот ранний час она выглядела не хуже других. Она подкрасила губы, и от такого маленького дополнения в ее лице появилась неуловимая лучезарность, она выглядела, как всегда, как после длительного прихорашивания. Полная равнозначность любых действий приятно поразила ее. Не было никакой разницы: Орли — Ле Бурже, подкрасить — не подкрасить губы, спать — не спать. Ничто не имело значения. Не имело значения даже, появится или не появится Габриэль. Выйдя в зал, Клара подошла к стойке регистрации. Девушка в форме сказала ей, что надо заплатить семь франков — налог за пользование удобствами в аэропорту. Клара порылась в сумочке и обнаружила, что у нее ровно шесть франков пятьдесят сантимов — сдача с десяти франков: автобусный билет стоил три с половиной франка. Клара сказала, что у нее не хватает денег, чтобы заплатить. И сказав это, не могла понять, то ли ей все равно и эта проблема ее совершенно не интересует, то ли это самое интересное, что произошло с ней за всю жизнь. Девушка за стойкой сказала, что надо заплатить, и Клара повторила, что не может, и отдала ей шесть с половиной франков, потом порылась в карманах плаща и нашла монетку в десять сантимов, потом — еще одну, на дне сумочки отыскала пять сантимов и протянула мелочь через стойку.
— У меня не хватает двадцать пять сантимов. Значит ли это, что меня не пустят в самолет? — спросила Клара, глядя на девушку в форме и физически ощущая странный привкус безразличия, еще более непривычный, чем вчерашний привкус счастья. Ей нравилось, что все упирается в такие мелочи и что столь незначительная авиакатастрофа может свести на нет годы наследственной бережливости, осторожности и предусмотрительности. Девушка в форме предложила Кларе еще раз поискать в сумочке, но тут стоявшая у соседней стойки женщина протянула Кларе двадцать пять сантимов со словами: «Je vous en pris, je vous en pris». И Клара взяла, вежливо улыбаясь, бесстыдно свободная от благодарности, и, получив талон на посадку, пошла и села в пластмассовое кресло, без гроша в кармане, и стала ждать, когда объявят посадку. И пока она ждала, она почувствовала: теперь ей наконец удалось то, к чему она стремилась годами, — оторваться навсегда. Теперь она могла свободно плыть, как кувшинка, оторвавшаяся от корня, или парить, как пушинка одуванчика, не боясь когда-нибудь снова вернуться на прежнее место.
Клара прилетела в Лондон, словно летала туда каждый день. Избавленная от всякой инициативы полным отсутствием денег, она вышла из самолета, получила багаж и прошла к автобусу — она словно родилась для таких поездок. Подумав о Габриэле, она обнаружила, что ее чувство к нему уже перешло в смутное, едва ощутимое сожаление о прошлом, она не заглядывала в будущее в поисках его лица. Как во сне, Клара села в автобус, доехала до Глостер-роуд, а оттуда на метро — до Финсбери-парк, и потом на автобусе до Арки. Дома ее ждала открытка с изображением Эйфелевой башни от ее бывшей учительницы мисс Хейнз, письмо от тети Дорис и телеграмма из Нортэма, сообщавшая о том, что надо немедленно ехать — мать тяжело больна и лежит в больнице.
Глава 9
Развернув телеграмму, Клара застыла как громом пораженная. Глядя в роковой желтый листок, она сказала себе: это я убила мать. Тем, что пожелала ее смерти, тем, что впутала ее имя в обман, я ее убила. Кто сказал, что мы свободны? Мы шагу не можем ступить без вины. Оттого, что я свободна, она умирает. Это расплата. Клара чувствовала, как неумолимо сжимают ее безжалостные железные тиски, из которых она так упрямо, так отчаянно стремилась вырваться. Весь мир был против нее, а она была только дрожащей жертвой и порождением собственного прошлого.
Выйдя из оцепенения, стряхнув с себя эти мысли, Клара подошла к телефону и набрала номер матери, но, как и ожидала, никто не снял трубку. Тогда Клара позвонила Алану, и он сказал, что мать в больнице, у нее рак, что он несколько дней пытался связаться с Кларой — мать все спрашивает о ней, а он не решился сказать, что Клару не найти.
— И что она думает? — спросила Клара. — Что я отказываюсь приехать? Она знает, что с ней?
— Нет, — ответил Алан, — ей не говорят. И я не знаю, что она думает о том, что ты не едешь. Я не спрашивал, и она не говорила. Она просто хотела тебя видеть.
— Я приеду сегодня, — сказала Клара.
— Да, было бы хорошо, — отозвался Алан. И она поехала на вокзал Кингз-Кросс и села в поезд. Она собиралась в дороге поспать, но не уснула — смотрела в окно на знакомые пейзажи и, подавленная, думала о том, что ей предстоит — обвинения, оправдания, раскаяние. Выйдя из поезда, она, как Габриэль, взяла такси и поехала в больницу. Там Клара попыталась выяснить, что с матерью, но никто не горел желанием ей помочь. Навещать миссис Моэм сегодня уже поздно, сказали ей, впуск родственников прекращен, надо прийти утром и поговорить с врачом. И Клара ушла, испытывая облегчение от этой отсрочки. Она села в автобус и, доехав до центра городка, прошлась по улицам, глядя на унылые дома с закопченными кирпичными стенами и немытыми окнами. Она вспомнила Париж — здания из светлого камня, ангелов на карнизах, классические статуи, сады и позолоту, — и поняла, что такой контраст не укладывается у нее в голове. Клара вошла в телефонную будку и позвонила Алану, он сказал, что будет ждать ее с ключами у дома на Хартли-роуд.
— Конечно, можно переночевать и у нас, — добавил он, — но ты же знаешь, как у нас, так что, наверное, не стоит.
— Хорошо, хорошо, — ответила Клара. — Мне все равно, где ночевать.
И она села на другой автобус, тот самый, что раньше каждый день возил ее в школу и из школы, номер семнадцать — номер, когда-то наделенный для нее особым смыслом и до сих пор такой узнаваемый. Проезжая мимо школы, Клара заметила выпорхнувшую из дверей стайку девочек. Клара посмотрела на часы: полдевятого, пятница — значит, они идут с репетиции школьного хора. В автобусе номер семнадцать она ехала о мальчиком по фамилии Хиггинботам и мечтала о Габриэле.
Добравшись до дома, Клара увидела ждавшего ее Алана, он приехал на машине. Кларой вдруг овладела усталость. Она ожидала, что он будет утешать ее, но, открыв ей дверь, Алан сказал только:
— Я же говорил, ничего ты из них не вытянешь в больнице.
— Да, — ответила Клара, ставя дорожную сумку на кухонный стол. — Да, ты был прав.
И они замолчали. Сняв плащ, Клара заглянула в холодильник. Алан молча наблюдал за ней, и она чувствовала себя неловко под его взглядом, словно он мог увидеть на ней какие-то отметины и знаки. Она сделала себе бутерброд из черствого хлеба с сыром, а он пошел в гостиную и включил телевизор. С облегчением услышав шум какой-то передачи, Клара остановилась в дверях и попросила:
— Ну, расскажи все-таки, что с ней.
— Говорят, рак, — отозвался Алан, не отрываясь от экрана, где двое молодых актеров в старинных костюмах делали вид, что разговаривают о Карле II.
— Когда она почувствовала, что больна? — спросила Клара, видя, что сам он ничего не собирается рассказывать, тем самым безжалостно вынуждая ее расспрашивать. Она уже отвыкла от такой черствости и упрямого нежелания идти навстречу.
— Недели две назад, — ответил Алан. — Она вроде давно чувствовала себя неважно, но к врачу не ходила, а потом, как стало хуже, — пошла. И ее направили в больницу.
— И давно она в больнице? — спросила Клара.
— Со вторника, — сказал Алан. — Я звонил тебе во вторник, но не дозвонился.
— Надежда есть? — произнесла Клара, пристально глядя в экран.
— Если повезет, — сказал Алан чуть ли не торжествующе, — если повезет, месяца три она протянет.
Услышав это, Клара поняла, что с самого начала ожидала услышать именно это. Что же еще могла означать телеграмма в их семье, если не смерть? Не рождение, не свадьбу, не какое-нибудь иное событие, а только смерть. Ничто больше не стоило такого широкого жеста, такого расточительства.
— Боже мой, — сказала Клара. И, уже не дожидаясь следующего вопроса, Алан продолжал:
— Они говорят, надежды нет, совсем нет, ничего сделать нельзя. Говорят, слишком поздно.
Клара, слушая его с нарастающей неприязнью, думала: он говорит с такой жестокой непреклонностью, с таким нажимом — совсем как та, что теперь лежит на смертном одре, и ведь она сама воспитала в нем это, так вправе ли она сетовать на его безжалостность?
— Рак чего? — спросила Клара, зная, что он будет говорить об этом совершенно откровенно, и догадываясь, каким может быть ответ. И Алан рассказал ей все — с таким холодным удовлетворением, что она в конце концов не выдержала:
— Нет, нет, достаточно. Думаю, мне предстоит выслушать все это снова завтра утром.
Алан объяснил ей, к кому обратиться в больнице, назвал номер палаты и ушел.
Клара осталась в доме одна — за все годы она ни разу не оставалась одна вечером: мать никогда нигде не бывала. В наступившем одиночестве Кларе показал ось, будто мать уже умерла. Не находя себе места, она бродила из комнаты в комнату, открывала шкафы и разглядывала унылые, с детства знакомые и некогда такие ненавистные предметы: лохань, расписанную тюльпанами, полиэтиленовые салфетки, кресла и короткий промятый диван, изразцовый камин, пластмассовый кронштейн на кухне с забытыми на нем посудными полотенцами. Клара ужаснулась тому, сколько ярости она излила на столь безобидные вещи. Разве она была приговорена оставаться среди них пожизненно? Какая бесконечная глупость заставляла ее бояться такой участи? Теперь было ясно: все почти кончено, родительский дом вскоре исчезнет, распадется, и ничего от него не останется.
Клара поднялась наверх, чтобы принять ванну, но оказалось, нет горячей воды — мать, верная себе даже теперь, перед уходом в больницу предусмотрительно отключила нагреватель. Клара пошла в свою комнату и начала раздеваться, но ей было так тоскливо, унылая комната с уродливой мебелью, голыми бесцветными стенами и узкой кроватью вызывала столько неприятных воспоминаний детства, что Клара вышла и принялась ходить взад-вперед по коридору, пока наконец не забрела в спальню матери. Она остановилась, в полной тишине ошеломленно глядя на застеленную атласным покрывалом кровать. Клара поняла, что впервые вошла сюда без непреодолимо неловкого чувства, не ослепленная досадой на мать, не подавленная сознанием собственной неспособности к любви. Все это больше не имело значения. Клара посмотрела на кровать, на платяной шкаф, на потертый цветастый ковер, потом подошла к туалетному столику, села, посмотрела на себя в зеркало матери и стала методично, прилежно открывать одну за другой все баночки и коробочки, сосредоточенно рассматривая кольца, шпильки, клочки ваты, старые автобусные билеты, а затем начала выдвигать ящики, роясь в грудах чулок и носовых платков, упорно ища, сама не зная что — какие-нибудь ничтожные поблекшие, обветшалые останки — хотя бы призрак былой жизни. И в нижнем ящике под стопкой белья она нашла то, что искала. Нашла несколько старых тетрадей и перетянутые резинкой фотографии.
Клара вынула их и, разложив на покрывавшем столик пыльном стекле, стала рассматривать. Сначала — фотографии, коричневатые, выцветшие — почти все их она видела раньше, в основном свадьбы и дни рождения; но две фотографии попались ей на глаза впервые. На обеих была мать, лет двадцати, и на обеих она в легком платье сидела на перекладине сельской изгороди, рядом был прислонен велосипед. На первом снимке мать серьезно смотрела в объектив из-под широкополой шляпы, а на втором — улыбалась радостной, открытой улыбкой, исполненной надежды и доверия, кому-то невидимому, держащему давно не существующий фотоаппарат, — тоненькая, хрупкая и нежная, с лицом, лишенным того сурового страдальческого выражения, которое появилось на свадебных фотографиях. Клара, никогда не видевшая у матери такого безмятежного лица, долго изумленно всматривалась в ее черты, потом сложила фотографии, снова перетянула их резинкой и придвинула к себе тетради в жестких черных обложках.
Эти тетради в линеечку были исписаны бледными синими чернилами почерком матери. Клара стала читать и сначала не могла понять, что она читает. Одна страница начиналась: «Было очень холодно. Анабелла, глядя в узкое окошко мансарды, дрожа, поднесла ладони к пламени одинокой свечи». Записи пестрели исправлениями, многое было вычеркнуто, попадались целые страницы, исписанные стихами. В одном стихотворении были слова:
Другое начиналось четверостишием:
Клара задрожала: она поняла, что читает жизнь матери и что если ей, Кларе, нужно доказательство того, что мать когда-то жила, то вот это оно и есть. Клара открыла последнюю страницу, там стояла дата: 1925. До замужества матери, до угасания ее надежд. И Клара заплакала. Невыносимо было сознавать, что можно так обмануться в ожиданиях, так разочароваться во всем; что жизнь может пройти, промелькнуть без радости и навсегда увянуть. Лучше бы надежды совсем не существовало, чтобы не было заблуждений, потерь, утрат, но вот она — в этих записанных поблекшими чернилами выспренных фразах, в этой неуловимой, замершей на губах улыбке. Значит, можно так гибельно заблуждаться, значит, трагедия возможна, и спасение никому не гарантировано. Клара снова перелистала записи, в которых сквозила любовь к чтению, отголоски давно забытых повестей и церковных гимнов, и наконец почувствовала, что больше ей этого не вынести, и подумала, не надо ли ей упасть на колени и благодарить школу «Баттерсби» и «государство всеобщего благоденствия», и Габриэля Денэма, и ход времени, или лучше отложить благодарность на потом, до более надежных дней.
Клара бережно сложила тетради обратно в ящик, на то место, где их отыскала, и, вернувшись к себе в комнату, легла в постель под грубые шерстяные одеяла, не в силах искать простыни. Засыпая, она почувствовала необычное облегчение оттого, что обрела свой родной дом, от сознания, что хоть и не счастливо, но существовала и раньше, и впервые без горечи подумала об истоках собственной жизни.
Утром она отправилась в больницу. Врач ей все рассказал — рассказал с резкой прямотой, чуждой всякой сентиментальности. Весь его вид говорил: вы ведь ждете от меня откровенности, и вы ее получите, мы с вами люди разумные, и нам некогда разводить антимонии. Кларе его тон показался оскорбительным, хотя она понимала, что на самом деле он хотел ей помочь — приглашал в мир холодного стоицизма. Она подумала, сколько же робких, едва родившихся надежд он загубил. Его бесцеремонность причиняла ей боль — Клара уже привыкла к деликатному обращению и предпочла бы видимость сочувствия, пусть даже прикрывающую равнодушие. Как бесконечно чужд был ей этот мир, где жестокость выдавала себя за откровенность, как отвратительна попытка этого человека внушить ей, что он с ней заодно, что безразличие нормально, смерть — неизбежна, а видимость заботы была бы просто насмешкой и обманом. И когда он сказал в заключение: «У нас она ни в чем не будет нуждаться. Не стоит забирать ее, что бы она ни говорила. В конце концов, у вас своя жизнь. Будем откровенны: вы ведь не захотите, не сможете ухаживать за ней сами, правда?», Клару охватило возмущение. Она готова была уже заявить, что как раз — сможет, что она способна на это последнее, не раз возникавшее в ее воображении мученичество (потому и способна, что оно последнее), но, посмотрев на врача, на его квадратное лицо, массивные очки, Клара под его всепонимающим взглядом опустила глаза: он был прав, он лучше знал границы человеческих возможностей — он повидал в жизни больше, чем она.
— Да, — покорно сказала Клара, — да, я не смогу, мне надо возвращаться в Лондон, я не смогу остаться, никак не смогу.
И он провел ее, такую побежденную, к матери. Миссис Моэм лежала в маленькой палате, отделенная от двух других больных занавеской. Когда Клара вошла к ней, она дремала. Голова ее покоилась на высоком холме больничной подушки, челюсть отвисла, мать дышала через рот. Выглядела она ужасно, она изменилась сильнее, чем Клара могла вообразить, трудно было поверить, что человек может так исхудать за столь короткое время, ведь они виделись всего два месяца назад. Сквозь кожу лица отчетливо проступали кости черепа, мать дышала с надрывом. Глядя на спящую, Клара подумала: как могла я не знать, как могла пропустить признаки этого надвигающегося упадка? Она вдруг вспомнила, что стоит здесь с пустыми руками, что ничего не принесла, ни о чем не позаботилась. В кувшине возле кровати стояло несколько увядших роз, и Клара подумала со стыдом, что могла принести хотя бы цветы — ведь по дороге сюда она проходила мимо цветочных магазинчиков, но не остановилась, потому что побоялась неприятия, побоялась увидеть ту кислую гримасу, с которой мать когда-то принимала ее детские подношения — игольницы, вышитые крестиком подушечки для булавок, старательно склеенные и сброшюрованные календари. Клара побоялась сделать этот жест, она ничему не научилась, она не умела давать, но все-таки знала, что без таких жестов нет надежды, что сутью протянутых навстречу рук, условных поцелуев в щеку и преподносимых цветов может быть любовь. Клара не принесла ничего, и сама ужаснулась собственной низости. Она совсем не хотела, чтобы так вышло.
Очнувшись, мать резко села в кровати и посмотрела на Клару. Ее, очевидно, предупредили о приходе дочери. Глядя Кларе в глаза, она произнесла с горечью и досадой, без вопросительной интонации:
— А, так ты пришла.
— Да, — взволнованно, смущенно ответила Клара. На некоторое время воцарилось молчание, потом мать сказала раздраженно:
— Что же ты стоишь? Садись, садись же, тут где-то есть стул.
Клара села.
— Я не спрашиваю, почему ты не приезжала раньше, — резко произнесла мать после следующей долгой паузы.
И Клара — у которой мгновение назад чуть не вырвалось: «Я была в Париже с любовником» — словно последний отчаянный призыв к той юной женщине, сидевшей на перекладине изгороди сорок лет назад, — Клара поняла, что такой призыв невозможен и противоестествен, как невозможен и другой ответ на тот тягостный полувопрос: «Я не скажу тебе». Свобода покинула ее — жалкая, неуместная свобода, и Клара обнаружила, что, как в прежние времена, изворачивается и испуганно лжет. Она забормотала что-то об экзаменах, о том, что была в учебной поездке и ей никто ничего не передавал.
Мать смотрела на простыню, теребя край ослабевшими пальцами, а потом вдруг сказала со своей обычной злостью:
— Даже если бы я лежала при смерти, вам всем это было бы безразлично. Что вам за дело? Вам наплевать. Если бы я упала и умерла, вы бы через меня перешагнули.
И отдавая себе отчет в том, что слышала эти слова сотни раз и что вряд ли найдется в мире мать, которая никогда их не произносила, Клара вся похолодела, поняв, что мать знает и за этими словами прячет свой страх и сознание истины. Потому что, в конце концов, тоже не хочет прямолинейности и предпочитает недомолвки. Но они обе знали истину, безмолвно стоявшую между ними, суровую и беспощадную.
Через некоторое время они уже натянуто разговаривали о другом — о сдаче в стирку белья, о горячей воде, о счете за молоко. Клара, слушая мать и отвечая ей, окончательно рассталась с надеждой, которая возникла у нее прошлой ночью, — надеждой на сближение, на появление проблеска тепла и любви. Она убедилась в том, что сопереживание существует только в виде кратковременных озарений, и уже не ждала, а боялась любых признаков живого чувства, любой трещины в каменном фасаде — этого она бы не выдержала. Но ничего такого не было, и Клара с облегчением поняла, что ничего и не будет, и ей не придется идти на жертвы, а можно просто отвечать на отчужденность отчужденностью. Когда речь зашла о Клариных планах, миссис Моэм сама сразу высказала то же предположение, что и врач, — что Клара предпочтет поскорее вернуться в Лондон. Клара растерялась, стала возражать, потом заколебалась и наконец согласилась, сказав:
— Я побуду день-два, а потом приеду на субботу и воскресенье в пятницу вечерним поездом…
Она никак не могла пересилить себя и спросить мать, устраивает ли ее больница, не забрать ли ее, не хочет ли она в частную клинику, но наконец все-таки спросила.
— Нет-нет, лучше здесь, — ответила мать.
— Ты уверена? — снова спросила Клара, неожиданно почувствовав необходимость настаивать. — Ты уверена, что не хочешь куда-нибудь, где потише? То есть я не говорю, что здесь плохо, но можно подыскать другую больницу, если ты захочешь.
— Зачем это? — сказала мать. — Останусь здесь. Уход сносный. И кроме того, — добавила она, глядя дочери прямо в глаза, — это ведь только на три недели, правда? Врач сказал, я пройду трехнедельный курс лечения, и меня отпустят домой.
— Ну да, конечно, — ответила Клара, отводя взгляд и ужасаясь такой жестокой насмешке, — конечно, это ненадолго. Но все равно, если ты захочешь…
— Господи, — устало произнесла миссис Моэм, отворачиваясь к белой стене, — какая разница? Мне все равно.
Клара не знала, чем заполнить остаток дня. Была суббота, и она понимала, что у нее нет оснований не остаться на воскресенье. Она снова отправилась бродить по городу, заглянула в книжный магазин, прошла мимо библиотеки, мимо больших магазинов, разглядывая витрины. Она ходила и ходила, чтобы посильнее устать. Мысль о пустом доме угнетала ее, и она не хотела возвращаться до тех пор, пока не будет валиться с ног. Вместо обеда она купила сандвич, который съела на ходу, а ближе к вечеру, проголодавшись, обрадовалась возможности убить время и зашла выпить чаю в универсальный магазин, который всегда нравился матери. Клара зашла именно туда только потому, что там было ближайшее кафе-кондитерская. Пройдя мимо прилавков с галантереей, безделушками, чулками и косметикой, Клара подошла к лифту и поднялась в кафе. Она села за столик и заказала себе чай и сдобные булочки. Вокруг за столиками, беседуя, пили чай женщины в твидовых костюмах не по сезону и в шляпах, в полотняных платьях и дорогих немодных туфлях. Это был очень приличный магазин, мать так и говорила о нем: «Очень приличный». За соседним столиком сидели две женщины средних лет, обе седые, они с гордостью наперебой рассказывали друг другу о своих внуках. Каждая по возрасту могла бы быть Кларе матерью, и при этом от них шли такие сильные волны восхитительно искренней, неуемной заботливости и любви, что Клара, прислушиваясь к их разговору, вдруг подумала, что ее представление о Нортэме могло бы не стать кошмаром, что, возможно, город всегда был полон сердечной теплоты — целый добрый город, и его образ искажался только в ее глазах. И Клара подумала: я ни в чем не виновата, я не хотела ненавидеть, а только хотела жить.
Вечером она снова навестила мать в часы впуска родственников с семи до восьми, там была и Кэти, избавленная от другой обременительной необходимости — укладывать детей спать. Они с Кларой обменялись у постели неловкими приветствиями и расстались у дверей больницы, так и не поговорив, не сказав друг другу ни слова о том, ради чего сюда пришли. Клара на автобусе приехала домой. Непривычно было отпирать самой, раньше у нее никогда не было ключа от входной двери.
Было девять часов. Решив, что ложиться еще рано, Клара открыла банку консервированного супа и поела, но, не насытившись, открыла еще банку тушеных бобов. Она хотела сделать себе какао, но не нашлось молока. Клара побродила по кухне, потом пошла в гостиную и, сев, стала смотреть на книжные полки, на тома Британской энциклопедии, на книжки, полученные в награду за школьные успехи, романы, так внимательно прочитанные, и ей показалось, что у нее никогда больше не возникнет желание открыть книгу. Потом она включила телевизор, но вскоре поняла, что не воспринимает происходящее на экране, — что отвыкла от телевизора и не может смотреть его в одиночестве. Тогда Клара приняла ванну и легла спать. Еще не было и десяти часов, но она сразу уснула. Ей приснилось, что она сама умирает, что жить ей осталось несколько дней и она кричит в отчаянии: мне нельзя умирать, я столько хотела сделать в жизни, мне не успеть все это сейчас, за несколько дней, мне нужно много времени, вы не понимаете, у меня же планы, у меня такие планы на будущее! Но, несмотря на отчаянные протесты, ее не покидала роковая уверенность в том, что все равно это с ней произойдет, что кричать бесполезно — ей не дадут времени, которое ей так необходимо. И вдруг сквозь сон она услышала, как внизу зазвонил телефон. Клара ощупью включила свет и, спускаясь, обнаружила, что лицо у нее мокро от слез, что во сне она плакала и до сих пор продолжает всхлипывать.
Сняв трубку, Клара услышала голос Габриэля. Она вся дрожала и сначала не могла отвечать. Его голос донесся словно из другого мира и был таким желанным и милым, что Клара сразу почувствовала облегчение.
— Габриэль, Боже мой, — наконец выговорила она, — ты разбудил меня, я спала, мне приснилось, что я умираю.
Он стал успокаивать ее, терпеливо, со своей неизменной заботливостью — и постепенно ее смятение улеглось, и тогда он спросил, почему она оставила его. Сначала Клара даже не поняла, о чем он, а потом все вспомнила — и вечеринку, и Магнуса, и такси, и гостиницу, и то, как Габриэль спал на кровати одетый, лицом вниз, — и когда все это ожило в ее памяти, Клара снова почувствовала себя в безопасности, снова дома — в царстве человеческого непостоянства, любви и измен.
— Это ты оставил меня, — сказала Клара. — Не я оставила тебя, а ты — меня. Неужели ты забыл?
Они пустились в длинные объяснения, осыпая друг друга нежными горькими упреками и оправдываясь. Они припомнили последнюю ночь в Париже, взаимную ревность, его бегство с вечеринки и ее бесшумный отъезд, его одинокое пробуждение в гостиничном номере и ее возвращение и получение телеграммы. Клара спросила, как он узнал, где ее искать, и он ответил, что не знал, но искал ее повсюду и наконец позвонил в Нортэм.
— Слава Богу, — сказал Габриэль, — что все так просто объяснилось. Извини, но я рад.
Потом, уже окончательно успокоившись, Клара сказала:
— А кстати, Габриэль, во сколько ты проснулся после моего отъезда в то утро?
— И не спрашивай, — ответил он. — Я проспал до без четверти девять. Так мне и надо.
Они оба засмеялись, и Клара, услышав свой смех, снова почувствовала себя удивительно легко и свободно.
— Послушай, — сказал Габриэль, поняв, что она смягчилась, — позволь мне приехать. Я хочу тебя видеть. Мы же не можем так все и оставить.
— Нет, нет, — запротестовала Клара, — не надо. Ни в коем случае. Что подумают, если ты так скоро уедешь?
— Позволь мне приехать, — настаивал он. — Я приеду и заберу тебя. Ты же там совсем одна. Я приеду и отвезу тебя в Лондон.
— Не понимаю зачем, — сказала Клара. — Ты же знаешь, между нами все кончено.
— Ну и что? — отозвался Габриэль, словно действительно это знал. — Вот и прокатимся с ветерком напоследок.
— Это очень далеко, — упорствовала Клара.
— Всего каких-то двести миль, — сказал он. — У меня перед глазами карта. Я приеду. Утром. А завтра вечером мы сможем выехать назад. Представляешь, как славно будет вместе проделать весь этот путь.
— Да, славно, — неуверенно произнесла Клара, и Габриэль почувствовал, что почти ее уговорил.
— В конце концов, — продолжал он, — мы с тобой еще не путешествовали на машине. Помнишь, у Браунинга: «…нам вовеки мчаться рядом»? В последний раз прокатились бы вместе.
— Мне не нравится, как ты водишь машину, — сказала Клара. — Ты слишком резко прибавляешь скорость. Я этого не люблю. И кроме того, я не хочу показывать тебе этот дом. Не хочу, чтобы ты видел, откуда я.
— Но почему? — удивился Габриэль. — Какое это имеет значение?
— Ладно, — согласилась Клара, — это не имеет значения. Но откуда ты — это значение имеет. Ведь ты для меня только средство продвижения вперед.
— Что ж, я это знал. А ты для меня — только возможность бегства, — отпарировал он.
— Я тоже это знала, — сказала Клара, — но говорить так невежливо.
— И далеко ты продвинулась? — поинтересовался Габриэль.
— Очень! — ответила она. — Хотя со стороны можно подумать, что все обстоит как раз наоборот. А тебе удалось убежать?
— В какой-то степени, — сказал Габриэль.
— Значит, мне больше повезло, — заключила Клара и добавила с неожиданной уверенностью: — И между прочим, мне всегда удается больше. Посмотри на меня: вся моя жизнь — сплошная удача.
— Но ведь ты столько для этого потрудилась, — сказал Габриэль.
— Габриэль, — она произносила его имя с наслаждением, расточительно, по дорогому тарифу, сознавая, что между ними мили проводов, — Габриэль, если ты приедешь за мной, по какой дороге мы будем возвращаться? Давай поедем по автостраде и будем останавливаться во всех придорожных кафе.
— Согласен, — ответил он.
— Тогда было бы славно, — сказала Клара.
— Так, значит, я еду? — сказал он.
— Да, — ответила она, — хорошо. Но не забудь закрыть глаза, когда подъедешь к моему дому. Я не хочу, чтобы ты запомнил его, чтобы он остался у тебя в памяти.
— Трусиха, — сказал Габриэль. — Почему мне нельзя знать худшее?
— Потому что я не чувствую себя свободной от него, — ответила Клара. — Мое прошлое навсегда — часть меня, и я не хочу, чтобы оно было частью кого-то еще. Я не могу от него освободиться, но не хочу, чтобы меня считали несвободной. Знаешь, давай я встречу тебя возле ратуши.
— Нет, так не пойдет, — запротестовал он.
— Ты что, не хочешь? — удивилась Клара.
— Не хочу. Если ты собираешься ехать в моей машине, ты должна показать мне свой дом.
— Вообще-то справедливо, — согласилась Клара и добавила, смеясь: — Я покажу тебе роскошный чайный сервиз, расписанный тюльпанами, и еще много интересного. В конце концов, почему бы тебе и не зайти? Знаешь, выезжай прямо сейчас.
— Не могу, — ответил Габриэль, — мне еще надо зайти домой.
— А где ты? — спросила Клара и тут же спохватилась: — А, я и так знаю, ты у родителей, да?
— Где же еще, — сказал он, — я осмелился бы поговорить по телефону на такую сумму?
— Мне нравится разговаривать с тобой посреди ночи, — сказала Клара.
— Сейчас не так уж поздно, — отозвался он, — всего одиннадцать часов.
— Неужели? — удивилась она. — А я думала, уже скоро утро. Так, значит, утром ты приедешь, да?
— Приеду, — ответил Габриэль.
— Обещай, что приедешь, — потребовала Клара.
— Обещаю, — сказал он.
— Ты найдешь дорогу? — спросила она.
— Надеюсь, что да.
— Я не буду объяснять тебе, как ехать, — сказала Клара. — Не умею давать указания. Но я тебя жду.
— Я приеду около полудня, — пообещал Габриэль.
— Во второй половине дня я схожу в больницу, — сказала Клара, — а так я свободна.
— Хорошо, — ответил он.
— Тогда спокойной ночи, — сказала Клара.
И он тоже пожелал ей спокойной ночи и повесил трубку. Клара поднялась к себе в комнату и легла, думая о предстоящей поездке, о простирающихся впереди годах тепла и любви, о нежном туманном мире, где Клелия, Габриэль и она сама будут, перемещаясь, как созвездия в небе, сходиться и расходиться и снова сходиться — об этом светлом, искрящемся, звездном мире, где все длится бесконечно, где нет расставания, а есть только вечно длящееся перераспределение в огромном пространстве, а вблизи, совсем рядом — поездка на машине, многословные нежные объяснения с намеками и недомолвками, с драгоценными воспоминаниями, сближающими теснее простой любви, широкая автострада, разделенная на полосы, огни фар, стремительное движение, стеклянные придорожные кафе, где можно перекусить, бросить монету во фруктовый автомат и попить скверный кофе — просто так, для развлечения, — сидя в залитом светом пространстве, окруженном тьмой. Ее мать умирает, но сама она остается жить, она преодолеет и свою вину, и чувство облегчения, и скорбь, она выживет, потому что не хочет умирать, потому что жаждет жить. Даже поблажки милостивой судьбы не сломят ее воли. У нее хватит сил, она не сдастся.