Двенадцатый год правления фараона Эхнатона,

Славы солнечного диска

Фивы, Египет

Мне приснился снег. Я заблудился в темном месте, а снег падал медленно и бесшумно, и каждая снежинка была головоломкой, которую я никак не мог разгадать, прежде чем она растает. Я проснулся с ощущением его легкого прикосновения к своему лицу — мимолетного, загадочного. От этого мне сделалось удивительно грустно, как будто я навсегда что-то или кого-то потерял.

Минуту я полежал неподвижно, прислушиваясь к тихому дыханию спящей рядом со мной Танеферт. Дневной зной уже давал о себе знать. Разумеется, я никогда не видел снега, но помню, как читал сообщение об упакованном в солому ящике, который как сокровище доставили с дальнего севера. Разные истории доходят издалека, из-за горизонта. О замерзшем мире. Снежных пустынях. Реках льда. Снег — белый и невесомый, его можно подержать в руках, если только выдержишь жжение холодного огня. И однако ж он — не что иное, как вода. Жидкость нельзя удержать в руках. Воплощение воды было изменено, и я верю, что она возвращается в прежнее состояние в зависимости от мира, где находится. Еще я слышал, что, когда ящик наконец открыли, он оказался пуст. Таинственный снег исчез. Без сомнения, кто-то поплатился жизнью за это разочарование. Таковы сокровища.

Может, это еще и смерть. Совсем не та, про которую вещают жрецы. Все мы заучили молитву: «Когда откроется гробница, да будет мое тело совершенным для совершенной жизни после жизни». Но доводилось ли им видеть, как жар бога солнца подвергал гниению и разложению чарующую плоть живого существа, молодого и прекрасного, с его глупыми надеждами и бессмысленными мечтами, искажая черты ужасом, безобразием и застывшей мукой? Доводилось ли им видеть искромсанные красивые лица, располосованные мышцы, размозженные черепа, странно стянутую обожженную плоть там, где выварился жир? Сомневаюсь.

Подобные мысли — пытка моей работы. Я, Рахотеп, самый молодой из старших сыщиков в отряде фиванской полиции, вижу, как играют или пытаются овладеть игрой на музыкальных инструментах мои дети. И я знаю, что их кожа, которую мы гладим, целуем и умащиваем миндальным маслом и маслом моринги, натираем благовонием из священного фруктового дерева и миррой, одеваем в лен, украшаем золотом, — всего лишь оболочка для внутренних органов, костей и нескольких кувшинов крови. Мысли эти не покидают меня даже тогда, когда я занимаюсь любовью с женой, и на мгновение ее стройное тело, повернувшееся ко мне в свете масляной лампы, расплывается, превращаясь из живого в мертвое. Кажется, я неплохо выразился. Вероятно, мне надо быть благодарным за подобные мысли. Почаще следует настраиваться на более поэтический, более философский лад, пусть даже ради развлечения в часы уединения. Хотя у меня нет часов уединения. И опять же, когда я стою над очередным трупом, над жизнью — небольшой историей любви и времени, — оборвавшейся в миг отчаяния, ненависти, безумия или паники, я лишь в такие минуты ощущаю свое место в этом мире.

Разумеется, как говорит при каждом удобном случае Танеферт — что в последнее время случается слишком часто, — для меня типично думать худшее о любой конкретной ситуации. Но в эти невозможные времена правления Эхнатона я ежедневно сталкиваюсь с оправданием подобного подхода. Положение дел ухудшается. Свидетельство тому моя работа: постоянно растущее количество изувеченных жертв убийств со следами пыток на теле, ограбленных и оскверненных гробниц богатых и могущественных людей, а рядом — ухмыляющиеся перерезанными от уха до уха глотками нубийские стражи. Я вижу это в выставляемой напоказ роскоши богачей и в беспросветной нищете бедняков. Вижу и в более высоких сферах, судя по будоражащим новостям о Больших переменах: фараон изгнал жрецов Карнакского храма из тех мест, где они жили испокон века, и лишил их древних прав; Амон и все меньшие, более старые и почитаемые боги отрицаются, а иногда и оскверняются. Нам навязывают непонятного нового бога, которому, как предполагается, мы теперь должны молиться и поклоняться. Я вижу это в странном замысле и немыслимых расходах на новый город-храм Ахетатон, который строится в последние годы в пустыне, на полпути от нас до Мемфиса, а значит, специально вдали от всех. И я вижу, как все это навязывается при ненадежном состоянии экономики, в период потрясений и неустойчивости нашей империи. Так чтО, скажите на милость, что еще я должен думать? Танеферт говорит, это нормально, и она права. Но я давно уже понял: тени и тьма живут внутри каждого из нас, и нужно совсем немного, чтобы они разъели душу и улыбку. Смерть — это легко.

Поэтому, когда я в полдень вернулся домой с засевшей в голове тревожной новостью о моем внезапном вызове для расследования великой тайны в самых верхах, Танеферт только бросила на меня взгляд и спросила:

— Что случилось? Расскажи. — Она уселась на скамью в передней комнате, где мы никогда не сидим. Я взял жену за руку, но она знает мою уловку. — Мне не нужно, чтобы ты держал меня за руку. Я это уже проходила.

Поэтому я ей все рассказал. Про то, как Амос вошел ко мне утром. Он, как всегда неопрятно, поглощал пирожное, не замечая крошек, застревавших в пышных складках его туники. Из-за объемистого живота ходит он медленно, а сыщику следует быть крепким, но подтянутым (чего я, по-моему, достиг с помощью ежедневных упражнений). В своей обычной недовольной манере он с большей, чем обычно, неохотой и агрессивностью поведал о прибытии с самого верха приказа, который предписывал мне немедленно и безотлагательно ехать в Ахетатон и явиться ко двору Эхнатона для расследования великой тайны.

Мы пристально посмотрели друг на друга.

— Почему эта честь выпала мне? — спросил я.

Амос пожал плечами, а потом улыбнулся, как зевающий кот из некрополя.

— Твоя задача это выяснить.

— А что за тайна?

— Тебе сообщат при встрече с Маху — главой нового отделения тамошней полиции. Репутация его тебе известна?

Я кивнул. Печально известен ревностным следованием букве закона.

Амос шумно прожевал остатки пирожного и наклонился ко мне:

— Но у меня есть кое-какие связи в новой столице. И я слышал, что дело касается исчезновения человека.

И он снова зловеще улыбнулся.

Танеферт застыла с напряженным от страха лицом. Она, как и я, хорошо знала: если мне не удастся разгадать эту тайну, в чем бы она ни заключалась — а, видит Ра, какой же еще, как не великой, может быть тайна, когда с ней связаны высокопоставленные лица и высшая власть, — загадка моей судьбы секрета не составит. Меня лишат занимаемого положения, немногих наград, имущества и приговорят к смерти. И все же страха я не испытывал. Я чувствовал что-то еще, не поддающееся в данный момент определению.

— Скажи же хоть слово. — Я посмотрел на нее.

— Что тебе сказать? Разве мои слова заставят тебя остаться с нами? Вид у тебя, между прочим, возбужденный.

Так и было, хотя я никогда в этом не признался бы.

— Все потому, что я стараюсь не показать девочкам своего беспокойства.

Она мне не поверила.

— Надолго ли ты уезжаешь?

Я не мог сказать жене правду, которая заключалась в том, что я и сам не знал.

— Недели на две. Возможно, и меньше. Это зависит от того, как быстро я смогу разгадать тайну. От состояния вещественных доказательств, наличия улик, от обстоятельств…

Но Танеферт уже отвернулась, устремив невидящий взгляд в окно. Дневной свет упал на ее лицо, и сердце у меня забилось в горле, заставив умолкнуть.

Так, в молчании, мы просидели некоторое время. Затем она произнесла:

— Я не понимаю. Наверняка расследовать эту тайну могла тамошняя полиция. Это внутреннее дело. Зачем им нужен ты? Ты чужой человек, у тебя нет ни связей, ни доверенных людей… и если это такой уж секрет, почему они вызывают кого-то со стороны? Местная полиция будет возражать против работы на их территории.

Все было верно, ее нюх на простые истины велик и безошибочен. Я улыбнулся.

— Тут нечему улыбаться, — сказала она.

— Я тебя люблю.

— Я не хочу, чтобы ты ехал.

Ее слова застали меня врасплох.

— Ты же знаешь — у меня нет выбора.

— Есть. Выбор всегда есть.

Я обнял Танеферт и, почувствовав, как она дрожит, попытался утешить. Успокоившись, она ласково положила ладони на мое лицо.

— Каждое утро я думаю, что, возможно, вижу тебя в последний раз. Поэтому я запоминаю твое лицо. Теперь я знаю его так хорошо, что вполне могу унести с собой в могилу.

— Давай не будем говорить о могилах. Лучше поговорим о том, что мы сделаем с подарком Владыки, который я получу, когда раскрою дело и стану самым знаменитым сыщиком в городе.

Наконец-то она улыбнулась.

— Какой-нибудь подарок не помешает. Тебе уже несколько месяцев не платили.

В экономике все кувырком, несколько лет подряд выдались неурожайными, даже поступают сообщения о грабежах. А наплыв приезжих из-за наших северных и южных границ, привлеченных обещаниями грандиозного нового строительства, создал неприкаянную и не имеющую надежд массу безработных, которым нечего терять. По слухам, зерна мало даже в фараоновых житницах. Никому не платят. В городе только об этом и говорят. Из-за таких разговоров все озабочены еще больше. Всем нужно прокормить не один рот. Люди страшатся нехватки продуктов и гадают, когда же им придется менять на черном рынке хорошую городскую мебель на половину туши или корзину овощей из деревни.

— Я смогу о себе позаботиться. И каждую минуту буду думать о том, как вернусь к тебе. Обещаю.

Танеферт кивнула и вытерла глаза рукавом.

— Я должен попрощаться с детьми.

— Ты уезжаешь сейчас?

— Так надо.

Она отвернулась от меня.

Когда я вошел в комнату, девочки прервали свои занятия. Сехмет подняла взгляд от свитка. Эти топазовые глаза, опушенные черными ресницами. Нелегкий выбор — прочесть несколько слов из ее рассказа или толком поздороваться. Я поставил дочь на стул, чтобы наши лица оказались на одном уровне, ощутил знакомую молочную сладость ее дыхания. Она обвила невесомыми ручками мою шею.

— Мне придется ненадолго уехать. По работе. Присматривай за мамой и сестрами, пока я буду в отъезде.

Она кивнула и со всей серьезностью прошептала мне на ухо, что будет присматривать, что любит меня и будет думать обо мне каждый день.

— Напиши мне письмо, — попросил я.

Она снова кивнула. Моя маленькая умница. В этом году в ней начало просыпаться самосознание: в ее голосе появилась новая, пробующая себя изысканность.

Следующая, Тую, улыбается — все молочные зубы сменились постоянными — и строит глупую рожицу. Она хочет укусить меня за нос, и я ей позволяю.

— Развлекайся! — кричит она и спрыгивает на пол.

Малышка Неджмет, «милая», как мы с надеждой ее называем; решительное создание, своей независимостью потрясающе похожа на меня. Ночи плача сменились у нее в высшей степени серьезным вниманием к окружающему миру. Я больше не могу за завтраком обмануть ее, убеждая, что вчерашняя булочка свежая.

И наконец, моя Танеферт, сердце мое, с волосами, черными, как безлунная ночь, прямым носом и миндалевидными глазами. Прости, что покидаю тебя. Даже если я больше ничего достойного в жизни не совершил, то по крайней мере создал эту семью. Моих славных девочек. Пусть они вернутся ко мне в конце этой истории. За это я совершу какое угодно воздаяние богам. Только покидая любимых, можно понять, как они тебе дороги.

По привычке и следуя своему методу, все последующее время я буду вести дневник. В конце каждого дня или ночи стану записывать, что мне известно, а что — нет, заносить туда улики, вопросы, головоломки и загадки. Я буду писать, что пожелаю и что думаю, а не то, что мне следовало бы писать. Если же вдруг со мной что-либо произойдет, этот дневник сможет уцелеть как свидетельство и вернуться домой, как заблудившийся пес. И не исключено; разрозненные детали и мелочи, неувязки и явные несоответствия, факты и домыслы, из которых складывается история преступления, приведут к успешному, упорядоченному и, возможно, разумному, логичному, блестяще выведенному заключению. Но так не получится. По опыту знаю, улики так легко воедино не складываются. Они представляют собой полный хаос. Поэтому в своем дневнике я буду записывать отклонения от темы и неподходящие мысли — неотшлифованные, абсурдные и непонятные. И посмотрю, что они мне скажут, не проступят ли из остатков улик (ибо, как правило, я имею дело с невосполнимыми потерями) очертания правды.

А затем я проделал самое трудное. В тончайших своих льняных одеяниях и с сумкой, в которой лежали мои документы, я обратился с краткой молитвой к домашнему богу. С необычной искренностью (поскольку он знает о моем неверии) я помолился ему, прося защитить меня и мою семью. Затем обнял дочек, поцеловал Танеферт (она вновь коснулась ладонями моего лица), обул старые кожаные сандалии и дрожащими руками закрыл дверь своего дома и своей жизни. Я отправился навстречу будущему, в котором не было ничего определенного, один риск. Мне стыдно это писать, но я чувствовал себя как никогда живым, невзирая даже на разбитое сердце.