В тот зимний вечер от холода замерзли окна. На улице мело. За круглым столом, под зеленым абажуром, сидели мой дед Степаныч, дед Килька и Федор. Обычный пятничный покер длился уже четвертый час. При той памятной игре присутствовали я, моя подруга Милка и Татьяна – любовница Федора. Нам с Милкой по тринадцать лет, Татьяне – двадцать два. Болтать во время игры нам запрещено строго-настрого, и поэтому я, борясь с зевотой, тихо играю на пианино розенбаумовский «Вальс-бостон», Милка в сотый раз раскладывает пасьянс «Гусиные лапки», а Татьяна просто сидит, запустив острые ногти в бронзовые вьющиеся волосы, и смотрит на Федора. Тот всецело сосредоточен на картах, Танькиного взгляда не замечает, а я в который раз удивляюсь: что такая красавица, выпускница хо-реографического училища, тоненькая, с шикарными волосами, могла найти в старом лысом уголовнике, годящемся ей почти в деды? Плешь Федора загадочно поблескивает в свете лампы, узоры татуировки на кистях рук кажутся черными. Вся его сухая и жилистая фигура напряжена, словно перед прыжком, а на резком лице такое безразличие, словно на руках у Федора каре из королей. Он похож на Мефистофеля.

Дед Килька не так спокоен: ему сегодня не везет, он уже играет в долг и заметно нервничает. Черные, блестящие, как у зверька, глаза мечутся по лицам партнеров, время от времени Килька шепотом ругается по-цыгански.

– Господи, снова-здорово… – бурчит Милка, косясь на него. – Счас продуется в лоскут, а завтра начнется: «Милка, дай деду на пиво…» А у меня прям миллионы!

– Пас, – говорит Килька.

– Пас, – говорит Степаныч.

Федор медленно переворачивает карты. У него каре из королей. Килька ахает и всплескивает руками, но Федор не замечает его. Он в упор смотрит на Степаныча. Своим обычным надтреснутым голосом тихо говорит:

– «Американка».

– Чего?! – Степаныч вскакивает, опрокинув табуретку. Это настолько не похоже на него, что я сбиваюсь с такта, а Милка роняет всю колоду на пол. Только Татьяна спокойна, как сытый удав.

– Не дождешься! Я тебе сказал – не дождешься! – рычит мой дед прямо в невозмутимое лицо Федора и стучит кулаком по столу. Карты, деньги, кости от воблы сыплются им под ноги. – У меня Санька! Ты понял – Санька у меня!

Дед Килька моментально понимает, что пора смываться, и задним ходом двигается к двери, по пути хватая за рукав внучку. Милка не сопротивляется, но успевает шепнуть мне:

– Завтра расскажешь.

Я киваю. Цыгане исчезают. Татьяна встает. Не глядя на Федора, берет с полки ключи от машины, дергает с вешалки в прихожей свою роскошную норковую шубу и, не надевая ее, выходит. До тех пор, пока за ней не захлопывается дверь, Федор и мой дед молча стоят у стола и сверлят друг друга глазами. Затем поворачиваются ко мне и хором говорят:

– Спать!

Через десять минут я лежу в комнате на кровати, смотрю на портрет бабушки на стене напротив и слушаю, как на кухне ругаются Федор и дед.

– Все, что хочешь! Все, что хочешь, я тебе говорю, но не это! Хочешь – эту квартиру на твою Таньку перепишу! Когда помру… А об этом забудь! Ишь, паразит, выдумал «американку»! – Дед осекается на полуслове, и я с тревогой понимаю: схватывает сердце.

– Да ты пойми, Иван… – В голосе Федора нет привычной жесткости, он то и дело кашляет и почти что извиняется. – Они чистые, понимаешь – чистые!

– Не бывает у тебя чистых, сволочь! Сели своё жульё, где хочешь! А у меня – Александра! Ребенок! Ей учиться надо! И так всю жизнь, как репа на помойке, не нужна никому!

Пока я с удивлением осмысливаю последнюю Степанычеву фразу (я – репа? Я – на помойке?.. Я – не нужна?..), Федор тихо, убедительно говорит:

– Иван, если ты думаешь, что я тебя на «американку» беру… Да фраер буду, плевать на нее! Забудь! Считай – шутковал я! Просто так прошу, как кореша… очень надо! Очень! Когда я тебя о чем просил?!

– Никогда. – Дед ненадолго умолкает, но потом твердо говорит: – Но и об этом не проси. Будь я один – хоть шоблу приводи и малину здесь устраивай. А у меня – Александра. Все. Извини.

Через минуту Федор уходит. А я еще долго слушаю, как дед расхаживает по комнате, кашляет, курит, пьет воду из чайника, что-то бормочет вполголоса. Любопытство ест меня поедом, но задавать деду вопросы бессмысленно.

Дед мой, Иван Степаныч Погрязов, человек большой во всех отношениях. В нем было два метра роста, и мне, маленькой, он всегда казался огромным, как сказочный богатырь. Широченные плечи, мощная грудная клетка, сильные корявые руки, как у шахтера. Определить по таким рукам, что дед хирург, – невозможно. Когда в нашем подъезде кто-нибудь из соседей-мужиков напивался и начинал буянить, их жены первым делом бежали за Степанычем. Он молча шел на место преступления и иногда даже не применял физического воздействия: алкаши трезвели от одного взгляда его голубых, ледяных, как у древнего викинга, глаз. Если же это не помогало, буяны катились по всем ступенькам лестницы вниз и вылетали из подъездной двери прямо в сугроб. Сей изуверский способ работал безотказно, и обычно наша подъездная пьянь, даже напившись, вела себя прилично. Сам Степаныч никогда не пил, а когда у него на руках оказалась я, бросил даже курить, поскольку для дитяти это было вредно.

Моя мама, дочь Степаныча, умерла при родах, про моего отца ничего не известно, кроме того, что он учился с матерью на одном курсе медицинского и, узнав о ее беременности, моментально перевелся в ленинградский институт и исчез из ее жизни. Из роддома меня получали Степаныч и бабушка Ревекка, которую я почти не помню, поскольку, когда она умерла, мне было три года. О ней мне напоминал лишь висящий на стене в моей комнате портрет, написанный маслом одним из друзей деда. Черноволосая красавица с библейской внешностью томно и слегка надменно взирала на меня из овальной рамы, сложив тонкие пальцы на изящной вышивке. В детстве, помню, я ее боялась, став постарше – начала завидовать. Я была очень похожа на бабушку, но при этом казалась ее карикатурой: худая, высокая, нескладная, с темноватой кожей, с резкими скулами, с жесткой, не поддающейся никакому гребню копной волос и недоверчивым взглядом черных глаз. Годам к двенадцати я окончательно убедилась в том, что бабкина красота мне не светит, и смирилась с тем, что на всю жизнь останусь черномазой галкой.

Первое, что помню из детства, – пение деда на кухне. Петь он любил, у него был красивый, хотя и не очень сильный бас, а репертуар весьма необычный. Так, например, в плохом настроении он исполнял: «Эх, начальничек, ключик-чайничек, отпусти до дому…» Если же жизнь была более-менее сносной, дед любил петь Вертинского, «Над розовым морем вставала луна», Петра Лещенко, «Ты едешь пьяная и очень бледная…», старинные романсы. Дедовская блатная лирика органично вписалась в мои представления о прекрасном. Впрочем, воровские песни он пел редко, а о своей жизни на зоне не рассказывал никогда, даже когда я подросла и нахально стала задавать вопросы. Точно так же он пресекал разговоры о войне, хотя прошел ее всю, от Москвы до Берлина. «Ничего там хорошего нет, и болтать не о чем».

Моим воспитанием в строгом смысле слова дед не занимался: делать ему это было некогда, он работал в больнице, часто, чтобы платили больше, брал на себя внеочередные дежурства, и по праздникам я его никогда не видела. Не бывало у нас и гостей, кроме постоянных партнеров деда по картам, и играть в покер я выучилась раньше, чем читать. Грамоте Степаныч меня выучил, когда мне исполнилось четыре года – правда, в сугубо корыстных целях: ему надоело, что я постоянно прошу почитать книжку. Ушло у него на это недели две, но зато в дальнейшем я просто брала с его полок что хотела и читала сколько хотела: в литературе дед меня никогда не ограничивал. Степаныч и сам читал при любой возможности. Если ночью он не дежурил, то до утра сидел на кухне с каким-нибудь томом. Глядя на него, и я приучилась читать в любое время суток, в транспорте, в школе под партой и стоя у плиты с поварешкой.

Мне было лет шесть, когда Степаныч посадил меня к себе на колени и строго сказал:

«Александра, запоминай, повторять не буду. Для тебя, за тебя и без тебя никто в этой жизни ничего делать не будет. Понятно я излагаю? Повтори. И напомни-ка – где лежит бесплатный сыр?»

«В мышеловке…»

«Молодец».

С памятью у меня проблем никогда не было, и дед остался доволен, – несмотря на то, что смысл этих сентенций в полной мере дошел до меня лет десять спустя. В том же году Степаныч отвел меня в музыкальную школу, даже не спросив моего на то согласия. Мне, впрочем, и в голову не пришло возразить: деда я слушалась всегда, и большего авторитета для меня не было.

Федора я тоже знала с младенчества и лишь недавно начала понимать, кто он, собственно, такой. Почти сорок лет назад дед и Федор познакомились на зоне, которая для Федора была домом родным, а дед попал туда перед самой смертью Сталина по делу о врачах-убийцах. Потом Сталин умер, деда почти сразу отправили на поселение, а вскоре и реабилитировали (я знаю, что на этом настаивал сам Маленков). Федор остался в зоне еще на пять лет, но, освободившись, сразу отыскал в Москве деда. Почему они подружились там, в Сиблаге, что могло связать на долгие годы вора в законе и одного из лучших хирургов Москвы, я не знала, а спросить об этом Степаныча или Федора мне и в голову не приходило. Покер по пятницам был в нашем доме совершенно обычным явлением даже тогда, когда еще была жива бабушка. Годы шли, любовницы Федора делались все моложе, но сам он, казалось, не менялся. В годы повального дефицита у нас в доме всегда было мясо, колбаса, импортные консервы; их приносил в авоське неопределенного возраста мужичок, передавал сумку возмущенному деду и, не слушая вопросов и ругательств, скатывался вниз по лестнице. В пятницу появлялся ржущий и притворно удивляющийся Федор.

«Ничего не знаю! Нет, не моя работа! Иван, отзынь, не моя, говорю! Сам не хочешь шамать – Сашку корми, ей расти надо!»

При упоминании обо мне дед обычно сдавался, и продукты из авоськи перекочевывали в холодильник. Степаныч и так считал, что я слишком много времени для своего нежного возраста провожу в очередях.

Покровительство Федора я начала ощущать на себе с того дня, когда, двенадцатилетняя, примчалась домой под вечер вся в слезах: меня поймала в подворотне компания полупьяных пацанов, с одним из которых, Яшкой Жамкиным, я даже училась в одном классе и жила на одной лестничной площадке. Серьезного вреда они мне не причинили, но перепугали до полусмерти, разорвали платье и пересовали липкие руки во все возможные места. К счастью, Степаныча не было, он задерживался в больнице, но почему-то в квартире оказался Федор. Взглянув на меня, он сразу все понял и, пока я ревела и отмывалась в ванной, позвонил кому-то по телефону и сказал несколько слов. Разговора я не слышала, напрочь о нем забыла и не вспомнила бы, если бы на следующий день двое из вчерашних налетчиков не перегородили мне дорогу у самого подъезда. Я сжала в кармане заранее приготовленную вилку, решив дорого продать свою честь, но в этот раз парни не спешили посягать на мою невинность. Стоящий впереди Яшка, косясь в сторону, пробормотал:

«Ты, Погрязова, это… Извини… Того, не в курсе были… Кто ж знал-то? Больше ни мы, ни Гвоздь, ни Ряха – никто… Не думай… Короче, извини… Больше не будем».

И смылись в подворотню. А я, совершенно ошарашенная, продолжила путь. Действительно, ко мне больше никто никогда не приставал. И еще несколько лет эти дворовые короли встречали меня в подворотне, нестройно здоровались или, если я шла слишком поздно, негодовали:

«Где шманаешься, дура? Во что-нибудь вляпаешься, а нам потом доказывай, что не вер– блюды…»

Я входила в положение и старалась не опаздывать.

Но кого хотел «подселить» к нам Федор? Кого-нибудь из своих бандитов? Вряд ли, он никогда бы не впутал Степаныча в свои дела… Так ничего и не придумав, я закрыла глаза и предалась своему любимому развлечению перед сном: начала вызывать зеленый шар. В детстве мне казалось очень забавным это занятие, я представляла себе крошечную зеленую точку, которая постепенно росла, становясь в конце концов размером с футбольный мяч, и я физически начинала чувствовать идущее от него тепло. Шар светился и шевелился, его можно было гонять по всему телу, с ног на голову, с одной руки на другую, и ощущать при этом, как он приятно греет кожу. Что это означает, я тогда еще не знала, была абсолютно уверена, что такого рода шары появляются перед сном у всех людей, и поэтому ни с кем о нем не говорила. Это было бы так же глупо, как обсуждать наличие у каждого человека двух рук или одного носа.

Наигравшись с шаром, я перевернулась на живот и спокойно заснула. А утром проснулась оттого, что в коридоре кричал Степаныч:

– Как? Когда?! Что ты ему дала, дура?! Какой укол? Что значит «не успела», я сто раз тебе говорил, «Скорую» надо было!!! Твою мать!!!

Впервые в жизни услышав, как дед ругается матом, я в одной рубашке, босая, вылетела в коридор. Телефонная трубка уже была брошена, висела на раскрутившемся шнуре и вяло пикала. Дед сидел согнувшись на табуретке. Увидев меня, он хрипло сказал:

– Это Татьяна. Федор помер. Ночью. Инфаркт.

Похороны состоялись через три дня. На кладбище я увязалась за дедом, хоть он и настаивал, чтобы я осталась дома. Котляковское кладбище обычно было малолюдным, и я очень удивилась, увидев, как пятачок перед церковью заполняет десятка четыре автомобилей. Машины были дорогие, блестящие, несмотря на московскую зимнюю грязь, почти все – иномарки, которых тогда и в Москве было не так много. На отпевание мы с дедом опоздали: гроб уже выносили из церкви шестеро мужчин.

Гроб с Федором плыл под серым небом по заснеженной аллее. За гробом валила толпа – сплошь мужчины, молодые, не очень и совсем старики в дорогих по тем временам кожаных пальто и куртках, коротких дубленках, норковых и волчьих шапках в руках. Из женщин была одна Татьяна, заплаканная и подурневшая до неузнаваемости, она все время рыдала в мокрый скомканный платок. Ее бронзовые волосы, выбиваясь из-под черного платка, липли к лицу, но Татьяна не убирала их. Когда опустили гроб, дед подошел к Татьяне (его, видимо узнавая, пропускали) и вполголоса сказал:

– Пусть приходят… если еще нужно.

– Нужно, Иван Степаныч, – хрипло сказала Татьяна. – Спасибо.

Назавтра она пришла к нам, по-прежнему в черном, бледная, постаревшая на несколько лет, с убранными в строгий узел волосами. Вслед за ней в прихожую шагнул высокий темноволосый парень со светлыми глазами. Он лишь мельком взглянул на меня, но даже от этого короткого взгляда мне стало не по себе. Так в мою жизнь вошел Шкипер.

Спрятавшись за кухонной дверью, я рассматривала гостя. Что-то в его резком лице с тяжеловатым подбородком и темной, будто прокопченной кожей показалось мне знакомым. Посмотрев внимательнее, я поняла: этот парень был очень похож на Федора. За ним вошли еще двое. Один был совсем молодым, скорее всего, таджиком или туркменом с наглейшими черными глазами, довольно красивым. Второй – огромный, бесформенный и неповоротливый, как оживший гардероб, с плоским лицом и толстыми веками, из-под которых едва видны были узкие карие, совсем неглупые глаза. Они молча замерли у порога.

Дед, пристально поглядев на Шкипера, видимо, тоже сделал нужные выводы, но вопросов задавать не стал. Они разговаривали за закрытой дверью не более пяти минут. Затем вышли. Шкипер тихо сказал несколько слов остальным (они слушали, не перебивая), а дед повернулся ко мне:

– Поедешь с ними к Сохе. Пусть поживут пару месяцев.

– Завтра? – обрадовалась я перспективе прогулять школу.

– Сейчас. – Дед повернулся к Шкиперу: – Поедете с Санькой. Учти, засранец, если с ней хоть что-нибудь…

Шкипер посмотрел на Степаныча так, что тот не стал продолжать и, резко махнув рукой, ушел на кухню. Я же кинулась одеваться.

Через два часа мы сидели в холодной, почти пустой электричке. Ехать было долго, больше трех часов, и я вытащила из рюкзака «Мастера и Маргариту». За усиленным чтением я надеялась скрыть некоторую неловкость: за время дороги до вокзала я со своими спутниками не обменялась ни единым словом. Они вполголоса переговаривались между собой, причем в основном говорили те двое, и было заметно, что они сильно обеспокоены. Шкипер больше молчал, в метро, казалось, даже дремал, но уже на вокзальной площади повернулся к ребятам и что-то коротко произнес. Я ничего не расслышала, поскольку как раз брала в кассе билеты. Но Ибрагим и Боцман (так они представились) заметно успокоились, закурили, Ибрагим даже начал было рассказывать какой-то похабный анекдот, но Шкипер показал глазами на меня, и тот умолк. В электричке эти двое заснули, едва состав отошел от платформы. Было видно, что до этого они не спали несколько ночей.

Я надеялась, что и Шкипер уснет тоже, но у него, казалось, и в мыслях ничего подобного не было. Сидя у окна, он барабанил пальцами по колену, смотрел на проносящийся мимо заснеженный лес, молчал. Лицо Шкипера было абсолютно безмятежным, но мне казалось, что у него что-то болит. Причем болит сильно. Чувствовать такие вещи я начала лет в пять, считала это само собой разумеющимся и, как правило, не ошибалась, но задать вопрос «Где у тебя болит?» незнакомому взрослому мужику?.. В конце концов я уткнулась в книгу, не боясь показаться невежливой. Тогда-то Шкипер и повернул голову.

– Это что у тебя?

Я вздрогнула, чуть не уронив книгу. Сердито сказала:

– Сами не видите?

– Вижу. Дай глянуть. И давай на «ты» лучше, а то нервы болят.

Удивленная, я протянула книжку. Шкипер раскрыл в начале и совершенно спокойно начал читать. Я следила за ним с нарастающим изумлением. В том, что передо мной сидит бандит, я ничуть не сомневалась. Но – читающий бандит? Да еще «Мастера и Маргариту»?.. Со слов деда я знала, что эта книга непроста, что мне в мои тринадцать читать ее рановато и что люди относятся к ней резко полярно: или роман становится любимым на всю жизнь, или же его не признают совсем. Я еще не выяснила, к какому типу читателей отношусь, поскольку застряла где-то на двенадцатой странице.

– Слушай, я почитаю? – не поднимая глаз, спросил Шкипер.

– Сейчас тебе! – возмутилась я. – Что я три часа делать буду?

– Зрение береги, молодая пока. Спи вон.

– Не хочу, я всю ночь спала!

– Хочешь – другую дам?

– А у тебя склад? – съязвила я.

Шкипер молча отложил «Мастера и Маргариту», полез в свою сумку и вытащил… «Чуму» Камю.

– Ты это прочитал?! – опешила я.

Шкипер улыбнулся несколько смущенно:

– Купил недавно на рынке. Не понял ни черта, бросил. Может, ты разберешься?

– А… зачем купил?

– Название понравилось.

Я молчала, не зная что ответить. Шкипер тем временем снова взялся за «Мастера и Маргариту». Я, помедлив, протянула руку:

– Отдай, ты здесь тоже ничего не поймешь.

– Почему? – Светлые, не то серые, не то зеленоватые глаза взглянули в упор, и мне стало не по себе, хотя Шкипер улыбался. – Здесь нормально… Понятно пока.

– Сколько классов заканчивал? – ехидно спросила я.

– Пять, – невозмутимо ответил Шкипер. – И те через жопу.

Я растерялась. Было похоже, что он не врет. Но тогда мы все-таки жили в еще не развалившемся СССР с его обязательным и бесплатным образованием для всех: восемь классов худо-бедно закончили даже дети нашей соседки-алкоголички. Я первый раз в жизни видела человека с «пятью классами через жопу» и обеспокоенно подумала: не обиделся ли он на меня?

– Ну, ладно, почитай до двенадцатой. А потом вместе будем.

Когда электричка подходила к крошечной станции Крутичи, мы со Шкипером добрались до двести двадцать седьмой страницы. Жестокий прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат вершил свой суд. Я совсем замерзла, но даже не сообразила, в какой момент Шкипер обнял меня за плечи и притянул к себе. Много лет спустя он, смеясь, убеждал меня, что тоже не заметил, как это вышло. Самое интересное, что это было похоже на правду. Я почувствовала чужую руку на своих плечах, лишь когда проснулся и заржал Ибрагим:

– По малолеткам заработал, Шкипер?!

Я тут же, хотя и с некоторым сожалением, освободилась (у Шкипера под мышкой было тепло), Шкипер проворчал что-то в адрес козла и придурка с одной прямой извилиной, но никакой неловкости мы оба не испытали. Шкипера на тот момент явно занимали совсем другие мысли. А мне, малявке, и в голову не могло прийти что-то в отношении старого дядьки, коим мне тогда казался двадцатипятилетний Шкипер.

Соха жила в деревне Крутичи Калужской области – полная глухомань, куда и автобусы не ходят. Сколько себя помню, дед отправлял меня туда на все каникулы. С восьми лет я ездила самостоятельно, 31 мая садясь в электричку на Киевском вокзале и 31 августа возвращаясь в Москву дочерна загорелая, пропыленная, с выгоревшими волосами. Соха была таким же неотъемлемым элементом моего детства, как Степаныч, Милка, соседи-цыгане, книги, рояль. Как и дед, я звала ее в глаза – Егоровна, за глаза – Соха, и мне в голову не приходило выяснять, кем она, собственно, мне приходится. Кроме нее, в Крутичах жили четыре древние бабки, до асфальтового шоссе нужно было шагать полями километров пять, до станции – почти столько же лесом, а с трех сторон деревню окружал глухой лес с лосями и медведями. По окраине деревни бежала узенькая речушка Крутька, заросшая по берегам ракитником, за Крутькой лежал необъятный луг, поросший всевозможной травой и благоухающий так, что на него слетались все окрестные пчелы, а за лугом начиналось болото и лес.

Дом Сохи – голубой, облупившийся, с белыми наличниками на окнах и петушком на венце крыши. Все уже довольно старое, но ладное и не обветшавшее. Вокруг дома – огромный сад из старых яблонь, слив и вишен, огород, наполовину состоящий из грядок с лекарственными травами, за косым забором – традиционные ряды картошки, а за картошкой – опять травы. Соха была известной на всю область знахаркой, и лечиться к ней приезжали даже из Москвы.

При первом взгляде на Соху люди обычно теряются. Представьте себе гвардии полковника в отставке с прямой спиной, широкими плечами, ростом метр восемьдесят, с морщинистым лицом, серыми, холодноватыми глазами, со сталью в голосе и непреклонностью во взгляде. Оденьте полковника в длинную сборчатую юбку и старую, но чистую вязаную синюю кофту, на голову повяжите платок в голубых незабудках, на ноги натяните теплые чуни. Подпояшьте его фартуком с объемистыми карманами, из которых постоянно высыпаются какие-то сухие семена и соцветия. Это будет уже не полковник, а Антонина Егоровна Сохина, Соха. В молодости она была очень хороша собой и похожа на Марлен Дитрих, о чем свидетельствует фотокарточка пятидесятилетней давности, пришпиленная над комодом.

В доме Сохи всегда очень чисто, крашеные полы отмыты до блеска, покрыты домоткаными дорожками, занавески на окнах вышиты розами и диковинными листьями (Маруське зимой нечем больше заняться). Всюду – на стенах, на полках, на огромной беленой печи – травы, почки, высушенные цветы. Из-за этого в доме Сохи всегда стоит запах летнего луга. На стене копия картины Маковского «Дети, бегущие от грозы». Копия плохая, выполненная деревенским пьяницей-художником. На ней девочка, несущая брата, изображена совсем взрослой девушкой лет восемнадцати и очень похожей на Маруську. На другой стене – книжные полки. Одна занята различными изданиями и журналами по садоводству, цветоводству и консервированию: сад у Сохи самый лучший в деревне. Деревенские бабки завидуют, шепчутся, что все это из-за того, что Соха – ведьма, поэтому у нее и растет все само. То, что результата можно добиться одним только грамотным ухаживанием, им и в голову не приходит. Много у Сохи и других книг, читать она, в отличие от деревенских, любит и не ленится ходить зимой на лыжах за семь километров в село Сестрино, где есть библиотека. Часто книги ей подбрасываем я или дед, кое-что покупает Маруська, когда ездит в Москву. Но Маруська, которая сама никогда не читает, выбирает книги по принципу «солидности»: чем толще и непонятнее, тем лучше.

«У, дура… – ругается Соха, отправляя на самую дальнюю полку какую-нибудь раззолоченную „Историю русского масонства“ или „Географический атлас Южного полюса“. – Хоть бы на заглавие посмотрела, ей-богу… Вот саму заставлю читать, узнаешь тогда! Денег грохнула кучу, а никому не надобно! Лучше бы про любовь что взяла!»

«Не поздно вам про любовь-то?» – нахально интересуется Маруська. С визгом уворачивается от метко запущенного валенка и с ногами прыгает ко мне на кровать. Ее зеленые глаза смеются, на них падает светлая прядь волос, и Маруська становится похожей на русалку из сказок Пушкина.

Маруська появилась у Сохи, когда мне было лет восемь, а ей – пятнадцать, и откуда она взялась, я не задумывалась. В детстве вообще редко задаешь себе такие вопросы. Мне было достаточно того, что летом было с кем бегать на речку и в лес: других детей в Крутичах не бывало даже на каникулах. Чаще всего Соха отправляла нас с Маруськой за травой, мы уходили на рассвете и возвращались, усталые вмертвую, уже при свете месяца.

Больше всего я любила бывать на большой круглой поляне в лесу, до которой нужно было пробираться больше часа сквозь ельник, орешник и густые заросли папоротника. Высокие травы на поляне сильно и остро пахнут, деревьев нет ни одного, зато точно в середине торчит растрескавшийся деревянный столб, весь черный, словно опаленный, и закругленный сверху. Соха как-то обмолвилась, что этот столб – испорченный временем идол славянского бога Перуна. За Перуном, сквозь темные стволы елей, едва можно разглядеть маленькое лесное озерцо. Когда я, раздевшись, ступаю на замшелые мостки, желтоголовые ужи бесшумно соскальзывают с них и плывут, выставив головки. Мне не хочется пугать обитателей озерца, я осторожно, стараясь не волновать заросли травы, захожу в воду, но Маруську законы водяного общежития не волнуют, она влетает в озерцо с шумом и брызгами; завопив, вдруг пропадает с головой, выскакивает в столбе воды, хохочущая:

«Ой, глубоко, до дна не достать!»

Я медленно плыву к середине. Внизу, сквозь зеленоватую толщу, видны мелкие камешки, песок. Над головой, в венке зеленых листьев и ветвей просвечивает голубеющее окно неба. Я закрываю глаза и привычно вызываю свой зеленый шар. Здесь, на поляне, он всегда почему-то приходит гораздо быстрее, чем дома перед сном. Холод воды уходит, мне становится тепло, почти горячо. Из странных ощущений меня выдергивает крик Маруськи:

– Эй! Санька! Замерзла, что ли?

Шар пропадает. Я выхожу из воды и через минуту обо всем забываю.

…К Крутичам мы с ребятами подошли, когда было уже совсем темно. У Сохи не спали, в доме горела керосиновая лампа.

– Нас точно отсюда не попрут? – озабоченно спросил Шкипер.

– Не бойся. – Я открыла калитку, прошла по расчищенной дорожке между наваленными в мой рост сугробами, постучала в окно. В доме метнулись тени, и на крыльцо выбежала Маруська в ночной рубашке и обрезанных валенках на босу ногу.

– Санька, это ты?! – поразилась она. – Чего это ты среди недели, случилось что? Степаныч здоров?

– Здоров. Я с людьми тут.

Ребята подошли ближе. Первое, что я увидела, – ошалелые глаза Шкипера. Он молча смотрел на Маруську. Лампа была у нее за спиной, и ночная рубашка высвечивалась насквозь, но Маруська, изумленно разглядывающая чужих людей, этого не замечала.

– Закройся, дура, – шепотом сказала я.

Маруська спохватилась и юркнула в дом, на ходу крича:

– Егоровна, тут Санька стадо какое-то привела!

– Вот это я понимаю! – восхищенно сказал Ибрагим. – Вот это герла! Буфера у ней что надо, а, пацаны? Шки-и-ипер, ну что такое? Я ж так, к слову…

– К слову, я тебе сейчас откручу… – Что именно он открутит, Шкипер указал конкретно, на этот раз не постеснявшись меня.

Ибрагим открыл было рот, но тут на пороге появилась Соха и жестом пригласила нас внутрь.

Оказавшись в доме, я первым делом протянула письмо от деда. Соха отошла с ним к освещенному лампой столу, не спеша надела очки и принялась читать. Ребята, не зная, что им делать, стояли у порога. Маруська, уже успевшая одеться, копошилась за печью, гремела кастрюлями, разогревая на всякий случай ужин. Я была уверена, что после просьбы деда Соха не выгонит непрошеных гостей. И действительно, скоро прозвучало сухое:

– Раздевайтесь. А с тобой что?

Вопрос был адресован Шкиперу, но посмотрела Соха на меня. Я поняла, что в электричке почуяла правильно, и кивнула.

– Ничего со мной, – помолчав, сказал он.

– Врешь. Покажи. Хуже не будет.

– Незачем.

– Тогда пошел вон. Утром поезд на Москву будет.

Шкипер покраснел, это было заметно даже при слабом свете лампы, на скуле его зло дернулся желвак. В какой-то момент мне показалось, что он действительно развернется и уйдет.

– Пашка, не дури, – подал голос молчавший до сих пор Боцман. – Покажь ей.

– Поучи дедушку какать… – проворчал Шкипер, но видно было, что он уже сдается. Неприязненно поглядывая на Соху, он сбросил зимнюю кожаную куртку, морщась, стянул свитер грубой шерсти, под которым оказалась не первой свежести тельняшка, запачканная к тому же возле левого плеча бурой грязью. Я поняла, что это за грязь, когда Шкипер снял тельняшку, представив нашим взглядам кое-как намотанные, почти черные бинты.

– Давно? – спросила Соха.

– Неделю. Нет… Больше уже.

– Идиот.

По лицу Шкипера было видно, что идиотом его не называли очень давно. Но пока он думал, как ответить наглой бабке, Соха подошла ближе и осмотрела бинты.

– Все засохло, отмачивать надо. Санька, давай.

Я вздохнула и пошла наливать из чайника в таз теплую воду. Сумрачный Шкипер уселся на табуретку, я устроилась рядом и мокрой ватой начала отмачивать бинты.

Засохло все действительно намертво, и через полчаса Шкиперу надоело.

– Рви так. Осточертело, спать хочу.

– Ты что?! – испугалась я. – Больно будет очень!

– Плевать, рви.

Я колебалась, и тогда Шкипер отстранил мою руку, взялся за отставший, грязный и мокрый край бинта и дернул изо всех сил. Мы с Маруськой хором ахнули, Шкипер хрипло выматерился. Его смуглое лицо стало серым. Из длинной, воспаленной, местами загноившейся ножевой раны хлынула кровь.

Я приложила руку. Через минуту кровь унялась, Шкипер озадаченно уставился на меня, а Соха резко сказала:

– Почему не слушаешься? Пороть тебя некому!

– То-то и оно, мать, что некому, – попытался пошутить Шкипер, но на лбу его выступила испарина, и я видела, как ему плохо. Все же он спросил у меня:

– Как ты это делаешь, дитё?

– Молча, – сердито сказала я. Намазала чистый бинт приготовленной Маруськой массой из распаренной травы, прикрыла ее другим бинтом, наложила повязку. Шкипер скрипел зубами, терпел. Из-за стола сочувственно поглядывали Боцман и Ибрагим. Последний не удержался:

– Санёк, а ты трипак случаем вылечить не можешь?

– А что это? – искренне удивилась я, будучи совершенно неиспорченным ребенком.

– Ну что, мне встать, падла? – процедил сквозь зубы Шкипер. Но вставать ему не пришлось, потому что Боцман без лишних слов дал Ибрагиму подзатыльник, от которого тот чуть не свалился под стол.

– Шкипер, чего он?!

– Заткнись, не то добавлю. Жрите и ложитесь. Достали, гады…

Я погладила его по затылку, успокаивая. Шкипер вздрогнул. Ничего не сказал, опустил голову и до конца перевязки молчал. Молчали и ребята. Без разговоров они уплели котелок картошки с солеными огурцами (Шкипер есть не стал), Соха выделила им по сто грамм, после чего весь дом заснул. Хозяйка влезла на теплые полати, Маруська сдвинула свою подушку к стене, освободив мне половину кровати, гости все втроем растянулись на полу, где Маруська постелила им на половиках и одеялах: больше места не было.

Я заснула быстро, но почти сразу проснулась от шороха одеяла рядом с собой. В окно светил зимний месяц, на полу лежали серые пятна света, в одном из них отчетливо была видна мышь, теребящая корку. Сильно пахло травой и почему-то сигаретами. Из-за двери слышался ровный храп, причем особенно выделялись многоступенчатые рулады Сохи. Маруська, откинув одеяло, тихо перелезала через меня. Я притворилась спящей.

Соскользнув на пол, Маруська босиком прокралась к двери. Мышь метнулась под кровать. Вытянув шею, я увидела в темноте соседней комнаты красный огонек. Кто-то не спал и курил.

– Чего коптишь в доме? – донесся до меня сердитый Маруськин шепот. – Егоровна заругается, хату всю провоняешь, она не любит…

– Извини, – огонек сигареты исчез.

– Что не спишь? Болит?

– Есть немного.

– Счас Саньку разбужу, она снимет…

– Не трожь дитё-то. Сама сделай.

– Дурак, я не умею.

– Что так? Я думал, вы все тут ведьмы.

– Сам ты ведьма!

Тишина.

– Что ж тебя бабка не научила?

– Этому не научишь. Это как мозги – или есть, или нет. Санька вот может… А Соха мне не бабка вовсе. Она меня знаешь где нашла?

Тут Маруська совсем понизила голос, и я долгое время ничего не слышала.

– Сколько тебе лет? – вдруг спросил Шкипер.

– Двадцать. А тогда было двенадцать.

– Хм… И за что мотала?

– Отчима табуреткой по кумполу шарахнула. Кто ж знал, что он, гнида такая, скопытится? Трояк дали по малолетке. Пятнадцати лет откинулась с зоны, сижу в Калуге на вокзале и куда идти, не знаю. Не домой же ехать к матушке! После того как ее единственненького, ненаглядного любочку жизни лишила… Тьфу. А Егоровна ко мне сама подошла.

– То есть ты здесь…

– Шестой год.

– Хреново, сестра.

– Да нет, не очень. Она добрая, Егоровна, вообще-то. Только вот… – Маруська снова перешла на шепот. Шептала она долго, то горячо, то еле слышно. В середине ее речи Шкипер, несмотря на запрет, снова щелкнул зажигалкой. Прикуривал он почему-то долго, и я, замерев, смотрела на его освещенное красным огоньком лицо с опущенными глазами. Мне показалось, что он чем-то смущен. А Маруська все шептала и шептала, не могла остановиться. Наконец она умолкла. В лунном пятне я видела тени Шкипера и Маруськи: он лежал, оперевшись на локоть, она сидела рядом. Вдруг тени зашевелились, Шкипер сел и, к моему удивлению, обнял Маруську за плечи. К еще большему моему недоумению, она не отстранилась.

– Слушай, сестра… – снова донесся до меня его задумчивый голос. – Все понимаю. Сукой буду, если не понимаю. Я сам на просушке недели бы не протянул, а тут пятерик… Только не сегодня, лады? Болит все. Могу не потянуть, тебе это надо?.. Вот завтра оклемаюсь – и засажу тебе как положено, довольна будешь. – Снова минутная пауза. – А хочешь, вон Ибрагима пну? Он не хуже моего…

– Сволочь! – вдруг выругалась Маруська. Вскочила было, но Шкипер поймал ее за руку.

– Пусти, гад!

– Сестра, ну ладно тебе… Ну, чего ты? Я ж как лучше хотел. Завтра, лады? Клянусь, все на ура прокатит.

– Лады, – буркнула Маруська. Оттолкнула руку Шкипера, встала и ушла. Перелезла через меня; тяжело дыша, упала лицом в подушку. Я старалась не шевелиться. Маруська плакала. В соседней комнате по-прежнему горел огонек сигареты.

На другой день рано утром я уехала в Москву.

Ребята прожили у Сохи до весны. Я, как обычно, время от времени приезжала в Крутичи, привозила продукты, которых в деревне было не купить (стояли годы перестройки, в магазинах не задерживался даже сахар), новые книги для Сохи, письма для нее же от деда. Боцман и Ибрагим добровольное заключение переносили тяжело. Заняться им было нечем, не было даже работы – разве что почистить снег, притащить воды из колодца да раз-другой съездить в лес за дровами. Телевизора Соха не имела, старый приемник хрипел, булькал и передавал только местные калужские новости. Хорошо, что у меня нашлась колода карт, и мы со Шкипером однажды научили двух его приятелей-страдальцев игре в покер. От скуки не мучился только Шкипер: в его распоряжении была Маруська и книжные полки Сохи, причем второе его явно интересовало больше. Читал Пашка много, но беспорядочно: в один выходной я видела у него «Графиню де Монсоро», а через неделю он уже страдал над «Войной и миром», которую, к слову, так и не осилил, сломавшись, как и многие до него, на философских рассуждениях Толстого.

Как-то раз я его спросила:

– Федор тебе кто был?

– Кто надо, – сухо сказал Шкипер.

Но я, по молодости лет, не почувствовала, что надо заткнуться.

– Он же отец твой был, да? Чего он тебя не заставил хоть восемь классов кончить?

– Другие дела были.

– А мать у тебя есть?

– Есть на жопе шерсть.

Я надулась. Встала, чтобы уйти, но Шкипер улыбнулся. Улыбка сильно меняла его, пугающее впечатление от светлых холодных глаз на темном лице пропадало, он сразу становился моложе своих лет.

– Ладно, извини.

– Проехали… У меня Степаныч знаешь как говорит? «Меньше знаешь, лучше спишь».

– Наш человек, – одобрительно заметил Шкипер.

Инцидент, таким образом, был исчерпан. Вместо злополучной «Войны и мира» я привезла ему кассилевскую «Кондуит и Швамбранию», предусмотрительно вырвав титульную страничку с указанием «для среднего школьного возраста», и шкиперовское ржание в течение всех выходных выводило из себя Ибрагима и Боцмана, не разделявших его удовольствия.

Маруська бегала довольная – хотя впоследствии призналась мне, что, помимо Шкипера, спала изредка и с ребятами: чтобы те не слишком завидовали ближнему. Шкипер не возражал, не желая конфликтовать с корешами, каждому из которых тогда было немногим больше двадцати, и длительное воздержание вкупе с вынужденным бездельем могло плохо сказаться на их адекватности. Соха, кажется, знала обо всем этом безобразии, но не вмешивалась. Скорее всего, понимала, что так лучше всем.

В конце марта ребята уехали – не сказав куда. Помню, Маруська выла, как паровоз, бросалась на стены и орала, что никого лучше Шкипера у нее не было. Хотя, кажется, у нее вообще никого больше не было. Я посочувствовала ей, но довольно быстро обо всем забыла.

Через год я закончила восемь классов и по настоянию деда подала документы в медицинское училище. Поступив туда без проблем и с легким сердцем забросив сумку с учебниками на шкаф, я поехала на каникулы к Сохе, в сентябре вернулась в Москву и с энтузиазмом взялась за учебу. Но уже через два месяца меня стошнило в анатомическом театре, я пришла домой желто-зеленая, кинула в угол учебники и заявила деду, что никогда, ни при каких обстоятельствах не буду добровольно смотреть на вывернутые человеческие кишки.

С одного взгляда Степаныч понял, что это не обычный каприз. Растерянно сел на табуретку, накапал себе пустырника в рюмку и спросил:

– А что же ты делать собираешься? Куда пойдешь учиться?

– Не знаю…

Дед выпил пустырник, покряхтел – и стукнул кулаком в стену, призывая соседку тетю Ванду, мать Милки. Та пришла через пять минут.

– Что случилось, Степаныч? Девочка, ты что такая бледная, заболела?

Дед коротко изложил события. Тетя Ванда нахмурилась. Я, сердитая, с остервенением пилила в раковине мороженое мясо на ужин. Наконец тетя Ванда неуверенно предложила:

– Может, ее к нам пока?

– Это куда – к вам? – насторожился дед.

– К нам, в ресторан. Вчера Карпыч жалился, что на пианино играть некому, а Санька все-таки музыкальную школу закончила…

– Ну знаешь, с ума ты сошла! – взвился дед, уронив рюмку с остатками пустырника. – Саньку – в ресторан? Перед жульем пьяным кривляться?!

– Ну и что?! – воинственно переспросила тетя Ванда, уперев кулаки в бока. – Я сама всю жизнь там кривляюсь! И девки мои! И, слава богу, все честными замуж повыходили, меня до сих пор за них свекрови благодарят!

– Вы – цыгане!

– А Санька твоя кто?! Чернее всех моих в пять раз! С пеленок с нами, я ее кормила, растила, на все свадьбы-крестины с собой брала, никому из цыган и в голову не пришло, что не наша! Отпусти ее, Степаныч, девка денег заработает! А я там за ней, как за своей, смотреть буду, не беспокойся. Ни одного ферта не подпущу.

– Не место ей там, не место! – не мог успокоиться дед.

– А где ей место? На шее у тебя? Девка взрослая, самой пора зарабатывать. Она и может, и хочет, и сумеет, а ты тут из себя министра строишь!

– Да ты ее спроси, она пойдет?!

– Пойду, – хмуро сказала я. Выбирать, особенно после слов о сидении на дедовой шее, было не из чего.

Тетя Ванда была права: маленькой я практически жила у соседей. Дед работал, возвращаться из школы в огромную пустую квартиру и сидеть одной до темноты мне было страшно, и я прямиком из школы шла с Милкой к ней домой.

У цыган всегда была полная квартира народу, толклись, кроме своих четверых детей, какие-то племянники, двоюродные-троюродные братья и сестры, тетки и дядьки, зятья, невестки и прочая родня. Мы с Милкой входили в квартиру – и нас сразу же сажали за стол. Мы с Милкой уписывали за обе щеки борщ, картошку, котлеты, а дед Килька сидел напротив и по-деловому расспрашивал:

«Ну, и чему вас там в школе учили сегодня? Как женихов искать? Как „другому“?! Чему другому?! Да зачем вам это другое надо-то? Морочат зачем-то голову девкам…»

Я прыскаю, Милка серьезна. Учится в школе она только по настоянию отца и точно знает, что после восьмого класса оставляет учебу, выходит замуж и начинает по-настоящему работать в отцовском ансамбле. Пока же ее только изредка берут на концерты, и на другой день, выходя к доске, Милка томно зевает и заявляет:

«Таисия Петровна, я ведь с ночи, работала, как каторжная… Ну какие отношения синусов, господи?..»

Бедная математичка только вздыхает:

«Ну, ладно, Туманова, садись. Издеваются над ребенком, не родители, а…»

«Ребенок», тщательно удерживая на лице выражение казанской сироты, идет на место и, садясь, весело толкает меня в бок локтем:

«Джидэ яваса – на мэраса!»

По-цыгански я говорю свободно с детства. Никто меня нарочно не учил этому, просто в какой-то день я сообразила, что понимаю все: приказания тети Ванды на кухне (я всегда приходила помогать, если в доме ожидались гости), глубокомысленные речи деда Кильки, разговор Милки с сестрами, беседу гостей… Потом заговорила сама, и никто этому не удивился, потому что тетя Ванда, кажется, всегда считала меня одной из своих дочерей. Во всяком случае, когда в двенадцать лет у меня начались месячные, я, до смерти перепуганная, с диким ревом кинулась прямо к тете Ванде, и именно она в двух словах объяснила мне, что такое женская физиология и как с ней справляться. У тети Ванды я училась варить еду в немыслимых количествах, шить, мыть окна, заполнять квитанции коммунальных услуг, отбиваться от нежелательных ухаживаний, укладывать спать пьяных и буйно настроенных мужчин, а также иметь в виду: мужчина всегда свободен, а женщина всегда за все отвечает.

Долгое время я была уверена, что тетя Ванда самая эффектная женщина в мире. Она была красива индийской красотой, темной и горячей, ей не хватало только сари и точки между бровями, чтобы сниматься в бомбейских мелодрамах. До сих пор вижу, как она стоит в своем вишневом домашнем платье и фартуке возле раскаленной плиты, на которой булькают две кастрюли, сковородка и ковшик с молоком, на одной руке сидит ревущий полугодовалый внук, в другой поварешка, и командует:

– Любка, где лук? Санька, подай соли! Милка, начисть еще шесть картошек! Да где там Васька с помидорами?! Петька, Ваську с помидорами позови! Не дети, а проклятье моей молодости! Катька, где все ножи?!

Мы – четыре девчонки – носимся как ошпаренные: дел много, вечером ожидаются гости. Катерина в облаке пара у раковины моет посуду, я шинкую капусту, Милка ловко, как солдат в наряде, ошкуривает в огромную миску картошку, крошечная Любка чистит огромную луковицу, а со двора доносятся истошные вопли старшего сына, призывающего младшего:

– Васька! Васька-а-а!!! Васька, живо, умер, что ли, в очереди?! Мама зовет!

Неожиданно Любка взвизгивает и бросает нож, ее рука заливается кровью.

– Полотенце, полотенце приложи! – кричит тетя Ванда. Но Любка ревет во все горло, тряся рукой, по полу кухни разлетаются красные капли, я кидаюсь к ней с мокрым полотенцем – и еще не успеваю его приложить, а кровь уже успокаивается. Через минуту вместо длинного пореза на маленькой ручонке лишь едва заметная царапина. Любка еще всхлипывает, но видно, что боли больше нет. Милка изумленно таращит глаза, забыв о картошке. Тетя Ванда переводит взгляд с младшей дочери на меня. Медленно крестится. Осторожно спрашивает:

– Как ты это делаешь, девочка?

Я еще не догадываюсь, что буду слышать этот вопрос всю жизнь. Озадаченно пожимаю плечами:

– Не знаю. Никак.

Тетя Ванда молчит и качает головой. Забытые кастрюли бешено бурлят на плите.

К вечеру в огромной квартире наступает тишина и благолепие. Еда готова и стоит на длинном кухонном столе, накрытая крышками и полотенцами, по всему дому – запах пирогов и печеной свинины. Паркет натерт до блеска, нигде ни пылинки, огоньки светильников, имитирующих старинные канделябры, отражаются в зеркалах, деках висящих на стене гитар и черной, поднятой крышке рояля. Стол в большой зале покрыт белейшей скатертью, сверкает хрусталем и серебром – старинной посудой тети Ванды, фарфоровые тарелки, ее гордость, прячутся под вышитыми салфетками. Мальчишки и отец выставлены из дома на улицу – встречать гостей. Мы – девочки – сидим в комнате тети Ванды и заканчиваем прихорашиваться. Сегодня особенный вечер, сегодня должны сватать Милку, и потенциальная невеста, бледная от волнения, меняет четвертое платье.

– Мама, ну что же это такое?! Кто пятно посадил белому прямо на живот?! Убью я этих крокодилиц!

– Снимай белое, надевай розовое! – командует тетя Ванда со шпильками во рту, заплетая перебирающей от нетерпения ногами Любке косу. – Что хнычешь, глупая, оно к тебе больше идет! Кораллы свои дам надеть, ну, скорее одевайся! Господи, да где эта зараза?! Санька, глянь в окно, не видно? Живет в двух шагах, и хоть бы раз вовремя явилась!

«Зараза» – это старшая, замужняя дочь тети Ванды, Нина, которая должна приехать с мужем и детьми. Без них семья не в полном сборе, а это уже дурной тон. Тетя Ванда нервничает: вот-вот должны прибыть сваты. Я наваливаюсь грудью на подоконник:

– Едут, кажется!

– Фу, слава богу! – Тетя Ванда бросает Любкину прическу и выскакивает из комнаты. Милка мчится за ней, Любка с недоплетенной косой тоже. Я остаюсь на месте и смотрю, как около подъезда паркуется черная «Таврия» и из нее выходит, приглаживая ладонью курчавые волосы, высокий цыган в короткой кожаной куртке. Это муж Нины, Иван. Он открывает дверь для жены, затем выпускает щебечущую стайку детей, закрывает машину. Поднимает голову, смотрит на окна, видит меня, улыбается, показывая крупные белые зубы, и машет рукой. Я кулем сваливаюсь с подоконника на пол, хватаюсь за горящие щеки. Сердце подскакивает к горлу и душит, нечем дышать. Мне четырнадцать лет. Иван Карджанов, муж сестры моей лучшей подруги, отец троих детей, – моя первая любовь, и ни одна живая душа об этом не знает.

Иван происходит из старой семьи артистов, он гитарист и певец в шестом поколении. Некрасив: как у многих цыган, у него резкие черты лица, слишком большой нос, густые брови, почти сросшиеся на переносице. Но когда он поет, это лицо освещается изнутри и неуловимо меняется, в темных глазах появляется странный блеск, а от Ивановой улыбки – грустноватой, словно осторожной, – у меня останавливается сердце.

Нина с семьей входит в прихожую. Пока тетя Ванда негодует, хватается за голову, целует по одному внуков, Нина только улыбается и сбрасывает на руки мужа кожаный плащ – писк тогдашней моды. Я смотрю на нее, не отрываясь. В те годы я бы черту душу продала, чтобы быть похожей на нее. Нине двадцать два года. Из пяти дочерей тети Ванды она самая красивая. У всех сестер Тумановых хорошие волосы, но только у Нины они падают почти до колен, густые, тяжелые, вьющиеся. В черных глазах – томная усталость, матовое лицо украшает изящная родинка в углу рта. На Нине черное вечернее платье, подчеркивающее хрупкость фигуры, бриллиантовые серьги искрят голубым и золотистым светом, кольцо с огромным изумрудом – подарок мужа – кажется слишком тяжелым для тонкой кисти с длинными худыми пальцами. Иван смотрит на нее, не отрываясь, не отводит взгляда, вешая плащ жены на вешалку, провожает ее глазами, когда она, разговаривая с матерью, уходит в комнату. Никогда на моей памяти он не смотрел на жену по-другому. Иногда Нина жалуется, что муж слишком ревнив и устраивает ей сцены по поводу и без, но все знают, что она и сама такая же. Они с Иваном живут вместе больше восьми лет и до сих пор безумно влюблены друг в друга. Я тороплюсь скрыться в кухне и, стоя у раковины, залпом выпиваю стакан воды. Мои чувства – мои проблемы, и я в тысячный раз клянусь самой себе, что никто ничего не узнает и даже не заметит. А в прихожей уже хлопают двери, слышится смех, веселые голоса – при-ехали гости. В кухню пулей влетает Милка, хватает меня за руку и увлекает за собой.

Гостей человек десять, родители, братья и сестры жениха, и, конечно, он сам – худенький мальчик лет шестнадцати, напряженно улыбающийся, с горящими румянцем скулами. Милка стоит чинная и важная, глядит в пол, теребит в пальцах пояс платья. Все здороваются, целуются, рассматривают детей, потом скопом проходят в зал и рассаживаются. Сестры жениха вместе с нами устремляются на кухню – помогать. Так заведено.

Какое-то время и хозяева и гости делают вид, что все это – обычные посиделки. Все пьют, едят, вспоминают общую родню, смеются. Мы мечемся из кухни в комнату с тарелками, бутылками и бокалами, меняем блюда, наливаем вино. Внезапно бас Милкиного отца перекрывает общий гомон:

– Мила! Подай вина нам с Сергей Васильичем!

Наступает гробовая тишина: все понимают, что это значит. Бледная Милка мелкими шажками выходит из кухни, неся давно приготовленный тетей Вандой поднос с двумя хрустальными бокалами, наполненными красным вином. Я вижу, что у нее дрожат губы и поднос качается в руках. Все смотрят, как она идет к столу и с поклоном протягивает поднос отцу и будущему свекру, сидящим рядом. Отец спрашивает:

– Милка, Сергей Васильич тебя за своего Кольку сватает. Честь большая для нас! Пойдешь?

Вопрос задан для проформы: все уже решено. Милка, не поднимая глаз, кивает. Папаши берут бокалы, выпивают, целуются – и тишина взрывается смехом и поздравлениями: Милка просватана. Тетя Ванда вдруг начинает плакать, цыганки кидаются к ней – утешать. Милка выбегает было из комнаты, но ее ловят за подол, вталкивают в круг, начинают играть сразу четыре гитары, и моя подружка начинает танцевать. Жених из-за стола украдкой разглядывает ее, на его мальчишеском лице растерянность. Я смотрю на Милку, которая уже улыбается, такая счастливая, такая нарядная в своем розовом платье, с распущенными волосами, и мне хочется плакать.

Уже поздно-поздно вечером мы с Милкой ставим огромный электрический самовар, завариваем черный как смоль чай, вносим в зал блюда с пирогами, тортом, печеньем. И хозяева и гости устали, уже никто не пляшет. Тетя Ванда вполголоса разговаривает на диване с другими женщинами, мужчины курят прямо за столом, и табачный дым всплывает к потолку. Дети давно спят в соседней комнате. Нина сидит за роялем, небрежно касается клавиш, наигрывая что-то среднее между романсом и «Танго смерти», и я невольно любуюсь ее тонким лицом с опущенными ресницами. Иван сидит за ее спиной, и я знаю, что могу смотреть на него сколько угодно: в темноте ни он, ни кто-то другой все равно ничего не заметят. У него в руках гитара, Иван извлекает из нее короткие аккорды, подстраиваясь под игру Нины. Она наконец замечает это, поворачивается к мужу; улыбаясь, что-то шепчет. Иван тут же меняет тональность, Нина берет на рояле небрежное арпеджио и вполголоса напевает:

Когда в предчувствии разлуки Мне нежно голос ваш звучал…

Я смотрю на загадочную полуулыбку Нины, ее дрожащие ресницы, горбоносый Ванькин профиль и его взгляд, устремленный на жену, и у меня перехватывает горло. Я встаю и тихо выхожу на кухню. И уже там реву, реву, уткнувшись в занавеску, горько, безысходно, безутешно, как ревут только в четырнадцать лет от несчастной любви. Я знаю, что никогда не буду такой, как Нина. Я знаю, что никто и никогда не посмотрит на меня так, как Иван сейчас глядит на жену. Я знаю, что я похожа на галку, такая же черная, худая и носатая, неудачная копия бабушки Ревекки, что вместо груди у меня – две редиски, что волосы похожи на воронье гнездо и что я никогда, никогда, никогда не выйду замуж – ни за кого, кроме Ивана. А поскольку он женат, то дорога мне одна – в монастырь.

Я была безмолвно влюблена в Ваньку почти пять лет – солидный срок для первой любви. Мы каждый вечер встречались в ресторане, вместе работали до глубокой ночи, и каждый вечер я подвергала себя жесточайшей пытке, выверяя и урезая до минимума каждый взгляд, каждый поворот в Ванькину сторону, следя за каждым своим словом и за выражением лица во время этого слова. С самоконтролем у меня всегда было все в порядке, и о моей тайной страсти не догадывался не только ее предмет, но даже Милка и тетя Ванда. Последняя как раз в то время пыталась пристроить меня замуж. По цыганским меркам шестнадцать-семнадцать лет было для замужества в самый раз, и при каждом удобном случае тетя Ванда заводила разговор о своих неженатых племянниках, которых у нее было великое множество. Я как можно вежливее отказывалась. Во-первых, я хранила верность Ваньке. Во-вторых, в цыганской семье над невесткой всегда стоит куча командиров, начиная с мужа и кончая дальними родственниками свекрови. У меня был слишком независимый характер и воспитание, тетя Ванда, видимо, это чувствовала и поэтому вздыхала и не настаивала. Так прошло около двух лет, и всего однажды за это время я была, как Штирлиц, предельно близка к провалу.

Это случилось в один из дождливых осенних вечеров, когда Нина примчалась в ресторан за несколько минут до своего выхода, злая, заплаканная, растрепанная, вместе с детьми – и без Ваньки. Усадив свой выводок на банкетку и швырнув в угол сумку с костюмом, она молча, торопливо начала переодеваться, на осторожный вопрос матери о муже отрывисто сказала: «Не знаю, где болтается, мерзавец!» – и нырнула с головой в обшитое пышными оборками красное платье. Было очевидно, что они с Ванькой поругались. Тетя Ванда разохалась. Дядя Коля сердито достал телефон и начал звонить старшему сыну, который должен был подменить Ивана с гитарой. Нина тем временем уже оделась и перерывала сумку в поисках туфель. Они не находились, и через минуту стало ясно, что Нина забыла их дома. Выругавшись, она скомкала пакет, швырнула его в угол, посмотрела на часы, на мать, на сестер и остановила взгляд на мне:

– Санька, у тебя же через час только выход?

– Да. Но я хотела…

– Санечка, не в службу, а в дружбу, сбегай ко мне за туфлями, а? Мне же сейчас петь через минуту, я в сапогах постою, а плясать-то попозже как?! Сбегай, ради бога!

Я кивнула и быстро начала собираться. Услуга была небольшой, Нина с Иваном жили тогда всего в десяти минутах ходьбы от ресторана. К тому же я настолько обожала Нину, что была готова бежать по ее просьбе на другой конец города. Заверив встревоженную тетю Ванду, что я непременно вернусь к своему выходу, я выбежала за дверь.

Через четверть часа я была на месте, пешком взбежала на третий этаж, достала связку ключей, которые дала Нина, открыла дверь. В квартире было темно, я зажгла свет в прихожей, сразу же увидела пару черных туфель, стоящих на низком столике рядом с телефоном, сунула их под мышку… и тут же выронила, потому что из глубины темных комнат услышала знакомый голос:

– Нинка, ты?

– Ивано?!! – растерялась я. – А я думала, тебя нет… Я за туфлями, Нина просила, сейчас ухожу…

Ванька, жмурясь от света, вышел в прихожую. Он был в джинсах и свитере, но волосы его были взлохмачены, на щеке отпечатался рубец подушки. Я подозрительно втянула носом воздух.

– Здра-а-вствуйте… Ну, молодец! Нашел время! Все, ложись спать, я побежала… – Я шагнула было за порог, но Иван неожиданно догнал меня и, дернув за руку, остановил.

– Ванька, ты что?! Я спешу, мне выходить через… Ванька!!! Что ты делаешь?!

Впервые я была так близко от мужчины моей мечты. И даже осознание того, что он вдребезги пьян, не сумело остановить моего мгновенно запрыгавшего сердца. Нужно было вырываться, бежать прочь, а я стояла, как заколдованная, глядя в упор на приблизившиеся, черные, шальные глаза, которые уже несколько лет не давали мне спокойно спать.

– Ванька, что ты, бог с тобой… – только и сумела пролепетать я.

Он усмехнулся, прижал меня к стене, тяжело навалившись всем телом, – и поцеловал. Раз, другой, третий…

Голова у меня пошла кругом. Я была близка к обмороку еще больше, чем в медучилище при виде вывернутых кишок. От полной утраты здравого смысла меня спас идущий от Ваньки мощный запах перегара, никак не вязавшийся с романтическими чувствами.

– Пош-шел вон, свинья! Совсем стыд потерял! – Я оттолкнула его, схватила с пола упавшие туфли и бросилась за порог.

Ванька что-то крикнул мне вслед, но я не остановилась.

Это был первый в моей жизни поцелуй. Поцелуй любимого мужчины. И даже то, что этот мужчина был напившимся чужим мужем, не испортило мне впечатления. Отработанной в ресторане ночи я совершенно не помнила, до утра не смогла заснуть, весь следующий день проходила как в чаду и немного успокоилась лишь к вечеру, когда опять нужно было идти работать. Я отчаянно надеялась на то, что, проспавшись, Ванька ничего не вспомнит, и, судя по всему, так оно и было. В ресторан он пришел вместе с сурово молчащей Ниной, мрачный, но абсолютно трезвый, мельком скользнул по мне взглядом, сквозь зубы поздоровался со всеми, сел настраивать гитару, и я вздохнула с облегчением. Моя любовь по-прежнему оставалась моей тайной.

Осень, ноябрь, дождь за окном, первый час ночи. Народу в ресторане мало, через полчаса мы должны закрываться, на крошечной эстраде допевают романс Ванька с женой, а я слушаю их пение, переодеваясь в крошечной гримерке. Обычно я играю на рояле, но сегодня нет Милки, которая сидит дома с больным сыном, и я заменяю ее. Плясать я умею не хуже любой цыганки, пою не так хорошо, но при необходимости сделаю и это.

С грохотом открывается обшарпанная дверь с плакатом Ван Дамма, внутрь заглядывает дядя Коля и шипит:

– Ты чего копаешься? Живо на эстраду, там целая компания прибыла… Шевелись, курица! Оч-чень большие люди…

Мне остается только повиноваться.

«Очень больших людей» было пятеро – четверо мужчин, одна женщина. Они заняли большой стол у дальней стены, там было темно, и лиц пришедших я не видела. Вылетев на эстраду, я тут же пристроилась подпевать Нине и тете Ванде. Дядя Коля и Ванька были «на гитарах», злой с похмелья дед Килька терзал скрипку. Метрдотель Карпыч мялся у дверей и строил нам зверские рожи, из которых мы должны были понять, что приехавшие гости должны быть обслужены по высшему разряду.

– Ах, черт, Милку бы… – сетует шепотом дядя Коля. – Ну, ладно… Санька, па-а-ашла!

За спиной гитары ударяют веселую песню, тетя Ванда и Нина дружно запевают, я развожу руками, кланяюсь, улыбаюсь и иду плясать для гостей. Танец мой давно отработан, движения доведены до автоматизма, плечи, руки, ноги ходят сами по себе, и я, не беспокоясь о впечатлении, рассматриваю гостей. Женщина выглядит усталой и рассерженной, на меня не смотрит, сидит, подперев голову с тяжелым узлом бронзовых волос рукой, и что-то тихо говорит мужчине рядом. Она кажется мне почему-то знакомой, но из-за полутьмы я не могу рассмотреть ее лицо лучше. А гитары учащают ритм, я повожу плечами, подхожу в танце к столу и радуюсь, видя, как один из гостей лезет во внутренний карман.

Но вдруг рука гостя опускается. Он подается вперед, всматриваясь в меня, делает знак, чтобы я приблизилась. Я широко улыбаюсь, подхожу. Вижу смуглое лицо и светлые, холодноватые глаза. Слышу удивленный, страшно знакомый голос:

– Твою мать… Санька?!

– Шки-и-ипер…

Он совсем не изменился. Разве что выглядел поприличнее, и я была вынуждена признать, что дорогой костюм и «Ролекс» на запястье были ему к лицу. Женщина рядом с ним тоже улыбнулась, протянула: «Бо-оже мой, Сашуля…», и я сразу же узнала Татьяну – последнюю любовницу Федора, которая четыре года назад привела Шкипера в наш дом. Рядом, разумеется, сидели Боцман и Ибрагим. Боцман был все такой же огромный, с двухдневной щетиной, ничуть не удивившийся при виде меня. Ибрагим первым делом хлопнул меня по мягкому месту, заржал, и я поняла, что и он все тот же.

Четвертый был мне незнаком. Он был заметно моложе остальных, ему было около двадцати, очень смуглый, темнее Шкипера, но не кавказского типа, а скорее напоминающий наших цыган. Черная рубашка еще сильнее подчеркивала эту смуглоту, в вырезе мелькала золотая цепь с крестом, темные узкие глаза лениво смотрели на меня, улыбка показалась мне неприятной. Над правой его бровью тянулся шрам. Он со мной не поздоровался, и представлять нас друг другу тоже никто не стал.

Когда восторги от встречи улеглись, Шкипер недоверчиво спросил:

– Так ты цыганкой работаешь? Блин… а я думал, доктором будешь.

– Дед тоже так думал, – неохотно сказала я. – А я внутренностей боюсь.

– Чего их бояться-то? – искренне удивился Шкипер. – Ну, и как тут? Не обижает никто? Слушай, какая ты здоровая стала! Тебе сколько сейчас, шестнадцать?

– Семнадцать. Шкипер, извини, мне работать надо.

– Так, кроме нас, нет никого! Давай садись, я за тебя заплачу…

– Чего?!!

– Да нет, только чтоб посидела… На кой ты мне нужна, пигалица, у меня смотри кто есть! – Он с довольной улыбкой погладил Татьяну, которая хоть и оттолкнула его руку, но улыбнулась снисходительно.

– По наследству получил? – не удержалась я.

Татьяна скривила губы, Шкипер сделал вид, что не понял, и снова пригласил:

– Давай, дитё, садись с нами.

– Нельзя… Не положено. – Я говорила правду, цыганки и в самом деле никогда не садились за стол к гостям.

– Ну и черт с тобой, я не гордый, сам встану. – Он поднялся из-за стола и подошел ко мне. – Поговорить-то можно, не зарежут? Давай рассказывай, как Степаныч? Как Соха, жива еще? Маруська все при ней?

– Прикусись… – Я покосилась на Татьяну. Та сидела, поджав губы и глядя в сторону, но Шкипер и не подумал понизить голос:

– Да я все собирался денег ей послать, так адреса не знал! Названия той деревни и то не запомнил. Как она, замуж не вышла?

– За кого там выходить?.. Сам-то как? Вижу, весь козырный.

– Не жалуемся пока, – усмехнулся Шкипер. – А вы все там же, на Северной? В гости как-нибудь заскочить можно?

– Заходи.

– Ну, ты выросла, мать… – он осмотрел меня с ног до головы. Я, немного смущенная, отступила на шаг, про себя порадовалась, что прилично выгляжу: желтое платье с черными оборками, распущенные волосы, помада, серьги, блестки…

– Сашка, со лэскэ трэби? Яв адарик! – сердито позвал меня Ванька. Я вздрогнула, резко повернулась, почувствовав себя так, словно только что бесстыдно кокетничала на глазах у жениха или мужа.

Шкипер, словно угадав мои мысли, спросил:

– Это, что ли, мужик твой?

– Не мой, – улыбнулась я.

– А чего хочет тогда?

– Мне работать надо. – Я протянула руку.

Шкипер понимающе кивнул, и на ладонь мне легла зеленая бумажка.

– Что ты, это много… – взглянув на нее, испугалась я.

– Не учи дедушку какать. Знаю ведь, на всех растырбаните.

Это было правдой. Заработок в ресторане делился на всех, и моя бумажка тут же перекочевала в карман дяди Коли. Нина подошла к микрофону, Ванька встал с гитарой за ее спиной, негромко вступила скрипка.

«Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…» – поплыла по залу мелодия старого танго. Я повернулась, собираясь было сесть за рояль, но неожиданно из-за стола поднялся черноволосый, незнакомый мне парень и, сумрачно улыбаясь, протянул мне руку. Обалдевшая, я поняла, что он приглашает меня танцевать.

– Жиган… – медленно сказал Шкипер.

Парень тут же остановился, вопросительно взглянул на него. Но Шкипер подумал, кивнул, взглянул на меня и слегка улыбнулся. Пока я соображала, что же мне предпринять, Жиган увлек меня на середину зала и повел. В ритме танго.

С первых шагов я поняла, что танцует Жиган прилично: по крайней мере, лучше меня. В бальных танцах я была полной дилетанткой, но вел он уверенно, и я кое-как сумела подстроиться под его движения. Цыгане от растерянности продолжали играть. Мне очень хотелось поглядеть на Ваньку, но я боялась это сделать, понимая, что упущу такт. Позже Шкипер уверял меня, что все выглядело «как в кино», но я-то точно знала, что танцую плохо, и скептическая, неприятная улыбка Жигана была тому подтверждением.

– Поставь на место, пока не повалил… – сквозь зубы сказала я.

– Щас… – ухмыльнулся он. И запрокинул меня назад. Ух! – метнулись перед глазами огни ламп, натертый паркет приблизился, дыхание остановилось на миг. А Жиган уже дернул меня на себя, развернул и штопором запустил через весь зал. Как я сумела не только удержаться на ногах, но и бодро пританцевать обратно в его руки – до сих пор не понимаю. К счастью, музыка вскоре закончилась, Жиган довел меня, едва живую, до стула, и плюхнулся рядом.

– Ну, и что это за кордебалет? – несколько озадаченно поинтересовался Шкипер. – Где ты этого нахватался?

– Места надо знать, – туманно пояснил Жиган.

Я пыхтела, как паровоз, перед глазами плыли зеленые круги, но все-таки я успела заметить, как Татьяна и Жиган обменялись взглядами. Много лет спустя я узнаю, что год назад Жиган охранял любовницу шефа в каком-то захолустном доме отдыха, пока Шкипер вел войну с очередной кавказской группировкой. Делать там было нечего, и со скуки Танька, выпускница хореографического училища, научила своего телохранителя танцевать танго и вальс. Учеником Жиган оказался способным и впоследствии признавался мне, что танго безотказно действует на баб.

– Санька, тукэ трэби те утрадэс… – обеспокоенно крикнул мне дядя Коля.

Цыгане часто отправляли молодых артисток домой через задний ход – если гости ресторана становились слишком настойчивыми. Я тут же поднялась и пошла к выходу.

– Ты куда? – удивился Шкипер.

– Воды попить.

– Воды? – Он, конечно, все понял, усмехнулся, но задерживать меня не стал. – Ну, лады, увидимся еще.

Ни он, ни я не подозревали, как скоро это случится.

Тридцать первое декабря. Полдвенадцатого вечера, за окном в свете фонаря летит снег, маленькая, забытая мной елка обиженно поблескивает в углу. Я сижу одна, совершенно несчастная, и смотрю в окно на пустую улицу. Главная беда в том, что все наши работают, сегодня как раз та ночь, которая год кормит, ресторан будет переполнен, а у меня, как на грех, температура под тридцать девять и страшно дерет горло. Мало того, сегодня работает и дед, новогоднее дежурство оплачивается в тройном размере, а у нас со Степанычем не те доходы, чтобы этим пренебрегать. Таким образом, я сижу одна, телевизор сломался еще осенью, на столе чай с баранками (торт и колбасу мы съедим с дедом завтра, вместе), настроение препаршивейшее, и я всерьез думаю: не лечь ли спать.

На заснеженной улице – ни души, все дома, жуют салаты и смотрят праздничный концерт в ожидании речи президента, снег летит все гуще, превращаясь в сплошную пелену. Неожиданно я вижу, как из этой пелены проявляются две черные иномарки. Они вылетают из соседнего переулка и, взбив снежный вихрь, останавливаются внизу прямо у нашего подъезда. Я наваливаюсь грудью на подоконник, стараюсь рассмотреть машины, но за козырьком подъезда мне почти ничего не видно. Заинтригованная, я прикидываю, к кому в нашем нищем доме могли приехать такие гости. Разве что к цыганам, но у них – никого… В это время раздается долгий звонок в дверь, и у меня от испуга подскакивает к горлу сердце. Я бегу в прихожую.

– Кто… там?..

– Санька, ты? Открой.

Голос кажется мне знакомым. Я открываю дверь. Вижу Шкипера. Он не один: за его спиной, в темноте, какие-то тени.

– Степаныч дома? – не здороваясь, хрипло спрашивает он.

– На дежурстве.

– Хреново… Так ты одна?

– Да… – Я ничего не понимаю. – А что случилось?

Шкипер молчит. На его лице – досада пополам с озабоченностью, он явно не знает, как поступить. Я вытягиваю шею, пытаясь разглядеть его спутников, но те еще дальше отодвигаются в тень.

– Шкипер, в чем дело? Зайдите хотя бы!

– Ну ладно, – наконец решается он. – Мужики, давайте живо… заносите.

Я отступаю в прихожую, прислоняюсь к стене: голова горит и кружится от высокой температуры. В странном оцепенении я наблюдаю, как Шкипер широко открывает дверь, входят Боцман, Ибрагим, и за ними двое незнакомых мне парней вносят третьего. Лица его я не вижу, потому что не отрываясь смотрю на красные круглые капли, падающие на потертый паркет: шлеп… шлеп… шлеп… Как в полусне слышу, что Шкипер командует:

– Ибрагим, живо вниз, засыпь кровищу, отгони машины. Куда-куда, куда хочешь! Хоть с набережной сбрось! Санька, где можно положить?

– Несите в комнату, – словно со стороны слышу я собственный голос. Кидаюсь впереди мужчин, зажигаю свет. Раненого бережно опускают на кровать, и я вижу, что это Жиган. Он абсолютно неподвижен, смуглое лицо известкового цвета, дыхания не слышно. Я торопливо расстегиваю простреленную кожаную куртку, хватаю со стола ножницы, разрезаю отяжелевшую от крови рубашку, майку. Шепотом спрашиваю:

– Выстрелили в грудь?

– Так точно… Навылет, пуля в машине выпала.

– Он живой?

– Кажется, нет уже, – отрывисто говорит Шкипер. – Прости, сестренка. Везти больше некуда было, мы здесь, рядом, на Марксистской влипли…

Я, не слушая его, прижимаюсь ухом к мокрой от крови груди. Долго вслушиваюсь, но сердцебиения не слышу. Мне мешают музыка, дикие вопли и топот соседей сверху: кажется, Новый год уже наступил…

– Что будешь делать, Шкипер? – глядя в стену, спрашивает Боцман. – Его убирать отсюда надо. И деда, и девчонку засветишь…

Я стою рядом с кроватью и стараюсь не упасть в обморок. Не от страха, который я почувствую гораздо позже, а от страшного головокружения и боя в висках. Мысль только одна: слава богу, что Степаныча нет.

И вдруг Жиган открывает глаза. Черные, узкие, совершенно ясные глаза, и глядит на меня в упор. Я ахаю, у Шкипера срывается короткое матерное слово. Жиган не видит его, он смотрит на меня. Спрашивает:

– Детка, я что, помер, что ли? – И, помолчав: – Ни в жисть не поверю.

Тут же он снова теряет сознание, глаза закрываются, голова чуть запрокидывается.

– Кончается… – тихо говорит Боцман.

Я не отвечаю, потому что вдруг вижу свой зеленый шар – тот, который представляю себе каждый вечер перед сном, считая это забавой. Почему-то он не превращается, как всегда, медленно-медленно в мячик, а сразу становится размером с сияющее колесо. Я поворачиваюсь к Шкиперу, но не вижу его лица: перед глазами качается зеленый шар, и голоса своего я тоже не слышу:

– Быстро таз воды мне! И все вон отсюда!

Шкипер что-то изумленно переспрашивает, но я, не отвечая, сажусь рядом с Жиганом, перекладываю его голову себе на колени. Вскоре появляется большая кастрюля с водой, и… больше я уже ничего, к сожалению, не помню.

Когда я пришла в себя, то сразу увидела… Соху. Она сидела за столом вполоборота ко мне и читала книгу. Был день, окно светилось тусклым зимним солнцем, елка в углу поблескивала мишурой.

– Здравствуй, Егоровна. А… что случилось? – Я села на кровати. Соха встала. Аккуратно заложила книгу закладкой и подошла ко мне. Чуть ли не впервые в жизни я увидела, как она улыбается.

– А, очуялась… Помнишь что-нибудь?

Нет, я решительно ничего не помнила.

Соха села рядом со мной на кровать и принялась рассказывать.

Когда дед ранним утром вернулся с дежурства, он застал дома впечатляющую картину: заляпанный кровью пол, спокойно спящего Жигана с весьма аккуратно перевязанной грудью, меня без чувств и совершенно ошалевших от увиденного Шкипера с компанией, которые не знали, что им предпринимать. Дед схватился за сердце, кинулся ко мне, убедился, что я жива, но в глубоком обмороке, принял стакан пустырника и призвал Шкипера к ответу. Тот пояснил ситуацию, прибавив, что я остановила кровь, сделала перевязку, уложила Жигана и лишь после этого «улеглась аккуратненько и отключилась». Но больше всего напугало Шкипера и ребят то, что вода в кастрюле стала совершенно черной. Трогать ее они боялись и осторожно поинтересовались у деда, что все это значит и как теперь быть. Степаныч первым делом потянулся за телефоном: вызывать врача. Но Шкипер очень вежливо сказал, что вызвать «Скорую» он не позволит, потому что тогда Жигана «с огнестрелом» заберут в милицию, а этот шкет ему еще нужен. Вежливость Шкипера еще тогда могла напугать кого угодно, и Степаныч не стал настаивать. Меня и раненого оставили под присмотром тети Ванды, которая благоразумно не задала ни одного вопроса, а дед со Шкипером поехали к Сохе. Вернулись они лишь наутро, потому что в Крутичах была страшная метель, и ночевать им пришлось там. Войдя в квартиру, Соха первым делом вылила таз с черной водой, и я почти сразу пришла в себя.

Выслушав Соху, я медленно взялась за виски. Мало того, что я ничего этого не помнила. Но я даже представить себе не могла, как я, бросившая медучилище из-за тошнотворного вида вывороченного кишечника, смогла возиться с жигановской простреленной грудью. Соха сидела рядом; молча, внимательно смотрела на меня.

– Егоровна, я боюсь… – жалобно сказала я. – Почему все так получилось? Я ничего не помню… Может, он врет, Шкипер?

– Да нет. – Соха посмотрела куда-то в сторону. – Коли б не ты – помер бы парень уже.

Я проследила за ее взглядом. Там, на продавленном диване, лежал Жиган и в упор смотрел на меня.

– Как ты? – машинально спросила я.

Он криво улыбнулся, ничего не сказал. Соха отошла к нему. Я вскочила и вылетела из комнаты – в объятия входящего деда.

На кухне обнаружился Шкипер. Как выяснилось, он никуда не уходил, и выставить его не смог даже Степаныч. На меня он посмотрел совершенно дикими глазами, и я окончательно убедилась в том, что Соха рассказала мне правду.

– Дитё, как ты это сделала?

– Отвяжись… не знаю. – Я взяла с плиты холодный чайник, начала жадно пить воду из носика. Так же, как я, вероятно, чувствовал себя Иисус Христос в двенадцать лет, когда небесный голос объявил ему, обыкновенному мальчишке, что он – Сын Божий. Вряд ли это известие его тогда осчастливило… Я же была попросту в панике. Одно дело – лечить зубную боль и останавливать кровь, и совсем другое – возвращать людей с того света. Напоминаю – мне было всего семнадцать лет, мой дед был медиком, с его слов я искренне считала всех целителей, кроме Сохи, шарлатанами и о подобной карьере не помышляла. Гораздо больше мне хотелось красиво петь, как Милка или Нина, чтобы больше зарабатывать в ресторане. А тут…

Мне помогла Соха. Она прожила у нас больше недели, часто и подолгу разговаривала на кухне с дедом, судя по всему – обо мне, ухаживала за раненым, и между делом успокаивала меня.

– Смирись, Александра, ничего не поделаешь. Раз бог такой дар дал – не избавишься. Может, поможешь еще кому. Зря не бойся. Запомни только, что плохого делать нельзя: все к тебе же и вернется, еще и втрое. И денег не бери. А выбирать, помогать человеку или нет, самой придется.

Я робко возразила, что в случае с Жиганом я и выбрать-то ничего не успела: все произошло почти само собой, я до сих пор не понимала, почему потребовала таз с водой. Соха, подумав, суховато сказала: «Бог, значит, так решил, а ему виднее». Я почувствовала, что ей тоже не очень-то понятно такое решение бога, но переспрашивать не стала. Уезжая, Соха произнесла еще одну загадочную фразу:

– Ты парня с того света вытащила – значит, он теперь жив, пока ты жива. Запомни и ему передай.

Я передала. Жиган, по обыкновению, промолчал.

Это был странный парень. Он пробыл у нас почти месяц и почти все это время безмолвствовал. Несмотря на запрет Сохи, он упорно курил в доме, утверждая, что от этого ему лучше, и, с презрением отвергнув принесенную дедом из больницы утку, самостоятельно, с матерной руганью и шипением, добирался до туалета. Мне он не разрешал даже помочь. Днем он ни на что не жаловался, но каждую ночь меня будил Степаныч:

«Санька, иди к нему, посмотри…»

Я вставала; шатаясь, шла в соседнюю комнату, откуда доносились едва слышные стоны.

«Что, грудь болит?»

«Ничего, вали отсюда…»

Я садилась рядом, закрывала глаза, доводила зеленый шар до нужного размера и сажала его на грудь Жигану. Вскоре он засыпал, я возвращалась в постель.

Шкипер появлялся каждый день: иногда на пару минут, иногда – на несколько часов, один раз остался на ночь и с интересом наблюдал, как я вожусь с Жиганом. Вопросов он мне больше не задавал, видимо, уяснив, что я понимаю в происходящем не больше его. Иногда они с дедом принимались тихо спорить, замолкая при моем появлении. Я долго не понимала, в чем дело, пока Шкипер не спросил меня саму:

«Детка, ты не хочешь на меня поработать?»

«Ошалел?! Кем?!»

«Ты людей лечить умеешь. У нас часто… случаи бывают. Хорошие деньги будешь получать».

«Не могу. За деньги нельзя».

«Хм… – растерялся он. – Ну, могу квартиру тебе купить. Или „Мерседес“ – хочешь?»

«Что я с ним делать буду?»

«Ресторан могу твой тебе откупить, будешь хозяйкой».

«Шкипер, отстань, – испугалась я. – Я боюсь. И…и…и… не хочу я вас лечить!»

Шкипер понял. Глядя через мое плечо в стену, мрачно спросил:

«А Жигана зачем тогда?..»

«Не знаю… так получилось. – Я разозлилась. – Что, надо было ему помереть дать?!»

«А меня, если что, вытянешь? – вдруг спросил он. – По старой дружбе?»

«Тебя вытяну. Но ты, если что случится, лучше в больницу езжай».

Он невесело улыбнулся, заговорил о чем-то другом. Я с облегчением перевела дух.

По моей просьбе Шкипер как-то рассказал мне о Жигане. Тот был родом из Крыма, жил в детском доме, родителей не знал. С детским домом парню не повезло, директор заведения был садистом. В двенадцать лет Жиган сбежал, предварительно облив директора бензином из канистры и отправив следом горящую зажигалку. Мучителя детей, к сожалению, потушили, но детский дом сгорел дотла, а малолетнего поджигателя так и не поймали: он уже лежал на дне товарного вагона, несущегося в неизвестном пассажиру направлении. Шкиперу он попался в Киеве, на вокзале, полумертвый от голода и ради куска хлеба готовый на все. Это было семь лет назад.

Сейчас же Жиган встал на ноги быстро и в один из дней, когда ни меня, ни деда не было дома, исчез. Вечером явился Шкипер, извинился за поведение «свинтуса неблагодарного», заверил, что с ним все в порядке, и положил на холодильник несколько зеленых бумажек.

– Я же говорила, что деньги нельзя! – всполошилась я.

– Это за постой и за харч, – серьезно сказал Шкипер. – Детка, вот здесь телефон. Если что – звони в любое время.

– Если – что?

– Да мало ли…

Мы со Степанычем вздохнули с облегчением. Позже дед признался мне, что все это время боялся появления в квартире милиции. Весь без исключения подъезд знал о том, что у Погрязовых из четырнадцатой отлеживается раненый уголовник, но никому из соседей даже в голову не пришло позвонить 02. То ли боялись Шкипера, то ли не любили милиции; скорее всего, и то и другое. К тому же, как выяснилось потом, многие опасались, что я напущу порчу. Последнее мне объяснила тетя Ванда, явившаяся к нам в один из вечеров вместе со старшей дочерью.

Я немного удивилась такому официальному визиту: обычно, если я была нужна тете Ванде, она просто стучала в стену – и я неслась на зов. Еще удивительнее было то, что с ней пришла Нина, непривычно растрепанная, ненакрашенная и, как мне показалось, недавно плакавшая. Я предложила чаю с печеньем, они не отказались. После второй чашки тетя Ванда осторожно заговорила о недавнем происшествии.

Тетя Ванда была мне почти матерью; мне и в голову не пришло что-то утаить, и я рассказала обо всем. Тетя Ванда слушала, кивала, иногда поглядывала на сидевшую рядом дочь. Когда я умолкла, она грустно улыбнулась:

– Тебя боятся теперь, девочка, знаешь?

– Меня? – опешила я. – Кто? Почему?

– Ну, как же… Ты же вроде как ведьма, навредить можешь, болезнь напустить…

– Да как же им не стыдно?! – вскинулась я. – Врут, как сволочи! Тетя Ванда, ну ты-то им не веришь?

– Не верю. – Тетя Ванда помолчала. – Слушай… Вот Нинка моя поговорить с тобой хочет. Я пойду, чтоб не мешать, а вы поболтайте.

Она еще раз как-то странно улыбнулась и вышла.

Я испуганно смотрела на Нину. Она была старше меня на восемь лет, близкими подругами мы не были, доверительных разговоров никогда прежде не вели, и сейчас я отчаянно гадала: неужели она заметила мои взгляды, обращенные на Ваньку? Только этого мне не хватало!

– Ниночка, что случилось? С детьми что-то?

– Нет… Слава богу, здоровы. – Нина судорожно отхлебнула чаю из кружки, закашлялась, пролив несколько капель на юбку. – Девочка, я попросить тебя хочу. Я любые бы деньги дала, но мама говорит, ты не берешь… Хочешь мои бриллианты? Кольцо с изумрудом хочешь? Он настоящий!

– Да за что?! Нина! Что случилось?!

Нина закрыла лицо руками. Глухо сказала:

– Ванька шляется.

– Что?..

– Гуляет, мерзавец. Мне уже все, все рассказывают… Я вчера с детьми к родителям переехала.

У меня пошла кругом голова. Этого я ожидала в последнюю очередь. Нет, разумеется, о любвеобильности цыганских мужчин я знала с младенчества, множество раз мне приходилось видеть заплаканную и злую тетю Ванду, с остервенением грохочущую на кухне кастрюлями, и можно было не спрашивать о причине: дядя Коля опять поймал «беса в ребро». Но как можно было изменять Нине – Нине! – у меня не укладывалось в голове.

– Постой… Может, неправда? Ты что, цыганок не знаешь? Врут, завидуют вам…

– Какое… Я сама ее видела! Следила за ним! Девка русская, проклятая, белая, повелся, дурак, на солому крашеную… Страшней меня в сто раз, господи, что он в ней нашел?! Господи, что же мне делать?! Трое детей, перед людьми стыдно, люблю его, подлеца…

Я потрясенно молчала. Нина, красавица Нина, артистка, певица, рыдала на моем продавленном диване, вцепившись пальцами в распустившиеся волосы, и я не знала, как ее утешить.

– Ниночка, не плачь… Да вернется он, куда денется! У вас же дети…

– Санька, сделай что-нибудь… Прошу, сделай что-нибудь…

– Но… что же я сделаю? – растерялась я.

Нина медленно подняла голову. От взгляда ее черных, мокрых глаз мне стало не по себе.

– Сделай приворот, девочка. Я знаю, ты умеешь. А на нее, заразу, порчу напусти. Не думай, это не грех, бог сам разлучниц не любит. Сделай, Санька, я тебе все что угодно за это…

– Нина! – заголосила я. – Честное слово, я не умею! Я не могу! Такое – нет…

– Не хочешь? – Голос Нины стал недобрым. – Почему? Жалеешь ее?

– Нет… Но я же правда… Я только лечить умею, и то не всегда, а приворот… порчу… Нет!

– Врешь, – убежденно сказала Нина. – Не хочешь просто. Эх ты, соплячка… Ну, подо-жди, замуж выйдешь, от тебя твой мужик тоже бегать будет, вспомнишь тогда меня!

– Нина…

– Иди ты к черту! Сука, такая же, как та!.. – Вскочив, она пулей вылетела из комнаты, дверь в прихожей хлопнула так, что закачалась люстра.

Я в оцепенении осталась сидеть на диване. За окном спускались зимние сумерки, уже зажглись фонари, в их голубом свете вертелись снежинки. Через полчаса я встала, умылась и начала одеваться.

Когда я вышла из дома, на улице уже поднялась настоящая метель. На остановке автобуса не было ни души, и было очевидно, что десятый номер до центра только что ушел. Я двинулась пешком и через пять минут пожалела, что вообще вышла из дома. Идти было далеко, снег бил в лицо, мгновенно облепил мое пальто и пуховой платок, и вскоре я почувствовала, что накрашенные ресницы «поплыли». Я уже всерьез подумывала о том, чтобы плюнуть на все и вернуться, когда услышала за спиной резкий автомобильный гудок. Сначала я не обратила на него внимания, но сзади сигналили все настойчивее, и я обернулась. По дороге в двух шагах от меня медленно ехал черный «Мерседес». Я остановилась, «Мерседес» тоже. Из него вышел Шкипер.

– Мать, оглохла, что ль? Сколько дудеть можно? Ты куда – в свой кабак? Подбросить? Мне по пути!

– Нет… – Я задумалась. – Шкипер, у тебя время есть?

– Для тебя – всегда, – усмехнулся он. – Чего надо?

– Отвези меня на Спиридоновку.

– Садись.

Я как можно тщательней отряхнулась и полезла на переднее сиденье «Мерседеса».

В такой роскошной машине я ехала первый раз в жизни, но тогда даже не подумала об этом. Меня бил озноб, снег на платке и волосах начал таять и бежал по лбу и щекам теплыми струйками, уничтожая остатки макияжа. К счастью, Шкипер не задавал вопросов: позже я пойму, что это самое главное из его достоинств. А сейчас я молилась лишь об одном: чтобы Ванька оказался дома.

Моя молитва была услышана. В старом сталинском доме на Спиридоновской, куда год назад переехали Ванька с Ниной, горело знакомое окно на первом этаже. Кутаясь в мокрый платок, я вышла из «Мерседеса». Шкипер вышел следом.

– А ты куда?

– С тобой пойду.

– Зачем?!

– Не учи дедушку какать.

Я независимо дернула плечом, но спорить не стала.

В квартиру я звонила долго и упорно. Дверь не открывалась, и, если бы я не видела своими глазами горящее окно, то давно бы бросила трезвонить. Я уже начала думать, что Ванька мог элементарно забыть выключить свет перед уходом, когда дверь открылась.

На пороге стоял Иван с полотенцем на бедрах. Голова его была встрепана. На меня он воззрился ошарашенно и, кажется, даже не сразу узнал.

– Санька?! А… ты что здесь делаешь?

– Я к тебе, – сухо сказала я. Сердце скакало как бешеное. – Не бойся, ненадолго. Впустишь?

Он молча шагнул назад. С изумлением посмотрел на Шкипера, который непринужденно вошел следом за мной, и, не узнав его, спросил:

– Со за гаджо?

– Гаджо сыр гаджо. Ничи. Дэ проджава.

Краем глаза я заметила какую-то тень за полуприкрытой дверью. Прекрасно. Значит, его девица здесь. Ванька проследил за моим взглядом, его физиономия стала смущенной и злой одновременно. Бросив мне: «Подожди…», он скрылся в комнате. Оттуда послышался невнятный, торопливый разговор, шелест одежды, в щели мелькнул любопытный глаз. Через минуту Ванька вышел уже в джинсах и майке. Пряча глаза, сердито спросил:

– Чего тебе?

Посвящать в причины моего появления Шкипера и любовницу Ваньки мне не хотелось, и я двинулась на кухню. Иван пошел следом.

Разговор был коротким. Позже я удивлялась, откуда во мне взялось столько наглости. А тогда просто говорила, глядя в упор на стоящего передо мной мужчину:

– Я тебя учить не собираюсь, у меня на это и прав никаких нет. Но Нина меня просила порчу сделать. Я не взялась, так ты думаешь, она успокоится? Она к другой пойдет, найдет колдунью какую-нибудь, своего добьется. Сам знаешь, что может быть. Подумай.

– Шалавы… – мрачно процедил Ванька, не поднимая глаз. – Ну… а ты что же? Предупредить меня пришла?

– Дурак. Мне Нинку жалко.

– Да ну? – Он вдруг подошел вплотную, и я только сейчас поняла, что Ванька слегка пьян. Совсем немного – если бы не запах, я не заметила бы ничего.

– Кого дуришь, девочка? Ты ведь сама по мне сохнешь. Я ведь не слепой, я вас, баб, нутром чую. Давно…

– Что ты несешь? – задохнулась я. – Рехнулся?!

– Да ла-а-адно… Чего топорщишься? Поди сюда… Да не бойся, говорю, шлюха эта русская уйдет сейчас. Ну?

Я отступила на шаг. Нестерпимо хотелось зажмуриться, в животе поднималась волна тошноты. Ванька пошел за мной.

– Стой, сволочь, – сглотнув слюну, сказала я. – Еще шаг – импотентом сделаю.

Я, конечно, блефовала, и Ванька недоверчиво усмехнулся, но – остановился.

– Смотри… Сама пожалеешь потом. В другой раз не позову.

– Свинья. – Я перевела дыхание. – Нина мне сестра, а ты кто? Дураком родился, дураком и сдохнешь.

– Что? – сощурился он. – А ну, повтори, поганка!

– Кто-то что-то сказал или мне показалось? – вдруг послышался задумчивый голос из прихожей. Шкипер, про которого я совсем забыла, вошел в кухню и встал на пороге.

Мы с Ванькой говорили по-цыгански, и он, конечно, не понял ни слова. Вероятно, его насторожили наши интонации. Поскольку я молчала от неожиданности, Шкипер подошел ближе. Он был выше Ваньки почти на голову.

– Убери гаджа, – процедил мне Иван, отступая к стене.

Я устремилась к выходу, по пути дернув Шкипера за рукав. Тот молча пошел следом.

В машине меня начало трясти. Я судорожно сжимала руки на коленях, суставы уже болели, но дрожь становилась все сильней и сильней. Шкипер старательно делал вид, что ничего не замечает, до тех пор пока я сама не попросила:

– Останови…

Он тут же запарковал машину у тротуара. Порывшись в кармане куртки, сунул мне носовой платок сомнительной чистоты. И курил, глядя в окно на падающий снег, пока я выла в голос, уронив лицо в ладони. Никогда еще в жизни мне не было так стыдно и так противно. Вот такое дерьмо, такую сволочь я любила с двенадцати лет?! Господи, за что, за что, за что… Я даже не почувствовала, как Шкипер снова тронул «Мерседес» с места, не заметила, что мы выехали на Бронную, затем – на Тверскую, свернули на Никитскую, к Арбату… Когда я наконец пришла в себя, оказалось, что мы уже почти час нарезаем круги по Садовому кольцу.

– Сколько времени? – всхлипывая, спросила я. – Мне пора домой.

Шкипер, не говоря ни слова, развернул «Мерседес» посреди дороги, и мы поехали на Северную.

Возле подъезда Шкипер помог мне выйти из машины, подтолкнул к фонарю, присвистнул:

– М-да…

– Ничего, – хрипло сказала я, – сейчас умоюсь и на работу поеду. Извини, что весь вечер тебе убила.

– Фигня. – С минуту Шкипер молчал. – Телефон не потеряла? Звони, если что. Или нет… Я сам на днях зайду.

Я не стала спрашивать, зачем. Кивнула и ушла в подъезд.

Дома я залезла под душ и долго терла себя жесткой мочалкой, словно отмываясь от произошедшего. От горячей воды мне стало лучше, я напилась на кухне из чайника, оделась, накрасилась и поехала в ресторан. Ванька в этот вечер на работу не явился, Нина была бледная, словно в воду опущенная, ко мне не подходила. «Не сердись на нее, переживает…» – шепотом сказала Милка. Я отмахнулась. На душе по-прежнему скребли кошки.

Через день Ванька приедет за женой на Северную. Молча выслушает град слез и упреков, которые обрушат на него прямо на лестничной площадке тетя Ванда и Милка, молча погрузит безмолвную Нину и детей в машину и увезет домой. На следующий день Нина влетит ко мне в комнату и бухнется на колени:

«Санечка, милая, спасибо, спасибо, что помогла, до конца дней бога молить буду…»

Безуспешно я, перепуганная до смерти и растерянная, буду доказывать, что ничего не делала, и умолять ее встать. Единственное, что мне удалось тогда, так это засунуть ей обратно в сумку бриллиантовый браслет, который Нина порывалась застегнуть на моем запястье. И то я добилась этого лишь потому, что пригрозила: если я возьму хоть какую-нибудь плату, Ванька снова смоется.

Вечером того же дня, в ресторане, Иван подойдет ко мне, тихо и смущенно скажет:

«Прости меня, девочка… Пьяный был, глупостей наговорил».

«Ты о чем, дорогой мой? – холодно спрошу я. – Ничего не помню».

И прореву всю ночь в подушку. Первая неземная и вечная любовь бесславно закончилась. Как я сейчас понимаю – к лучшему.

Шкипер действительно зашел через неделю. И попал как нельзя более вовремя: в комнате, за столом под лампой, Степаныч и дед Килька собрались разыграть партию в покер. Степанычу после смерти Федора недоставало достойного партнера, деда Кильку он громил с легкостью, и поэтому, когда Шкипер, понаблюдав с минуту за игрой, изъявил желание присоединиться, обрадовался:

– Садись, когда не шутишь. Да ты умеешь хоть?

– Чего тут не уметь? Детка, тебя отвезти?

Последнее относилось ко мне: я собиралась в ресторан.

– Нет, я с соседями. Дед, ты все-таки поосторожнее…

– Это ты, парень, поосторожнее, – ворчливо говорит дед Килька, глядя на то, как Шкипер основательно усаживается за стол и берет колоду. – Связался черт с младенцем…

Я, игравшая со Шкипером еще в Крутичах, знала, что младенцем в покере он не был, но остаться и следить за игрой не могла: через час начиналась наша программа в ресторане. Поэтому я только пожала плечами и ушла.

Выступление закончилось в два часа ночи. В полтретьего мы приехали домой, и я, выйдя из машины, с удивлением обнаружила, что окна в квартире все еще горят. Недоумевая, я поднялась наверх, открыла дверь.

Под потолком плавал сигаретный дым. Свет лампы еле пробивался сквозь его мутные клубы, было душно. Дед Килька уже сошел с круга и сидел на диване, огорченно вздыхая и шевеля губами, – вероятно, подсчитывал сумму проигрыша. Шкипер и дед, сидящие за столом друг против друга, дымили в две сигареты, и их лица были так непроницаемо, каменно спокойны, что я поняла: борьба идет не на жизнь, а на смерть. На мгновение мне даже стало жутковато – настолько сейчас Шкипер напоминал покойного Федора и настолько знакомой показалась картина. Я разделась, на цыпочках прошла в комнату, села рядом с дедом Килькой.

– Твой дед совсем с ума свихнулся, – шепотом сообщил он. – Кажется, уже четвертую пенсию ставит…

Я беззвучно ахнула, но вмешаться мне и в голову не пришло. Сев в угол дивана, я начала, как дед Килька, шевелить губами, сводя дебет с кредитом и прикидывая, сколько у меня в заначке денег. Но Шкипер заметил меня и сказал:

– Амба, Иван Степаныч. Санька пришла.

– Открываем?

Открыли. Дед схватился за сердце. Шкипер усмехнулся.

– Весь в папашу, жулик, – отдышавшись, сказал дед. – С должком подождешь?

Шкипер невозмутимо согласился, встал, попрощался и уехал. На другой день Степаныч занял денег у цыган, вечером вернул их Шкиперу, тот потихоньку сунул бумажки мне. Я, подумав, взяла, через несколько дней объявила деду, что выиграла по лотерейному билету, и Степаныч с облегчением пошел к соседям отдавать долг.

С того дня Шкипер стал бывать у нас, как раньше – его отец. Играл он, кажется, даже лучше Федора; по крайней мере, в области блефа ему цены не было. Степаныч уже вел себя осторожнее, да и Шкипер, видя, что деда «заносит», сворачивал игру:

«Хватит уже, Степаныч, спать хочу… Мне завтра в восемь утра в трех местах надо быть. Дела…»

Дед подсчитывал проигрыш, вздыхал и бурчал:

«Запустил в дом еще одного бандита на свою голову…»

Шкипер только усмехался:

«Кто сейчас не бандит, Степаныч? Жизнь такая…» – и продолжал появляться: иногда несколько дней подряд, иногда – раз в неделю, в месяц, иногда – пропадал надолго. У него правда было много дел.

Вскоре выявилась еще одна закономерность: стоило оказаться у нас Шкиперу – буквально через несколько минут раздавался звонок в дверь и на пороге нарисовывался Яшка Жамкин, мой сосед и бывший одноклассник, всегда жизнерадостный полуеврей в линялой тельняшке, один глаз желтый, другой – зеленый.

– Погрязова, привет, к вам Шкипер приехал?

– Приехал, а тебе чего?

– Чего-чего… В гости давай приглашай, я со вчера не жрамши!

Аргумент был убойный, и я приглашала. Яшке действительно постоянно хотелось есть: ему, как и мне, на тот момент шел восемнадцатый год – время самого активного роста. При этом Яшкина мамаша, закройщица из ателье через дорогу, после ухода мужа давно и прочно забыла, что такое готовить еду, вырывая время между двумя поллитровками лишь для того, чтобы кое-как отработать свою смену. Ее младшие дочери кормились по очереди у всех соседей, а чаще всего оказывались у меня. Старшей было около тринадцати, младшей едва исполнилось шесть.

При виде Шкипера у Жамкина загорались его разноцветные глаза. По пятницам, традиционным дням покера, Яшка дожидался еще на лестничной клетке:

– Шкипер, тебе машину помыть?

– Не, чижик, зачем?.. Дождь идет.

– А вдруг кончится?! Точно кончится, тока счас погоду слушал! Давай я мухой, отмою, как родную!

– Ну, если сил не жалко…

Яшка сиял улыбкой и уже через минуту топал по лестнице вниз с полным ведром воды, фальшиво распевая на весь подъезд:

Хорошо быть кисою, хорошо – собакою!

Где хочу – пописаю, где хочу – покакаю!

«Мерседес» он оттирал до зеркального блеска и, поднявшись к нам в квартиру, где уже шло сражение в покер, докладывал:

– Сделано, шеф!

Шкипер не глядя протягивал деньги. Яшка не глядя отводил его руку.

– Обижаешь…

– Держи! – хмурился Шкипер. – Девок кормить надо.

– Кормить-кормить… – ворчал Яшка, пряча деньги в карман. – Только жрать и умеют. Слышь, тебе моя Бэлка не нравится? Могу устроить…

Шкипер только усмехался, глядя в карты, но дед, забыв о своем флэш-рояле, взвивался до небес:

– Очумел, сутенер хренов?! Чего вздумал! Ей тринадцать лет! Под кого ты ее подсовываешь, паршивец?!

– Под кого, под кого… Под приличного человека… – бурчал Яшка. – Сама скоро алкашу в подворотне даст! Без никакой пользы для семьи! А так и человеку удовольствие, и ей доход. Я правильно говорю, Шкипер?

– Пусть подрастет Бэлка твоя, – совершенно серьезно говорил тот. – Лет через пять посмотрю. Сядь, чижик, не мелькай, карта пошла.

Яшка слушался и умолкал до конца игры, причем мог два-три часа сидеть неподвижно на полу у стены, глядя на Шкипера, как на икону. Когда покер заканчивался, Яшка шел за Шкипером словно пришитый, и его не останавливала даже захлопнутая перед его носом дверь туалета.

– Шкипе-е-ер! На два слова можно тебя?

– Брысь, – раздается из-за двери. Яшка мчится в кухню, подтаскивает табуретку к застекленному окошку между кухней и общим санузлом, взгромождается на нее и орет:

– Шкипер, можно я с тобой? А? Ты обещал в прошлый раз!

– Не физди, – спокойно слышится из сортира.

– Ну, Шки-и-ипер…

– Дашь ты мне отлить по-людски?

– Шкип… – Яшка падает с табуретки, отодвинутой от окошка дедом.

– Не лезь к людям, которые занятые, – внушительно говорит Степаныч, хватая Яшку поперек живота, как котенка, и вынося его из кухни.

Яшка верещит, ругается страшными словами, но вырваться из дедовских объятий невозможно.

Шкипер наконец уезжает, а Степаныч в коридоре внушает расстроенному Яшке:

– Ну, что ты к нему вяжешься, балбес? Не видишь, кто он есть? О матери бы подумал!

– Да я о ней и думаю! – вопит Яшка. – И об своих дурах! У матери зарплата сорок тыщ на новые! Мне что – на завод идти?!

– И иди! И иди! Я в ваши годы…

– Сейчас НАШИ годы! – отрезает Яшка. – Мне зарабатывать надо! А завод твой концы потихоньку отдает! ЗИЛ уже закрыли, шинный закрыли, на шарикоподшипнике два цеха еле пердят! У меня три бабы в доме, им жрать надо! Им одеть что-то на себя надо! Им мужиков надо! Где я им возьму, на ЗИЛе твоем?!

Дед молчит, понимая, что Яшка прав. Подумав, говорит:

– Гляди, доиграешься.

Яшка, не отвечая, машет рукой и тоже исчезает за дверью.

Ближе к весне Жамкин уже исполнял мелкие шкиперовские поручения: куда-то съездить, что-то отвезти, кого-то встретить на вокзале или в аэропорту. Мне он рассказывал об этом с таким таинственным видом, будто состоял на службе у сицилийской мафии. Именно Яшка примчался ко мне поздней весной, когда во дворе отцветала сирень, и с порога заголосил, что у Шкипера новая баба.

– Иностранка! Итальянка! Модель! Жопа вот такая и сиськи тоже! Моей Бэлке рядом не стоять! А тебе, дура, тем более!

– А я при чем? – искренне удивилась я.

– Ха! А то тебе его не хотелось!

– Кого?!

– Да Шкипера! Да ла-а-адно глаза закатывать, знаю я вас, потаскух!

– Придурок ты, ей-богу, – фыркнула я. – И Шкипер с тобой вместе.

Яшка обиделся и убежал.

В тот же вечер, рассаживая на балконе анютины глазки, я заметила паркующийся внизу у подъезда знакомый черный «Мерседес». Свесившись вниз, я увидела, как Шкипер выходит из машины, открывает заднюю дверь и помогает выбраться незнакомой девице. Я, как была, в фартуке, с черными от земли руками, помчалась к деду:

– Степаныч, Пашка с бабой приехал!

– Ну, баб мне тут его еще не хватало… – проворчал дед. А в дверь уже звонили. Я, кое-как сполоснув руки, открыла. Шкипер вошел, за руку втащил за собой девицу и, едва поздоровавшись, заорал на всю квартиру:

– Степаныч, ты по-итальянски говоришь?!

Я посмотрела на девушку. Она была очень хороша собой и совсем молода: лет девятнадцати. Черные вьющиеся волосы волнами падали на спину, темный загар выгодно оттенял светло-зеленые бедовые глаза. Рот был, пожалуй, слишком большой, но это скрадывал красивый рисунок полных губ. На девице были джинсы, коротенькая кожаная курточка, стягивающая внушительных размеров бюст, несколько серебряных браслетов на запястье и сапоги на умопомрачительных каблуках.

– Buona sera, prego, – пригласил дед, знающий несколько европейских языков. – Come e tuo nome?

– Нора Фаззини, – улыбнувшись во всю ширь, сказала девушка.

– Фу, слава богу, – обрадовался Шкипер. – Степаныч, тут вот какое дело…

Оказалось, что Шкипер нашел Нору в аэропорту Шереметьево, та сидела на полу у стены в зале ожидания и ревела в три ручья. Шкипер быстро оценил достоинства внешности девушки и подошел выяснить, не может ли он чем-нибудь помочь. По-итальянски он знал только «омерта», «коза ностра», «капо де тутти капи» и «дон Корлеоне» – все российские мафиози, как известно, воспитывались на «Крестном отце». Когда он выдал этот набор на одном дыхании, итальянка изменилась в лице и заозиралась в явных поисках полиции. Но, видимо, шкиперовская мужественная наружность пробудила в ней доверие. С помощью жестов, гримас и интернациональных слов «бандитто», «пассапорто» и «сольди» выяснилось, что у Норы украли сумку с документами и деньгами прямо в аэропорту. Шкипер, как мог, посочувствовал и, понимая, что договариваться все же как-то надо, предложил ей проехаться «к одному знающему человеку».

– Степаныч, объясни ей, что тут не Италия, – вполголоса сказала я. – Здесь нельзя с первым встречным ехать неизвестно куда. А если бы бандит какой попался?

Шкипер заржал на всю квартиру, и я осеклась. Дед пожал плечами, серьезно заговорил по-итальянски. Нора внимательно выслушала, смущенно улыбнулась и нараспев произнесла:

– Паоло е бель уомо…

– Говорит, что супермен ты, паразит, – перевел дед.

Шкипер довольно ухмыльнулся.

Я спросила:

– Дед, она есть хочет?

– Я хочу, – заявил Шкипер.

Вечер Нора провела у нас. Я накормила ее щами и вареной картошкой с сосисками, тетя Ванда принесла еще теплый пирог, Шкипер сходил за вином. Потом мы все вместе, кроме, разумеется, Степаныча, поехали в ресторан: я работала, Шкипер и Нора сидели в зале. С эстрады я видела, как они смотрят друг на друга. За полчаса до конца программы они уехали.

Нора пробыла в Москве больше месяца, и почти каждый день они со Шкипером появлялись у нас. Пашка вталкивал Нору, пребывавшую каждый раз в разном настроении – негодующую, дико хохочущую, опечаленную, загадочно улыбающуюся, – гаркал: «Степаныч, что значит…» – и хлопал итальянку по заду. Та выпаливала пулеметную очередь слов. Степаныч тер лоб, переводил, мы со Шкипером слушали. Таким образом, весь их роман был у нас на слуху. Нора была топ-моделью, прилетела в Москву по контракту, чтобы поучаствовать в дефиле самого известного модного дома столицы. Ее документы довольно долго восстанавливали через консульство, и за это время Шкипер сумел окончательно заморочить ей голову. Они вдвоем гоняли по Москве на «Мерседесе», Шкипер водил Нору по ресторанам и ночным клубам, один раз даже мужественно отправился с ней в Большой театр на «Сильфиду», откуда они оба с облегчением смылись после первого действия. К концу месяца они уже объяснялись без помощи Степаныча, и больше по-итальянски, чем по-русски: Нора сумела выучить только «спасибо», «привет» и «хочу еще, па-жа-ли-ста». В июне Шкипер отвез ее в Шереметьево, вернулся весь в розовой губной помаде, уставший, но довольный.

– В гости звала… Слетать, что ли?

– Она знает, кто ты есть? – без обиняков спросил Степаныч.

Шкипер неопределенно пожал плечами:

– Какая ей разница?

– А если у ней к тебе серьезно, дурак?

– Фигня.

Тем не менее через две недели Шкипер улетел в Рим и пропал месяца на три. Вернулся, через месяц снова улетел и с тех пор летал в Италию периодически. Я, со свойственной своему возрасту романтичностью, была уверена, что носится он к Норе, и лишь несколько лет спустя узнала, что Шкипер, пользуясь возможностью, налаживал свой бизнес в Европе.

В один из промозглых осенних вечеров, когда ветер гонял по подворотне коричневые листья, а оконное стекло заливало дождем, я сидела дома одна, Степаныч дежурил. Было уже довольно поздно, мне хотелось спать, но попалась интересная книга, и я из последних сил клевала носом над страницами.

В дверь осторожно, коротко позвонили. С памятной новогодней ночи, когда ко мне принесли Жигана, я не ждала от поздних звонков ничего хорошего. Но открывать-то все равно надо было, и я, захлопнув книгу, пошла в прихожую.

За дверью действительно оказался Шкипер, который не появлялся у нас с лета, и я еле его узнала. Он похудел, основательно зарос черной щетиной, а его физиономия из умеренно смуглой стала почти африканской. В нос мне ударил сложный запах многонедельной грязи, пота, бензина и какой-то резко пахнущей травы.

– Господи, ты откуда?

– От верблюда, – нахально заявил он и сразу же, словно мы расстались вчера, а не несколько месяцев назад, перешел к делу: – Степаныч дома?

– На дежурстве…

– Он на фарси говорит?

– На чем?.. Нет, наверное… Точно, нет.

– Опаньки… – огорчился Шкипер. – А как же я буду?

Он шагнул в сторону, протянул руку в темноту лестничной клетки и позвал:

– Ну, давай, давай… Иди сюда. Да не бойся ты… Вот дура, совсем человеческого языка не понимает! – За руку он насильно вытащил в дверной проем совершенно неожиданное существо.

Это была девчонка-азиатка, худая, испуганная и совсем юная: мне показалось, что ей лет пятнадцать-шестнадцать. Она стояла на пороге квартиры неподвижно, как столбик, уставившись вниз. Грязные, слипшиеся волосы были заплетены в две растрепанные косы, повязанные сверху грязным же красным платком. Плечи ее венчала шкиперовская кожаная куртка, спускающаяся ниже колен. Из-под куртки виднелся пестрый подол платья и потерявшие всякий вид, растоптанные и разбитые туфли.

Я впустила обоих в прихожую и повернулась к Шкиперу.

– Ну, и чего тебе? Поесть? Помыться?

– Вот ее отмой сначала.

– Да тебя тоже не мешало бы.

– Я потом сам, – серьезно сказал Шкипер.

Я хмыкнула и повернулась к девчонке:

– Идем.

Она безмолвно послушалась. В ванной я пустила горячую воду, принесла полотенце, свои юбку, кофту, белье и тапочки. Девчонка молча следила за моими действиями.

– Тебе помочь? – спросила я.

Она непонимающе улыбнулась. Я пожала плечами и вышла из ванной.

Шкипер сидел на кухне и читал мою книгу. Я вытащила у него Маркеса, захлопнула и потребовала было объяснений, но Шкипер отмахнулся от меня, как от мухи, и нетерпеливо спросил:

– Когда Степаныч будет?

– Утром! – обозлилась я. – Не говорит он на фарси, я точно знаю! Ты лучше бы своему Ибрагиму позвонил, может, он разберется!

Шкипер хлопнул себя по лбу, самокритично сказал: «Ума нет – считай, калека» и вытащил свою «Моторолу».

– Ибрагим? Ну, я. Прибыл. Давай сейчас же к Степанычу. Не утром, а сейчас, оглох? Все бросай. Бабу тоже бросай, успеешь… Давай, жду.

Ибрагим приехал через полчаса, злой, как черт, и со Шкипером демонстративно не стал здороваться. Тот, впрочем, этого не заметил и молча показал ему на сидящую на диване девчонку. Отмывшись, та оказалась довольно миловидной, но ее портило слишком бледное, с нездоровой зеленью лицо и испуганное выражение глаз. Когда Ибрагим вошел и удивленно посмотрел на нее, девчонка вскочила и закрыла лицо руками.

– Ты ее знаешь?! – поразился Шкипер.

Ибрагим, напротив, никакого изумления не выказал, спокойно повернулся к скорченной фигурке спиной и сказал мне:

– Дай ей тряпку какую-нибудь.

Я сняла со спинки стула свою шаль, и девчонка мгновенно замоталась в нее с ног до головы, первым делом прикрыв лицо. Теперь на нас смотрел только один длинный черный, блестящий глаз.

– Что это с ней? – растерялась я.

– Я мусульманин, – пояснил Ибрагим. Подошел к неподвижному кокону из шали, сел перед ним на корточки и начал допрос на всех доступных ему языках приафганской полосы.

Через четверть часа общий язык нашелся. Им оказался один из многочисленных диалектов пушту, на котором девчонка говорила плохо, а Ибрагим – и того хуже, но договориться они все же сумели. Довольно долго они объяснялись на словах и жестах, и я видела, как меняется лицо Ибрагима: от недоверчиво-насмешливого оно становилось сумрачным и злым. В конце концов он хлопнул в ладоши (девчонка смолкла на полуслове, будто выдернутая из розетки), повернулся к Шкиперу и начал излагать ситуацию.

Находку Шкипера звали Фатимой. Родом она была из Горного Бадахшана, из крошечного села Содак, расположенного на берегу Пянджа. Рядом с селом пролегала зона военных действий, и после очередного артобстрела правительственных войск от села остались лишь дымящиеся обломки стен. Из жителей остались в живых семнадцать человек, в том числе Фатима с шестилетним братом Ахмедом. Мать, отец, бабушка, тетя, четверо братьев и три сестры остались под обломками.

Через два дня оставшиеся жители кишлака на военном грузовике отправились в административный центр Хорог, из Хорога – в Душанбе, а уже оттуда – поездом в Москву. Там им должны были присвоить статус беженцев и распределить по местам временного проживания, по крайней мере, так сказали военные дяде Саиду – единственному из содакцев, кое-как говорившему по-русски. Но в Москве на таджиков свалилось новое несчастье: в зал ожидания Казанского вокзала, где они расположились на ночлег, кто-то из защитников чистоты русской нации бросил шашку с газом. Фатима потеряла сознание, очнулась четыре дня спустя в больнице под капельницей и узнала, что каким-то чудом выжила после тяжелейшего отравления. Последнее, что она помнила, – как дядя Саид, задыхаясь и кашляя, выбивает окно и выбрасывает туда орущего благим матом Ахмеда. Где младший брат и что с ним случилось, Фатиме никто не мог сказать. Среди погибших его не нашли.

Выписавшись из больницы, Фатима вернулась на Казанский вокзал. Идти ей больше было некуда, по-русски она не понимала ни слова, к кому обращаться за помощью – не знала, в больнице никто даже не поинтересовался, куда она собирается направляться. Три дня Фатима бродила по вокзалу и близлежащим закоулкам в поисках Ахмеда, обращаясь ко всем лицам мусульманской наружности, но ее или не понимали, или ничем не могли помочь. На четвертый день она наткнулась на Шкипера, который только что сошел с поезда Душанбе – Москва и сильно напоминал воина движения талибан. Шкипер, подумав сначала, что девчонка просит милостыню, дал ей тысячу рублей. А потом…

– …На фига она тебе, Шкипер? – мрачно спросил Ибрагим, на полуслове перестав излагать грустную историю Фатимы, во время пересказа которой он ни разу не сорвался на свое обычное ерничание. Шкипер молчал, курил, поглядывая в темное окно и стряхивая пепел в горшок с геранью. Я не понимала, зачем Ибрагим задал этот вопрос. По-моему, все было предельно ясно. Хоть и удивительно.

– Зачем она тебе? – повторил Ибрагим. Фатима сидела молча, скорчившись на диване, и смотрела на него одним блестящим глазом из-за края платка.

– Я могу ее в одно место отвезти… – так и не дождавшись ответа, предложил Ибрагим. – Таджикская семья, мои родственники. Ей в Комитет по делам национальностей надо или в Комиссию беженцев. Есть такая на Знаменке где-то. И жить лучше около своих, ты же видишь – она ни бельмеса… Что ты с ней делать будешь?

Шкипер молчал.

Ибрагим, помедлив, глухо сказал:

– Понимаешь, если она с тобой согласилась ехать куда-то, значит, у нее полный край. Она ж еще ни с кем… Целка.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю.

– Ну и что?

Ибрагим не ответил, хотя выражение лица у него было почти угрожающее. Шкипер по-прежнему смотрел в окно.

– Шкипер, я могу прямо сейчас ее увезти… – Ибрагим пошел ва-банк.

– У тебя запасные зубы есть?

Ибрагим умолк. Резко поднялся и вышел. В прихожей хлопнула дверь. Фатима вздрогнула, опустила край шали, прикрывающий лицо, и растерянно посмотрела на меня. Ее глаза начали наполняться слезами. Я поняла: ей не хотелось, чтобы Ибрагим уходил, ведь больше никто не мог понять ее. Всхлипнув, Фатима тихо спросила что-то у меня. Я беспомощно пожала плечами.

– Я ее здесь оставлю, лады? – не поворачиваясь ко мне, спросил Шкипер.

– Это надо со Степанычем разговаривать, – сердито сказала я.

– Утром придет – поговорю.

– Шкипер, ты, по-моему, с ума сошел.

То же самое сказал Степаныч, когда вернулся с дежурства, и я предъявила ему безмолвную Фатиму и хмурого Шкипера. Обычно спокойный и сдержанный дед орал на всю квартиру:

– Голова у тебя есть или нет, раздолбай?! Без тебя, кобеля, ей горя мало! Ты посмотри на нее, это же дите! Это тебе не Танька, потаскуха! И не твоя кобылица итальянская, господи прости! Что ты с ней делать будешь, жеребец?! У нее несчастье, она больная насквозь, а ты со своим… Совсем рехнулся, уголовник бессовестный?!

Поинтересоваться у деда насчет запасных зубов Шкипер, разумеется, не мог и потому молчал. В конце концов дед тоже выдохся и умолк. Мы с Фатимой в разговор не вступали: она все так же сидела на диване, с которого не поднималась всю ночь, неподвижная, как столбик, и смотрела в стену остановившимся взглядом. Я стояла рядом и как могла изображала поддержку, на которую, судя по всему, Фатиме было полностью плевать. Я понимала, что ей было бы лучше ехать с Ибрагимом, даже если он и не собирался везти ее в комитет беженцев, но…

– Делай, что хочешь, – наконец отрывисто сказал дед. – Комнаты не жалко.

– Спасибо. – Шкипер коротко взглянул на деда, явно собираясь что-то сказать, но передумал. Подойдя к дивану, где сидела Фатима, он сел перед ней на пол, как вчера – Ибрагим, решительно взял ее за обе руки (она попыталась высвободиться – не вышло) и сказал:

– Найду я твоего Ахмеда, ясно?

Фатима низко опустила голову. Шкипер долго, напряженно вглядывался в ее лицо; наконец понял, что бесполезно, встал, беззвучно, одними губами выругался и вышел в прихожую. Уже на пороге спросил у меня:

– Ты ее вылечишь?

– Попробую, – неуверенно сказала я.

Начали мы с того, что Фатима прошла повторный курс обследования в дедовой больнице. Взглянув на результаты, Степаныч схватился за голову: сильное токсическое отравление, дисфункция печени, почек, легких, что-то там еще… Дед настаивал на том, чтобы немедленно уложить Фатиму на больничную койку и лечить ее традиционными способами, но я увезла ее в Крутичи, и там мы взялись за нее вместе с Сохой. Фатима оказалась послушной пациенткой, поскольку ей, похоже, было полностью безразлично, что с ней делают. Но мой зеленый шар не появлялся, как я ни старалась, ни на первый, ни на второй, ни на третий день. Я, плача, проклинала свою бездарность, но Соха сказала:

– Это не из-за тебя. Она сама лечиться не хочет, ей без разницы. Можешь хоть до второго пришествия над ней биться – не будет толку.

Тогда я села на велосипед, поехала в соседнее село Сестрино, где была почта с телефоном, дозвонилась до Шкипера и попросила прислать Ибрагима. Тот приехал на следующий день на заляпанном грязью до самой крыши джипе и долго разговаривал с Фатимой на своем языке. Я поняла только постоянно повторяющееся имя Ахмеда.

Ибрагиму тяжело далась эта душеспасительная беседа. Он вышел от Фатимы бледный и злой, вытирая пот со лба, и коротко сказал:

– Сука.

– Почему?! – поразилась я.

Ибрагим ничего не ответил, не попрощавшись залез в джип и уехал. А я сообразила, что он, скорее всего, имел в виду не Фатиму, а Шкипера.

Однако миссия Ибрагима увенчалась успехом: в тот же вечер мой зеленый шар появился и почти сразу вырос до нужных размеров. Через неделю Соха, снабдив меня целой авоськой трав, отправила нас с Фатимой в Москву:

– Дальше сама справишься.

Я справилась. Вскоре дела Фатимы пошли на поправку: постепенно сошел на нет глухой, затяжной кашель по ночам, ее перестали мучить внезапные приступы удушья и последующей слабости, резкие боли в груди, обмороки. В декабре Фатима сдала анализы в больнице, и, показывая дома серые бланки с результатами, дед посмотрел на меня с большим уважением. Шкипер тут же предложил Фатиме переехать к нему, но она молча и очень решительно покачала головой и что-то чуть слышно произнесла.

– Никуда не поедет, – злорадно перевел присутствовавший при этом Ибрагим. – Хочет тут оставаться, а если нельзя – пойдет на вокзал.

– Вижу без тебя, – огрызнулся Шкипер. – Ладно… Пусть пока.

Фатима осталась у нас.

Первое время я внимательно наблюдала за ней: было непонятно, чем этот ребенок смог привлечь Шкипера. Мне казалось, что я знаю Пашкины вкусы, потому что своих дам он периодически приводил к нам в «Золотое колесо». Я хорошо помнила изящную, высокую Таньку с ее надменным лицом и пластикой дикой кошки; большеротую Нору с ошеломляющим бюстом и вечной готовностью хохотать; других – высоких, с отличными фигурами, ярких, почти вульгарных, всегда красивых… С тем большим изумлением я смотрела на Фатиму.

Это было очень странное существо. По-настоящему красивыми у нее можно было назвать только глаза – продолговатые, темные, болезненно блестящие, с длинными, изогнутыми ресницами. Нравились мне также ее волосы, не обезображенные никакими парикмахерскими изысками, не очень густые, но длинные, ниже талии, с синеватым шелковистым блеском, прямые и мягкие. Да, пожалуй, еще тонкие, изящной формы руки. В первые же дни Шкипер принес ей два кольца: одно с большим квадратным рубином и другое – с тремя изумрудами в форме веточки. Камни были огромными и казались ненастоящими, но я точно знала, что бижутерию Шкипер дарить не будет. Фатима безмолвно приняла подарок, и ее кисти от этого только выиграли. Но в остальном Фатима была самой обыкновенной. Фигуры у нее, то ли по молодости лет, то ли от природы, не было вовсе, вместо груди имелись два крошечных пупырышка, торчали ключицы, ребра и позвоночник, и до любимого шкиперовского размера ее было откармливать да откармливать. Лицо Фатимы было худым и бледным, с нездоровым зеленоватым отливом; сильно портили ее, на мой взгляд, резко обозначенные, почти мужские скулы, тонкие губы и всегда безразличное выражение глаз. Дни напролет она молчала, немного оживляясь лишь тогда, когда появлялся Ибрагим. Но вместе с Ибрагимом всегда приходил Шкипер, справедливо полагающий, что оставлять этих двоих наедине не в его интересах. Видимо, они действительно искали брата Фатимы, но пока поиски ни к чему не приводили.

Ибрагим упорно продолжал настаивать на том, чтобы сдать Фатиму в Комитет по делам национальностей или хотя бы отвести в офис таджикской диаспоры в Москве. Шкипер на все эти предложения отвечал исключительно нецензурным текстом, не стесняясь ни меня, ни Фатимы (та, впрочем, не понимала). Он наверняка был бы счастлив избавиться от Ибрагима как от явного конкурента, но при этом пропала бы последняя возможность объясниться с Фатимой. Та же упорно не желала осваивать русский и за два месяца, которые она прожила у нас, не выучила и трех слов. Я подозревала, что Фатима притворяется: очевидно, ей хотелось чаще видеть Ибрагима. По крайней мере, всякий раз, когда в квартире звонил телефон и я снимала трубку, Фатима выходила в коридор и, слабо улыбаясь, спрашивала: «Ибрагим?..» Он действительно звонил ей иногда, и Шкипер об этом, кажется, не знал. Я ему не рассказывала: зачем?..

Иногда по утрам Фатима одевалась и уходила из дома – это означало, что она едет на вок-зал. Она продолжала искать брата сама, хотя и Шкипер, и Ибрагим резко возражали против этого, уверяя, что ее могут там обидеть, изнасиловать, забрать в милицию, в подпольный публичный дом, депортировать на родину и прочее, и прочее. Фатима вежливо выслушивала их страшилки – и наутро вновь преспокойно ехала на Комсомольскую площадь. В конце концов мужики махнули на нее рукой.

Часто она помогала мне готовить или убирать – если я могла жестами объяснить, что требуется сделать, – и очень ловко мыла полы, стирала, терла посуду, строгала овощи, видно было, что в хозяйственном деле у Фатимы большая сноровка. Если же работы не было, она могла часами неподвижно сидеть в большом дедовом кресле, поджав под себя ноги и глядя в стену. Я не могла даже поговорить с ней, но Фатима, похоже, и не нуждалась в разговорах. В глубине души я боялась, что в один из дней она просто не вернется с вокзала. Но она всегда возвращалась – видимо, в самом деле надеялась на то, что ребята найдут Ахмеда.

Еще интереснее мне было наблюдать за Шкипером. Теперь он появлялся у нас каждый день. Иногда сидел час или два, иногда оставался ночевать (в соседней комнате), иногда уезжал куда-то и возвращался поздней ночью. Фатима, похоже, его боялась и ни разу на моей памяти не заговорила с ним сама. Когда Шкипер смотрел на нее (а смотрел он часто), она сжималась, как зверек, опускала глаза и явно не решалась лишний раз шевельнуться. Шкипер темнел, но молчал. Было очевидно, что его обычный арсенал ухаживаний здесь не годится. Вывозить Фатиму в ресторан было бессмысленно, Шкипер даже не пытался ей это предлагать. Однажды он привез ей какие-то ультрадорогие шмотки, но Фатима, разложив их на диване, с недоумением осмотрела великолепное вечернее платье из переливающегося шелка, юбку от Армани, кашемировое пальто и модные сапоги с мягким голенищем, пожала плечами и виновато улыбнулась. Милка, присутствовавшая при демонстрации этой коллекции, чуть не лишилась чувств, но Фатима, похоже, не знала, что со всем этим делать. Тогда Шкипер начал горстями носить ей украшения, и тоже очень дорогие: два первых кольца оказались только цветочками…

– Нет, я видеть, просто видеть этого не могу! – кипела и булькала Милка, глядя на то, как Фатима рассеянно перекладывает на скатерти бриллиантовые кольца, серьги, искрящееся алмазными гранями колье. – Мне бы мой валенок Колька хоть бы раз, хоть один-единственный разок, хоть одно такое колечко!..

– Брось, у тебя их куча.

– Ничего не куча! И не такие все! Да погляди ты на нее, она же в них, как в игрушки, играет! Не понимает даже, доска с глазами, какие бабки в руках держит! И какого мужика!!! Да чего он в ней нашел, ни кожи, ни рожи, ни жопы!

– Отбей.

– И отбила бы, если б не воспитание! Тьфу, нет правды на свете…

Милка, впрочем, была права. Фатима не понимала ценности подарков. Окончательно я убедилась в этом в тот день, когда Фатима надела на себя три кольца, сапфировый браслет и серьги с огромными бриллиантами и собралась ехать во всем этом на вокзал. Слава богу, я оказалась дома и как могла втолковала ей, что если она поедет в таком виде на три вокзала, ее тут же зарежут. Фатима молча и изумленно пронаблюдала за моей кровожадной жестикуляцией, поняла, кажется, лишь то, что я почему-то требую снять украшения, и послушно начала стягивать кольца. А серьги я проглядела, и Фатима так и уехала на Комсомольскую площадь – с бриллиантами от Картье в ушах. К счастью, обошлось: видимо, вокзальное жулье тоже усомнилось в подлинности украшений.

– Ты бы, дурак, ей еще брильянт «Якутск-1968» из Алмазного фонда принес! – пилил вечером дед хмурого Шкипера. – Не видишь, что ли, что она цены их не знает? Забери лучше все да в банк положи на хранение, а то нас из-за тебя ограбят еще! Тьфу, связался черт с младенцем…

– Не твое дело, Степаныч… – бурчал Шкипер, но было видно, что он на самом деле растерян. В тот вечер, перед тем как уйти, он с досадой бросил в мою сторону:

– И что вам, бабам, только надо…

– Ну, не мне тебя учить.

– Машину, что ли, ей купить?

– Зачем? – постучала я кулаком по лбу. – На вокзал ездить? Не дури, опять будет деньги на ветер.

– Хоть бы курсы этого фарси открыли, что ли… Один английский везде, а чего нужно, не сыщешь.

– Попроси Ибрагима, он научит.

– Счас, научит он… Сволочь.

С тем и ушел.

Однажды вечером я вернулась из магазина и еще на лестничной клетке услышала страшную ругань, доносящуюся из квартиры. Ругались Шкипер и Ибрагим. Я открыла дверь, поставила на пол сумку с продуктами, сняла и повесила пальто, села на табуретку в прихожей и начала слушать.

– …Не буду я ей это говорить! Не буду, и все! Как я ей это скажу?! Она еще пойдет и с набережной в воду сиганет! Иди сам объясняйся! – орал на всю квартиру Ибрагим. Как обычно в минуты волнения, в его речи резко усилился акцент, и я едва понимала гортанный поток слов.

– А я как?! – гремел в ответ Шкипер. – По-каковски я объясняться должен?! «Ахмед кирдык», да?! Иди, падла, иди, говори с ней, пока я тебя по стене не размазал!

– Сам иди! Я тебя хрен знает когда предупреждал, вот и разгребай теперь!

Слушая, я понемногу начала понимать. Судя по всему, Шкипер все-таки нашел Ахмеда. Следы мальчика отыскались в одной из московских больниц, куда его отвезли после взрыва газа на вокзале, и там он умер, не приходя в сознание. Найти его так долго Шкипер не мог потому, что Ахмед поступил в приемное отделение без документов, и известно о нем было лишь то, что его привезли с вокзала, причем Казанский при регистрации перепутали с Киевским. Теперь надо было как-то рассказать об этом Фатиме, но ни Шкипер, ни Ибрагим не желали брать эту миссию на себя.

Из комнаты тенью показалась Фатима. Она ступала совершенно бесшумно в своих толстых вязаных носках, и я вздрогнула от неожиданности. Не взглянув на меня, она пошла прямо на кухню. Подумав, я пошла за ней.

Увидев нас, Шкипер и Ибрагим умолкли на полуслове. Шкипер машинально затушил сигарету, посмотрел на Фатиму, на меня, снова на Фатиму. Та смотрела на Ибрагима, и ее лицо бледнело на глазах.

– Ибрагим… – голос Фатимы сорвался. – Ахмед?..

Ибрагим пожал плечами, отвел взгляд. Фатима молча закрыла глаза. Две тяжелых слезы медленно проползли по ее впалым щекам. Она опустилась на пол, неловко, боком привалилась к стене, закрыла лицо руками. Ее худые плечи под ситцевым платьем содрогнулись раз, другой, третий… Ибрагим шагнул к ней.

– Стоять, – негромко, глядя в сторону, сказал Шкипер.

Ибрагим ощетинился, как дворовый кобель, только что шерсть на загривке не встала дыбом. Рука его дернулась к карману, в котором могло быть что угодно, от кастета до пистолета. Черная физиономия его была совершенно зверской. Шкипер стоял ко мне спиной, и его лица я не видела.

– Эй, не здесь! Не у меня! Пошли вон сейчас же! – перепугалась я.

Шкипер обернулся, мельком посмотрел на меня, задержал взгляд на неподвижной, скорчившейся фигурке на полу. Не отводя от Фатимы глаз, приказал:

– Вали.

Ибрагим побледнел до серости. Я боялась пошевелиться, сознавая, что с минуты на минуту может совершиться смертный грех. Но минуты шли, а Ибрагим не двигался с места: при этом руку из кармана он не убирал. Шкипер подошел к нему вплотную и очень тихо сказал несколько слов, которых я не услышала. Ибрагим закрыл глаза, и на скулах его заходили комки. Он выругался – коротко, очень грязно – и, ни на кого не глядя, вышел. Резко хлопнула дверь в прихожей. Фатима на полу вздрогнула, не отнимая рук от лица, и что-то горестно пробормотала. Я шагнула было к ней, но Шкипер молча вытянул руку, загораживая мне дорогу.

Он стоял у окна и смотрел на двор. Я подошла ближе. Внизу Ибрагим садился в свой джип. Шкипер в упор смотрел на него, и я чувствовала: вот-вот он может свистнуть в форточку, окликнуть Ибрагима, приказать вернуться… Но чуда не произошло. Черный джип пискнул сигнализацией, сорвался с места и, полыхнув фарами по стене дома, скрылся в подворотне.

– Свинья, – не выдержала я. При этом посмотреть на Шкипера я боялась. Он молчал, но молчание это было наэлектризовано, как грозовой воздух. Опасность шла от Шкипера волной, и мне впервые стало по-настоящему страшно рядом с ним.

– Ты работаешь сегодня? – не глядя на меня, спросил он.

Я не работала, но одна мысль о том, что мне придется ночевать в одной квартире со Шкипером (он явно не намеревался уходить), теперь ужасала меня. Не ответив, я ушла в прихожую, взяла сумку, пальто и сбежала ночевать к соседям. Перед тем как закрыть за собой дверь, я все-таки оглянулась на Фатиму. Видит бог, если бы она сказала хоть слово, хотя бы взглянула на меня, – я бы собрала в кулак весь характер и осталась. Но Фатима даже не пошевелилась. И я ушла.

У цыган было тихо и спокойно: все уехали в Мытищи на свадьбу. Оставшаяся полуглухая баба Оля не задавала никаких вопросов. Но заснуть я все равно не смогла и всю ночь то сидела на разобранной постели, то ходила по комнате, то стояла у стены, напряженно прислушиваясь к тому, что происходило в моей квартире. Но оттуда не доносилось ни крика, ни стона, ни рыдания – ничего.

В пять утра я, так и не заснувшая, с пальто и сумкой в охапке на цыпочках проскользнула в прихожую. В квартире было темно и тихо, у зеркала стоял чемоданчик: значит, дед вернулся из больницы. Я зажгла свет – и сразу же увидела на вешалке кожаную куртку Шкипера. Та-ак… Значит, не уходил.

Несколько минут в моей душе порядочность боролась с любопытством. Последнее, после недолгого сопротивления, пересилило. Я на носках прокралась к полуприкрытой двери в комнату, где жила Фатима, и осторожно заглянула внутрь.

Шкипер спал на спине, разметавшись по кровати и сбросив на пол одеяло. Одна рука его свисала до пола, а другая покоилась на спине Фатимы, которая лежала у Шкипера на плече, маленькая и худая, кажущаяся сломанной куклой. Ее волосы закрывали полкровати, скользили с груди Шкипера на пол. С минуту я молча разглядывала их. Затем тихо отступила назад и прикрыла дверь.

Из соседней комнаты показался дед. Хмуро посмотрел на меня; кивнул в сторону закрытой двери:

– Видала? Дожал-таки ребенка… Весь в папашу, сукин сын.

Я не стала уточнять, что Степаныч имел в виду. Просто повесила пальто на вешалку, потеснив куртку Шкипера, и пошла на кухню искать еду. Вечером Шкипер увез Фатиму к себе.

Зима подходила к концу. Я уже больше двух месяцев не видела ни Фатимы, ни Шкипера: он теперь не появлялся даже для игры в покер. В конце февраля дед улетел в Петербург на очередной съезд хирургов, и я на десять дней осталась одна.

Однажды ночью, уже вернувшись из ресторана, я, вместо того чтобы ложиться спать, стояла у плиты и готовила по рецепту Сохи настой для соседки Анны Владимировны, хрупкой и нервной преподавательницы института Патриса Лумумбы. Разномастные студенты периодически доводили ее до мигрени. Настойка уже приобрела необходимый, почти черный цвет и кипела вовсю, когда в дверь позвонили. Я в недоумении взглянула на будильник. Было около двух часов ночи.

– Кто там?

– Свои.

Я открыла. На пороге, держась обеими руками за дверной косяк, стоял Шкипер. Я сразу поняла, что он пьян, и довольно сильно.

Это был первый (и последний) раз, когда я видела Шкипера пьяным. Я не испугалась, но удивилась сверх меры.

– Здрасьте, Пашка, ты чего это?

– Степаныч дома? – не отвечая, хрипло спросил он.

– В Питере…

– Тьфу, слава богу… Ну, впусти хотя бы!

Вариантов, похоже, не было. Я отступила. Шкипер тяжело шагнул в прихожую, прислонился к стене и закрыл глаза. Он был без шапки, и в его волосах мокрыми комками запутался снег. Неизменная кожаная куртка была расстегнута и измазана так, словно ее долго топтали в грязной луже. Присмотревшись, я еще разглядела огромное, размазанное на груди темное пятно.

– Это что?!

– Это?.. – Шкипер неловко провел рукой по куртке, как-то странно улыбнулся. – Это не моя.

– А чья? – У меня ухнуло в пятки сердце. – Шкипер! Ты что… Ты кого-то?.. А ну, пошел вон отсюда, гад!!! Да как у тебя наглости хватило?!.

– Это не я. Санька, падлой буду…

Шкипер не договорил, но мне сразу стало ясно, что он не врет. Только сейчас я рассмотрела кровоточащую, грязную ссадину на его скуле. Поймав мой взгляд, Шкипер провел по лицу пальцами, и они тут же перепачкались в крови.

– Опаньки… Здорово приложился.

Я перевела дух. Собрав остатки самообладания, сухо сказала:

– Раздевайся. Иди в ванную. Тебе помочь?

– Еще чего… – Шкипер сбросил куртку прямо на пол и пошел в ванную. Дверь осталась открытой, и, заглянув, я увидела, что Шкипер первым делом сунул голову под ледяную струю. Это пахло менингитом, но я не стала вмешиваться. Трезвый Шкипер был мне как-то привычней. Я ушла на кухню, выключила плиту, вылила в раковину перекипевшую настойку, ссыпала в банку соцветия валерианы, понимая, что ничего путного я сегодня уже не сделаю, и пожалела, что нет деда. С ним все было бы гораздо легче.

Шкипер прошел в кухню, на ходу вытирая голову полотенцем. Холодная вода сделала свое дело: он выглядел вполне нормальным. Только глаза были совершенно сумасшедшими, и я снова испугалась:

– Да что случилось, скажешь ты или нет?! Зачем ты сюда пришел? Только милиции мне здесь не хватало!

– Ментов не будет. – Он снова странно, криво усмехнулся. – Пока спетрят, чья тачка, пока сыщут… А у нее вовсе никакой ксивы не было.

– У кого – у нее?! – У меня вдруг выпала из рук чашка и со звоном раскололась на полу на две части. – Ты… Господи… Ты убил Фатиму?!

– Это не я.

Я, ахнув, схватилась за щеки. Шкипер сел за стол, опустил голову на кулаки и начал рассказывать: сбивчиво, не заканчивая фраз, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дыхание.

Час назад они с Фатимой вышли из ресторана «Шахерезада» на Гончарной и сели в машину. Шкипер успел только включить зажигание, когда из соседнего переулка вылетела «БМВ» с тонированными стеклами, и по улице застрекотали автоматные выстрелы. Машину прошило очередями насквозь, витрина «Шахерезады» взорвалась осколками, у припаркованных вдоль тротуара автомобилей вдребезги разлетелись стекла. Шкипер был безоружен, не смог дать ни одного ответного выстрела, но ему повезло, как везет лишь раз в жизни: ни одна пуля его даже не задела. Когда все смолкло и «БМВ» умчалась в сторону ярко освещенной Таганки, Шкипер взглянул на Фатиму на соседнем сиденье, убедился, что ей уже ничем не помочь, вылетел из машины (к счастью, дверцу не заклинило) и, не дожидаясь зрителей и милиции, смылся переулками. Стрелявшие могли вернуться, и Шкипер задержался лишь на минуту у полутемного киоска, чтобы купить бутылку водки и выпить ее прямо там, возле палатки, всю целиком, «для устойчивости», как он выразился. Я машинально посмотрела на его грязные джинсы и ссадину на скуле. Шкипер поймал мой взгляд, мотнул головой:

– Это я из машины так вывалился… мордой об асфальт. Сразу не заметил.

– Ты… точно знаешь, что Фатима?..

– Точнее некуда, – глухо сказал он. – А то бы я к тебе ее приволок.

Наступила тишина. У меня стоял ком в горле, и я безуспешно силилась сделать глоток из стакана с водой. Шкипер за столом так же безуспешно пытался закурить. Я видела, что у него дрожат руки.

– А… кто это стрелял? – рискнула спросить я. Шкипер, не глядя на меня, пожал плечами, но я видела: он знает. Внезапно меня словно ударило:

– Ибрагим? Это Ибрагим?!

Шкипер резко поднял голову, взглянул на меня в упор – и вдруг рассмеялся. Этот негромкий смех напугал меня еще сильнее.

– Ибрагим?.. Нет… У него кишка тонка.

– Ты точно знаешь? – простонала я.

– Точнее некуда, – снова ответил он. Закурил наконец, жадно затянулся несколько раз подряд, тут же прикурил следующую сигарету. А я швырнула ни в чем не повинный стакан в раковину и принялась орать. Видимо, сдали нервы.

– Ну что, рад теперь, сволочь? Угробил девочку, свинья?! Доигрался, гад вонючий?! Почему ты ее с Ибрагимом не отпустил, почему, скотина?! Ей же на тебя плевать было, она к нему хотела, ты же это знал, ты же знал, видел, паразит!

– Он меня не лучше, – не поднимая глаз, сказал Шкипер. – И с ним все так же было бы.

– А может, и нет! Он ее хотел в службу по беженцам отвезти! Он бы ее к своим отвел, хоть жива была бы, а теперь… Ну, кто ты после этого, засранец?!.

– Так карта легла. Могли бы не ее, а меня…

– Тебя! Подумаешь! Тебе туда и дорога! Ты сам это выбрал, а она?! Ее кто спрашивал?!

Шкипер молчал. Я остановилась, чтобы вытереть слезы и перевести дыхание, и вдруг увидела, как он судорожно, с силой смял в руке горящую сигарету. Искры посыпались сквозь его пальцы на пол, но Шкипер, казалось, не почувствовал этого. Испугавшись, я подошла, тронула его за плечо. Он закрыл глаза, и я услышала странный, сдавленный звук.

Помедлив, я отвернулась. Быстро ушла в ванную, закрыла за собой дверь и включила воду. И долго-долго сидела на полу, глядя на бьющую из крана струю. Сквозь шум воды из кухни не доносилось ничего.

Когда я вернулась в кухню, Шкипер уже пришел в себя и стоял спиной ко мне у открытой форточки. Я прикоснулась к его руке. Он не обернулся.

– Иди спать, Шкипер.

– Оставишь? – не глядя, усмехнулся он.

– Куда тебя девать.

С минуту он, казалось, думал; затем молча кивнул. Ушел в прихожую и четверть часа тихо говорил по телефону – с кем, я не слышала. Я тем временем разобрала постель в бывшей комнате Фатимы, сменила белье, сложила грязную простыню. Закончив, обернулась и увидела, что Шкипер уже стоит в дверном проеме.

– Ложись.

Он прошел в комнату, сел на постель прямо в перепачканных джинсах. От него страшно несло водкой и бензином, и я подошла, чтобы приоткрыть окно. В комнату ворвалась струя ледяного воздуха, несколько снежинок ударили мне в лицо. Немного подождав, я закрыла створку, пошла к двери и, уже выходя, вдруг поймала в зеркале на стене взгляд Шкипера. Он тут же отвел глаза, но я вздохнула и вернулась.

– Ну, чего ты, Пашка?.. Ну, ладно… Кто ж знал, что так выйдет. Слава богу, хоть сам живой. Сволочи вы все, боже мой, какие сволочи…

Шкипер опустил голову. И сделал то, чего никогда не сделал бы, будь он хоть немного потрезвей: ткнулся мне в плечо. Я погладила его по затылку – как давным-давно, в Крутичах, когда он с кровью оторвал от раны на плече засохший бинт. И, как и тогда, Шкипер медленно отстранился. Не открывая глаз, так и не раздевшись, он лег навзничь на постель и повернулся к стене. Я погасила свет и вышла.

Шкипер ушел на рассвете, когда я еще спала, и после этой истории не появлялся почти полгода. Степаныч, которому снова не с кем было сыграть в покер, даже забеспокоился:

«Застрелили его, что ли, не дай бог?!»

«Мы бы знали, – успокаивала я. – Работает, наверно. Дела…»

Ближе к лету он и в самом деле объявился. О последнем нашем свидании мы оба предпочли не вспоминать, и Шкипер стал, как и раньше, бывать в нашем доме.

Я тогда мало задумывалась о том, зачем, собственно, он приезжает к нам – так же, как в свое время принимала как данность визиты Федора. Тем более что приходил Шкипер не ко мне, а к Степанычу. Последний мог сколько угодно ворчать, что в доме прописался бандит и уголовник с дурной наследственностью, но я точно знала: если бы Шкипер действительно был ему неприятен, Степаныч и на порог бы его не пустил. Они с Пашкой постоянно пикировались между собой на самые разные темы – от ходящего ходуном политического строя России до пагубного влияния Шкипера на Яшку Жамкина, который в последнее время вообще перестал бывать дома. Шкипера Степанычевы воспитательные речи никогда не выводили из себя, он держался спокойно, чуть насмешливо, иногда хамил в ответ, но тоже в пределах нормы. Чувство ситуации у Шкипера было фантастическим, и момент, когда стоит заткнуться, он ловил безошибочно. Дед, впрочем, тоже ощущал границы и ни разу на моей памяти не заговорил со Шкипером о его бизнесе.

Партии в покер продолжались с прежней регулярностью, к тому же Шкипер начал таскать у деда с полок книги. Как и во времена вынужденного сидения в Крутичах, он читал много и без всякой системы – классические романы, дедову медицинскую литературу, мои старые учебники, желтую прессу, переводные детективы в глянцевых обложках – все, что попадалось под руку.

– Ну, куда тебе эту вещь, балбес, куда?! – возмущался дед, видя, как Пашка с глубокомысленным видом открывает сартровскую «Тошноту». – Ты же ни слова не поймешь, недоросль, зачем тебе это?!

На что следовало шкиперовское обычное:

– Степаныч, название прикольное.

– Дай сюда сейчас же! – Дед отбирал у него Сартра и сам лез на полку. – Вот тебе лучше… Ну, Чехов, что ли…

– Читал уже.

– Что ты читал, что ты читал?! Читал он… «Ваньку Жукова»? Возьми «Черного монаха», только страниц не пропускай. И не смей курить в доме, поганец, ты мне в прошлый раз Пушкина раритетного пеплом прожег! Добро бы понял хоть слово, все не так бы жалко было… Всю герань Саньке окурками забросал, хватит, говорю, дымить!

Шкипер послушно гасил сигарету (в моей герани), хмурился, косился на меня. Я старалась сделать вид, что занята своими делами. Нельзя было не заметить, что Пашка стесняется своего небогатого образования, стараясь его восполнить беспорядочным чтением чего попало. Степаныч как-то обмолвился, что мать Шкипера работала в ресторане на Маросейке судомойкой и пила как сапожник. С Федором она официально не была расписана, поскольку тот был вор в законе и жил «по понятиям», то сидел, то надолго пропадал из города. Подросшего мальчишку мамаша все-таки додумалась отвести в школу, куда он и проходил несколько лет, – главным образом из-за того, что там кормили, – а годам к двенадцати Пашке уже стало не до учебы.

– В семейный бизнес пошел, распроети их обоих… – пояснил дед. И внезапно крякнул со странной смесью негодования и восхищения. – Ох, какая голова у засранца этого! Память замечательная, к языкам способности… Ты слышала, он в мае эту профурсетку Норку к нам притащил, а в июне уже с ней по-итальянски разговаривал! Ему бы высшее образование получить – не бандитом стал бы, а президентом!

Зная Степаныча, я понимала, что он не преувеличивает.

Шкипер все так же приезжал к нам в ресторан, все так же с разными женщинами, которых объединяла только их красота. С Татьяной он к тому времени уже окончательно расстался. Кажется, она вышла с его разрешения замуж за француза и улетела жить в Париж. Часто Шкипер заглядывал и к соседям. Цыгане знали, кто он, и мигом сообразили, что такое знакомство в наше время может быть очень полезно. Когда к ним приезжали гости, тетя Ванда всегда стучала мне в стенку, и если Шкипер оказывался у нас, то шел вместе со мной. Цыгане пили, пели, плясали, как всегда, шумно и весело, я танцевала вместе с ними, Пашка слушал, смотрел… Потом вдруг заговорил по-цыгански, чем привел в бурный восторг все общество: способности к языкам у него действительно имелись. Когда у дяди Коли угнали его «Волгу», тетя Ванда пожаловалась Шкиперу, и на другой день машину вернули – просто поставили у подъезда, как было. Тетя Ванда попыталась поблагодарить Шкипера, тот изобразил недоумение и заявил, что никакого отношения к возвращению средства передвижения не имеет. Никто ему не поверил, да он на это и не рассчитывал.

Однажды мы с Милкой пекли у нас на кухне по рецепту Милкиной прабабки творожный пирог «Савияко». Шкипер, который ждал задерживающегося в больнице Степаныча, с выражением полного безразличия на лице сидел за столом и читал мой учебник геометрии за восьмой класс, время от времени затягиваясь сигаретой. Он настолько слился с интерьером, что мы с Милкой напрочь забыли о его присутствии и спохватились лишь тогда, когда увидели, что больше половины таза начинки с изюмом, беспечно оставленного под полотенцем на том же столе, исчезло неизвестно куда.

Милка вопила как сумасшедшая:

– Бандитская морда! Прорва! Живоглот! Сказал бы, что голодный, я бы тебе лучше борща налила! Вот куда я теперь это дену, отвечай?! Кому теперь эти три крошки?! Вот как дам сейчас черпаком по тыкве, бессовестный, хватит ржать! И ложку отдай!

Шкипер быстро доедал то, что осталось, и хохотал:

– Да чего ты так орешь-то? Испеки поменьше бублик, и все… Слушай, ну вкусно, ей-богу, я и не заметил как… Ну, давай за творогом в молочный сгоняю!

– Да сиди ты, – смягчилась Милка. – Сейчас Любку пошлю… Ну, борща-то дать, голодающий?

– Давай.

Вечером того же дня, когда пирог был благополучно испечен и съеден, а я уже успела забыть об инциденте, Милка сказала мне:

– Ты за него замуж не ходи, не надо. Его все равно застрелят когда-нибудь, останешься одна с детьми…

– За кого замуж? – Я даже не сразу поняла, о чем она, а поняв, замахала руками: – Милка, ты сдурела?! Ты видела, с какими он девками в наш кабак приходит?!

– С одними спят, на других женятся.

– Женится этот, как же.

– Ну, не женится, так еще как-нибудь… Не ходи, Санька. Он, может, и козырной, только… ненадежно это как-то.

– У тебя только одно на уме. Нужна я ему…

Говоря это, я не кокетничала, голова у меня в то время была забита совсем другим. Каким-то образом слава о моем умении лечить болезни стала распространяться, причем – со страшной скоростью. До сих пор не понимаю, почему сейчас ясновидящие и целители платят бешеные деньги за рекламу. Я не только не рекламировала себя, но, напротив, просила знакомых никому об этом не рассказывать. Бесполезно – недели не проходило, чтобы кто-нибудь ко мне не явился. Приходили бабы с женскими болячками, старики с язвами, артритами и сердечной болью, приносили грудных детей с пупочными и паховыми грыжами, молодые мужики просили прибавить силы… Однажды явился Ибрагим с очередным триппером, но тут уж я встала на дыбы и прогнала его в больницу. Он обиделся, хлопнул дверью на весь подъезд, а вечером его с ножевой раной в боку привез Боцман. Они ввязались в драку в сомнительном ночном клубе. Всю ночь, пропустив работу, я заживляла его порез; заодно у Ибрагима каким-то образом ликвидировался и триппер. Наутро приехал Шкипер, мрачно выслушал сбивчивый рассказ двух дружков, обматерил обоих, велел сгинуть с глаз и, оставшись со мной наедине, предъявил обширную шишку в полголовы:

«Машину на набережной занесло, шарахнулся…»

Я не поверила, но головную боль ему вылечила.

Первое время я страшно боялась происходящего и постоянно носилась в Крутичи к Сохе для консультации. Вскоре вся моя комната была завалена сухой травой, кое-что даже росло в горшках прямо на окнах. В моем деле это сено не особенно помогало, но я заметила, что люди больше верили мне, когда я вручала им настойку или отвар. Я помнила Фатиму и понимала, что без веры человека в то, что все получится, никакая болезнь не пройдет. Тем более что мелочь вроде ревматизма или головной боли можно было действительно вылечить одной травой, и я не беспокоила свой зеленый шар. Соха предупредила, что по пустякам его дергать не надо. И еще однажды сказала, что, если человек недостоин лечения или не нуждается в нем, шар не явится, хоть тресни: «Ему бог не позволит». Я усомнилась в этом, вспомнив Жигана, но вслух возражать не стала.

Денег я по-прежнему не принимала, но мои пациенты были людьми настойчивыми, и у меня в доме оказывались дорогие продукты, вещи, косметика, духи и тряпки в немыслимых количествах. Почти все я раздавала цыганам, что-то Степаныч носил в свою больницу, что-то мы съедали сами… Так прошло около двух лет.

Мне было двадцать, когда умер дед. Закончив тяжелейшую, четырехчасовую операцию на сердце, он почувствовал себя плохо, прилег в кресле в лаборантской – и умер. Если бы он позвонил домой, если бы эти дуры медсестры что-нибудь заметили и вызвали меня!.. Но позвонил мне часом позже, когда ничего уже нельзя было исправить, главный врач Семен Маркович Перельман.

Я не плакала, не знаю почему. Не плакала, отчетливо сознавая при этом, что потеряла единственного родного человека. Похоронами и поминками занималась тетя Ванда, через знакомых ей удалось выбить место на кладбище рядом с бабушкой и мамой. Я ходила в какой-то сонной одури. Хорошо помню только одно: как бреду на почту в сопровождении всхлипывающей Милки, чтобы отбить телеграмму Сохе в Крутичи. Телеграммы в калужскую глушь идут по нескольку дней, и я была уверена, что Соха с Маруськой на похороны не успеют. Так и вышло: на кладбище я была одна – не считая цыган и Семена Марковича. Стоял теплый день начала мая, деревья утопали в зеленоватой дымке, в церкви горели свечи. Помню, Семен Маркович вел меня под руку и тихо спрашивал, не нужна ли мне помощь. Помню, я отвечала, что отлично справлюсь сама, и интересовалась, как себя чувствует его племянница, которой я лечила щитовидку. Помню поминки, блины, водку в нашем старинном хрустальном графине, сочувственные физиономии цыган, фотографию деда в черной рамке, рюмку, накрытую куском хлеба, слезы тети Ванды: «Бедная девочка…» Помню речь Семена Марковича, сбивчивую, но прочувствованную, о безвременно ушедшем светиле русской хирургии… Вечером, когда мы домывали посуду после поминок, тетя Ванда попыталась увести меня к себе, но я наотрез отказалась и осталась в пустой квартире одна.

В душе я надеялась, что наконец-то смогу разреветься, но слезы так и не приходили. За окном давно стемнело, погода испортилась, тополя во дворе качались от ветра. Фотография деда внимательно смотрела на меня из угла, и почему-то мне стало страшно. Я убрала карточку в сервант и полезла в нижний ящик комода. Там дед хранил свои бумаги и никогда не позволял мне в них рыться. Подумав, я решила их разобрать.

Бумаг было много, по большей части ненужный мусор: квитанции из прачечной и химчистки, неотоваренные талоны на сахар и водку перестроечных времен, открытки, рецепты, старые фотографии и связка писем, перетянутых резинкой. Письма я, подумав, отложила в сторону и решила сжечь в раковине. Дедом мне с детства была внушена мысль, что чужих писем не читают. Потом я начала раскладывать по дивану фотографии. Ничего нового: молодой дед, молодая бабушка сказочной красоты, мама в детском платьице, она же – в студенческие годы с косой на плече, рядом с высоким парнем (не он ли?..), Федор в тельняшке (боже, какая разбойничья рожа…). Неожиданно из-под фотографии деда в белом выпала ветхая желтая бумажка. Я открыла. Это было древнее свидетельство о браке, заполненное вылинявшими фиолетовыми чернилами. Погрязов Иван Степанович. Сохина Антонина Григорьевна. В недоумении я поднесла бумажку к самым глазам. Сохина… кто?.. Господи, как же это?! В полном смятении я взглянула на дату. Четырнадцатое апреля пятьдесят третьего года. Дед в это время только что освободился и жил на поселении под Тобольском.

Я не помню, сколько времени просидела не двигаясь, схватившись за голову и тупо глядя на старую бумажку в ворохе фотографий. Из столбняка меня вывел резкий звонок в дверь, и я перепугалась так, что чуть не заорала на весь дом. Бумаги и карточки с моих колен посыпались на пол. Я кинулась было их собирать, потом опомнилась, бросила и побежала в прихожую.

За дверью стояла почтальонша тетя Вера.

– Добрый вечер, Сашенька. Тебе телеграмма… молния. Распишись вот здесь.

Я расписалась, стараясь, чтобы не дрожала рука. Поблагодарила, ушла с листком картона в комнату, зажгла свет и открыла телеграмму. Печатные строчки заскакали и поплыли перед моими глазами.

«Егоровна умирает зпт третий день не может отойти тчк Санька клюква приезжай срочно вскл Мария».

Я едва догадалась, что «Мария» – это Маруська. А при чем тут клюква, так и не поняла. Потом Маруська объяснит мне, что на почте не приняли в текст телеграммы бранное слово. Но тогда мне было не до Маруськиной ненормативной лексики. Я заметалась по комнате, хватаясь то за джинсы, то за куртку, надела ботинки, тут же сняла их. В ужасе кинулась к окну.

На улице шел дождь. Теплая погода, как это часто бывает весной, за несколько часов сменилась ливнем и шквальным ветром, по оконному стеклу бежали потоки воды, ветви деревьев метались из стороны в сторону. Я взглянула на часы. Почти двенадцать. Даже если я помчусь быстрее пули и успею на метро – последняя электричка на Калугу уже ушла. Следующая – в пять утра. Но я отчетливо понимала, что ехать надо немедля, что если я не успею и к Егоровне… нет, нет, лучше об этом не думать. Не думать, а срочно что-то делать. Кинуться к соседям, растолкать старшего брата Петьку, попросить отвезти меня в Крутичи? Но у цыган – «Волга», она прочно сядет на брюхо в непролазной грязи дороги возле Крутичей… К тому же я вспомнила, что ни Петьки, ни дяди Коли нет дома: они уехали в ресторан работать. Господи, что же делать?! Я осмотрелась. Рассыпанные бумаги по-прежнему валялись на полу, прямо у моих ног лежала фотография молодого Федора. Папироса в углу губ… Темное лицо… Светлые глаза… Я взвыла от собственной дурости и кинулась к телефону.

Трубку долго не снимали. После десятого гудка голос Шкипера сказал:

– Да.

– Шкипер, ты спишь?

– Нет, – спокойно отозвался он. – Санька, ты? Что такое?

– У тебя есть внедорожник?

– Найдем. К утру?

– Сейчас.

– Сиди жди.

Трубка запикала. Я недоумевающе посмотрела на нее и медленно опустила на место. Мне показалось, что Шкипер чего-то недопонял, но перезванивать я не стала. Кое-как собрала бумаги, положила в карман джинсов свидетельство о браке деда и Сохи и начала одеваться.

Боялась я зря – Шкипер все понял идеально. Через полчаса под окном раздался гудок. Я схватила сумку, куртку, захлопнула дверь квартиры и поскакала через три ступеньки вниз.

У подъезда стоял устрашающего вида солдатский «уазик». Когда я выбежала из подъезда, передняя дверца отворилась. За рулем сидел Шкипер.

– Куда едем?

– В Крутичи.

Никогда этот человек ни о чем не спрашивал! Мы мчались через пустую Москву к Окружной, дождь заливал лобовое стекло, «дворники» метались как очумелые, а Шкипер только молча поглядывал на дорогу и, по обыкновению, курил. Я, однако, почувствовала, что не объяснить вообще ничего будет просто свинством, и в двух словах рассказала о смерти деда и полученной час назад телеграмме. Шкипер выслушал, нахмурился:

– Чего сразу не позвонила? Я бы с похоронами помог.

– Не сообразила, извини.

Он шепотом произнес какое-то ругательство и за два с лишним часа дороги не сказал больше ни слова. Едва выехав на пустое шоссе, «уазик» понесся как ветер, обгоняя редкие легковушки, я молилась, чтобы черт не послал гаишников, но все обошлось. На черную, мокро блестящую в свете фар проселочную дорогу на Крутичи мы свернули в четвертом часу утра.

Да, «Волга» дяди Коли явно нашла бы здесь свою могилу. Трактора и сеялки, заканчивая посевную, распахали бедный проселок так, словно по нему прошли колонны танковой дивизии. Шедший здесь, по-видимому, несколько недель дождь довершил картину, и дорога превратилась в сплошное месиво. «Уазик» швыряло и кидало, я сидела вцепившись в сиденье, Шкипер ругался, как дальнобойщик, еле удерживая баранку, всполохи фар метались по черной земле. Потом мы нырнули в сплошную темень леса, проползли километра два по просеке, снова выехали в поле, протряслись по ямам старой луговой дороги… Наконец впереди замелькал фонарь – единственный на все Крутичи, у крайнего забора.

Возле дома Сохи Шкипер погасил фары, коротко посигналил. Дверь открылась, в желтом квадрате света показалась Маруська. Несмотря на глубокую ночь, она была полностью одета, на босых ногах – галоши, волосы кое-как прихвачены шпильками. Она побежала к нам, невидимая грязь зачавкала под ее калошами.

– Санька! Наконец-то! – И тут она увидела Шкипера. Казалось, не удивилась, спокойно спросила:

– Ты, что ли?

– Я.

– Ну… проходите давайте. Сейчас фонарь принесу.

– Не надо. – Не дожидаясь появления «летучей мыши», я понеслась через двор. Шкипер зашагал следом.

Соха лежала на кровати в дальней горнице, где обычно спали мы с Маруськой. Рядом, на столе, горела лампа, лежало несколько книг. Я подошла ближе.

– Егоровна, ну ты что? Выдумала тоже… Давай-ка я сейчас попробую… Маруськ, принеси таз с водой!

– Не надо, – коротко сказала Соха. Посмотрев на нас, вдруг улыбнулась. – Время, стало быть, пришло. Санька, Степаныч-то помер, что ль?

– Да. Вчера схоронили.

– Ну, вот… Я, выходит, следом. Санька, садись сюда, рядом со мной.

Я села. Поколебавшись, спросила:

– Почему вы мне ничего не говорили? Ты же его женой была…

– Он тебе сказал?

– Нет… Я сама… Свидетельство ваше нашла, вот. – Я вытащила смятую бумажку. Соха даже не посмотрела на нее. Ее полуприкрытые глаза были устремлены на наши огромные тени на потолке.

– А чего было говорить? Он не хотел, да и мне ни к чему было. Он же меня где взял-то? В пятьдесят третьем, под Тобольском, на поселении, поселок Метельный… Я три года тянула, за то, что людей лечила, за это тогда статья такая была. Два года отсидела, а там за хорошую работу на поселение отправили. Только работа тут ни при чем, я жене начальника колонии кишки вылечила. Там, в Метельном, и деда твоего встретила, он тоже после срока жил… Его-то жена, бабка твоя Ревекка, с ним развелась… Сразу, как забрали его, так и развелась: чтобы, говорила, ребенку легче было и квартиру сохранить. Мы с ним и расписались… А потом вдруг раз – усатый помер! Полугода не прошло, а на Степаныча из Москвы бумага пришла – реабилитирован и во всех правах восстановлен… Вот как! И Ревекка его сразу же прибыла, чуть ли не вперед бумаги!

– Он… уехал с ней в Москву?

– Уехал… А куда было деваться? Она вроде как тоже права была, когда разводилась, тогда женам-то врагов народа худо было. Могли и дочь отобрать, в специальный интернат засунуть, а это хуже тюрьмы… Я отпустила, только развода не дала, да он и не требовал. И на Ревекке обратно не женился, хоть она, знаю, и плакала, и просила, и ребенком трясла. А я через год под амнистию попала, только в Москву мне хода не было. Сто первый километр, вот как… Да я и не рвалась в Москву-то, вернулась сюда, еще ведь родители мои живы были, сестры, брат… А Степаныч меня уж через мно-о-ого лет нашел, уж когда Ревекка и Римма, мать твоя, умерли, а тебе еще четырех лет не было… Вот оно как. – Соха умолкла. Некоторое время лежала неподвижно, глядя на тени на потолке. Обернувшись, я увидела широко открытые глаза Маруськи. В дверях статуей застыл Шкипер.

– Санька, встань, посмотри… – Соха вдруг закашлялась. Я потянулась было за стаканом с водой, но она жестом остановила меня. – Оставь… не поможет уж… Встань, посмотри за иконой. Письма там… Да не за Спасом! За Заступницей…

Я поднялась, пошарила за почерневшей иконой Богоматери, скорбно поглядывавшей на меня в красном свете лампадки. Вытащила завернутую в древнюю газету связку писем – почти такую же, как у деда.

– Сейчас, при мне сожги, – строго велела Соха. Я положила пачку писем на глиняную тарелку. Маруська метнулась было за спичками, но Шкипер, опередив ее, щелкнул зажигалкой. Старая бумага вспыхнула, коричневые буквы, корчась, умирали в языках огня, листы сворачивались черной бахромой. Вскоре от связки писем осталась горка золы, и Соха удовлетворенно закрыла глаза.

– Мои-то письма у Степаныча нашла? – вдруг, не поднимая век, спросила она.

– Да…

– Прочла?

– Нет…

– Не врешь? – Она повернула голову, пристально посмотрела на меня. Помолчав, велела: – Спалишь, как в Москву вернешься.

– Не беспокойся.

– Так… Ну, все, кажись. Дом этот и участок на Маруську записан… ты потом бумаги посмотри, в шкафике лежат, и деньги там, хоть и небольшие. А мне пора. И так три дня дожидалась…

– Егоровна, не надо… – вдруг по-детски, навзрыд расплакалась Маруська. – Ой, что же я делать-то буду-у-у…

– У, дура… Такое дело тебе оставляю!

– Мне? – разом перестала плакать Маруська. – Мне? Не Саньке?

– Поначалу думала – Саньке, – медленно сказала Соха, – но ей и без моего много дано. Я как посмотрела, когда она человека с того света назад вынула, – враз поняла, что я ей ничего не добавлю. Ты уж извини, внучка, я силушку-то Марье отдам, ей надобнее. Поди, Марья, сюда. Да ближе, ближе. А вы уйдите. Санька, прощай.

Я заплакала. Рука Шкипера осторожно взяла меня за локоть. Вдвоем мы вышли в холодные сени. Я на ощупь нашла ведро с водой, висящую на гвозде кружку и принялась тянуть ледяную воду, не замечая, что она льется мне на джинсы. Вскоре вышла Маруська. Глаза ее были сухи, губы плотно сжаты. Она казалась постаревшей и страшно усталой.

– Отошла, – невнятно выговорила она. – Санька… Мне бы поспать…

Она качнулась – и упала бы, не поймай ее Шкипер.

– Что с ней?

– Ничего, все нормально. Отнеси на кровать. Ей отдохнуть надо.

Шкипер осторожно положил Маруську на деревянные, покрытые ковриком нары. Я принесла подушку, одеяло. Маруська была в сознании, но глаз не открывала, дышала ровно, спокойно. Я зашла в другую комнату, к Сохе, чтобы убедиться, что Маруська успела закрыть ей глаза. Задернула занавески на окнах, задула лампадку и вернулась к Шкиперу.

– Ну вот… Все. Ты, если надо, езжай в Москву. Спасибо тебе.

– Давай-ка я останусь пока, – подумав, сказал он. – Мало ли чего… Ты ведь небось и деньги с собой забыла взять.

В Крутичах мы пробыли два дня. Соху отпели в церкви соседнего села и похоронили там же, на поминках сидело несколько древних старух и старый, глухой художник, когда-то подаривший Сохе копию «Детей, бегущих от грозы». Маруська, сумрачная, бледная, молча выслушивала соболезнования бабок. Она сильно изменилась за эти дни, между бровями пролегла глубокая складка, очень старившая ее, глаза казались потухшими. Даже Шкипер не решался задавать ей вопросы. Но от меня объяснений он потребовал весьма решительно, и мне пришлось рассказать, что Соха не могла умереть, не передав кому-то своего дара знахарки. Маруська приняла силу, Соха со спокойной душой ушла к богу, и теперь все, что она могла делать, может и Маруська.

– Плохо… – подумав, сказал Шкипер.

– Почему?! – поразилась я.

– Да она ей нужна, сила эта? Так бы она хату с огородом продала да в город уехала, жила бы путем… А тут что? До смерти корове хвост крутить?

– Жила ведь столько лет! – обозлилась я. – Никто не держал! Если бы захотела – ушла бы, Соха бы ей и денег дала на дорогу! Куда ей идти, к кому?!

– Мужика бы хоть себе завела… – медленно сказал Шкипер. Мы встретились глазами. Он опустил голову. Я была готова поклясться: он тоже вспомнил ту ночь семь лет назад, две тени в лунном луче, тихий разговор.

– Ее же не заставлял никто, Шкипер… Если бы она не захотела – я бы силу приняла. Она сама так решила. И Соха знала, что делала. Маруська с ней вон сколько лет жила, училась. Она больше моего в сто раз умеет, и травы готовить, и мази, и даже заговоры знает, а я до сих пор ни одного не выучила.

– Значит, ты и без этого можешь. – Шкипер нахмурился. – Что ж, ей теперь обязательно монашкой жить?

– Придется, наверное…

– И тебе?

– Н-не знаю… – растерялась я, до сих пор не задумывавшаяся об этом. Мне было двадцать, но после разлетевшейся в осколки любви к Ваньке я ни разу никем не увлеклась. Погрузившись в эти несвоевременные мысли, я не сразу заметила напряженный взгляд Шкипера.

– Ты чего?

– Ничего. – Он отвел глаза, встал, пошел на улицу.

Вечером, когда мы со Шкипером уже собирались уезжать в Москву, к дому подъехал черный джип, до самой крыши заляпанный грязью. Из машины вышел шкафообразный молодой человек в кожаной куртке и темных очках, открыл заднюю дверцу, и из джипа, испуганно оглядываясь по сторонам, вышла молодая женщина с ребенком на руках. Я ничего не смыслила в модельной одежде, но было очевидно, что на замшевый плащ и брючный костюм, которые были на даме, ушел бы мой месячный заработок в ресторане. Малыш, завернутый в одеяло, спал у нее на руках. Осмотревшись и увидев стоящего возле «уазика» сердитого Шкипера (он менял проколовшуюся камеру), она растерянно спросила:

– Здесь очередь?

– А кто нужен? – буркнул он.

– Баба Тоня… Антонина Егоровна. Вот, мальчик… с грыжей…

Из-за дома вышла Маруська в низко повязанном платке и телогрейке: чистила коровник. Увидев женщину, она сухо сказала:

– Умерла баба Тоня. Я теперь… Неси дите в дом. Да калитку притвори!

И снова я поразилась тому, настолько изменился ее голос. С такой скрипучей резкой ноткой, с такой повелительной интонацией всегда говорила Соха, и мне стало страшновато. Шкипер, видимо, испытал то же ощущение, потому что, стукнув ногой по колесу, отрывисто сказал:

– Порядок. Поехали?

– Да.

Прощаться с Маруськой мы не стали: она была занята. Я села в машину, Шкипер завел мотор, «уазик» аккуратно объехал джип и пополз к дороге.

Мы ехали молча. Уже темнело, над шоссе снова начали сползаться тучи, ветер принес со стороны лесополосы сухой дубовый листок, который застрял под «дворником». Закрапал дождь, покрыв лобовое стекло мелкими каплями. Я сидела с закрытыми глазами; чувствуя сильный озноб, стягивала на плечах шерстяной платок, накинутый поверх куртки. Думала о том, что в ресторан я не успеваю, а значит, снова придется провести вечер в пустой квартире. И деда больше нет… Внезапно я с такой остротой, с такой безнадежной очевидностью поняла, что осталась одна, что слезы хлынули градом. Я зажала было глаза руками, но им стало горячо и мокро, и, согнувшись, я заревела в полный голос.

Шкипер, к счастью, не стал останавливаться и не сказал ни слова. И это было правильно: иначе у меня началась бы истерика. А так я просто плакала и плакала, вытирая слезы смятым платком, пила воду из пластиковой бутылки, снова плакала, снова пила воду, снова сморкалась – и успокоилась лишь на МКАД. Шкипер шумно вздохнул, дал мне сухой платок, вытащил мобильный телефон и начал ожесточенно ругаться с Боцманом по поводу каких-то поставок и того, что «все самому приходится, от вас, козлов, никакой пользы, на день отъехать нельзя!» После Боцмана пришла очередь Жигана, потом – какого-то Сергея Дмитриевича, потом – некой кисули Оленьки… Под шкиперовские монологи мы въехали в Москву и вскоре были у меня на Северной.

У подъезда Шкипер выскочил из «уазика», обошел машину, помог выйти мне.

– Зайдешь? – спросила я. Спросила из вежливости, поскольку была уверена, что он откажется. Но Шкипер неожиданно согласился.

В квартире горела зеленая лампа, которую я забыла погасить перед торопливым отъездом. Бумаги еще валялись на столе и полу. Я собрала их, отнесла в ванную, в раковину, и там сожгла. Вернувшись в комнату, выключила раскаленную, как утюг, лампу, вытащила и поставила на сервант фотографию деда. Подумав, пристроила рядом с ним карточку Сохи – ту, где она была молодая и похожая на Марлен Дитрих, – и ушла на кухню, где ждал Шкипер.

– Есть хочешь?

– Хочу.

Порывшись в холодильнике, я увидела, что остатки поминок безнадежно испортились. Шкипер вызвался сходить в магазин, но я нашла на полках начатую пачку макарон и банку тушенки. Мы оба были голодны настолько, что едва дождались, пока сварятся макароны, и наперегонки уплели целую кастрюлю, не заботясь о манерах. Я, не стесняясь Шкипера, вылизывала тарелку и обсасывала пальцы. Он курил – как обычно, не спрашивая разрешения, стряхивал пепел – как обычно, в мою герань. Сделав последнюю затяжку, спросил:

– Как ты теперь жить думаешь?

– Ну, как… Как раньше. – Я отнесла грязную посуду в раковину, пустила воду. – Работа есть, квартира есть, что еще?

– Замуж бы тебе надо, – тоном сердобольной тетушки сказал он.

– Шутишь? За кого?

– Что, ничего приличного не попалось?

– Нет, – искренне сказала я, натирая мочалкой кастрюлю. – Не до того все как-то.

– Поискать?

– Ой, еще ты туда же… Мало мне тети Ванды. До сих пор своих родственников подсовывает.

– За цыгана не ходи, не надо, – задумчиво начал анализировать Шкипер. – Какие-то они все бешеные. Не зарежет от ревности, так по бабам шляться начнет.

– Я тебе расскажу, ты ему морду набьешь.

– Это само собой. – Он вдруг поднялся. Я услышала скрип табуретки, но не обернулась, уверенная, что ему надо снова куда-то позвонить. И даже не сразу поняла, что произошло, когда почувствовала тяжелые, горячие руки на своей талии. А когда поняла – не испугалась, но страшно удивилась.

– Шкипер?! – Мокрая кастрюля выскользнула из моих рук и загремела, упав в раковину. Он молчал. Стоял рядом, и я видела совсем близко светлые, холодные глаза. Я неуверенно улыбнулась, еще надеясь, что он шутит. И тут же поняла: не шутит. И от ужаса похолодело в горле.

– Господи… Шкипер… Пашка… Ты чего?!

Видимо, я здорово переменилась в лице, потому что он тут же отпустил меня. Отошел к столу, сел на место. С досадой сказал:

– Все, все… Не дергайся.

– Шкипер…

– Да всю жизнь Шкипер! – вдруг взорвался он. – Ты что, правда, не видела ничего?!

Я молчала, лихорадочно пытаясь определить размеры собственного идиотизма. Разом вспомнились разговоры с Милкой, ее озабоченное: «Ты за него замуж не ходи, не надо…», мое беспечное: «Ты с ума сошла, у него такие девки…»

– Пашка, ты… я… Не ври мне, пожалуйста, а? У тебя же… такие женщины…

– Да какие это женщины?! – проворчал он. – Не маленькая, понимать должна.

– Но я же… – Я снова беспомощно смолкла. Размеры свалившейся неожиданности просто раздавили меня. Шкипер… и я?! Господи, даже в страшном сне я такого не могла увидеть!

Он понял мою растерянность по-своему.

– Ты что, его все любишь?

– К-к-кого?..

– Ну… того цыгана вашего. Ваньку, кажется.

– Что ты… – честно ответила я. – Все кончилось давно.

– Значит, еще кого-то?

– Да нет же! Но… но… – Я даже начала заикаться, не зная, как ему объяснить. А он сидел за столом и, хмурясь, ждал моего ответа. Я жалобно уточнила: – Ты издеваешься?

Шкипер молчал. А я вдруг вспомнила прошедшие три дня. Вспомнила, как позвонила ему среди ночи, как потребовала приехать – в полной уверенности, что имею на это право. И он приехал, не задав ни одного вопроса, и повез меня ночью к черту на кулички, и несколько дней был там со мной, забыв о делах, не считая убытков… Господи, девчонка малолетняя давно два и два сложила бы, а я…

– И… давно?

– Давно.

– А чего молчал?

– Меня бы Степаныч убил.

– А как же… Фатима? – осторожно спросила я. Мне не хотелось ворошить эту тему. Шкиперу явно тоже. Молчание затягивалось, и я уже не ждала ответа, когда Шкипер, не глядя на меня, сказал:

– Фатимы нет. А ты… Сколько тебе лет было, помнишь?

– Восемнадцать…

– Я, как придурок, к тебе тогда приехал… Пересрал со страха, не знал, куда кинуться. Но ты же меня впустила все-таки? Орала, правда, помню, здорово, стены тряслись…

– Так я тоже… это… перепугалась…

– Еще бы. – Он криво усмехнулся. – Но ночевать-то оставила.

– Да я же не потому…

– Да знаю, знаю, не дурак. Пожалела просто. – Шкипер еще ниже опустил голову, и я почувствовала: ему до сих пор было стыдно за ту ночь.

– Так, как ты, со мной никто… – Шкипер не договорил, но я поняла, вспомнив его тяжелую, горячую голову, уткнувшуюся в мое плечо, свою ладонь на его мокрых волосах.

– Да брось ты… дело прошлое. Ты пьяный был совсем.

– Угу… А тебе восемнадцать лет. Дитё. Блин, где моя башка была…

– Зарой и забудь.

– Такое только последние гады забывают. – Он вдруг поднял глаза. – Послушай, Санька… Я же для тебя все, что хочешь, сделаю. Не веришь?

– Верю, – вздохнув, сказала я. – Ты… Шкипер, ты спать со мной хочешь? Степаныча больше нет, никто не убьет, а я… Я тоже долги помню. И где бесплатный сыр лежит, знаю. Ты для меня много сделал. И потом… все равно ведь дожмешь.

– Чего?.. – медленно переспросил Шкипер. Взгляд его потяжелел, но меня била нервная дрожь, и я не заметила этого.

– Дожмешь… как Фатиму тогда. – Я помолчала, переводя дыхание. Как можно тверже сказала: – Голосить не буду, не бойся. Делай что хочешь. Может быть…

Договорить я не смогла: Шкипер взвился из-за стола, как отпущенная пружина. Лицо у него было таким, что я с воплем шарахнулась к стене, уверенная, что он меня ударит. Но Шкипер молча прошел мимо меня в прихожую. Бешено хлопнула дверь, задребезжала посуда в шкафу. Я осталась одна.

Несколько минут я стояла не двигаясь, стиснув руки у груди и глядя на качающуюся от удара двери лампу под потолком. Потом взвыла на всю квартиру: «Шкипер!!!» и, как была босиком, вылетела за дверь.

Не знаю, как сложилась бы наша жизнь, если бы Шкипер успел уехать. Но, выскочив очертя голову из подъезда под дождь, я увидела темный, стоящий неподвижно «уазик». Рядом с ним горел красный огонек сигареты. Я помчалась к этому огоньку, шлепая босиком по мокрому, ледяному асфальту, разбивая в лужах желтые блики фонарей.

– Шкипер! Шкипер! Пашка! Подожди!

– Санька, сбрендила?! – Красный огонек, очертив дугу, полетел на тротуар; Шкипер сграбастал меня в охапку.

– Не уезжай… Не уезжай, я боюсь… – задыхаясь, твердила я. Он быстро понес меня к дому, и я чувствовала, как сильно и часто бухает под курткой его сердце. Мое, кажется, стучало не тише, отдаваясь и в висках, и в занемевших от холода пятках. Помню, Шкипер нес меня по темной лестнице на наш четвертый этаж. Помню, я прижималась к его мокрой кожанке и, захлебываясь, просила: – Прости меня… Прости, я не хотела…

– Санька, я же не такая скотина… То есть скотина, но не такая…

– Прости меня… Я испугалась…

– Я знаю. Не бойся ничего. Как с Фатимой… не будет. Клянусь…

Потом я сидела на кровати и заливалась в три ручья. А Шкипер отогревал в ладонях мои ноги и целовал… Я, кажется, вопила, чтобы он не смел, потому что ноги были грязные, а он смеялся и все равно целовал. А потом я сама погасила свет.

Под утро заверещал мобильный. Я, измученная, уставшая, еле живая, сквозь дрему слышала, как Шкипер встает, вытаскивает телефон из-под вороха брошенной на пол одежды, выходит с ним в прихожую, долго кого-то слушает и коротко, приглушенно отвечает. Когда он вернулся и быстро начал одеваться, я смогла только с неимоверным усилием повернуть голову и простонать:

– Куда, господи?..

– Дела.

– Вернешься?

– А как же, – усмехнулся он. И несколько лет потом я мучилась и вспоминала: показалось ли мне, или же Шкипер в самом деле запнулся на миг, говоря это. Скорее всего, показалось. Он всегда был мастером блефа, потому и любил покер.

Шкипер, нагнувшись, поцеловал меня. Поднял с пола куртку, вышел. Хлопнула дверь в прихожей. Я перевернулась на живот, распласталась по освободившейся кровати и заснула снова.

Проснулась я уже после полудня с ощущением полной выпотрошенности и пустоты в голове. Сползла с постели, морщась от боли во всех частях тела, поплелась в ванную, долго стояла под душем, разглядывая свои блестящие от воды руки, ноги, живот, словно видя их впервые. Казалось, что мне приснился какой-то бредовый сон, в котором смешались смерть деда, ночная дорога, сполохи фар по черному полю, похороны Сохи, Маруська, макароны с тушенкой на кухне – и Шкипер, Шкипер, Шкипер… Нет, я ни секунды не жалела о случившемся. Просто безмерно удивлялась тому, как быстро и естественно все произошло, словно мы с Пашкой были помолвлены с детства, как в стародавние времена. На простыне уже успело засохнуть и стать коричневым небольшое пятнышко крови, и я занялась сменой постельного белья.

За окном стоял свежий, ясный, розовый день. Погода успокоилась, и о ночном ливне напоминали только невысохшие капли на оконном стекле. На кухне царил бардак, и, глядя на немытую посуду и полный окурков горшок с геранью, я убедилась в том, что все произошло на самом деле. Напевая дедовскую «Эх, начальничек, ключик-чайничек», я перенесла посуду в раковину, вымыла ее и, налив в таз воды, решила помыть окна.

В дверь зазвонили. Трезвонить так долго и с таким воодушевлением могла только Милка. Я пошла открывать.

Подруга ворвалась озабоченная.

– Слушай, золотая моя, что случилось? Ты куда делась? Мы тебе звоним, звоним, звоним, а тебя нет и нет! А бабка слышала, как ты ночью куда-то уехала! Хоть бы записку оставила, мы прямо с ума посходили все! А вчера кто на всю лестницу орал: «Шкипер!»? Ты бы поосторожнее с ним, милая моя, вот что я тебе скажу, да! Это тебе не чижик-пыжик какой-нибудь! Мало ли что он себе в голову возьмет, а ты – дура дурой, да еще…

– Поздно, – безмятежно сказала я, разваливаясь в кресле.

Милка на полуслове закрыла рот. Смерила меня подозрительным взглядом, вытаращила глаза, схватилась за голову и заголосила:

– Ты с ума сошла, чертова кукла!!!

– Ага-а…

– Ненормальная! Нет, ну ненормальная! Психопатка! – Милка вскочила и как заводная забегала по комнате, размахивая руками. – И нашла с кем! Тьфу, уголовная морда! Кто тебя теперь замуж возьмет, дурища?!

– Отстань, не пойду я за цыгана…

– А за кого ты пойдешь?! За алкаша русского?!

– Вообще не пойду, отвяжись.

– И детей рожать тоже не будешь?

– Для этого не замуж надо выходить.

– Да?! А кормить твою безотцовщину кто будет?!

– Сама и буду. Только не говори, что всю твою банду Колька кормит.

– О-о-о, за какие грехи на меня эта идиотка свалилась…

Забавно, что ни мне, ни Милке даже в голову не пришло, что я могу выйти замуж за Шкипера. Он казался абсолютно неподходящей фигурой для такого серьезного шага. К тому же я действительно всерьез сомневалась, стоит ли мне выходить замуж. Тетя Ванда воспитывала меня наравне с собственными дочерьми, и лет до шестнадцати я точно знала: моя задача – сохранить невинность, а уж кандидат на такое сокровище всегда найдется. Но после рухнувшей в одночасье первой любви я утратила розовые очки. К тому же мне было уже двадцать, а для цыганской невесты это возраст весьма почтенный.

– Что теперь делать собираешься? – всласть наоравшись и бросившись в кресло, спросила Милка.

– Ничего, – удивилась я. – А что тут сделаешь?

– К нему переедешь?

– Меня вроде не звал еще никто.

– Так позовет же! – уверенно сказала Милка. – Поедешь?

Я снова задумалась. Никуда ехать из своей квартиры мне не хотелось. И я вовсе не была уверена в том, что хочу жить со Шкипером. Милка, скрестив руки на груди, сердито смотрела на меня.

– Мать, ты его хоть любишь?

– Да… Нет… Нет, наверное. – Я умолкла, вконец запутавшись. Несмотря на то что минувшая ночь по-прежнему казалась мне абсолютной закономерностью, я подозревала, что никакой любовью тут и не пахнет. Ни с моей, ни, возможно, и со шкиперовской стороны. Не то чтобы я ему не доверяла, но… мало ли какой стих мог на него найти.

Милка, с минуту понаблюдав за мной, махнула рукой:

– Черт знает что… Ну, ладно, не забудь хотя бы, что на работу вечером. Ты теперь сама себе кормилица, на своего жулика особенно не надейся, он сегодня жив, а завтра – нет.

– Милка!

– Двадцать лет Милка, и чего?! Вру, что ли?

– Накликаешь еще…

– Чепуха. Душу положу, что он сегодня в наш кабак явится.

Я тоже была в этом уверена и весь вечер, сидя за пианино, украдкой поглядывала на входные двери, в любой момент готовая заиграть Пашкину любимую мелодию из «Профессионала». Но Шкипер не пришел, и наряду с разочарованием я почему-то почувствовала облегчение.

Мы вернулись из ресторана в третьем часу ночи. И первое, что я увидела, выйдя из машины, – большой черный джип «Тойота» возле подъезда. Внутри кто-то курил.

– Опа… – тихо сказала Милка. – Не по твою ли душу?

– У Шкипера «Мерседес»… – растерянно ответила я. В желудке сразу похолодело. Вглядевшись пристальней, я рассмотрела за рулем джипа плоскую сонную физиономию Левки Боцмана.

– Привет, что случилось?.. – бодро начала я, подойдя к джипу… и осеклась на полуслове, вдруг поняв, что действительно что-то случилось. Боцман прикрутил вяло бормотавшее радио, молча открыл переднюю дверцу, приглашая меня внутрь.

– Может, поднимемся?

– Нет. Садись.

Я села. На подошедшую было с невинным видом Милку Боцман посмотрел так, что ее тут же сдуло. Цыгане быстро вошли в подъезд, но я заметила, что возле «Волги» остались Петька и Васька, которые демонстративно смотрели в другую сторону.

Боцман тоже заметил это.

– Боятся за тебя, смотри ты, – без намека на улыбку сказал он.

– Еще бы. – Я беспокойно заерзала на сиденье. – Боцман, ну в чем дело? Чего ты так поздно? Опять по башке стукнули?

Какое-то время Боцман молчал, барабаня толстыми, как сардельки, пальцами по рулю. Его глаз за тяжелыми, полуприкрытыми веками совсем не было видно. Когда я уже была готова завопить, Боцман, так и не повернувшись ко мне, медленно сказал:

– Плохие новости, сестренка.

– Что?.. – начала было я. И вдруг почувствовала, что голос у меня пропал, и я не шепчу даже, а как-то жалобно сиплю детской свистулькой: – Пашка? Жив?..

Боцман покачал головой.

Машина Шкипера взорвалась утром, на Таганке, которая была для него каким-то роковым местом, прямо напротив знаменитого театра. По словам Боцмана, взрыв был такой силы, что покорежило кучу машин вокруг, а от самого «Мерседеса» и его водителя мало что осталось.

– Так что ты его последней видела. Вот так… А я с ним последний говорил.

– Утром… по телефону? – машинально спросила я.

– Угу.

– Когда… похороны?

– В субботу. – Боцман помолчал. – Ну… извини. Мне пора.

Он помог мне выйти из джипа. Довел до цыган, по-прежнему стоящих около «Волги», передал меня, почти бесчувственную, им с рук на руки, пообещал, что в субботу за мной заедут, и отбыл.

В день похорон кладбище было забито. Иномарки, иномарки, иномарки… Венки, цветы, ленты… «Шкиперу от братвы», «Шкиперу от Малхаза», «Шкиперу от мамы Кати», «Милому Пашеньке от безутешных девочек» – это, по словам Ибрагима, отметился публичный дом с Полянки… Меня, правда, мало это интересовало.

Я не плакала, когда умер дед. Я не плакала на поминках у Сохи. Но на этих похоронах, третьих за неделю, меня словно прорвало, и я выла взахлеб сначала у закрытого гроба, потом на руках у Боцмана, потом на шее у Жигана, потом вися на кладбищенской ограде, потом в чьей-то машине, потом – у соседей на диване, в окружении сочувственно причитающих цыган, потом, уже почти без сознания, – у себя в постели, рядом с храпящей, как першерон, Милкой (та ответственно осталась ночевать). Я не знала, что мне теперь делать; ощущение было таким, словно я осталась одна, совсем одна на всем свете.

Боцман и компания, впрочем, торжественно поклялись, что я всегда могу на них рассчитывать. Я поблагодарила – не особенно, впрочем, поверив. И на другое же утро покидала в сумку предметы первой необходимости и уехала в Крутичи.

Маруська встретила меня не удивившись и не изменилась в лице, когда я рассказала ей обо всем случившемся. Перекрестилась, сдержанно сказала:

– Ну, на все божья воля. А ты радуйся. Вовремя… А то могли бы и тебя вместе с ним.

Я молчала, потому что и сама думала о том же.

– Что делать теперь будешь?

– Ничего… жить. Место в ресторане за мной осталось, все равно сейчас мертвый сезон. А пока у тебя побуду, хорошо?

– Спрашиваешь! – Впервые Маруська улыбнулась. – Живи хоть всю жизнь. В огороде вон поможешь…

Я прожила у Маруськи до первых осенних заморозков. Летом в деревне всегда много работы, мы вставали до света, ухаживали за коровой, за поросятами, курами, копались в огороде, ходили в лес за грибами, ягодами и травой, варили варенье, занимались Маруськиными пациентами, которые появлялись каждый день по нескольку человек. Вскоре Маруська начала шутить:

– Надо в районную больницу съездить, пусть пару медсестричек отпишут для облегчения!

– Ладно, сами справимся.

Иногда я уходила в лес, на круглую поляну с почерневшим столбом-идолом. Там всегда было тихо, звенели птичьи голоса, басовито пели в траве шмели, зудели комары в ельнике, грело нежаркое, еле пробивающееся сквозь густые ветви солнце, зеленела, поблескивая, вода в озерце. Маруська никогда не ходила со мной, предпочитая более практическую деятельность и собирая траву в известных ей лесных местах. А я подолгу сидела в траве, прислонившись к нагретому солнцем боку древнего бога, смотрела в небо, на проплывающие в венце из ветвей и листьев ленивые облака, и не думала, как мне казалось, ни о чем. Иногда я раздевалась и входила в зеленую, теплую, всю пронизанную солнцем воду озерца, переплывала его, садилась на низко склоненный над водой ствол, болтала ногами, поднимая брызги, жевала кисленькие листья заячьей капусты, думала: хорошо бы остаться здесь… Но лето кончилось, по предзимкам Маруська отвезла меня на станцию, и в тот же вечер я уже стучала по клавишам в «Золотом колесе». Жизнь продолжалась.