Глава 1
Гроза пришла на Живодёрку, когда весь хор уже сидел в Большом доме и готовился идти в ресторан. Оконные стёкла дребезжали от громовых ударов, когда в нижнюю комнату Большого дома спустился Яков Васильев. Он окинул разом притихших цыган сердитым взглядом, принялся шагать по комнате вдоль стены, заложив большие пальцы рук за пояс казакина. Изредка он неодобрительно поглядывал на залитые дождём окна. Наконец, проворчал:
– Принесла же нелёгкая грозу эту… Как теперь до ресторана добираться?
– Доберёмся, Яша, ничего. Кончится скоро, над заставой просветы уже. – подала голос из-за стола Марья Васильевна.
– Настя где? Готова ехать? - отрывисто спросил Яков.
– Спит пока. Не беспокойся, разбудим, когда надо будет.
– А Смоляковы? Не появлялись? Черти таборные, где их третий день носит?! Митро, тебя спрашиваю!
– Да что ж я им - нянька?! - невиннейшим голосом отозвался Митро, – Они же мне того… доклада-то не сделали. Может, у Ильи дела какие… Может, лошади…
– А Варька? Тоже, скажешь, лошади?! Тьфу, не дай бог обратно в табор съехали… Все эти подколёсные одним миром мазаны… Весной носом по ветру потянул - и только его и видно.
– Не должны бы… - пробормотал Митро. - Илья мне обещал…
– Ну, так где он, твой Илья?! - взорвался хоревод, и Митро на всякий случай переместился поближе к двери. - И сестрица его где? Купцы в ресторане уже голоса посрывали, Смоляковых требуют! Кто "Глаза бездонные" петь будет? Паршивец, ну пусть явится только! Сколько раз тебе говорить – доглядай за ними, доглядай!
Митро сердито сверкал узкими глазами, ерошил пальцами и без того взлохмаченные волосы, молчал. Если бы Яков Васильев не был так сердит, он заметил бы, что племянник украдкой поглядывает на молодых цыган, сидящих возле двери, и те отвечают ему такими же встревоженными взглядами. Но хоревод ожесточённо мерил шагами комнату, хмурился, тёр пальцами подбородок и, думая о своём, ничего не замечал.
Марья Васильевна оказалась права: через час гроза унеслась за Москвуреку, и над городом опрокинулось чистое небо, подсвеченное на западе розовым закатом. За Таганкой ещё погромыхивало, мокрые ветви сирени роняли в палисадник капли, вся Живодёрка блестела лужами, но дождя больше не было. Пора было идти в ресторан на работу. Митро, стоя у рояля, уже настраивал гитару.
– Не мучайся, всё равно по дороге от сырости спустят. - посоветовал Яков Васильев. - В ресторане настроишься. Эй, Маша! Ну, где там Настя, добудиться, что ли, не можете? Так я пожарников из части в помощь вызову! Та-а-ак… Ну, что ещё?
Последние слова хоревода относились к Стешке, которая спускалась по лестнице, ведущей с верхнего этажа. Спускалась Стешка неохотно, цепляя ногу за ногу, и на её физиономии было выражение крайнего замешательства.
– Ну, что? Где Настя? - нетерпеливо спросил Яков Васильев, подходя к лестнице. Стешка прижалась спиной к стене, зажмурилась и выпалила:
– Нету!!!
В комнате разом стихли разговоры. Все головы повернулись к бледной Стешке. Яков Васильев одним прыжком оказался рядом с племянницей.
Стешка приоткрыла один глаз, тут же зажмурилась снова и пропищала:
– Нету Настьки… Только постеля разобрана, а её самой… Яков Васильев сел, как подкошенный, на ступеньки и сделал то, чего не видел ещё ни один хоровой цыган: схватился за сердце. Хриплым шёпотом сказал:
– Свят-господи, так и знал… - и тут же рявкнул, - Кто её последним видал?!
Митро! Маша! Стешка! Говорите, собачьи дети, чертей вам под хвосты!!!
Тишина - и взрыв голосов. Испуганные цыгане орали во всё горло, колотя себя в грудь и божась, что не видели Насти со вчерашнего дня. Стешка ревела благим матом. Марья Васильевна помчалась наверх - проверять, на месте ли Настины вещи. За ней ринулись цыганки. В общей суматохе не принимал участия только Митро, который стоял у дверей со скрещенными на груди руками и о чём-то напряжённо думал. Он даже не сразу почувствовал, что его дёргают за рукав. Но дёргающий не успокаивался, и, наконец, Митро вздрогнул, повернулся и сумрачно спросил:
– Чего тебе, Кузьма?
– Выйдем, Трофимыч… Разговор есть…
– Какой разговор, очумел? Не видишь, что творится?!
– Так и я о том! Идём, Трофимыч, пока не приметил кто… Митро ещё раз окинул взглядом комнату, но цыгане были слишком захвачены происходящим и не заметили, как двое из них украдкой покинули Большой дом.
На улице Митро взял Кузьму за плечо.
– Ну, говори. Увижу, что врёшь, - уши оборву!
– Очень надо! - обиделся Кузьма. - И не держи так, больно… Тут вот что, Трофимыч. Настьку я видал.
– Когда видал? -тихо спросил Митро. - С кем? Где?
– Да нигде! И ни с кем… Два часа назад ко мне влетела. - Кузьма кивнул на дом через дорогу. - Прямо из дома, вижу, прибежала, в платье своём чёрном, без шляпы даже. И давай выспрашивать - где да где Смоляко…
– Смоляко? - ещё тише переспросил Митро. - Илья?!
– Да Илья же!
– И что ты ей, каторжная морда, сказал?! - Митро снова с силой сжал плечо цыганёнка, но тот сердито вырвался:
– А что ты на меня-то?! Она, промежду прочим, реветь начала белугой!
В голос, как по-мёртвому! Кричала, что ежели я ей не скажу, она под пролётку бросится! И бросилась бы! Настьки ты, что ли, не знаешь?
– Так ты ей сказал!!! - загремел Митро на всю улицу.
– Ну, сказал… - буркнул Кузьма. - А куда деваться было? Она еле дослушала, за дверь кинулась, на извозчика вскочила, - и только и видели…
– Да что ж ты, нечисть, сразу-то ко мне не пришёл?! Господи, где ремень, я сейчас этого паршивца… - Митро в самом деле схватился за пояс, и Кузьма мгновенно, как уличный кот, вскарабкался на огромную ветлу у забора. Свесившись из развилки, пояснил:
– Вот потому и не пришёл. Шкура, небось, не купленная, а я ничем не виноватый…
– Тьфу, сатана… Ну, спустись только, не обрадуешься! - последние слова Митро крикнул, уже скрываясь за поворотом на Большую Садовую, где стояли в ожидании седоков несколько извозчиков. Кузьма, подождав на всякий случай немного, осторожно слез с ветлы, одёрнул рубаху, посмотрел по сторонам и побежал обратно в Большой дом, откуда уже на всю Живодёрку разносились вопли и проклятия.
Извозчик оказался человеком сговорчивым и за двугривенный повёз Митро через всю Москву в Таганку. Богатые, большие особняки Тверской, расписные дома замоскворецких купцов сменились понемногу низенькими одноэтажными домиками за покосившимися заборами, немощёные улочки утопали в грязи, мокрая листва звонко роняла в лужи капли недавнего дождя. Небо уже темнело, и Митро подумал, что обратно, к выходу в ресторан он никак не успеет.
– Станови здесь. - сквозь зубы приказал он извозчику, когда они свернули в тесный тёмный проулок, сплошь заросший яблонями и липами. - Да смотри дождись меня!
– Не бойсь, Трофимыч… - пробасил извозчик. И тут же залюбопытствовал, – А что у вас за баталья сегодня приключилась? Ажно на Садовой слыхать было, как Яков Васильич разорялися… Опять, что ль, кто из теноров запил?
Митро только отмахнулся и, широко шагая, пошёл прямо по лужам к дому.
Войдя во двор, он споткнулся о лежащую в грязи подкову, выругавшись, отшвырнул её сапогом, поднял голову - и остановился, встретившись глазами со стоящей на крыльце дома Варькой.
– Девочка?.. Фу-у, слава богу, здесь ещё… Где Илья?
Варька не ответила.
– Как башка у Ильи, зажила? - Митро поднялся на крыльцо, встал рядом с Варькой. - Говорил я, что ничего ему не будет. У конокрадов головы крепкие, лупи их хоть колокольней - нипочём… Да где он? Дрыхнет до сих пор?
Варька, ты чего ревёшь?!
Митро резко поднял за подбородок Варькину голову. Та немедленно отбросила его руку, но уже не могла скрыть бегущих по лицу слёз. Митро, нахмурившись, ждал, пока Варька вытрет глаза рукавом, высморкается в край передника и переведёт дух. Затем, глядя в сторону, глухо сказал:
– Ладно… знаю я. Настька к нему прибежала? Это правда?
Варька молча кивнула.
– Ты знала?
– Нет.
– Не ври! - повысил голос Митро. Варька ответила не поднимая глаз:
– Не приучена, Дмитрий Трофимыч. Не кричи на меня.
– Прости, девочка. - Митро невольно смутился. - Не хотел. Но… как же это так? И ты не знала, и я не знал… и никто?! Ну, что Илья от Настьки ошалел, это, конечно, вся улица видела. Но она-то, она!.. Когда только сговориться успели?! Да любила она его, что ли?! Ведь…
– Любила, Дмитрий Трофимыч. - вполголоса сказала Варька, и Митро умолк на полуслове. - Ещё как любила. А что не знал никто - так и слава богу.
Настька гордая… Они с Ильёй ещё зимой сговорились, только не сладилось.
– Не сладилось? - машинально переспросил Митро. Варька кивнула, прислонилась спиной к сырому от дождя косяку двери.
– Ты лучше сядь, Дмитрий Трофимыч, говорить мне долго… Митро выслушал рассказ Варьки молча, не меняясь в лице, глядя на садящееся за заставу солнце. Когда последний красный луч, прорезав листву, погас и вокруг сгустились сумерки, Варька закончила:
– … и они вдвоём в табор за заставу ушли.
– Так, может… - Митро, не договорив, вскочил. Варька спокойно потянула его за руку.
– Сиди, Дмитрий Трофимыч. Уехали они с цыганами. Догнать, конечно, ещё можно, только ни к чему. Я брата своего знаю. Настя уже жена ему, он её назад не отдаст. Зубами грызть будет, жилы рвать, а не отдаст. И она не пойдёт от него, хоть зарежь. Или ты ей несчастья хочешь?
– Может, не успел ещё, сукин сын… - простонал сквозь зубы Митро, но прозвучало это уже безнадёжно. - Ах, проклятый, взялся на нашу погибель… И ведь я же сам, я его себе на голову в хор привёл! Да чтоб мои ноги тогда отсохли и отвалились, куда же он Настьку-то нашу потащил?!
– Не потащил, а сама пошла. - ровно сказала Варька. - В табор пошла, Дмитрий Трофимыч. Замуж пошла.
– Да место ей там, что ли?! Что она там делать будет?! - заорал на весь переулок Митро. - Она - певица! Хоровая! На неё вся Москва ездила! А теперь гадать по деревням начнёт? Христа ради у заборов побираться? Картошку с возов воровать?!
– Успокойся, Дмитрий Трофимыч. Может, когда-нибудь и назад вернутся.
– Вернутся, как же! Кто им даст вернуться?! Да нам теперь бога молить надо, чтобы Яков Васильич Настьку не проклял! Она же замуж должна была идти! Уже сговорено было, Яков Васильич своё слово дал! Ну, и заварили же вы кашу, Смоляковы… На всю Москву теперь разговоров… - Митро умолк, сокрушённо опустил голову. Молчала и Варька. Вокруг всё больше темнело.
Со стороны Москвы-реки потянуло сыростью, вдоль кривых заборчиков вставал вечерний туман. Отовсюду доносился стрекот кузнечиков, где-то на кладбище тоскливо завыла на поднимающийся месяц собака.
– Дэвла, что ж теперь с хором-то будет? - медленно выговорил Митро. – Разом все голоса разлетелись. Настька убежала, Илья смылся, ты… Эй, а ты-то, может, останешься? Варька, а?! Без тебя-то как? Без тебя низы гроша не стоят!
А "Ветер осенний" кто петь будет? А "Лучину"? А "Луной был полон сад"?!
– Смеёшься, Дмитрий Трофимыч? - усмехнулась, глядя в сторону, Варька. - Как это я останусь? Мне только при брате оставаться, больше никак. Не цыган ты, что ли, что я тебе объяснять должна?
– Так ведь и мы тебе родня. - не очень уверенно сказал Митро. - Мой двоюродный брат из вашего рода жену взял, забыла? Оставайся хоть ты, Варька, с Яков Васильичем я поговорю, тебя он примет, твоё дело - сторона! Да и тебе в хоре-то лучше, чем по грязи за телегой скакать! Что тебе в таборе, кому ты там… - Митро запоздало спохватился, умолк. Через минуту смущённо покосился на Варьку. Та сидела не двигаясь, молчала. В сгустившихся сумерках не видно было её блестящих от слёз глаз.
– Не могу я, морэ. Не могу. - проглотив, наконец, вставший в горле ком, сказала Варька. - Ты вот поминал, что Насте в таборе тяжело будет. А без меня они с Ильёй и вовсе пропадут. Кто там около неё будет, кто помогать станет? Ещё и бабы эти наши, языки без костей, смеяться будут попервости… Нет, мне там, с ними надо быть.
– Ну, хоть осенью-то возвращайся! Всё равно всю зиму в Смоленске на печи просидите! Сейчас сезон кончается, господа наши все по дачам да Ялтам разъедутся, авось лето протянем как-нибудь, а осенью… Возвращайся, Варька! Денег заработаешь. Да и самой веселее будет, чем в деревне сидеть. Может, мы постараемся да мужа тебе какого-никакого сыщем…
– Ну, вот ещё радость на мою голову… - без улыбки отмахнулась Варька.
– Да дураки наши цыгане. - глядя на неё, серьёзно сказал Митро. - За такую девочку, как ты, шапку золота отдать не жаль, а им… Глазки-зубки подавай, да мордашку. Дураки, и всё.
– Не шути, Дмитрий Трофимыч. - сдавленно сказала Варька.
– А я и не шучу. - Митро встал. - Что ж, девочка… Счастливой дороги.
Илье передай, встречу - убью. А ты, гляди, возвращайся осенью. Дай слово, что вернёшься!
– Слова давать не буду. - твёрдо сказала Варька. - Вот если сложится у Насти с Ильёй хорошо, - тогда приеду, видит бог. Прощай, Дмитрий Трофимыч.
Удачи тебе.
– Эх… Прощай, девочка.
Митро быстро сбежал с крыльца, не оглядываясь, пересёк двор и скрылся в темноте. Варька осталась сидеть, сгорбившись и уткнувшись лицом в ладони. Плечи её дрожали, но рыданий слышно не было. Когда рядом скрипнула дверь и по крыльцу протянулась полоска света из дома, Варька испуганно выпрямилась, замерла. На крыльцо вышла Манька.
– Уехал? - шёпотом спросила она. - А я сижу, как мышь под веником, высунуться боюсь, думаю - под горячую руку и мне достанется… - вытянув шею, она посмотрела через забор, убедилась, что Митро не видно, и фыркнула:
– Дураки ему, видите ли, цыгане! Взял бы, да сам на тебе женился, раз умный такой! Жена ещё по зиме померла, так что-то новую взять не торопится, а всё по девкам срамным бегает!
– Брось… Шутил человек, а ты разоряешься. Пойду я лучше телегу уложу да гнедых запрягу. Узлы готовы, быстро управлюсь.
– Куда тебя на ночь глядя несёт?!
– Как куда? - усмехнулась Варька. - У брата свадьба играется, а я тут сидеть буду? А утром мы сразу - прочь…
– Вот что, пойду-ка и я с тобой. - решила Манька, решительно подтягивая платок. - Хоть потом будет кому Васильевым рассказать, что честная свадьба была. Чего Яков Васильичу зря переживать-то… Эх, жаль, наших больше никого нету…
– Правильно говоришь. - помолчав, сказала Варька. - Спасибо тебе.
Цыганки пошли через двор к конюшне. Месяц поднялся над засыпающей Москвой, и собака на кладбище завыла ещё громче. В глубине сада, словно отвечая ей, щёлкали соловьи, туман понемногу затягивал опустевшую улицу. С востока чёрной сплошной пеленой шла новая туча.
Глава 2
Новая гроза отгремела к рассвету, и утро над Москвой занялось ясное и свежее. Молодая трава за заставой вся полегла от ночного ливня, дорожные колеи были полны водой. Табор, стоявший на третьей версте, снялся с места ещё затемно, не оживляя залитых дождём костров, и только оставшиеся угли темнели посреди пустого поля. Солнце давно поднялось над мокрым полем, засветились золотыми пятнами купола московских монастырей, прозрачное небо наполнялось чистым голубым светом. О грозе напоминала только узкая полоска облаков, спешащая пересечь горизонт вслед за давно ушедшей тучей. На один из скособоченных стогов сена, смётанных возле маленького лугового пруда, упал с высоты жаворонок. Посидел немного, ероша клювом перышки на груди, затем озадаченно прислушался к чему-то, склонив головку, - и тут же с испуганным писком взмыл в небо. Прошлогоднее мокрое сено зашевелилось, и из него вылезла чёрная, встрёпанная, вся в соломенной трухе голова.
– Тьфу ты, пропасть… - проворчал Илья, когда на него с вершины стога низвергся целый град ледяных капель. Поёживаясь, он вылез из сена, кое-как отряхнулся, с хрустом потянулся… и тут же вскочил на ноги, как ошпаренный, разом вспомнив всё, что было вчера. Вспомнил, как они с Настей сначала шли, потом, поглядывая на наползающую тучу, бежали к заставе; как навстречу им попалась Варька, которая, вместо того, чтобы вместе с братом и его невестой мчаться к табору, вдруг объявила, что неплохо было бы сначала уладить дела в хоре. Илья справедливо возразил, что, после того, как он увёл почти из-под венца первую солистку, на Живодёрке ему никто не обрадуется.
Настя с ним согласилась:
"Бог с тобой, Варька, отец меня сразу задушит! А Митро помогать будет!" "Да не вам же туда идти! Я схожу. А лучше посижу у Маньки, дождусь, Митро к ночи наверняка сам явится. Поговорю с ним и к вам прибегу." Поразмыслив, Илья согласился. Варька пошла к городу, они же с Настей успели добежать только до стога сена: дождь хлынул такой, что в табор бы они пришли мокрыми петухом и курицей, а Илье этого вовсе не хотелось. А через минуту лежания рядом с Настей в сенной пещере он понял, что никакой табор ему не нужен и никуда он сегодня уже не поедет, а если догонят, найдут и убьют, - плевать… "Настя… Настенька, лачинько, девочка моя…" - собственный голос срывался и дрожал, дрожали и руки, по спине бежал пот, колючая солома лезла в глаза, царапала лицо: Илья не чувствовал ничего. Полгода он ждал этого, полгода видел во сне эти тоненькие руки, эти растрёпанные, смявшиеся под его рукой косы, эту шею, эти плечи, эту грудь, до которой он дорвался, как спущенный с цепи кобель, разодрав надвое Настино платье и уронив голову в тёплое, нежное, дрожащее… "Илья… Господи, Илья, что ты делаешь… Ох, подожди, ой, сейчас… Да я сама, постой… Илья, подожди… Илья, послушай…" Какое там… Ничего он не слышал и ждать не мог. И только когда Настя разрыдалась в голос, остановился, словно на него вылили ведро ледяной воды.
"Девочка, что? Что не так?.." "Мне… Я… Мне больно, Илья. Не тронь меня, ради бога. Подожди…" Он растерянно отстранился от неё. Настя тут же принялась вытирать слёзы:
Илья слышал, как она копошится рядом, в соломе, медленно приходил в себя, покаянно думал: добрался вшивый до бани… Разве так с девками-то надо?..
Но беда была в том, что, "как надо", он и сам толком не знал: девок у Ильи не было. Только Лиза, царство ей небесное… но она-то была мужняя жена, её ничем не напугать было, сама на него кидалась, как голодная на горбушку, а тут… "Девочка, прости… Не хотел, ей-богу. Ну, поди ко мне." - он тут же осёкся, испуганно подумав: не захочет, теперь, побоится, подождать бы малость… Но Настя тут же прижалась к нему, и Илья как можно бережней поцеловал её в доверчиво раскрывшиеся губы, и она ответила, и ещё раз, и ещё, и ещё… И всё получилось, в конце концов, как надо. Настя плакала, но сквозь слёзы уверяла Илью, что так положено, что так у всех, что по-другому не бывает… Он поверил, успокоился, сгрёб ещё всхлипывающую жену в охапку и заснул - как умер, под шелест дождя и ползущих по соломе капель.
Вспомнив обо всём этом, Илья немедленно нырнул обратно в стог, чтобы разбудить Настю и убедиться, что минувшая ночь не приснилась ему.
Но Насти в тёмной и душной соломенной пещере он не обнаружил. По спине пробежал мороз. Илья вылетел наружу и гаркнул на всё поле:
– Настька!!!
Настя не отозвалась, зато за спиной Ильи послышался негромкий окрик:
– Э, морэ… Ты что ж наделал-то?
Голос был мужской. Знакомый. Илья ещё не успел вспомнить, кому он принадлежит, а по хребту уже побежали мурашки. В тяжёлую со сна голову немедленно пришло самое страшное: пока он дрых, как медведь зимой, налетела по горячим следам Настькина родня, саму Настьку уже скрутили как колбасу и увезли домой, а его сейчас в лучшем случае не до смерти изобьют. А окликнули лишь для того, чтобы не бить в спину. Рука сама собой дёрнулась к голенищу, за кнутом, которого там, разумеется, не было.
В голове стучало одно: успела ли Настька хотя бы сказать, что теперь жена ему?.. Медленно, очень медленно Илья повернулся.
– Ну вот, чяво, а ты - "напугается, напугается"… - с сожалением заметил старушечий голос. - Напугаешь такого, как же! Ты на морду его взгляни! Чичас зубами грызть будет! Бедная Настька, за кого попала девочка наша, дэвлалэ… Раздался дружный взрыв смеха - и Илья где стоял, там и сел. Придя в себя, он увидел, что поодаль, у зелёного прудика, расстелен ковёр, на нём - скатёрка, на скатерти стоит их с Варькой медный самовар с продавленным боком, а вокруг него сидят и угощаются чаем из Варькиных же кружек Ефим и Колька Деруновы, их жёны (Манька немедленно подмигнула Илье) и мамаша - старая Тюля, которой и принадлежала последняя фраза. Только сейчас Илья сообразил, что окликнул его старший Дерунов.
Ничего не ответив ехидной бабке, Илья молча нырнул в стог за рубахой, кое-как натянул её, стряхнул с волос солому, перевёл дыхание и лишь после этого, выбравшись обратно, как можно спокойнее сказал:
– Тэ явэньти бахталэ, ромалэ, будь здорова, биби Тюля… А… где бабы мои?
Цыгане снова покатились со смеху. Ефим мотнул лохматой головой в сторону, Илья повернулся - и увидел свою телегу, возле которой бродили распряжённые гнедые. Возле телеги стояли насупленная Варька со скрещенными на груди руками и - Настя. Илья замер, разглядывая её.
На ней не было больше её чёрного городского платья. Настя была наряжена в широкую красную юбку, сборчатый фартук в больших цветах и почти новую, лишь слегка выцветшую на спине и плечах кофту с широкими рукавами. Илья сразу понял, что Варька отдала невестке свою лучшую одежду, и кочевой наряд ничуть не портил Настю, но было это всё же… непривычно. Волосы её венчал новый синий платок, и в таборной одежде Настя казалась ещё более хрупкой, беззащитной и потерянной. Стоя у телеги, она пристально, слегка испуганно смотрела на Илью, и у него снова закружилась голова от этих глаз. Но в двух шагах на траве сидели цыгане, и Илья, подойдя, нарочито небрежно бросил:
– Настька, подай полотенце. Варька, полей мне… Настя молча полезла в телегу. Варька черпнула ковшом из жестяного ведра и с чувством вылила ледяную воду на голову брату.
– Что ж делаешь-то, чёртова кукла?.. - зашипел Илья. - Понемногу хоть!..
Почему тут Деруновы расселись? Объясни мне, в конце концов…
– Объяснять тебе, дураку?.. - в тон ему зашипела и Варька, яростно зачерпывая новый ковш. - Чего тут объяснять, когда ни мозгов, ни совести?!.
До табора Настьку довести не смог, кобель?! В копну тебе приспичило?!. Нет бы подумать, что вам ещё жить с ней! В таборе жить! У наших жить! Кто там её знает, кто поверит, что она не бог знает кто?! Кто её рубашку там увидит?!
Хочешь, чтоб твою жену потаскухой цыгане называли? Скажут: "Без свадьбы, в кустах городскую взял, чтоб с её чистой простыней не срамиться!"
– Кто скажет?! - вскинулся Илья.
– Да уж найдётся кому, не беспокойся!!! - и Варька торопливо и сердито поведала о том, как они с Манькой вчера, уже в сумерках, сложили телегу, запрягли гнедых и тронулись к стоящим на третьей версте цыганам с полной уверенностью в том, что там играется хоть какая, но свадьба, с целым табором очевидцев. До табора они, однако, не доехали.
– Хорошо, хоть туча ещё не дошла, месяц светил! В поле светло, как днём, было! Я гляжу - стог, возле стога - шаль Настькина валяется, в стогу - слышу, ворочается кто-то… Матерь божья, думаю, вот так и знала, так и чуяла, что этот поганец всякое соображение утратит! Не в таборе, а в соломе свадьбу сыграет!
Положение казалось безнадёжным. Бежать в чужой табор за свидетелями, судя по всему, было уже поздно. Стоя на дороге возле телеги и с тревогой прислушиваясь к доносящимся из стога звукам, Варька и Манька начали лихорадочно решать, что же теперь делать. Через пять минут сестра Ильи уже разводила возле стога костёр, а Манька при свете месяца со всех ног мчалась обратно в Москву за своей роднёй. Деруновы, бывшие в хороших отношениях и со Смоляковыми, и с семьёй Насти, могли спасти положение.
Выдернутые Манькой прямо из-за именинного стола, пьяные братья Деруновы с восторгом восприняли предложение перекочевать с именин на свадьбу. Мать их Тюля, сохранившая трезвый рассудок, возмущённо рявкнула на тут же притихших сыновей, отправила едва переведшую дух Маньку за извозчиком, и через несколько минут всё семейство летело на дребезжащей пролётке к заставе.
К приходу гостей Варька успела поставить самовар, разложить на скатерти приготовленную с собой в дорогу еду, среди которой, к её радости, нашлась даже бутылка вина, и завопить около стога диким голосом, вызывая брата и его жену. Илья на этот зов не отозвался, поскольку спал как мёртвый, и Варьке удалось извлечь из соломы только заплаканную, растрёпанную Настю.
Девушки поняли друг друга с полувзгляда, и, когда спустя час отряд Деруновых во главе с мамашей высадился из пролётки на пустую дорогу, Варька сразу заголосила:
"Ромалэ, уважаемые, будьте свидетелями!" Тюля со старшей невесткой зашли за стог, где отсиживалась Настя, тут же вернулись с мятой, рваной, перепачканной рубашкой невесты, разложили её перед костром, - и начались шумные поздравления с "хорошей девочкой", принимать которые пришлось Варьке: других родственников молодых под рукой не было. До рассвета оставалось недолго, и гости решили дождаться пробуждения молодого мужа.
– Пхэнори, спасибо… - только и мог сказать Илья, выслушав рассказ сестры. Та лишь махнула рукой:
– Не меня, а бога благодари, что Тюля Настьке крёстная и всю жизнь её знает! А Ефим тебе с Пасхи должен! Вот только попробуй с него теперь долг стребовать! По-хорошему-то, свидетели с самого начала сидеть должны были. Ну, уж лучше так, чем вовсе никак… Ох, беда мне с тобой… Ну, когда в твоей голове пустой хоть что-то путёвое заведётся, а?! Или в Старомонетном последний ум выбили?! А ещё мне говорил, что я в городе цыганкой быть перестала! А сам-то?!.
Варька была трижды права, и Илья не стал отвечать. Сестра ещё раз уничтожающе посмотрела на него и отошла в сторону, уступая место Насте, приблизившейся с полотенцем.
– Как ты, девочка? - виновато спросил Илья.
– Слава богу… - чуть слышно ответила она, подавая полотенце. - Какая Варька умница, боже мой… Что бы с нами без неё сталось?.. Как бы я твоей родне в глаза смотрела?
Илья молча взял у неё полотенце. Через плечо жены посмотрел на кусты черёмухи, под которыми белым комком лежала Настина рубашка. Он отвернулся было - но тут же понял, что если не увидит ЭТОГО сам, то промучается потом всю жизнь. И, отстранив Настю, шагнул к кустам. И не обернулся, услышав её глухой голос:
– Иди, иди, полюбуйся. Успокоишься, может, наконец.
Засохшие пятна крови ещё были видны на рубашке. Оглядев их, Илья медленно отступил. Настя стояла отвернувшись, закусив губы. Подойдя, он вытянул из рук жены полотенце. Вытер лицо и пошёл к цыганам.
Деруновы ушли, когда солнце стояло уже высоко в небе - пожелав молодым здоровья, счастья, удачи и мешок детей и пообещав нынче же сходить в Грузины и объяснить Настиному отцу, как было дело. Илья запряг гнедых, оглядел колёса, проверил спицы, взял с передка кнут. Посмотрел на Настю, стоящую рядом. Та грустно улыбнулась в ответ, опустила глаза, и его словно ножом резануло по сердцу от этой улыбки. Илья отложил кнут, притянул жену к себе. Помедлив, через силу сказал:
– Ну… хочешь, вернёмся? Буду опять в хоре петь, привык уж вроде бы.
Жена ответила не сразу, и за это время с Ильи семь потов сошло. И он не сумел сдержать облегчённого вздоха, когда Настя сказала:
– Нет уж… Куда возвращаться? Отец меня теперь и видеть не захочет, ведь из-под венца почти сбежала. И ты… Тебе ведь в городе не жизнь была.
Я-то ничего, я ведь цыганка всё-таки тоже, я привыкну. Знала же, с кем связалась. - она вдруг подняла голову, широко и лукаво усмехнулась. - Конокрад подколёсный!
– А вы - блюдолизы городские! - в тон ей ответил Илья, и оба рассмеялись.
Варька, которая тенью замерла у телеги, шумно перевела дух и перекрестилась, но ни Илья, ни Настя не заметили этого.
– Ну, так будем трогать помаленьку. - решил Илья, задирая голову и посмотрев на солнце. Оно уже стояло высоко над полем, купаясь в белых кучевых облаках, грело по-весеннему, без жара. Где-то высоко-высоко заливался жаворонок, в невысокой траве поскрипывали чирки, и сразу две перепёлки бестолково кинулись в разные стороны из-под копыт тронувшихся с места лошадей. Илья не стал забираться в телегу и пошёл рядом с гнедыми, похлопывая кнутовищем по сапогу. Босая Варька шлёпала по лужам сзади, Настя пристроилась было рядом с ней, но, пройдя полторы версты, устала, порвала туфлю, стёрла палец и, смущённо улыбнувшись, полезла в телегу.
Варька тут же прибавила ходу и вскоре уже шагала рядом с братом.
– Харчей на сегодня есть? - вполголоса спросил он.
– На сегодня хватит, и на завтра даже. - так же тихо сказала Варька. - А потом… Да что ты боишься, не цыганка я, что ли? Сбегаю в деревню, добуду.
Илья молчал. На сестру не смотрел, скользя взглядом то по небу, то по траве, вертел соломинку в губах. Наконец, сказал:
– Настьку не бери пока. Ты и сама всё, что надо, достанешь. Не отучилась за полгода-то?
Варька, тоже не глядя на него, пожала плечами.
– Я-то не отучилась… Только ей привыкать всё равно придётся. Пусть уж сначала я её поднатаскаю, чем потом наши животы надорвут со смеху.
– Надорвут они… - сквозь зубы процедил Илья. - Языки выдерну, гадам!
– Брось. Все рты не заткнешь.
Илья нахмурился, прикрикнул на заигравшую ни с того ни с сего кобылу, смахнул с плеча пристроившегося на нём слепня. Помолчав, сказал:
– Я Настьке обещал, что по базарам она бегать не будет.
Варька только отмахнулась и вскоре замедлила шаг, понемногу отставая и снова пристраиваясь позади телеги. Илья продолжал идти рядом с лошадьми, ожесточённо грыз соломинку, тёр кулаком лоб. Думал о том, что, как ни крути, сестра права; что в таборе, где испокон века еду на каждый день добывали женщины, где любая девчонка чуть не с пелёнок кричит: "дай, красавица, погадаю!", Насте будет совсем непросто. Да что Настька… Себя бы самого вспомнил, когда полгода назад в город явился… Илья невесело усмехнулся, вспоминая себя и Варьку, явившихся в хор: неотёсанных, диких, не умеющих ни встать, ни повернуться… Хорошо, что кончилось всё, и не дай бог теперь даже во сне этот город увидеть… Он, Илья Смоляко, снова идёт, как прежде, по дороге рядом со своими конями, ловит носом ветер, впереди - встреча с табором, целое лето кочевья, степи и дороги, и шумные конные базары, и магарыч по трактирам, и непременное вечернее хвастовство в таборе между цыганами: кто выгоднее продал, кто лучше сменял, кто ловчее украл… И жёлтая луна над шатрами. И ржание из тумана лошадей, и девичий смех, и река - вся в серебряных бликах, и долевая песня, теребящая сердце, и ночная роса, и рассветы, и скрип телег, и… И никогда он больше от этого не уйдёт, и не променяет ни на какие городские радости. Таборным родился, таборным и сдохнет, с судьбой не спорят. А вот Настя… А может, и обойдётся ещё. Обойдётся наверняка, уговаривал сам себя Илья, сбивая кнутовищем выросшие вдоль дороги мохнатые стебельки тимофеевки. Настька - цыганка всё-таки, в крови должно быть хоть что-то… да и привыкают бабы ко всему быстрее. Вон, Варька в Москве уже через неделю довольная бегала и платья городские так носила, будто родилась в них.
Чем Настька хуже? Научится, пооботрётся, привыкнет. А начнёт рожать – и вовсе свой хор позабудет, не до печали станет. Рожать у баб - наиглавное занятие… Рассудив таким образом, Илья окончательно повеселел, позвал сестру, кинул ей поводья и на ходу вскочил в телегу.
Настя спала среди подушек и узлов, свернувшись комочком и натянув на себя угол Варькиной шали. Платок сполз с её волос, освободив мягкую, густую, иссиня-чёрную волну, в которой ещё путались стебельки сухого сена.
Умаялась, усмехнулся Илья, садясь рядом и стараясь не шуметь. Долго смотрел не отводя глаз на её чистое, смуглое, строгое лицо, на густую тень от опущенных ресниц, лежащую на щеках, полуоткрывшиеся во сне мягкие, розовые губы, тонкую руку, запрокинутую за голову… Какая же красота, отец небесный, глаза болят, плакать хочется, когда смотришь, краше иконы… Илья вздохнул, отвернулся. Увидел торчащий из узла угол Варькиного зеркала. Придвинулся, заглянул, поморщился. В который раз подумал: вот образина-то… Чем он Настьке глянулся, до смертного часа гадать будет - не догадается…
– Илья… Он, вздрогнув, обернулся. Настя, сонно улыбаясь, смотрела на него из-под опущенных ресниц. Илья смущённо, словно его застали за чем-то дурным, отодвинулся от зеркала.
– Ты чего? Ты спи… Разбудил, что ли?
– Нет, я сама…
– Как ты, девочка? Ноги не болят? Под солнцем не уморилась?
– Да хорошо всё, не бойся. И вовсе, не… не беспокойся. Я… - Настя виновато улыбнулась. - Я ведь слышала, что вы с Варькой говорили. Я всему научусь. У меня прабабка таборной была… А что смеяться будут - так ничего, встряхнусь да пойду. Мне… Илья не дал жене договорить, губами закрыв ей рот. Обнял, притянул к себе, чувствуя, как дрожат руки, как снова горячей волной подступает одурь.
– Илья! Илья! - всполошилась Настя. - Да что ж ты делаешь?! Дэвлалэ, стыд какой, там же Варька… Она девка, ей нельзя… Илья, уймись!!!
– Моя Настька… - шептал он, задыхаясь, неловко целуя губы жены, лицо, руки, отталкивающие его. - Моя, господи, моя… Ты меня любишь? Ну, скажи, не ври только, - любишь?!
– Люблю, люблю, успокойся, ради бога… Дождись ночи, бессовестный, нельзя же так… Илья, да что ж это такое, уйди отсюда!!! - Настя толкнула его в грудь, и Илья неловко выскочил из телеги. Посмотрел на Варьку. Та с независимым видом вышагивала по дороге. Краем глаза покосившись на брата, фыркнула. Широко улыбнулась и запела - во весь голос, заглушив звенящего под облаками жаворонка:
– Ай, мои кони, да пасутся, ромалэ, в чистом по-о-оле!..
Глава 3
На третий день миновали Можайск. Погода стояла сухая, тёплая, солнце катилось по небу, как начищенный таз, источая не по-весеннему жгучую жару. Погони из Москвы, которой опасался Илья, так и не последовало, торопиться уже было некуда, и он не гнал гнедых. Выезжали до рассвета, неспешным шагом ехали целый день, к закату искали речушку или полевой пруд, чтобы набрать воды для ужина и дать напиться коням, разбивали шатёр. Еды Варька захватила из Москвы в достатке, и идти в деревню побираться ей ещё ни разу не пришлось. Илья и Настя спали в шатре под пологом; Варька располагалась снаружи, стеля себе на траву старую перину, – как ни настаивала Настя, чтобы она тоже забралась в шатёр.
– Еще чего! - смеясь, отмахивалась Варька, когда Настя в сотый раз выглядывала из-под полога и манила её. - Я ночью спать люблю, а не непотребство всякое слушать. Всё, спокойной ночи вам. - и Варька сворачивалась на перине клубком, накрываясь с головой шалью.
Через три дня кончилась еда. Варька утром вытряхнула из котелка две последние сморщенные картошки и ссохшийся кусок солёного сала.
– На день вам хватит?
Настя кивнула, Илья кисло поморщился. Варька пожала плечами и объявила:
– До вечера дотянете! А остановимся у Крутоярова, схожу туда. - поймав взгляд Насти, она пояснила, - Деревня большая, богатая, скотины много держат, и барин бывший при них же живёт. Чем-нибудь да разживёмся.
– Как же… - проворчал Илья. - У них сейчас тож животы к спинам подводит, ещё не отпахались даже, хлеб прошлогодний вышел весь. Дулю с маком они подадут!
– Значит, дулю с маком есть и будешь. - невозмутимо сказала Варька. – Едем, что ли?
Илья угрожающе пошевелил кнутом. Варька с притворным ужасом прыгнула в телегу. А Илья, поймав испуганный взгляд стоящей у колеса жены, поспешно опустил кнут и, пряча глаза, заорал на лошадей:
– Да пошли, что ли, дохлятина, живодёрня на вас!..
Гнедые неохотно тронули с места. Настя на ходу тоже забралась в телегу, уселась рядом с Варькой, которая ловко щёлкала семечки, выкидывая шелуху в убегающую из-под колёс пыль. Через полчаса молчаливой езды Варька удивлённо покосилась на невестку:
– Чего это ты смурная? Спала плохо? Ложись сейчас да подремь малость… Дорога длинная ещё.
– Я - нет… - Настя тихо вздохнула. Осторожно взглянула на Варьку. Та ответила ещё более изумлённым взглядом.
– Да что с тобой, сестрица?
– Варька… Ничего, если спрошу? Илья, он… Он что, кнутом тебя бил когда?!
С минуту Варька ошарашенно хлопала ресницами. Затем схватилась за голову и залилась таким смехом, что Илья, идущий впереди, сердито обернулся.
– Ты чего регочешь, дура?! Кони шарахаются!
– Иди, иди… - вытирая слёзы, отмахнулась от него Варька. Затем шумно перевела дух, подняла глаза на Настю.
– Ну, сестрица, умори-ила… Не бойся, тебя он в жисть не тронет. На том крест поцелую.
– А тебя? - упрямо спросила Настя.
– Да что ж ты пристала, как репей осенний! - рассердилась Варька. - Ну, было дело один раз! Да не ахай ты, говорю, - один! Разъединственный, и тот нечаянно! Илья тогда с базара злой пришёл, пьяный, - проторговался… А я под руку попалась, сама была виновата. Он всего раз меня и зацепил, и то скользом, я к Стехе в шатёр сбежала, спряталась. Лежу там под периной, реву… Не больно, а обидно, сил нет! А наутро Илья проспался - и не помнит ничего! Я уж отошла, ему и говорить не хотела, так цыгане рассказали. - Варька с досадой поморщилась. - Весь день потом около меня сидел, подмазывался…
– Сколько вам лет тогда было? - тихо спросила Настя.
– Ой, не помню… Может, шестнадцать, а может, восемнадцать. Не мучайся, Настька. Ничего такого не будет. Да если он к тебе прикоснётся, я сама ему горло переем! Пусть потом хоть убивает!
Настя задумчиво молчала. Варька, озабоченно косясь на неё, затянула было негромкое: "Не смущай ты мою душу…", но невестка так и не присоединилась к ней.
К Крутоярову приехали засветло: солнце едва-едва начинало клониться к закату и висело потускневшей монетой в блёклом от жары небе. Илья остановил лошадей на окраине деревни, на пологом берегу узкой речонки, лениво текущей между зарослей ракитника, распряг уставших гнедых, вытащил жерди для шатра.
– Выбрал место, чёрт… - пробурчала Варька, с сердцем ломая о колено сухие ветви для костра. - На самом конском водопое! Со всей деревни сюда, поди, гоняют!
– Ну и что? - удивилась Настя. - Мы же в сторонке… Разве помешаем?
Варька ещё больше нахмурилась, но пояснять не стала. Не глядя, бросила брату:
– Сам огонь разожги, я в деревню пошла!
– Ну, дэвлэса… Эй, Настя! - нерешительно позвал он. - Ты-то куда?
Останешься, может?
– Нет, я иду, я тоже иду! Варька, Варенька, подожди меня! - Настя крепче затянула на груди тесёмки кофты и побежала вслед за мелькающим на дороге зелёным платком.
У крайнего дома Варька осмотрела Настю с головы до ног. Вздохнув, сказала:
– Туфли бы тебе снять…
– Зачем?
– Ха! Да кто ж тебе подаст, если у тебя туфли дороже мешка с зерном?!
– Они ведь уже разбиты все…- неуверенно сказала Настя. - Ну, ладно, хорошо… Она сбросила туфли и зашагала рядом с Варькой босиком по серой пыли, но уже через несколько шагов споткнулась, сморщилась и схватилась за ногу:
– Ой-й-й…
– Не до крови?! - кинулась к ней Варька. Они тут же уселись на обочине и принялись рассматривать Настину пятку. Крови, к счастью, не было, но Варька распорядилась:
– Одевай назад! Покалечишься ещё… Илья с меня голову снимет.
– Не буду! - взвилась Настя. - Привыкну! Пошли!
Из-за забора тем временем высыпала целая ватага крестьянских детишек: голоногих, чумазых, в холщовых рубашках, с растрёпанными соломенными головками. Все они, как по команде, засунули пальцы в носы и воззрились на цыганок.
– У-у-у, всех в мешок пересажаю! - погрозила им Варька, и ребятишки с испуганным щебетом брызнули прочь. Варька рассмеялась и ускорила шаг.
Из-за поворота донеслись звонкие детские крики:
– Мамка, тятя, цыганки идут! Одна красивая такая!
– Это про меня! - горделиво подбоченилась Варька, и Настя прыснула.
Варька же со смешком показала ей вперёд:
– Гляди - встречают уж!
Действительно, в одном из дворов толстая тётка, косясь на цыганок, вовсю загоняла в изгородь квохчущих кур. С соседнего забора молодуха проворно стаскивала сохнущее бельё. Ещё дальше сухая, вся в чёрном старуха, бранясь, волокла домой отчаянно орущего ребёнка, минуту назад спокойно игравшего на дороге. Ребятишки постарше вернулись и, выстроившись вдоль дороги, ели глазами Варьку и Настю.
– Э, красавица, красавица ненаглядная! - завела Варька привычную песню, заглядывая через забор. - Дай на судьбу счастливую погадаю! Денег мне не надобно. За красоту твою все тебе расскажу… Молодуха недоверчиво, зажимая под локтем свёрток белья, подошла к забору - и вдруг всплеснула руками, чуть не уронив выстиранные рубахи в пыль двора:
– Ахти мне! Чудо-то какое! Ос-споди! Тётка Гапа! Нюшка! Ганька!
Бежите смотреть, отродясь такой цыганки не видавши! Как с иконы сошла!
У Насти загорелись щёки. Она опустила ресницы и стояла неподвижно всё то время, пока к ним с Варькой сбегался народ. Через четверть часа у дороги толпилось полдеревни. В основном это были бабы и ребятишки, тут же взявшие цыганок в плотное кольцо. Они бесцеремонно разглядывали Настю, смеялись, спрашивали: "Откуда ты такая взялась-то, касаточка ясная?"
– Вот какая у нас Настька! - расхвасталась Варька. - Она в нашем таборе лучше всех гадает, правду говорю! Молоденькая, ты ей руку-то дай, не пожалеешь!
Молодуха, первая увидевшая их, смущённо потёрла руку о подол и дощечкой протянула Насте. Варька тут же скроила безразличную мину, уселась на траву и, глядя поверх головы Насти на солнце, вполголоса запела по-цыгански:
– Драбар, драбар… Пхэн: "ром тыро матыбнарё, сасуй тыри злыдня… Ай, дале, пхарес тукэ дэ адава кхэр"…
– Муж твой молодой пьяница… - неуверенно начала Настя. - Свекровь твоя - ведьмища… Тяжело тебе, милая, в этом доме живётся…
– На гара тут палором лынэ, ай ясвэндыр дукхэна якха… - закрыв глаза, напевала Варька. Настя продолжала:
– Недавно тебя замуж взяли, а уже все глаза выплакала, по дому скучаешь. По матушке с батюшкой, по сестрицам малым…
– И по бра-а-атику… - вдруг всхлипнула молодуха, вытирая глаза тыльной стороной ладони. Бабы вокруг сочувственно покосились на неё. Настя погладила её по ладони, покачала головой. Вздохнув, посоветовала:
– Терпи, родненькая. Бог терпел и нам велел. Совсем скоро ребёночка родишь, а через год - ещё одного, а там ещё девочку, и все живы будут, и здоровья хорошего, ими и утешишься. Молись богу, всё ладно будет.
Варька оборвала свою песню, изумлённо посмотрела на невестку из-под ребра ладони. Та улыбалась всхлипывающей бабе, держа её за руку.
– Тьфу, проклятая, всю душу раздеребанила… - пробормотала молодуха, трубно сморкаясь в край передника и нехотя вытаскивая руку из ладоней Насти. - Погодь, чичас вынесу что найду, пока свекруха в поле… Она побежала в избу, нетерпеливо отгоняя путавшихся под ногами гусей и ребятишек. А Настю опять принялись вертеть из стороны в сторону:
– Какая чистая, светленькая! Ручки тонкие!
– Ой, глаза какие жгушшие! Ой, мой дурак не увидал бы!
– А что ты ещё умеешь делать? Умеешь болести заговаривать?
– Болести я умею! - встряла Варька. - Всё, что хочешь, даже дурные могу! Мужики ваши не страдают ли?
Грохнул хохот. Настя смутилась, сердито покосилась на смеющуюся вместе с бабами Варьку.
– Ты им спой лучше. - шёпотом посоветовала та. - Без курицы не уйдём!
– Как "спой"? Без гитары? Я и не в голосе пока что…
– "Не в голосе"… Что эти-то понимают? Не графья в ресторане, небось… Давай "Ништо в полюшке", я подтяну. Эх, Ильи нету, дали бы сейчас жару на три голоса… Эй, люди добрые, вы послушайте лучше, как Настька наша поёт! Слушайте, больше уж нигде такого не услышите, в раю разве что, и то, если кому свезёт… Настя досадливо взмахнула рукой, обрывая Варькины зазывания. Спокойно, как в хоре, взяла дыхание, - и высокая, чистая нота взлетела в меркнущее небо, где уже зажглись три еле заметные звезды. И тихо-тихо стало на дороге.
Чуть погодя мягко вступила вторым голосом Варька, и обе цыганки улыбнулись друг дружке, вспомнив одно и то же: вечер в ресторане, молчащие люди за столиками, хор, девочка-солистка с длинными, переброшенными на грудь косами… Недавно совсем было это, а кажется - сто лет прошло… Песня кончилась, и Варька, торжествующе обведя глазами слушателей, увидела, что большинство баб хлюпают носами и вытирают глаза углами платка.
– Ещё! Дорогая, миленькая, ещё спой! Уж так у тебя ладно выходит, любодорого слушать! Спой, цыганочка! - наперебой стали они упрашивать Настю.
Но Варька замахала руками:
– Завтра, люди добрые, завтра ещё придём! А сейчас вон смеркается уже, нам к шатру пора, не то Настьку муж прибьёт, он у неё - у-у-у! Зверь зверущий!
– Вот так завсегда и бывает. - убеждённо сказала необъятных размеров тётка с повязанным под обширной грудью серым передником и в разбитых лаптях, видных из-под края изорванной юбки. - Ежели жона - раскрасавица, так мужик - сущий каркадил! Для чего это так, а?
– Для порядка. - важно ответила Варька. - Для единого порядка, тётушка.
Рассуди: если сама красивая - так тебе и в мужья красавчика подавай? Не много ль радости для одной? Бог наверху - он всё видит… Давайте, кому чего не жалко, - кидайте в фартуки!
Накидали им довольно много - хотя курицы, как надеялась Варька, никто не дал. Зато принесли картошки, пшена, хлеба, а молодуха, воровато оглядываясь, вынесла из избы приличный шматок сала.
– Держи, красивая… Да прячь, прячь, а то ещё свекрухе кто нажалится… Продали бы вы мне сулемы, траванула бы я её, холеру… Да шутю, шутю, чего глаза распахнула? Бежи к своему каркадилу… Да смотрите приходите завтра!
– Ну, курицу завтра возьмём. - загадочно сказала Варька, когда они медленно шли по затянувшейся росой траве через поле к речушке.
– Как это? - удивилась Настя.
– Увидишь… У, какой туман, завтра жарко будет! Вон огонь Илья развёл, видишь? Заворачивай!
В тёмной воде реки, невидимые, бродили, плескались, тихо пофыркивали лошади. Тонкий месяц медленно всплыл над ракитником, и конские спины в воде реки казались залитыми серебром. Костёр ещё не прогорел, метался жаркими языками среди наваленного хвороста, и две высокие мужские тени стояли возле огня рядом, негромко разговаривая.
– Господи, что ж ты не уберёг… - с горечью пробормотала Варька.
Настя, идущая впереди, обернулась.
– О чём ты?
– Ни о чём. - буркнула Варька. - Может, обойдётся ещё… Но, подойдя к огню, она уже точно знала: не обойдётся. В реке рядом с гнедыми Ильи бродили две чужие лошади. Это были конь и кобыла, вороные трёхлетки-ахалтекинцы, с подобранной грудью, с сухими, словно выточенными из кости головками. Они лениво переступали в серебряной от лунного света воде, клали головы на спины друг другу, и жеребец всё порывался нежно куснуть подругу, а та жеманно отводила круп и косилась из темноты блестящим глазом.
– Ох, красота… - пробормотала Варька, перекрестившись. И тут же громко, нараспев заговорила, ускоряя шаг и кланяясь на ходу, - Доброго вам здравия, барин, на многие лета! Илья, что ж гостя на ногах держишь?
Молодой человек в распахнутой на груди косоворотке, стоящий у самой воды, добродушно рассмеялся, отошёл в сторону, похлопывая хлыстом для верховой езды по шевровому сапогу, и Варька увидела брата, стоящего по пояс в реке возле вороных коней.
– Дэвла, красавцы мои, невестушка моя милая…- услышала она сто раз слышанный, дрожащий от страсти шёпот, сопровождавшийся ловкими перемещениями под мордами лошадей. - Дай-ка ножку… Ах ты, чёрт, ничего в воде не видно…
– Ровно бабу уговаривает… - буркнула Варька. - Илья, вылезай! Что ты там, головастиков ловить взялся среди ночи? Выходи, ужинать будем! Барин, изволите с нами кушать? Настя, сядь к огню, не то комары сожрут.
Илья остался где был - казалось, и не слышал ничего. Настя молча поклонилась гостю, подошла к костру и опустилась на смятую рогожу. Варька убежала в шатёр, загремела там посудой. Молодой человек сел на корточки у огня, внимательно посмотрел в лицо Насти. Та, подняв голову, сначала нахмурилась было, но тут же улыбнулась.
Гость был совсем молод, не старше двадцати, - рослый темноволосый юноша с широкими плечами и заметной военной выправкой. Костёр бросал мечущиеся рыжие блики на его широкое, немного татарское лицо с тонкими усиками.
– Не александровец ли, батюшка? - наугад спросила Настя. Юноша изумлённо рассмеялся:
– Твоя правда, красавица. Полозов Алексей Николаевич, Александровское юнкерское училище. Так ты, стало быть, московская? Как тебя звать?
– Была московская, ваша милость, пока замуж не вышла. Настасьей звать.
Да вы садитесь хорошо, сейчас ужинать будем. Варька, со мангэ тэ кэрав?
– Ничи, поракир райеса. - отозвалась Варька от шатра. Поняв, что больше занимать гостя некому, Настя снова обернулась к Полозову. Вскоре они разговорились, нашли каких-то общих московских знакомых, и Полозов немедленно начал рассказывать взахлёб о московской цыганке Насте ("Вот как тебя, милая, звали, и лет твоих же!"), в которую до смерти влюбился некий князь и даже чуть было не женился. Настя, слушая, только улыбалась и кивала головой.
– Вы сами-то эту Настю видали когда?
– Нет, не довелось, не те доходы были. - честно и со смехом ответил Алексей Николаевич. - Ей, видишь ли, наше купечество под ноги золото горстями метало, а откуда же у бедного юнкера… Впрочем, твой муж говорил, что ты тоже неплохо поёшь, правда ли?
– Все цыгане поют помаленьку…
– Не осчастливишь? Я, конечно, не князь, но…- Полозов полез в карман и тут же смущённо вытащил руку. - Ох, да у меня и ни гроша с собой. Я ведь поехал купать лошадей, а тут - шатёр, огонь… Настя покачала головой.
– Оставьте, ваша милость. Вы гость наш. Что вам спеть, песню или романс?
– Ты знаешь и романсы?! Ну, спой, пожалуй… Нет, это ты, верно, не знаешь.
Не обижайся, но он только этой весной начал входить в моду в Москве, – "Твои глаза бездонные"…
– Жаль, гитары нет. - посетовала Настя. И, полуобернувшись в сторону реки, где похрапывали и плескали водой кони, вполголоса запела:
Дым от костра летел в лицо, и Настя пела закрыв глаза. И не видела, как Варька медленно подошла к костру, зажимая под мышкой котёл, и опустилась на траву поодаль. Не видела, как весь подаётся вперёд Полозов, по-детски вытянув трубочкой губы. Не видела, как выходит из реки весь мокрый Илья, на ходу отжимающий подол рубахи. И вздрогнула, и грустно улыбнулась, когда Илья вступил вторым голосом:
Не переставая петь, Настя смотрела на мужа в упор. Он тоже не отводил глаз, и ни разу за все полгода, которые Илья провёл в хоре, Настя не слышала, чтобы он пел так, и не видела у него такой улыбки. "Пустили сокола на волю!
Ах, слышали бы наши, отец, Митро…" Сильный мужской голос разом покрыл реку, улетел в тёмное небо, к луне, задрожал там среди звёзд, которые, казалось, вот-вот посыплются дождём на землю, закачаются в реке, словно невиданные водяные цветы… Варька не пела. Молча, без улыбки смотрела в лицо брата; сдвинув брови, думала о чём-то своём.
Песня кончилась. Илья, улыбаясь, подошёл к гаснущим углям, сел рядом с Настей.
– Хороша моя молодая, а, барин? Тебе такая и во сне не приснится!
Это была уже дерзость, и Настя обеспокоенно взглянула на Полозова: не обиделся ли, - но тот по прежнему сидел весь вытянувшись вперёд. В его широко открытых глазах бились блики огня, он восхищённо смотрел на Настю.
– Боже правый, да ведь такой… такого… Да ведь тебе в Большом императорском место, а не в этом шатре! Как же… Куда же вы едете?! Откуда?!
Настя не удержалась от улыбки. Уже открыла было рот, чтобы ответить, но Илья опередил её:
– Изо Ржева в Серпухов.
– Что же вы такого крюка дали?
– С дороги сбились, не местные мы. Первый раз тут едем.
Настя удивлённо посмотрела на мужа, понимая, что он врёт; перевела взгляд на Варьку, но та чуть заметно помотала головой: молчи, мол. Лицо у неё при этом было мрачнее тучи, и Настя почувствовала, как в душе зашевелилось ожидание чего-то дурного. Ей больше не хотелось сидеть у огня и болтать с барином о прошлой московской жизни, и она, поклонившись, встала и отошла к Варьке.
– Куда же ты, Настя! Посиди с нами! - привстал было следом Полозов, но она откликнулась из темноты:
– Прости, барин, некогда.
Варька у самой реки чистила при свете месяца картошку. Настя села помогать. Наугад нашла Варькины холодные, мокрые пальцы.
– Что стряслось? На тебе лица нет! Почему Илья говорит, что мы в Серпухов едем?
– Отстань! - сердито бросила Варька, вырывая руку. - Держи вот картошку! Да не эту, чистую держи… И иди к огню, сиди с ними! Пой, улыбайся!
Богу молись, чтоб из Ильи этот бес к утру выскочил! И не спрашивай меня, бога ради, ни о чём!!!
Ничего не понимая и совсем растерявшись, Настя ушла в шатёр и сидела там, жадно прислушиваясь к разговору Ильи и Полозова. Понемногу она начала понимать, и по спине забегали морозные мурашки.
Илья никогда не скрывал того, что он конокрад. Его таборное занятие даже прибавляло ему уважения у хоровых цыган, среди которых было много страстных лошадников. Цыганки недоверчиво спрашивали у него:
"Неужели ты коней воровал?" "Было дело…" - смеясь, отвечал он. Но одно дело - шутить и смеяться там, в Москве, и совсем другое - здесь, когда ты уже жена таборного цыгана, и у него горят глаза, и ничего, кроме пары барских вороных, он уже не видит и знать не хочет… Так вот почему Варька так сокрушалась, что они разбили шатёр у конского водопоя… Она не хотела, чтобы брат даже видел чужих лошадей.
– Настя, выйди к нам! - от голоса мужа, донёсшегося снаружи, она вздрогнула. - Иди, спой для барина!
Настя закрыла лицо руками, с отчаянием чувствуя, что не только петь, но даже просто смотреть на Илью она сейчас не сможет. Но муж позвал снова, и Настя различила в его голосе жёсткую нотку, и поняла: надо идти.
– Здесь я, Илья. - она откинула полог, улыбнулась широко, как в ресторане, перед выступлением. - Что же петь? Как ваша милость прикажет?
Засиделись до полуночи. Месяц уже закатился за деревню и пустое поле сплошь затянуло седым туманом, когда гость собрался уезжать. Угли догорели и подёрнулись пеплом, от реки потянуло холодом. Настя, уставшая после целого дня дороги, не успевшая даже поесть, едва держалась на ногах и уже из последних сил желала сидящему верхом Полозову:
– Будьте здоровы-счастливы, Алексей Николаевич! Рады были вам петь!
– И тебе счастья, красавица! Скажи своему мужу: тебе в телеге этой не место, пусть в город, в хор везёт тебя! - Полозов улыбнулся Насте, чуть склонившись с седла, тут же выпрямился, гикнул, - и вороной легко тронул с места. Кобыла помчалась за ним. Вскоре силуэты всадника и лошадей слились с чёрной полосой дороги.
Илья сидел возле углей, поджав под себя ноги, и жадно уплетал картошку из остывшего котелка.
– Принесла же нелёгкая гаджа… - пожаловался он с набитым ртом. - Ни пожрать, ни поспать по-людски. Настька, сядь поешь, пока я всё не подобрал… Да что с тобой?
– Ничего. Устала.
– У, глупая, ну так спать ложись! Варька, ты где там?
– Здесь. - послышался глухой голос. Варька, не поднимая глаз, тащила из шатра свою старую перину и подушку. Настя заметила, как брат и сестра обменялись взглядами, после чего Илья резко отвернулся, бросил ложку в траву и ушёл в шатёр. Варька в сердцах сплюнула, легла на перину и с головой накрылась шалью. Настя осталась одна. Рядом тоненько звенели комары, на лугу сонно гукала какая-то птица. Настя нашла в темноте ложку, брошенную Ильёй, собрала посуду, сложила её в таз, отнесла к реке, кое-как помыла, борясь со сном. И оставив таз у телеги, полезла в шатёр.
– Настя, ты? - раздалось из темноты. - Иди ко мне. Скорей, ну?..
Уже в полусне она нырнула под руку мужа, прижалась, вдыхая запах крепкого лошадиного пота, дёгтя и полыни, обняла Илью, - но он уже спал.
"Может, обойдётся ещё… Наутро забудет…" - успела подумать Настя. И тут же заснула тоже.
*****
Настя проснулась оттого, что кто-то тряс её за плечо:
– Вставай! Вставай! Уезжаем!
Она вскочила, выползла из шатра. Снаружи было ещё темно, поле тонуло в тумане, реку с ракитником тоже словно затянуло молоком, утренние звёзды неохотно таяли над дальним лесом. Со стороны деревни сонно проорал петух, ему отозвался другой. Над крышами едва-едва розовело. Примятая трава и листья были покрыты мелким бисером росы. Сырой холодок заполз под кофту, Настя поёжилась. Поискала глазами мужа.
Тот запрягал гнедых: быстро, без обычных ласковых слов и поглаживаний. Варька собирала в узел посуду, скатывала рогожу. Заметив Настю, сквозь зубы буркнула:
– Помогай.
Вдвоём они сняли шатёр, сложили на телегу жерди, свернули полотнище. Увязывая перину и подушки, Настя еле-еле подавила желание ткнуться лицом в пухлый узел да и остаться так. Минувший вечер разом встал в памяти, и теперь уже было понятно: Илья не забыл о вороных.
Когда она справилась с собой и, глотая слёзы, поволокла подушки к телеге, Илья уже стоял рядом с сестрой и вполголоса говорил:
– Гнедых не жалей, гони. Доедете до Баскаковки, там только придержишь. И целый день чтобы!
– Угу.
– Тяжело будет, но потерпи. Не вздумай напоить посреди пути!
– Знаю.
– Лучше всего вам до Серденева доехать. Там переждёте, дашь коням отдохнуть, а ночь опять проедете. Всё поняла?
– Всё.
– Ежели чего - знаешь, как быть.
– Да.
Варька отвечала не поднимая глаз; Илья тоже смотрел в сторону. Небрежно хлопнув по шее одну из лошадей, он обернулся, посмотрел на жену.
– Садись в телегу, Настя, застудишься.
– Илья… - задохнувшись, начала она. - Что ж ты делаешь?..
Настя не договорила: Илья подошёл к ней вплотную, сжал запястья. Сжал несильно, не желая причинить боли, но Настя невольно охнула: тяжёлый, незнакомый взгляд мужа испугал её.
– Молчи. - глядя в упор, спокойно сказал Илья. - Не серди бога. Лучше за мою удачу молись.
– Но…
– Езжайте.
Илья даже не повысил голоса, но Настя не пыталась больше возражать.
Он отпустил её руки и, не прощаясь, шагнул в туман, разом скрывшись в нём с головой.
– Дэвлэса! - крикнула ему вслед Варька. Подождала, пока Настя заберётся в телегу, вскочила на передок и, закрутив кнутом над головой, с ненавистью закричала:
– Да пошли вы, проклятые, шкуру сдеру!!!
Гнедые сорвались с места, и телега полетела.
Варька гнала лошадей до полудня. Мимо Баскаковки, нищей деревеньки из двух десятков покосившихся хат, пронеслись как на крыльях, доскакали до большого села на обрыве реки, вымчались на большак, - и только там Варька немного отпустила вожжи. Повернулась и зло сказала:
– Ну, что ты воешь? Сколь можно-то? Всю телегу залила!
Настя приподняла с подушки мокрое от слёз, вспухшее лицо с налипшими на него волосами. Хотела что-то сказать, но сквозь стиснутые зубы опять прорвалось рыдание, и она снова тяжело упала вниз лицом. Варька с досадой отвернулась, ещё ослабила вожжи, и кони пошли шагом. Глядя на их спины, Варька медленно проговорила:
– Слушай, а как же ты дальше собираешься? Глянь, четвёртый день замужем, - а уж слезами умываешься. Что же дальше-то будет? Илья такой, какой есть, другим уж никак не сделается. Значит, зачем-то богу такой дух нечистый понадобился на свете… И знала ты про него всё ещё в городе. И что таборный, и что вор лошадиный, и что никакой другой жизни ему не надо.
Вспомни, как он в Москве на стену лез! Даже среди ночи во сне коней требовал! Если бы не ты с красотой твоей, - месяца бы мы с ним в хоре не просидели!
Настя села. Взяла старый медный чайник, неловко, то и дело проливая на юбку, начала глотать воду из носика. Варька, держа в руках вожжи, молча смотрела на дорогу. Через некоторое время, не оглядываясь, сказала.
– Не сердись на меня, Настька. Мне ведь тебя жалко. Пропадёшь ты с ним, поганцем…
– Не пропаду. - подавив горький, тройной вздох, отозвалась Настя. – Одно ты верно сказала: знаю я, за кого пошла. И никого другого не хочу.
Погоняй лучше. А хочешь, я тебя подменю?
– Ты?.. - невольно усмехнулась Варька. - Да они тебе руки повыворачивают. Сиди уж, нос вытирай, а то горит фонарём. Скоро Серденево проедем, там отдохнём. А опять плакать захочешь - пой. Помогает.
– Варька, скажи… - Настя запнулась. - Ты не бойся, я реветь уж больше не буду, но мне знать надо. Если его поймают - тогда что?
– Убьют. - коротко сказала Варька. Настя зажмурилась. Варька закусила губы; подумала о том, что, наверное, ни к чему рассказывать невестке о том, что пойманных конокрадов бьют всей деревней, бьют люто, долго, до смерти, и ни разу не было случая, чтобы крестьяне, понадеявшись на власть, послали за урядником.
– Не думай о таком. И говорить про это не нужно: удачу спугнём. Лучше молись. Я тебе ещё вот что скажу: Илья с двенадцати лет при таких делах.
И до сих пор везло. И я так думаю, что ты ему ещё больше удачи принесёшь.
Красота - она всегда к счастью.
Настя не отвечала, но и всхлипов из телеги больше не было слышно.
Протяжно вздохнув, Варька положила на колени вожжи, потёрла уже начавшие ныть плечи, осмотрелась. До Серденева оставалось не больше трёх вёрст.
Остановились за селом, на берегу неглубокого пруда. Измученная Варька распрягла гнедых, которые тут же пошли в воду, собралась было сразу же завалиться спать в тени под телегой, но Настя уговорила её выкупаться. На берегу пруда не было не души, всё село, от мала до велика, работало в поле, и обе цыганки вдоволь наплавались в прогревшейся, зелёной воде. После купания захотелось есть, они разделили пополам холодную картошку и хлеб, запили тёплой водой из чайника, и Варька заснула едва опустив голову на подушку. Настя прилегла было тоже, но, провертевшись с боку на бок около часа, поняла, что спать всё равно не сможет. Она помыла опустевший котелок, разложила на солнце свою и Варькину рубашки, пробралась сквозь заросли репейника и лебеды к дороге и долго-долго стояла под горячим солнцем, вглядываясь вдаль, всё надеясь, - вот-вот покажется… Но на дороге не было ни души. Вздохнув, Настя вернулась к телеге и до вечера сидела у края воды, обхватив колени руками и глядя на весёлую игру быстроногих водомерок.
Варька проснулась, когда уже смеркалось. Позёвывая, выбралась из-под телеги, почесала растрёпанную голову, поискала глазами солнце:
– Ого, уже закатывается… Пойду-ка я в село. Там сейчас хорошо, пусто…
– Кому же гадать будешь? - удивилась Настя. Варька ничего не ответила, только хитровато подмигнула, повязала голову платком и широким шагом направилась в сторону Серденева.
Вернулась она быстро, бегом, запыхавшаяся и довольная. Настя, ожидавшая её не ранее чем через два часа, испуганно вскочила:
– Что стряслось? Илья?..
– Нет! Держи! - улыбаясь во весь рот, Варька встряхнула подвязанный узлом фартук, - и к ногам Насти вывалилась пёстрая курица со свёрнутой головой.
– Прячь! И скатывай рогожу скорей! А я запрягу!
Настя заметалась вокруг телеги. Варька, гортанно гикая, подогнала гнедых, ловко и быстро разобрала шлеи с постромками, укрепила дышло, затянула упряжь, - и через несколько минут телега опять катилась по пыльной дороге.
– Ух, какой у нас к вечеру навар будет! - Варька, сидя на передке, передавала Насте одну за другой четыре луковицы, восемь картошек, три сморщенные прошлогодние моркови и несколько чёрствых горбушек.
– А это откуда? - по поводу курицы Настя даже не стала спрашивать: и так было понятно.
– Да нашла там девку-невесту хромоногую, мужа ей нагадала к этой осени… Ну, наварим супа, Илью накормим, авось не прибьёт! - Варька засмеялась, но Настя не смогла улыбнуться в ответ.
Ночью, как велел Илья, не останавливались, ехали неспешным шагом.
Выспавшаяся Варька тихо понукала гнедых, поглядывала на вставший над дорогой месяц. Повернувшись, шёпотом спросила:
– Настя, не спишь? Так я запою.
Настя не ответила. Варька причмокнула в последний раз. Положила кнут себе на колени. Негромко запела:
– Ах, пропадаю, погибаю, мать моя… - вполголоса подтянула ей Настя. Она лежала в телеге на спине, закинув руки за голову; смотрела на низкие звёзды.
Не хотелось уже ни плакать, ни молиться, и даже отчаянное ожидание притупилось, напоминая о себе лишь скребущейся болью под сердцем. Вот только заснуть Настя не могла никак и знала, что до рассвета будет лежать на спине, смотреть на звёзды и подтягивать Варьке. Права она: если хочешь плакать - лучше всего запеть. Легче не станет, но хоть не разревёшься.
Час шёл за часом, небо бледнело, звёзды таяли. Близился рассвет. Варька уже клевала носом на передке, и вожжи то и дело выпадали из её рук.
– Настька, спой весёлое что-нибудь…- сонно пробубнила она.- Не могу боле… Настя задумалась, вспоминая песню пободрее, но неожиданно в монотонный перестук копыт и мерный скрип колёс вплелись другие звуки:
дробные, частые, стремительно приближающиеся. Настя приподняла голову, прислушиваясь. Резко села.
– Варька! Скачут!
– Слышу. - отозвался изменившийся Варькин голос. - Двое скачут.
– Это из деревни! Из-за курицы твоей!
– Станут они из-за курицы, как же… - неуверенно сказала Варька, приподнимаясь на передке. Послушав ещё немного, вскрикнула:
– Один скачет, а другая лошадь - порожняя! Это… Но Настя уже не слышала её. Путаясь в юбке, она скатилась с телеги, упала, вскочила и помчалась по светлеющей дороге сквозь туман навстречу приближающейся дроби копыт. Варька, остановившая гнедых и тоже спрыгнувшая на дорогу, напрасно кричала ей вслед:
– Стой, дурная, они же затопчут тебя!
Бешеный визг и храп лошадей, вставших на дыбы, отчаянная ругань, изумлённый возглас,- и Илья, соскочивший со взмыленного вороного, рявкнул:
– Ты с ума сошла?!! В последний минут сдержал!!!
– Господи, живой… Слава богу, живой… - простонала Настя, неловко опустившись на обочину. Вороной, роняя хлопья пены с морды, подошёл и ткнул её в плечо. Кобыла коротко и удивлённо заржала.
– Знамо дело, живой! А как ещё-то? Ты взгляни, ты посмотри, какая красота! - Илья поднял жену с земли, подтолкнул её к лошадям. Он ещё не остыл после долгой скачки и сейчас дрожал всем телом, счастливо улыбаясь и блестя чёрными, чуть раскосыми глазами. От него знакомо пахло лошадиным потом и горькой степной травой, взмокшая рубаха потемнела и прилипла к телу, в волосах надо лбом запутался колючий репейник, но Илья не замечал его.
– Взгляни, глупая! Да за этаких коней полжизни не жаль! Взял! Один взял!
И бог помог! И не гнались! Варька! Варька! Варька-а-а!
Варька выбежала из тумана, на ходу стягивая на груди шаль. Сдержанно сказала:
– Вижу, с удачей. Всю ночь гнал?
– Да! День-то возле усадьбы просидел, повысмотрел всё, что надо… Глупые там господа, таких лошадок почти без смотра держат! В ночное выгоняют вместе с мужицкими! Я до полуночи в овраге провалялся, а там уж совсем просто было. Мужичье и не проснулось даже! Господи, спасибо, родной! - Илья упал на колени прямо в дорожную пыль, поднял сияющее лицо к ещё тёмному небу. - Приеду в Смоленск - вот такую свечу в церкви поставлю! Кобылу продам, а жеребца Мотьке на свадьбу подарю, он со дня на день ожениться должен!
– Царский подарок будет. - одобрила Варька, обтирая рукавом спину вороного. - Что ж, едем? Настя, где ты?
– Здесь. - коротко отозвалась та. - Едем.
Не глядя больше ни на мужа, ни на Варьку, она медленно пошла к телеге.
Илья вскочил на ноги, повернулся к сестре, вопросительно посмотрел на неё.
Та пожала плечами.
– А чего ты хотел? Перепугалась… Но, знаешь, она молодцом держалась. Хорошей женой тебе будет. Хоть и…
– Что?
– Ничего.
– Договаривай!
– Будь у тебя ума побольше - не стал бы ты её мучить.
– Да чем я её мучаю?! - взвился Илья. - Ей же лучше! Продам кобылу, деньги будут! Нам жить надо! С твоей ворожбы много ли толку? Или Настьке до седых волос в твоей драной юбке скакать?! Да я ей теперь шаль персидскую куплю с кистями, весь табор от зависти сдохнет!
Варька только отмахнулась. Не оглядываясь, сказала:
– Полезай в телегу, поспи. Доедем до Деричева, тут всего две версты, а там распряжём. Точно знаешь, что не погонят вслед?
– Может, и погонят… в Серпухов. Даже если кто вас и видал - ты же с большака свернула, а там ищи ветра в поле… - Илья, догоняя телегу, говорил всё медленнее, то и дело зевая: напряжение уже отпускало, наваливалась усталость после целой ночи, проведённой в седле. Вороные послушно шли за ним в поводу. Илья привязал их позади телеги. Подошёл к сестре, уже сидящей на передке и молча разбирающей вожжи. Немного виновато спросил:
– Взаправду посидишь до Деричева? Я б тебя подменил, но, боюсь, так кулём под колёса и свалюсь.
– Иди спать! - свирепо сказала Варька, хватая кнут. Илья смущённо улыбнулся, подождал, пока телега проползёт мимо него, и вскочил в неё на ходу.
Настя сидела на подушках. Увидев мужа, она через силу улыбнулась, подвинулась:
– Ложись.
– Ну, что ты, Настька? - Илья растянулся на старой перине, закинув руки за голову. - Что с тобой, девочка? Бог удачу послал, такое дело сделали… Всё, что хочешь, тебе теперь купить можно! На свадьбе у Мотьки красивей всех будешь! Что хочешь, - кольцо, серьги? Говори!
– Ничего не хочу. Ложись.
– И ты ложись!
– Весь в репьях, как в медалях… Лежи, не дёргайся! - выпутывая колючие комки из волос мужа, Настя старалась говорить сердито, но голос дрожал, слёзы ползли по лицу, падая на разгорячённый лоб Ильи, и он не решался их вытирать. Настя ещё не выбрала последний репей, - а Илья уже спал, запрокинув лохматую голову и улыбаясь во сне.
Глава 4
До Смоленска добирались десять дней. Илья ругался, гнал ни в чём не повинных гнедых, орал на Варьку, поднимал всех до рассвета и останавливал лошадей уже в полной темноте, - и ничего не помогло. Они опоздали: табор уже уехал из деревни, где обычно зимовал, и тронулся в путь. Немного утешило Илью только одно: деревенские рассказали, что свадьбы цыгане играть не стали, уговорившись справить её под Рославлем.
– Да за каким нечистым их в Рославль-то понесло?! - не мог успокоиться Илья. - Каким там мёдом намазано? Из ума они выжили, что ли?
– Каждый год ведь так ездили… - напомнила Варька. Лучше бы не напоминала.
– А ты молчи! Из-за тебя всё! То ей на ярмарку надо, то ей в село надо, то ей кофту какую-то, то ей ещё чёрта лысого… Вот как брошу вас посредь дороги да верхом уеду! Да чтоб я да к Мотьке на свадьбу да из-за бабья опоздал?! Он мне до гроба не простит и прав будет!
И на ярмарку, и кофту нужно было не Варьке, а Насте, и та всё время порывалась сказать мужу об этом, но посмеивающаяся в кулак Варька украдкой дёргала её за рукав, вынуждая молчать. Когда Илья, вволю наоравшись, плюнул на дорогу, вспрыгнул на передок и завертел кнутом над спинами гнедых, она шепнула расстроенной Насте:
– Ну, что ты суешься-то? Не будет ничего… Знаешь, как чёрт кошку стриг? - шуму много, а шерсти мало. Илья, если по-настоящему злой, молчит, как каменный. Вон, когда ты за него замуж не шла, он за всю зиму пяти слов не сказал… Эй, морэ, ты куда погнал?! Не догоним ведь!
– А по мне, так и оставайтесь, толку с вас… - донеслось с телеги. Варька с Настей переглянулись, засмеялись и побежали взапуски вслед за скрипящей и раскачивающейся колымагой.
Вороную кобылу Илья продал на смоленском рынке, продал быстро и за хорошие деньги. У Насти появились две новые юбки, золотые серьги, шёлковый красный платок и настоящая персидская шаль из переливающейся ткани, про которую Илья с гордостью говорил: "Полкобылы на неё одну ушло!" Теперь было не стыдно ехать и на свадьбу. Подарок - вороной жеребец - бодро бежал за телегой, и Илья уже поглядывал на него с сожалением. Варька шутила:
"До Рославля Илью жаба задушит, не отдаст, сам ездить будет." "Не дождёшься!" - рычал Илья. - "Слово сказал - значит, так и будет! Успеть бы только, дэвлалэ!" Они успели. К вечеру четвёртого дня уже издали стали раздаваться песни и крики, которые с каждым шагом лошадей слышались всё отчётливей и звонче.
Задремавший было с вожжами в руках Илья разом встряхнулся, поднял голову, привстал на передке - и вытянул кнутом гнедых:
– Сыгэдыр, бэнга!!!
Испуганные лошади рванули так, что спящие в телеге Варька и Настя проснулись и завизжали на всю дорогу. Илья даже не обернулся и сплеча хлестал кнутом гнедых, встав на передке во весь рост.
– Дэвла, что такое?! - Настя, держась за край качающейся телеги, неловко села. - Илья! Да что там?!
– Да ничего! - ответила вместо Ильи Варька. - Вытаскивай своё платье, серьги надевай! Кажись, успели на свадьбу-то, сейчас с налёту тебя плясать погонит! Чтоб он утерпел тобой не похвастаться?..
Впереди уже показались верхи цыганских палаток, дым костров, многоголосая песня гремела над полем, слышался смех, топот сотни пляшущих ног. Ещё один удар кнутом - и перед Ильёй открылась небольшая горка, вся, как заплатами, покрытая шатрами, и навстречу бросилась голая мелюзга. Телега чудом не влетела в свадебную толпу, уже послышались испуганные крики, но Илья со всей силы потянул на себя вожжи:
– Тпр-р-р, стоять! Стоять, проклятые!
Лошади стали, как вкопанные. Илья спрыгнул на землю, бросил на передок кнут и с широкой улыбкой крикнул:
– Тэ явэн бахталэ, ромалэ!
Толпа цыган тут же взорвалась восторженными воплями:
– Илья! Илья! Смотрите, это же наш Илья! Смоляко!
Илья шагу не успел сделать - а к нему со всех сторон помчались молодые цыгане, налетели, облапили, чуть не повалили на землю:
– Смоляко! Гляди ты - прилетел! Как ты? Что ты? Откуда? У, какой вороной привязан!
– Отстаньте, черти! - со смехом отбивался Илья. - Пошли вон, кому говорю!
Будете жениться - и к вам на свадьбу прилечу! Где дед?
Но дед Корча уже сам шёл навстречу. Цыгане расступались перед ним.
– А-а, Смоляко. Явился всё-таки. - сказал он вместо приветствия. Илья опустился перед стариком на колени.
– Будь здоров, дадо.
– И тебе здоровья. А мы-то ждали-гадали - будешь на свадьбу, или в городе корни пустишь… Нет, смотрите, - принёсся как на крыльях, чуть весь табор не передавил, как урядник какой! Кнута бы тебе хорошего за такую езду!
Цыгане грохнули смехом.
– Я ведь Мотьке обещал! - Илья вскочил на ноги, осмотрелся. - Где он?
Но сначала требовалось подойти к родителям молодых, и Илья пошёл в окружении смеющихся цыган к праздничному шатру. По всему холму чадили угли, на них бурлили огромные котлы с едой, прямо на траве были расстелены ковры и скатерти, на которых красовалась лучшая посуда, блюда с мясом, курами, горы картошки, овощей, возле одной палатки исходил паром пузатый самовар. Вокруг варева суетились женщины; на коврах восседали, солидно поджав под себя ноги, мужчины и старухи.
Несколько молодых цыган играли на гармонях, девушки плясали, поднимая босыми ногами пыль. Илья прошёл между ними к самой высокой палатке, возле которой чинно сидели родители жениха и невесты.
– Будь здоров, дядя Степан, тётя Таня… Тэ явэн бахталэ, Иван Фёдорыч, Прасковья Семёновна. Счастья вам, поздравляю.
– Будь здоров и ты. - ответил за всех отец невесты - серьёзный некрасивый цыган с испорченным длинным шрамом лицом. - Вспомнил-таки про нас в своей Москве? Ну, иди, иди, чяво, с Мотькой поздоровайся.
Все приличия были соблюдены, - и Илья, уже не соблюдая никакой чинности, кинулся к молодым. Жених вскочил навстречу, они обнялись с размаху и заговорили, засмеялись одновременно, хлопая друг друга по плечам и спинам:
– Смоляко! Ну, слава богу! Я думал - не явишься!
– Да знаю, знаю! Тебя жадность заела друга на свадьбе напоить! Только не дождёшься! Чуть коней не загнали, так спешили!
– Варька с тобой, или в хоре бросил?
– И Варька со мной, и ещё кой-кто… - через плечо Мотьки Илья взглянул на невесту - и разом перестал улыбаться. В упор на него смотрели длинные, тёмные, с синей ведьминой искрой, никогда не смеющиеся Данкины глаза, которые были полны слёз.
Семья Мотькиной невесты была небогатой, но строгих правил: дядька Степан прочно держал в узде всех шестерых дочерей, старшие из которых уже были замужем и имели своих детей, а младшие ещё до заката солнца всегда сидели, как пришитые, у своей палатки рядом с матерью. Данку сосватали больше года назад, и все цыгане говорили: Мотька не прогадал. Невеста была красавицей, несмотря на неполные пятнадцать лет. Фигура её была тоненькой и стройной, мелкокудрявые, чёрные волосы не держались ни в каких узлах и никаких косах, победно выбиваясь отовсюду вьющимися прядями. С нецыгански тонкого лица кофейной смуглоты, из-под изящно изломленных бровей недевичьи мрачно смотрели глаза - большие, длинноватые, чёрные, как вода в глубоком омуте. Впрочем, этим взглядом Данка отличалась с детских лет, и красоты её он не портил. Кроме того, она великолепно пела, забивая даже признанную певицу - Варьку, а когда та уехала в Москву, осталась лучшей в таборе. Сваты начали приходить к Степану табунами, едва Данке исполнилось двенадцать, но тот всем отказывал, надеясь пристроить красавицу-дочь в богатую семью. Так и вышло, в конце концов, когда Данку сосватал для сына Мотькин отец, - и цыгане начали готовиться к свадьбе.
Встретившись глазами с Данкой, Илья поспешил отвести взгляд: ещё не хватало, чтобы цыгане подумали, что он пялится на невесту лучшего друга.
Мельком подумал: невесела она, ох как невесела… Год после сватовства прошёл, а так, похоже, и не свыклась. Знает ли Мотька? А хоть и знает - что толку? Илья тряхнул головой, отгоняя несвадебные мысли, и позвал:
– Варька! Настька!
Но те уже и сами давно вылезли из телеги и стояли в кольце цыган. Илья подошёл - и к нему повернулись восхищённые, улыбающиеся лица:
– Э, морэ, где такую красоту взял?
– Да как за тебя, чёрта, её отдали-то? Допьяна, что ли, папашу её напоил?
Или миллион ему посулил?
– Бог ты мой, цветочек какой фиалковый… Смущённая Настя стояла с опущенными ресницами. Илья протолкался к ней сквозь толпу цыган, потянул за руку:
– Идём!
Первым делом он подвёл Настю к деду Корче и Стехе. Та сразу вспомнила:
– Московская? Яшки Васильева дочка? Помню тебя, как же, зимой-то этой виделись. Ах, Илья, дух нечистый, увёз-таки? Не силой ли он тебя, проклятый, утащил? А то его дело лихое, мешок на голову, и…
– Добром взял. - улыбнулась и Настя, понимая, что старуха шутит.
– Ох, и намучаешься ты с ним ещё, девка… - уже без усмешки вздохнула старая цыганка. И тут же лукаво подмигнула Илье. - А ты что встал столбом?
Надулся от гордости, как индюк, а женой похвалиться не торопится! Гей, чявалэ, вы что там, замёрзли, что ли?
Трое цыган с гармонями, к которым обращалась Стеха, тут же рявкнули мехами, полилась плясовая. Настя с минуту прислушивалась, ловя ритм, а затем легко и просто, словно всю жизнь пела посреди луга на вольном воздухе, взяла дыхание и запела свадебную:
На втором куплете песню подхватил весь табор, а Настя развела руками и пошла по кругу. На её лице была растерянная улыбка, словно она - известная всей Москве солистка знаменитого хора - боялась не понравиться здесь, в таборе, среди мужниной родни. Но по застывшим, как статуи, цыганам, по их восхищённым лицам Илья видел: никогда в жизни они такого чуда не встречали, и даже красавица-невеста не затмит его жены.
– Да иди уже, встал… - ткнул его в спину сухой маленький кулак. Илья вздрогнул от неожиданности, обернулся, улыбнулся, увидев Стеху.
– Джя, кхэл! Не привык, что ли, что тебе одному это всё?
Стеха была права. Илья до сих пор не верил, не мог поверить, что Настя теперь - его, и не во сне, не в мыслях - а въяве, и на много лет, навсегда, до смерти… Илья вздохнул всей грудью, почувствовав вдруг себя бесконечно счастливым. Шагнул на круг, растолкав весело загомонивших цыган - и пошёл за женой след в след, поднимая руку за голову и улыбаясь - так, как Якову Васильеву ни одного раза не удалось заставить его улыбнуться в хоре. Настя чуть обернулась, опустила ресницы, дрогнула плечами, Илья взвился в воздух, хлопнув себя по голенищу, - и в толпе восторженно заорали, и цыгане одни за другим запрыгали в круг, и забили плечами цыганки, и дед Корча, покрякивая и поглаживая рукава рубахи, уже примеривался вступать в пляску, и старая Стеха беззвучно смеялась, поглядывая на него и повязывая на поясе шаль – чтобы не упала в танце. Вскоре плясал весь табор, от мала до велика, плясали родители молодых, плясал жених, за руку втянули в круг невесту, - и закатное солнце, заливающее холм розовым светом, казалось, тоже крутится в небе, как запущенный умелой рукой бубен.
Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от плясок, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было начаться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал её только по яркому, красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зелёный Варькин:
сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного.
Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо, требовал хлеба и оспорить неправдоподобностей рассказа никак не мог.
Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалёкой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчётливее кричали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра дождь.
Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие "Поле моё, поле" разом умолкли и, как одна, вскочили на ноги. На них тут же обернулись, по табору один за другим начали смолкать разговоры, послышались удивлённые вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели, все головы разом повернулись в одну сторону, и через мгновение цыгане, как один, мчались к палатке молодых. Из неё доносился низкий, хриплый, совсем недевичий вой, а перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись:
– Что, чяво, что, что?!
Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дёрнулись желваки.
Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Её на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:
– Дэвлалэ, да что ж это… Рубашка невесты была чистой, как первый снег. Тишина - и взрыв крика, голосов, причитаний. Цыгане кинулись к палатке, но первым туда вскочил, расшвыряв всех, отец невесты. Через минуту раздающийся оттуда плач сменился пронзительным визгом, и Степан показался перед цыганами, волоча за волосы дочь. Та, кое-как одетая, закрывала обеими руками обнажившуюся грудь, отчаянно кричала:
– Дадо, нет! Дадо, нет! Не знаю почему! Я чистая, чистая! Да что же это, дадо, я не знаю почему!!! Клянусь, душой своей клянусь, я чистая!!!
Но плач Данки тут же потонул в гаме, брани и проклятиях. С обезумевшим лицом Степан выдернул из сапога ременный кнут. Две старые цыганки уже тащили огромный, тяжёлый хомут. Молодые девушки сбились в испуганную кучку, о чём-то тихо заговорили, зашептались, оглядываясь на палатку.
Пронзительные крики Данки перекрывали общий гвалт, перемежаемые рёвом её отца: "Потаскуха! Дрянь! Опозорила семью, меня, всех!" Данкина мать глухо, тяжело рыдала, стоя на коленях и закрыв лицо руками, вокруг неё сгрудились испуганные младшие дочери. Цыганки, размахивая руками, визжали на разные голоса:
– А я так вот всегда знала! Побей меня бог, ромалэ, - знала! Нутром чуяла!
С такой красотой, да себя соблюсти?! Да никак нельзя!
– Да вы в лицо-то ей гляньте! Всю свадьбу проревела, знала ведь, поди, ведьма!
– Тьфу, позорище какое… Зачем и до свадьбы доводить было…
– Как это Степан не унюхал? Полезай теперь, цыган, в хомут! Срамись на старости лет!
– Да когда она, шлюха проклятая, успела-то?! На виду ведь всё, дальше палатки не уходила!
– Дурное-то дело не хитрое, милая моя… Успела, значит!
– Парня-то, ох… Парня-то как жалко…
– Родителей её пожалей, дура! Ещё три девки, а кто их возьмёт теперь? Ай, ну надо же было такому стрястись… От других-то слышала, что бывает, а сама первый раз такое углядела! Господи, не дай бог до такого дожить… Врагам лютым не пожелаешь!
Илья не принимал участия в общем скандале. Он остался стоять где стоял, возле вороного, по-прежнему тычущегося мордой ему в плечо в поисках горбушки, и Илья машинально отталкивал его. В конце концов вороной, обиженно всхрапнув, отошёл, занялся придорожным кустом калины, а Илья опустился в сырую траву. Пробормотал: "Бог ты мой…", крепко провёл мокрыми от росы ладонями по лицу. Возле шатров всё сильней кричали, ругались цыгане, послышался звон битой посуды, Данкинины истошные вопли давно потонули в общем гаме. Из-за этого Илья даже не услышал шороха приближающихся шагов - и увидел Варьку только тогда, когда она уже стояла перед ним.
– Илья!
Он сумрачно взглянул на неё.
– Что?
– Илья… - Варька села рядом, свет месяца упал на её лицо, и Илья увидел, что сестра плачет. - Илья, да что же это такое… Как же так? Ведь это же… Быть такого не может, я наверное знаю!
– Откуда знаешь-то? - нехорошо усмехнулся Илья. Варька ахнула, закрыв ладонью рот… и вцепилась мёртвой хваткой в плечо Ильи.
– Дэвла… Да ты… Илья!!!
Илья резко повернулся, взглянул в упор, сразу всё понял. Оторвал руку Варьки, стиснув её запястье так, что оно хрустнуло. Сквозь зубы, медленно спросил:
– Последнего ума лишилась? Мотька - брат мне!
– Но…
– Пошла вон! - гаркнул он, уже не сдерживаясь, и Варьку как ветром сдуло.
А Илья остался сидеть, чувствуя, как горит голова, как стучит в висках кровь, из-за которой он больше не слышал поднятого цыганами шума. В реке плеснула рыба, отражение луны задрожало, рассыпалось на горсть серебряных бликов. Илья смотрел на них до тех пор, пока не зарябило в глазах. Потом зажмурился, лёг навзничь, уткнувшись лицом в мокрую траву. Подумал: и сто лет пройдёт - не забыть… И разве забудешь такое? Забудешь то жаркое, душное лето, когда табор мотался из губернии в губернию, забудешь звенящие от солнца и зноя дни, небо без конца и края, реку и отражающиеся в ней облака, высокие, до плеча, некошеные травы, медовый запах цветов… Девятнадцать было ему, а Данке не было и четырнадцати. Маленькая чёрная девчонка с длинными волосами, которые не заплетались в косы, не связывались в узел, а вылезали во все стороны из-под рваного платка и рассыпались по худенькой спине, скрывая линялый ситец платья. Она вплетала в кудрявые пряди ромашки, ловила решетом рыбу в реке, и её волосы падали в воду. Она бегала по всему табору, ловя отвязавшегося коня Ильи, а однажды украла его рубашку, сушившуюся на оглобле, и вернула наутро, буйно хохоча и напрочь отказываясь объяснять, зачем проделала это. Он носил девчонке цветы, таскал слепых лисят из леса, красовался перед ней на украденном жеребце, а в один из слепящих солнцем дней затащил её в копну сена у самого леса.
Медовый запах пыльцы стелился над лугом, гудела вековая дубрава, горячие солнечные пятна обжигали лицо, в густой траве пели пчелы. От молодой дури у него кружилась голова, останавливалась кровь от близости худенького смуглого тела, дрожали руки. Рассыпавшиеся волосы девочки закрывали её лицо, неумелыми были его пальцы, скользящие по едва наметившейся груди, и слова были глупыми, неумелыми:
– Ты меня любишь, Данка?
– Да-а-а…
– Только меня? Одного?
– Да… Подожди…
– Чего ждать?
– Ох, нет… Илья, постой… Подожди, послушай… Меня завтра сватать придут. Мотькина мама с моей сегодня говорила, я за шатром спряталась, подслушала. Они меня за Мотьку хотят взять. Отец отдаст, я знаю, он Ивану Фёдорычу с Пасхи должен… Только я к ним не пойду, ни за что не пойду!
Убежим сегодня, а? Или, если хочешь, бери прямо сейчас, будешь самым моим первым, а потом… А потом я в реку кинусь.
Он ушёл тогда. Ушёл, так и не узнав этого молодого тела, не выпив губами полудетскую грудь, ушёл не оглядываясь и не слушая её тихого плача. Ведь Мотька был его другом, верным другом, с которым сам чёрт не брат и которого не заменит ни одна девка, даже самая красивая… Только вечером, когда солнце опрокинулось за дубраву, высветив её насквозь розовыми полосами, Илья вернулся к копне - сам не зная зачем. Девочки уже там не было. Было лишь рассыпанное, измятое сено, по которому он, обняв, катал её, и красные бусинки мелькали в сухой траве - одна, вторая…
Илья собрал их - ведь это он разорвал неловким движением истлевшую нитку. А на другой день, на сватовстве Мотьки, сумел незаметно подойти к невесте и, пряча глаза, сунуть в её вспотевшую ладошку эти красные бусинки. Все без одной. Одну он оставил себе - круглую и гладкую, как голубиное яичко. Потом потерял, конечно…
Рядом послышались медленные шаги, и Илья приподнял голову. Луна взобралась ещё выше, и весь берег был залит голубоватым светом, в котором острые листья камышей и кусты ракитника казались вырезанными из металла. В таборе ещё шумели, но уже не так оглушительно: лишь несколько женских голосов, сердито бранящихся, доносились от шатров.
Неподалёку фыркали кони, тихо переговаривались сторожащие их дети.
Тонко, надоедливо звенели комары. Илья с досадой отмахнулся от них, встал на ноги. Покосился на раскачивающиеся кусты, сквозь которые ктото только что спустился к воде. Подумал и пошёл следом.
Мотька сидел на корточках у самой воды и жадно пил из пригоршни утекающую сквозь пальцы воду. Шагов позади он, казалось, не слышал, но когда Илья остановился у него за спиной, глухо спросил:
– Чего тебе?
– Ничего. - Илья сел рядом на песок. Он слышал хриплое, прерывистое дыхание друга, отчаянно соображал, что сказать, как утешить, но слова не лезли в голову.
– Иди к нашим. - всё так же не глядя на него, сказал Мотька.
– Сейчас пойду. Послушай… - Илья умолк, проклиная собственную безъязыкость. Зачем, спрашивается, Варьку прогнал? Вот она бы сейчас запросто… - Морэ, да ну её к чертям, что ты, ей-богу… Ещё хорошо, что сейчас вылезло, а то бы жил всю жизнь с потаскухой… Ну, хочешь, Варьку свою за тебя отдам?! Она с радостью пойдёт, не беспокойся! Хочешь?.. - Илья осёкся, вдруг сообразив, каким крокодилом будет смотреться его Варька после красавицы Данки. Но Мотька, казалось, не обратил внимания на невыгодность мены. Не поднимая головы, с трудом сказал:
– Спасибо. Поглядим. Варьке только сначала скажи. Если она не захочет - я и подходить не буду.
– Она у меня честная. - Илья перекрестился, хотя Мотька не смотрел на него. - Хоть сорок простыней подкладывай!
– Знаю. - Мотька вытер лицо рукавом рубахи, шумно высморкался и лишь после этого повернулся к другу. - Вороного забери. Раз свадьбы не вышло, то и подарки назад.
– Зарежу его собственной рукой. - свирепо сказал Илья. - Если не возьмёшь.
– Спасибо. - Мотька опустил голову. - Ты… иди, Смоляко. Я посижу ещё.
Илья молча поднялся. Медленно прошёл мимо ссутулившейся фигуры друга, зашагал к табору, гадая, додумалась ли Варька растянуть палатку или же, как и другие бабы, ещё метёт языком возле костра. Спи тогда, как босяк, на траве, от Настьки пока что проку мало. Настька… Она-то где? Не повезло ей, невесело усмехнулся про себя Илья. Не успела в табор явиться - и тут такое, всю жизнь вспоминать да креститься хватит. Ничего… обвыкнется. Поймёт понемногу.
Шатёр, однако, был раскинут по всем правилам, возле него догорал огонь.
Варька выбежала навстречу брату, едва он вступил в освещённый углями круг света, осторожно коснулась руки.
– Илья, ты прости меня, ради бога, не сердись, я же… Но брат, который, по её разумению, должен был явиться мрачнее тучи и обиженным на сто лет вперёд, отмахнулся со снисходительной усмешкой:
– Сердиться ещё на тебя, курицу… Настька где?
– Там. - Варька кивнула на шатёр. - Перепугалась сильно, плакала, есть даже ничего не стала. Упала на перину и лежит, не двигается.
– Спит?
– А я знаю? Дай бог… Иди к ней.
– Сейчас. - Илья сел возле гаснущего костра, задумчиво посмотрел на Варьку. Когда та, удивлённая его взглядом, приблизилась и села рядом, он отвернулся. Глядя на малиновые, лениво подёргивающиеся пеплом угли, сказал:
– Мне бы поговорить с тобой.
– Что такое? - Варька тоже уставилась в огонь. Илья молчал, и она без удивления спросила: - Сваты, что ли? Ну, выбрали время…
– Тьфу… У вас, бабья, одно только на уме. - обескураженно проворчал Илья. - Ну, не сваты пока, но, может, скоро…
– За Мотьку?
– Ты подслушивала, что ли, зараза?!
– Очень надо… - Варька, не отрываясь, смотрела в костёр. - Ты с ним самим, или с отцом его говорил?
– Только Фёдорычу до меня теперь… С Мотькой перекинулись. Пойдёшь, что ли, Варька?
Сестра молчала. Её некрасивое лицо, по которому скользили рыжие пятна света, ничего не выражало, глаза заворожённо глядели на огонь.
– Я тебя не понуждаю, спаси бог. Ты одна у меня сестра, хочешь в девках вековать - твоя воля. Только, я ведь знаю, ты детей хочешь. А когда ещё случайто будет? Мы с тобой, небось, не херувимы оба, никто не польстится…
– Вон Настька за тебя пошла. - резко отпарировала Варька.
– Ну, Настька… - растерялся Илья. И умолк, не зная что ответить.
Помолчав, медленно сказал:
– В Москве тебе всё равно ловить нечего. Коль уж Трофимыч за полгода ничего не понял, так теперь и подавно. Да ещё и…
– Помолчи! - резко оборвала его Варька. В упор посмотрев на брата, сказала:
– С Мотькой я сама поговорю. И… выйду я за него, выйду, не беспокойся.
А сейчас иди к Настьке, ради бога, дай мне посидеть спокойно.
Илья быстро встал и ушёл в шатёр, радуясь, что дешёво отделался. Он очень не любил, когда у сестры появлялся этот взгляд - сухой и отрешённый, почти чужой. К счастью, это бывало редко. А Варька просидела возле костра до утра, то и дело подбрасывая в умирающие угли ветви и солому. Она то дремала, то сидела с открытыми глазами, не моргая, но по щекам её, бесконечные, ползли слёзы. Ползли и капали на стиснутые у горла руки, на колени, на потёртую, перепачканную в золе юбку, и Варька не вытирала их.
*****
Вставшие на рассвете женщины первыми увидели, что двух телег дядьки Степана нет на месте. Не было и лошадей, и шатров, принадлежавших самой большой в таборе семье, не было и самой семьи. Никто не удивился тому, что после такого позора отец Данки не захотел оставаться в таборе. Варька, всю ночь без сна просидевшая у своего шатра, видела, как Степан и дед Корча перед самым рассветом вдвоём стояли возле реки и тихо говорили о чём-то.
Разговора Варька не слышала, молилась, чтобы оба цыгана её не заметили, и о том, что видела, рассказала только брату.
– Корча ему, должно быть, советовал, куда откочёвывать. - подумав, сказал Илья. - Здесь-то совсем теперь нехорошо будет, да и девок замуж не выдашь… Поедут, верно, в Сибирь. Настя, ну что ты плачешь опять? Да что тебе, эта Данка, - сестра, что ли, что ты так убиваешься?
– Да я ничего… - отмахнулась Настя, хотя глаза её были красными от слёз.
Она быстро вытерла их и вместе с Варькой продолжала стягивать полотнище шатра с жердей: нужно было торопиться, табор снимался с места. Должны были ехать на Дон, к табунным степям.
Опозоренной невесты простыл и след. Цыгане шептались, что она до сих пор может отлёживаться где-нибудь в траве после отцовских побоев. И уже перед тем, как табор был готов тронуться с места, со стороны реки примчалась испуганно орущая ватага детей: на берегу, у самой воды, валялось скомканные, изорванные юбка с кофтой, в которых Данка выходила замуж. Следы босых ног, отпечатавшиеся на песке, уходили в воду. Табор взорвался было гулом взволнованных голосов - и сразу умолк. Цыгане попрыгали по телегам, засвистели кнуты, залаяли собаки, и табор чуть быстрее, чем обычно, пополз прочь по пустой дороге: всем хотелось поскорее убраться с этого проклятого места.
Илья, поразмыслив, пристроил свою телегу в самом хвосте - и убедился в правильности своего решения, когда увидел едущего верхом им навстречу Мотьку. Варька, идущая позади телеги, тоже увидела его, поймала взгляд брата, нахмурилась и замедлила шаг, отставая. Илья перекинулся с подскакавшим Мотькой коротким приветствием, зевнул, вытянул кнутом гнедых, и телега покатилась быстрей. Мотька спрыгнул с лошади и пошёл рядом с Варькой.
– Доброго утра, чяёри.
– И тебе тоже. - отозвалась она.
– Илья… говорил с тобой вчера?
– Говорил. Спасибо за честь.
– Пойдёшь за меня?
– Пойду, коли не шутишь.
– Какие теперь шутки. - Мотька умолк, глядя себе под ноги, на серую пыль, уже покрывшую сапоги. - Только, чяёри… Попросить хочу.
– Знаю. Чтобы свадьбы не было. - Варька криво улыбнулась углом рта, впервые обернулась к Мотьке. - Мне ведь эта свистопляска тоже ни к чему.
Давай уж, что ли, убежим? У нас с Ильёй тётка в Рославле, доедем до неё, там и поженимся.
Мотька тоже невольно усмехнулся.
– Что ж… Ежели погони не боишься…
– Кому нас догонять-то? Илья всю ночь согласен без просыпу спать, лишь бы меня с рук сбыть.
– Ну-у, что выдумала… - протянул Мотька, но Варька была права, и он, помолчав, сказал только:
– Сегодня, как стемнеет, - жди. Да Илью упреди, чтоб не подумал чего…
– Упрежу.
Мотька вскочил верхом и, не глядя больше на Варьку, ударил пятками в бока вороного. Когда тот скрылся за плывущими впереди телегами, Илья с передка спросил:
– Ну, чего?
– Сговорились ночью убежать.
– А свадьба как же?..
– Свадьбы ему теперь в страшных снах только сниться будут. - без улыбки сказала Варька. - Пусть уж так. К тёте Симе в Рославль поедем.
– Ну, добро. Смотри не передумай до ночи-то.
Варька только отмахнулась. Высунувшаяся из телеги Настя взволнованно окликнула её, но Варька сделала вид, что не услышала, и продолжала идти. Её сощуренные глаза глядели в рассветное небо, на медленно плывущие облака.
Глава 5
Лето на Дону в этом году оказалось сухим и жарким. За июль и пол-августа не выпало ни капли дождя, над степью нависло белое небо с блёклым от жары, огромным шаром солнца. Табор еле полз по дороге в облаках пыли, замучившей и людей, и лошадей, лохматые собаки подогу лежали вдоль дороги, высунув на сторону языки, и потом со всех ног догоняли уползшую за горизонт вереницу телег, - с тем, чтобы через полчаса снова свалиться в пыль и вытянуть все четыре ноги. Цыгане ошалели от жары настолько, что даже не орали на лошадей, и те шли неспешно, не слыша ни проклятий, ни свиста кнута.
Старики каждый день обещали дождь, и действительно, к вечеру на горизонте обязательно появлялась чёрная туча. Но её всякий раз уносило куда-то вдаль, за Дон, и с надеждой поглядывающие на тучу цыгане разочарованно вздыхали.
Илья шёл рядом с лошадьми, вытирая рукавом рубахи пот, заливающий глаза. Иногда он замедлял шаг, ждал, пока телега проплывёт мимо него, и спрашивал у идущей следом за ней жены:
– Настька, как ты? Ежели тяжело - полезай в телегу! Гнедые не свалятся, небось… Настя, запылённая до самых глаз, только качала головой. Рядом с ней брела такая же грязная и замученная Варька, у которой не было сил даже привычно запеть, чтобы разогнать усталость. Сзади скрипела Мотькина колымага, и её хозяин, так же, как Илья, сипло чертыхаясь, тянул в поводу то и дело останавливающихся коней.
С того дня, как семья Ильи Смоляко вернулась в табор, прошло почти три месяца. Варька с Мотькой всё-таки убежали тогда вдвоём. Илья, спавший вполглаза, слышал тихий свист из кустов и то, как Варька, путаясь в юбке, на четвереньках подползает под край шатра. Илья приподнялся на локте, сонно посмотрел вслед сестре, проворчал: "Ну и слава богу…" и, не слыша того, как рядом тихо смеётся Настя, тут же заснул снова.
Варька с Мотькой нагнали табор через неделю. Вместе с ними на телеге приехала и тётя Сима - ещё молодая, но величественная, как соборная церковь, цыганка с целой оравой своих братьев и их жён. Приехавшие подтвердили, что честь невесты была неоспорима и что Варькину рубашку своими глазами видела вся цыганская слобода в Рославле. В таборе посудачили, поудивлялись, повздыхали и решили, что так оно, наверное, и хорошо всем.
Мотька был младшим сыном в семье, своего шатра не имел и жил с родителями. Те сразу приняли Варьку, тоже, видимо, подумав, что так будет лучше и для сына и для них. К тому же Илья дал за сестрой годовалую кобылу, новую перину, шесть подушек, самовар, три тяжёлых золотых перстня и двести рублей денег, что было, по таборным меркам, очень неплохо. Варька начала вести обычную жизнь молодой невестки: вскакивала на рассвете, носила воду, готовила и стирала на всю семью, бегала с женщинами гадать и ещё успевала опекать Настю и подсовывать ей куски. Мотька, конечно, видел то, что молодая жена живёт на две семьи, но не возражал: ему было безразлично. Илья никогда не видел, чтобы они с Варькой обменялись хоть словом, Мотька никогда не называл жену по имени. Сначала Илья хмурился, но Варька как-то сказала ему:
– Да перестань ты стрелы метать… Ты же лучше всех знаешь, почему он меня взял. И почему я пошла. Я ему как прошлогодний снег, так ведь и он мне тоже. Так что хорошо будем жить.
Илья вовсе не был уверен в этом, но спорить не стал: сестра и впрямь выглядела если и не особо радостной, то хотя бы спокойной. А раз так - пусть живёт как знает. Не глупей других, небось.
Начал он понемногу успокаиваться и по поводу Насти. Жене Илья ничего не говорил, но в глубине души отчаянно боялся, что таборные не примут её, городскую, ничего не умеющую, знающую лишь понаслышке, что в таборе женщина должна гадать и "доставать". И действительно, первое время в каждом шатре мыли языки, и Илья ежеминутно чувствовал на себе насмешливые взгляды. Он злился, обещал сам себе: как только кто откроет рот - по репку вгонит в землю кулаком. Но в таборе Илью побаивались, и в глаза ни ему, ни Насте никто не смеялся. Цыганки, правда, поначалу держались с Настей отчуждённо, ожидая, что городская краля будет задирать нос, и готовились сразу же дать достойный отпор. Но Настя безоговорочно приняла правила таборной жизни: не заносилась, не стеснялась спрашивать совета, не боялась показаться неумёхой, сама громче всех смеялась над собственными проахами, и в конце концов женщины даже взялись опекать её. То одна, то другая с беззлобными насмешками показывала растерянно улыбающейся Насте, как правильно развести огонь, укрепить жерди шатра или напоить лошадь.
Илья, который ещё в Москве приготовился к тому, что семью ему придётся как-то кормить самому, уже устал удивляться. Чего стоило одно то, что жена теперь вскакивала ни свет ни заря!
"Да спи ты, куда тебя несёт, успеется…" - ругался он сквозь сон, услышав тихое копошение рядом. - "В хоре-то, поди, раньше полудня не вставали…" "Не в хоре ведь." - резонно замечала Настя и выбиралась из-под полога в предрассветную сырую мглу. Таборные женщины уже рассказали ей, что идти в деревню на промысел нужно рано утром - позже все деревенские, кроме старых да малых, окажутся в поле. А до этого ещё надо было принести воды и поставить самовар… Со стряпнёй на костре тоже был смех и грех: Настя, которая не умела готовить даже в печке, то и дело бросала варево на углях и мчалась за помощью к Варьке. В конце концов в котелке оказывалось что-то неописуемое, что сама Настя грустно называла "гори-гори ясно" и боялась даже показать мужу.
"Плевать, дай сюда, съем!" - героически обещал Илья.
"Господи, да ты отравишься!" "Ла-адно… Не барин, небось." Впрочем, Варькины советы всё же помогали, и стряпня Насти с каждым днём становилась все лучше.
Первое время Илья не позволял жене болтаться с гадалками по деревням, но она упрямо настаивала на этом сама. Когда добытчицы скопом шли в ближайшее село, Настя храбро шагала вместе с ними, - босоногая, в вылинявшей кофте и широкой юбке. Илья не знал, смеяться тут или плакать.
Ведь всё равно, как ни старалась Настька, она выделялась среди смуглой галдящей стаи своим не успевшим загореть лицом и слегка испуганными глазами. К счастью, рядом неотлучно были Варька и старая Стеха, и Илья знал:
пока они рядом, жену не обидит никто.
Едва зайдя за околицу, цыганки крикливой саранчой рассыпались по хатам: гадать, ворожить, клянчить, лечить, творить особые, никому из деревенских не известные "фараонские" заговоры… Варька умудрялась за два часа погадать на судьбу в одном дворе, зашептать печь, чтобы не дымила, в другом, вылечить кур от "вертуна" в третьем… А ещё мимоходом научит некрасивую девку, как привадить женихов, присоветует суровому старосте, что делать, если сцепятся жена и полюбовница. А то всучит необъятной попадье мазь, "чтоб в серёдке не болело", и ухитрится втихомолку надёргать на её огороде морковки… О Стехе и говорить было нечего: та семьдесят лет провела в кочевье и даже не опускалась до воровства. Крестьянки тащили ей снедь сами, и без курицы удачливая бабка в табор не возвращалась.
Про Настю Стеха, незло посмеиваясь, говорила:
– Тебя, девочка, только как манок брать с собой! Поставить середь деревни и, пока гаджэ на твою красоту пялятся, все дворы обежать и всё, что можно, прибрать.
Настя грустно улыбалась: Стеха была права. Внешность ей и в самом деле помогала. Часто, войдя на деревенский двор, она не успевала слова сказать, – а хозяйка уже бросала все свои дела и с открытым ртом глазела на цыганку небесной красы, идущую по деревенскому двору, словно царица по тронной зале.
"Дэвлалэ, видели б господа московские!.." - вздыхала Варька. - "Как ихняя богиня египетская по навозу голыми пятками шлёпает…" Настя только отмахивалась:
"Не замучилась вспоминать, сестрёнка? Дело прошлое…" Подходя к к хозяйке, она несмело предлагала: "Давай, брильянтовая, погадаю…", но "брильянтовая" пропускала эти слова мимо ушей и визжала в сторону дома:
– Эй, выходите, родимые! Поглядите, какая к нам цыганка пришла!
Тут же сбегалось полдеревни баб, и на Настю смотрели, как на вынесенный из церкви образ. Настя ловила ту, что поближе, за руку и начинала говорить что-то о судьбе и доле. Иногда даже "попадала в жилу", и её слушали с открытым ртом. Но чаще всего гадание не получалось, и крестьянка со смехом выдёргивала грязную, растрескавшуюся ладонь:
– Отстань, я про судьбу сама всё знаю. Дай лучше посмотреть на тебя. А ты петь не умеешь?
Едва только слышался подобный вопрос, Настя облегчённо вздыхала: хотя бы сегодня не придётся стыдиться своей пустой торбы. Другие гадалки даже сердились на неё, потому что, стоило Насте запеть, как весь народ, не слушая больше самых заманчивых посулов, сбегался на чистый, звонкий голос.
Романсов, которые Настя пела в Москве, здесь, в деревнях, не понимали, и ей пришлось вспоминать полузабытое. В хорах деревенских песен давно не пели, только от старших певиц Настя в детстве слышала "Уж как пал туман", "Невечернюю" и "Надоели ночи, надоскучили". К счастью, память у неё была хорошая, и слова вспомнились понемногу сами собой. Она пела до хрипоты, плясала, иногда одна, иногда с другими цыганками, и в фартук ей складывали овощи, хлеб, яйца. И всё же это было немного.
Легче было в городах: в Ростове на Петровских праздниках Настя собрала вокруг себя чуть ли не всю ярмарку. Народ стоял плотной толпой, среди серых крестьянских рубах попадались синие поддёвки купечества и даже плащи и летние пальто господ почище. По окончании импровизированного концерта, когда несколько чумазых девчонок зашныряли в толпе, исправно собирая деньги со зрителей, к уставшей Насте протолкался хозяин одного из местных балаганов и немедленно предложил ангажемент на всю ярмарку.
Настя, подумав, согласилась, взяла вторым голосом Варьку, и за несколько дней они заработали больше, чем все вместе взятые таборные цыганки, тут же на ярмарке с утра до ночи искавшие, кто позолотит руку. Илья, не вылезавший из конных рядов, вечерами хохотал: "И здесь хор себе нашла!"
– Какие тут хоры - смех один…- невесело улыбалась Настя. Она не рассказала мужу о том, что на второй день их выступлений в балагане уже сидел дирижёр из цыганского хора, который немедленно пригласил таборных певуний к себе.
Они выслушали старика c уважением, но, переглянувшись, твёрдо отказались.
Хоревод долго уговаривал, обещал поговорить с мужьями, клялся, что артисток ждут золотые горы… Настя только молча качала головой. Всё это уже было у неё в Москве. Было - и прошло. А теперь нужно учиться совсем другой жизни.
Всего однажды над Настей попытались посмеяться в открытую. Это было во время стоянки возле станицы Бессергеневской. В тот день не повезло всем:
то ли казаки здесь были слишком жадными, то ли сердитыми из-за предстоящих военных сборов, но даже Стеха вернулась вечером в табор без куска сала. Настя расстроенно вытряхивала из фартука перед костром какую-то прошлогоднюю редиску, когда Мишка по прозвищу Хохадо насмешливо крикнул Илье от своей палатки:
– Эй, Смоляко! С голоду ещё не дохнешь со своей кинарейкой городской?
Настя так и залилась краской, но Илья и бровью не повёл. Не спеша выдернул иглу из лошадиной сбруи, которую чинил, отложил работу в сторону, и пошёл к Мишке. Тот сразу подобрался, готовясь к драке, но Илья мирно предложил:
– До мостков пройдёмся, морэ? А то тут старики, не годится…
– Эй, Смоляко, Илья, ты что, рехнулся?! Что вздумал, бешеный, жеребцу твоему под хвост болячку?! - закричала было Фешка, Мишкина жена, но оба цыгана, не обернувшись ни на её вопль, ни на чуть слышное Настино "Илья, не надо, ради бога…", прошли мимо палаток и исчезли за зарослями лозняка.
До мостков, впрочем, Илья и Мишка не дошли: уже через минуту до табора донеслись яростная ругань и плеск воды. Когда цыгане выбежали на берег реки, они увидели, что Мишка лежит в жёлтой, мелкой прибрежной водице и рычит нечеловеческим голосом, то и дело срываясь в бульканье, когда голова его исчезала под водой. Илья сидел на нём верхом и спокойно, даже нежно втолковывал:
– Ежели ты, огрызок собачий, ещё хоть слово про мою бабу тявкнешь, – язык вырву и сожрать заставлю, а потом - утоплю. Что ты там говоришь, дорогой, не слышу? Ну, попей ещё, родимый…
– Смоляко… - позвал дед Корча, и Илья, увидев деда, с некоторым сожалением поднялся на ноги и вышел на берег. Чуть погодя, шатаясь и отплёвываясь, встал и мокрый с головы до ног Мишка с разбитой в кровь физиономией.
Фешка, заголосив, кинулась было к нему, но Хохадо оттолкнул жену, выбрался на берег и, злой как чёрт, не глядя на столпившихся цыган, пошёл к палаткам. Жена побежала следом, вереща и призывая на голову Смоляко всех чертей. Остальные цыгане осторожно помалкивали, дед Корча притворно хмурился, катал сапогом камешек. Илья, как ни в чём не бывало, вытер сапоги пучком травы и зашагал к своему шатру.
Перепуганная Настя, сжав руки на груди, с ужасом смотрела на мужа. А тот, усевшись у костра и снова взяв в руки упряжь, вдруг поднял голову и улыбнулся ей. Такую улыбку, широкую и плутоватую, Настя видела у Ильи нечасто и сразу догадалась, что всё произошедшее его изрядно позабавило. А подбежавшая от соседнего шатра Варька шутливо ткнула её кулаком в бок и вывалила из своего фартука целую гору картошки и пять луковиц.
– Чего ты пугаешься, Настька, золотенькая моя? Пока я жива - никто с голоду не умрёт!
… Адская жара понемногу начала спадать только к вечеру, когда огромный шар солнца низко завис над степью. Табор миновал древний, поросший ковылём, похожий на разлёгшегося в поле медведя курган и выехал на высокий берег Дона. Чуть поодаль чернел заросший красноталом овраг, по дну которого бежал мелкий холодный ручей, а за оврагом виднелись крыши богатого казацкого хутора Кончаковского. Эти места были знакомы цыганам, они не раз останавливались здесь во время прошлых кочевий, и в этот раз решили так же: простоять несколько дней, чтобы дать отдых и себе и лошадям.
Телеги остановились, из них попрыгали дети, тут же кинувшиеся к реке, мужчины начали выпрягать уставших, спотыкающихся в оглоблях коней, женщины засуетились, вытаскивая жерди и полотнища для шатров. Вскоре берег покрылся палатками, зажглись костры, над ними повисли медные котелки, процессия цыганок с вёдрами отправилась вниз, к реке, другая ватага тронулась к хутору на промысел.
Илья как раз заканчивал натягивать между кольями полотнище шатра и озабоченно поглядывал на расширяющуюся в старой ткани прореху, раздумывая: то ли залатать её сейчас самому, то ли дождаться ушедшей с цыганками Настьки, то ли плюнуть и оставить как есть: авось ночью дождя не принесёт. От этих мыслей его отвлекли пронзительное ржание, многоголосый взрыв смеха и крик Мотьки:
– Смоляко, айда купаться!
Илья обернулся. В десяти шагах дожидались несколько молодых цыган верхом на лошадях.
– Да погодите вы… - отмахнулся он. - Вот с шатрицей тут нелады…
– Ай, брось, потом завяжешь как-нибудь! Едем, Смоляко! Жара смертная, уже дух выходит! - наперебой начали звать его, и в конце концов Илья бросил так и не натянутое полотнище, подозвал свою гнедую кобылу и вскочил верхом.
– Ну, пошла! Пошла, пошла! Мотька, догоняй!
Цыгане закричали, загикали на лошадей, те рванули с места, и над палатками повисло жёлтое облако пыли.
– Вот жареные, двух шагов уже пёхом сделать не могут, всё им верхи скакать… - проворчала от соседнего шатра Стеха, но слушать её бурчание было уже некому.
Восле реки парни спешились и сгрудились на высоком берегу, нерешительно поглядывая вниз.
– Мать божья, высоко как! Шею бы не своротить, чявалэ!
– Может, вокруг спуститься?
– Прыгнем так!
– Убьёшься, дурак, вдруг там мелко?
– Да где же мелко, когда вон наша мелюзга плещется! Глубоко! Прыгаем!
Однако, прыгать никто не решался. Цыгане поглядывали вниз, друг на друга, неуверенно улыбались и один за другим отходили от края обрыва.
– Глядите, кони! - вдруг завопил Мотька, вытягивая руку в сторону излучины. Илья повернулся в ту сторону и ахнул.
В розовую от заката, тихую возле песчаной косы воду реки медленно входил табун хуторских лошадей. Все они были рыжие, словно вызолоченные садящимся солнцем, и даже издалека Илья определил знаменитую донскую породу: длинные шеи, невысокие холки, доставшиеся от степных предков, плотное сложение, крепкие подвижные ноги. От восхищения у него остановилось дыхание. Краем уха Илья услышал, как рядом Мотька прошептал: "Ой, отцы мои…". А золотые лошади не спеша, одна за другой входили в реку, склоняли голову, пили, фыркали, изредка обменивались коротким ржанием… и Илья не выдержал.
– А-а, пропадите вы все! - он разбежался и, не слушая летящих в спину испуганных, предостерегающих возгласов, прыгнул вниз с берега. Перед глазами мелькнул жёлтый глинистый обрыв, чахлые кусты краснотала… и дух перехватило от холодной воды. Илья сразу ушёл на глубину, увидел жутковатую темноту под ногами, зыбкое голубое пятно света над головой.
Вытянувшись в стрелку, он рванулся к этому пятну, пробкой вылетел на поверхность - и тут же снова ушёл под воду, увидев, что прямо на него с истошным воплем, зажмурившись, летит с обрыва Мотька.
Они вынырнули одновременно, отфыркались, отплевались, посмеялись, поудивлялись, глядя на высокий берег, с которого только что спрыгнули (больше никто не рискнул), - и, не сговариваясь, погребли к песчаной косе, возле которой бродили в воде кони.
Казалось, что золотой табун никто не охранял. Но, стоило цыганам выбраться из воды и приблизиться к лошадям, как из зарослей камышей вышел, сильно прихрамывая, лысый дед в офицерской фуражке со снятой кокардой и подозрительно уставился на парней:
– Ето что за водяных нелёгкая принесла?
– Сам ты водяной! - обиделся Мотька. - Твои, что ли, кони-то?
– Да уж не твои! - отрезал дед. - Кому говорю, отойди от скотины, нечисть! У меня тут в кустах и ружжо имеется!
– Охти, застращал, сейчас обделаюсь! - захохотал Мотька. - Успокойся, отец: не тронем мы твоих призовых! Менять не собираешься?
– На что менять-то? На доходяг ваших оглобельных?! Обойдуся! Эй, кому сказано, отойди от животины! Как раз стрелю!
Последнее относилось уже не к Мотьке, а к Илье, который стоял возле огромного рыжего жеребца и ласково, как своего, гладил его по холке.
Жеребец косился, но стоял смирно.
– Да не голоси ты, старый, уйду сейчас. - с досадой сказал Илья, отмахиваясь от деда, как от мухи, и не сводя глаз с жеребца. - Чей красавец этот, – атаманский?
– Ишь ты, угадал… - недоверчиво фыркнул старик. - Ты, нечистая сила, не надейся, продавать он не станет. На параде в Ростове не на чем вышагивать будет.
– Сдались вы мне - покупать-то. - задумчиво сказал Илья, заглядывая рыжему в зубы. - Ты, дед, что ль, не знаешь? - все кони наши, их бог для цыган сделал… Но старик уже побежал, хромая и матерясь, к Мотьке, исчезнувшему под брюхом молодой вёрткой кобылки, и слов Ильи не услышал.
Когда оба друга вернулись к табору, были уже сумерки. Солнце село, оставив после себя лишь малиновую с золотом полоску на западе, и над курганом, посеребрив степь и медленно текущую воду Дона, взошла луна.
Все шатры уже были установлены, и свою палатку Илья увидел растянутой по всем правилам: даже прореха оказалась аккуратно залатанной.
– Настька, ты когда успела-то? Что, и гнедых напоила уже?
– Напоила. - жена вышла из-за шатра с пустым ведром, поставила его у телеги, присела на корточки у костра, на котором уже бурлил котелок.
Рядом, на расстеленной рогоже, были разложены вымытые овощи: картошка, лук, морковь, сморщенная капуста. "Повезло Настьке сегодня…" – мельком подумал он, вставая и глядя в чёрную степь.
– Ты ужинать не будешь? - обеспокоенно спросила Настя.
– Потом. - не поворачиваясь к ней, сказал Илья. - Пойду казацких коней гляну, в ночное уже выгнали. Да не вскидывайся, я с Мотькой.
Настя уронила ложку, да так и не подняла. Илья давно ушёл, а она всё стояла на коленях у гаснущего костра, вся вытянувшись, прижав руки к груди и накрепко зажмурившись. И не открыла глаз, когда на плечо её легла мокрая от росы ладонь подошедшей от соседней палатки Варьки.
– Ну, что ты… - тихо сказала Варька, садясь рядом. - Может, обойдётся ещё.
– Не обойдётся. - сквозь зубы сказала Настя. - Раз коней пошёл смотреть – не обойдётся. Ты и сама знаешь. Четвёртый раз уже, господи… Не ходил бы, бог Троицу любит, три раза повезло, а сейчас… - она всхлипнула, не договорив.
Варька только вздохнула. Конечно, она знала. И в четвёртый раз за это лето видела, как замирает, мгновенно побледнев, Настя, когда Илья с Мотькой вдруг усаживались вечером у огня и начинали негромко толковать о чём-то.
Варька понимала: невестка едва сдерживается, чтобы не кинуться к Илье, не закричать - брось, не ходи, не надо… Но вмешиваться в дела мужа было ещё хуже, чем не уметь гадать. Так было в таборе, так было и в городе. И Настя молчала. А когда Илья уходил вместе с Мотькой, тихо, не поднимая глаз, говорила: "Дэвлэса …" И до утра тенью ходила вокруг шатра, ворошила гаснущие угли, до боли в глазах всматривалась в затуманенную дорогу, вслушивалась в каждый шорох, в чуть слышный шелест травы, в попискивание ночных птиц… Варька сама беспокоилась не меньше, но, понимая, что если они с Настькой начнут бродить у костра вдвоём, будет лишь хуже обеим, она твёрдым шагом шла в шатёр и до утра притворялась спящей. Иногда они раскидывали карты, утешали друг дружку: "Видишь - красная выпала! Видишь - туз бубновый! Это к счастью, скоро явятся!" Но мужья не возвращались наутро, и табор двигался с места без них. Их не было по два-три дня, последний раз - целую неделю, и Настя за эту неделю чуть с ума не сошла.
Она не плакала на людях, но изо дня в день все больше становилась похожей на безмолвное привидение, и цыганки искренне жалели её:
– Надо же было попасться так бедной! Единственного конокрада на весь табор найти и за него замуж выскочить!
Действительно, других лошадиных воров, кроме Ильи, в таборе не было.
Мотька почти всегда помогал ему, но он был лишён этой неистребимой страсти, доходящей до безумия, когда во что бы то ни стало, любой ценой хочется обладать приглянувшейся лошадью. Гораздо лучше Мотьке удавалась продажа и мена: на ярмарке, в лошадиных рядах ему цены не было.
Но Илья был ему друг, и он шёл за ним не задумываясь.
В конце концов они оба появлялись: запылённые, голодные, но довольные сверх меры: дважды - с украденными лошадьми в поводу и с деньгами от продажи, один раз без того и другого, но с целыми руками и ногами: это означало, что вовремя успели убежать, что тоже было неплохо. Если конокрадам везло, то Илья, смеясь, набрасывал на плечи ещё бледной жены дорогую шаль, бросал ей на колени кольцо с огромным камнем, или разматывал отрез шёлковой материи:
– Держи, Настька! Царицей будешь у меня!
Она улыбалась сквозь слёзы, благодарила, понимая, что на них сейчас смотрит весь табор и нельзя вести себя иначе. Но ночью, когда муж входил к ней под полог шатра, с едва слышимым упреком спрашивала:
– Угомонишься ты когда-нибудь, Илья?
– Да брось ты… - он падал рядом с ней на перину, закрывал ей рот торопливым поцелуем. - Соскучился я как по тебе, Настька… Господи, какая ты… Умру - вспоминать буду… В рай не захочу…
– Пустят тебя в рай, как же… Да подожди, не дёргай… Илья! Я сама развяжу! Ну что же это такое, сам дарил и сам рвёшь?! Илья! Ну вот, опять конец шали… Третья уже, бессовестный!
Илья хохотал, Настя тоже смеялась, обнимала его, с облегчением вдыхала знакомый запах полыни, дёгтя и конского пота, и думала успокоенно: ну, что делать? Какой есть… Другого всё равно не будет, да и не надо. Годы пройдут – уймётся, может быть.
… - Когда собираются, знаешь? - спросила Настя.
– Скажут они… - мрачно усмехнулась в ответ Варька. - Подожди, как сниматься с места будем - так всё и узнаешь. Пока табор здесь стоит, знаешь ведь, не будут. А может, и вовсе передумают за это время. Казаки - злые, за своих коней убьют на месте.
Настя, как от мороза, передёрнула плечами, но ничего не сказала.
Табор собрался трогаться в путь шесть дней спустя, когда прогремевшая, наконец, гроза оживила выжженную степь и прибила пыль на дороге. Между шатрами забегали женщины, убирая в мешки посуду, сворачивая ковры и одеяла, сгоняя к телегам детей. Настя возилась у своей палатки и украдкой поглядывала через плечо на мужа, который стоял рядом с дедом Корчей и что-то вполголоса говорил ему, показывая на овраг у самого хутора.
Возле них стоял Мотька и внимательно слушал разговор. Сердце дрожало, как испуганная птица в руке, глаза то и дело застилали слёзы, и Настя машинально вытирала их рукавом, продолжая связывать узлы и носить в телегу подушки.
У соседнего шатра суетилась Варька. Она не плакала, но губы её были сжаты до белизны, а глаза упорно смотрели в землю. Настя подумала, что Варька, как и она сама, чует неладное, и от этой мысли ещё сильней заболело сердце. Ещё ни разу она не мучилась так своей тревогой. Видит бог, обречённо думала Настя, в третий раз сворачивая словно назло выпадающую из рук рогожу, видит бог, - кинулась бы в ноги ему, вцепилась бы, раскричалась… если бы польза от этого была. Оторвёт ведь, рявкнет и всё равно уйдёт.
Цыган. Таборный. Конокрад. Вот оно, счастье твоё, глотай и не давись… Наконец, увязались, собрались, расселись по телегам. Уже вечерело, из-за смутно темнеющего в сумерках кургана показалась новая туча, грозно посвечивающая сиреневыми сполохами зарниц, тихо рокотал далёкий ещё гром.
Степь замерла, притихла: ни порыва ветерка, ни шелеста травы. Загустевший воздух давил, как слежавшаяся перина. Одновременно свистнули несколько кнутов, заскрипели трогающиеся с места колымаги, запищали дети, залаяли собаки, - и табор медленно пополз по дороге, на которой через полчаса остались только двое всадников.
Из-за тучи, обложившей небо, сумерки мгновенно стали ночью. Лошади в оглоблях цыганских телег тревожно ржали, мотали головами, но цыгане вновь и вновь понукали их: нужно было отъехать как можно дальше от казацкого хутора. Вскоре дед Корча повернул на едва заметную тропку, уводящую от главной дороги и сползающую к Дону. Старик знал это место:
здесь река мелела, делаясь по колено лошадям, и можно было полверсты пройти по воде, а потом распрячь коней, провести их по крутому берегу, вкатить туда же на руках телеги и выбраться на дорогу к Новочеркасску, окончательно запутав следы. Цыганские телеги одна за другой сворачивали в степь, и цыгане задирали головы к туче, радуясь близкому дождю, который залил бы след на дороге.
Телеги оставшихся возле хутора конокрадов ползли последними. Варька гаркнула на своих лошадей, рванула вожжи, заворачивая вслед за табором.
Высунувшись наружу, крикнула:
– Настька, справляешься? Не помочь?
– Ничего… - отрывисто донеслось из темноты. Варька кивнула, снова натянула вожжи, её телега заходила ходуном и покатилась, понемногу выравниваясь, за остальными. К лошадям мужа Варька до сих пор не привыкла, да и те неохотно слушались её, то тянули вперед, то, напротив, останавливались, сердито косясь на неопытную возницу, и Варька была поглощена только одним: чтобы норовистые ведьмы не опрокинули колымагу. Поэтому она не заметила, как остановилась на обочине дороги Настина телега, и не услышала, как она, скрипнув, медленно начала разворачиваться.
…Когда Варька спросила, не нужно ли помощи, Настя ответила наугад, бешено дёрнула вожжи - и тут же бросила их. Гнедые сразу встали, а Настя, схватившись за голову, беззвучно заплакала. Табор уползал вперёд, скрываясь в тёмной степи, а Настя сквозь слёзы смотрела на растворяющиеся во мгле телеги, отчётливо понимая, что с места больше не тронется. Пусть потом убьют, но никуда она не поедет - с каждым шагом, с каждой верстой всё дальше и дальше от мужа. Тревога росла, грудь болела всё сильней, и наконец Настя, не вытирая слёз, намотала вожжи на руки и с силой дёрнула правую:
– Поворачивай! Поворачивайте, проклятые!
Она отчаянно боялась, что Варька обернется и увидит её самовольный маневр, но табор был уже далеко, и никто не окликал её, не кричал сердито, и даже скрипа телег уже не было слышно. Она осталась одна в чёрной степи, то и дело смутно озаряемой молниями, со стороны Дона доносился беспокойный гомон каких-то птиц, которым подходящая гроза не давала уснуть. Близкий курган в свете вспышек казался страшным горбатым зверем, беззвёздное чёрное небо давило сверху.
– Шевелись, дохлятина! - хрипло закричала Настя. Гнедые рванули с места, и телега, трясясь, скрипя и подпрыгивая на кочках, понеслась обратно к хутору. Намотанные на руки вожжи рвали суставы, Настя скрипела зубами от боли, не замечая бегущих по лицу слёз, задыхаясь от душного, бьющего в лицо воздуха, стараясь не думать о том, что будет, если телега перевернётся и летящие во весь опор гнедые запутаются в упряжи. Туча уже обложила всё небо, молнии разрывали темноту прямо над головой Насти, но дождя ещё не было. Первые капли ударили в разгорячённое лицо в полуверсте от хутора, Настя поднесла локоть к лицу - утереться, - и как раз в это время ударил такой раскат грома, что, казалось, дрогнула степь. Испугавшиеся гнедые завизжали почти человеческими голосами, рванули влево, телега начала заваливаться набок, и Настя, не успев выпутать руки, полетела вместе с ней.
Упав, она тут же вскочила на колени, потом - на ноги. Руки, перетянутые вожжами, сильно болели, но были целы, да ещё саднила разодранная о сухую землю коленка. Распутывать упряжь и освобождать хрипящих лошадей Настя не стала, выбежала на дорогу и со всех ног помчалась к оврагу, на бегу стягивая платком волосы.
… Илья уже больше двух часов сидел в овраге. Со стороны хутора доносились пьяные песнопения, рявканье гармони, топот ног, ругань казаков: справляли третий Спас, к которому была приурочена какая-то местная свадьба. Над головой суматошно носились, кричали птицы, всполошённые грозой, шелестел растущий на обрывистых склонах лозняк, плотный душный воздух можно было, казалось, разрезать ножом. Рядом, в кустах, зашуршало. Илья напрягся было, но это возвращался Мотька, с полчаса назад уползший на разведку. Съехав на животе по склону оврага, он с досадой потёр оцарапанную щёку и шёпотом доложил, что ребятня, сторожащая лошадей, частью сбежала в хутор смотреть на игрища, а частью забралась в курень, прячась от надвигающейся бури.
– Пора бы, морэ…
– Ох, подождать бы ещё. - проворчал Илья. - На рассвете мне привычней как-то… Да и перезаснут они все.
– А ежли нет? Ежли сейчас так загремит, что не до сна будет? И кони разволнуются, не враз подойдёшь… - хмурился Мотька. Он был прав, и Илья, отгоняя невесть откуда взявшееся беспокойство, глубоко вздохнул и встал:
– Ну, помогай бог… Пошли.
Они тенями выбрались из оврага, тронулись через луг, пригибаясь при сполохах зарниц, туда, где темнели в ковыле конские спины. Лошадей было много, но Илья не собирался жадничать. Он наметил для себя того большого рыжего жеребца с высокой грудью, которого увидел неделю назад заходящим в реку впереди табуна. Илья всю неделю прикармливал рыжего хлебом и уже приучил к своему запаху. Ну, и ещё пару-тройку на продажу, да и хватит. Бог жадных не любит, удачи не шлёт.
Подойдя почти вплотную к табуну, Илья выпрямился, коротко, тихо свистнул. Рыжий узнал свист, тотчас отозвался сдержанным ржанием.
Мотька только головой покрутил:
– Любят тебя кони, Смоляко…
– Да ведь и я ж их люблю! - хохотнул Илья, шагая навстречу рыжему. – Ах ты, красавец мой золотой, ну иди, иди ко мне… Со-о-олнышко…
– Стой. - сказал вдруг Мотька. Илья замер. Сердце бухнуло, чуть не оглушив. Рыжий по-прежнему стоял возле него, тычась в плечо, а Илья, как во сне, смотрел на встающие одна за другой из высокой травы фигуры. Их было много. И это были вовсе не детишки-сторожа.
– Казаки… - выдохнул Мотька.
– Беги, морэ. - шёпотом сказал Илья. И кинулся в овраг.
– Куды?! Стоять! Ах вы, гады черномордые, мать-перемать! - загремело вслед, казаки кинулись вдогонку, и Илья, скатываясь кубарем по заросшему лозняком склону, успел подумать: хорошо, что их так много. Если начнут бить - будут мешать друг другу, а там и утечь можно будет.
Убежать не удалось: в овраге их ждали. Казаки, видимо, оказались вовсе не дураками или же были уже учены и сразу поняли, почему внезапно, на ночь глядя, не побоявшись грозы, снялся с места цыганский табор. Поняли и легли в засаду возле табуна, забыв про праздник и игрища. Их было человек десять, матерящихся, обозлённых, и Илья, летя на землю от мощного удара, понял: всё, отгулял цыган… Где был Мотька, он не видел, надеялся, что тому удалось сбежать лугом, на краю которого дожидались их кони под сёдлами, но надежда была небольшой, да вскоре стало и не до Мотьки. Подняться с земли уже не давали, шумно пыхтели, ругались, били сапогами куда попало, кровь, горячая и густая, залила глаза, сил оставалось только на то, чтобы прикрывать голову, но и эти силы были уже на исходе. "Настьку жалко…"- глотая солёную жидкость, подумал Илья.
И отчётливо понял, что лишается ума, услышав вдруг пронзительное, отчаянное:
– Ай, не трогайте, не трогайте, не бейте, люди добрые!!!
Что-то живое и горячее вдруг упало сверху, тонкие руки намертво схлестнулись вокруг шеи, мокрое от слёз лицо прижалось к его перемазанной кровью щеке. "Настька, откуда?!" - хотел было спросить он. И не спросил, поняв, что всё равно умирает, а это - просто ангел, спустившийся за его конокрадской душой. "Летим, херувимчико?" - прошептал разбитыми губами Илья. Ангел не успел ответить: наступила чернота.
…В себя Илья пришёл от запаха. Крепкого, острого, травяного запаха, исходящего от чего-то мокрого и холодного, то и дело касающегося лица.
Кожа отчаянно саднила, из чего Илья с удивлением заключил, что, кажется, жив. Он попробовал пошевелиться - получилось, хотя тело и отозвалось немедленно острой болью. Зашипев сквозь зубы, Илья разлепил вспухшие глаза.
Он лежал на земле, на расстеленной перине. Был солнечный, ясный день, по высокому небу неслись белые плотные облака. Поодаль дрожало на ветру полотнище шатра, чадил бесцветным дымом костёр. Рядом на коленях стояла Варька, держащая в руках чайник с резко пахнущим травяным отваром и намоченную в нём тряпку.
– Ой…- хрипло сказала она, встретившись глазами с братом. Уронила чайник, тряпку, зажала руками рот и беззвучно заплакала. Илья машинально следил за тем, как тёмная струйка ползёт к его руке. Силился вспомнить: что случилось?
– Варька, ты что воешь? Я живой или нет?
– Живой, чёрт… - всхлипывая, ответила сестра. - Слава богу… Четвёртый день уже…
– Что четвёртый?.. - спросил было Илья. И умолк на полуслове, увидев платок на волосах сестры. Не любимый её зелёный, с которым она не расставалась никогда, а чёрный, чужой. Вдовий.
– Мотька?
Варька молча схватилась за голову. И тут Илья разом вспомнил всё, и рывком сел, чуть не упав тут же обратно от пронзившей всё тело боли, и схватил сестру за плечо:
– А Настя? Настя?!
– Ох, отстань, ляжь… - простонала Варька. Он послушался. И лежал с закрытыми глазами, не в силах больше смотреть на это солнце и на эти облака, пока Варька, хлюпая носом и поминутно отпивая воды из помятой жестяной кружки, рассказывала. Рассказывала о том, как она, выскочив из колымаги, чтобы помочь упрямым лошадям, с ужасом заметила, что телеги Насти нет.
О том, как сразу же завернула Мотькиных лошадей обратно, к хутору, как гнала их, стоя во весь рост на передке и молясь громким голосом на всю степь:
не переверни, господи… Господи не перевернул, но, увидев на обочине дороги лежащую вверх колёсами телегу брата и сердито бьющихся, безнадёжно запутавшихся в упряжи гнедых, Варька поняла, что Насте не так повезло, как ей. Она не помнила, как пролетела оставшиеся полверсты, как скатилась в овраг, как едва успела спрятаться в кустах краснотала, услышав негромкий разговор. Казаки стояли в двух вершках от неё, взволнованно рассуждая:
– Ить, станишники, прямо под колья, под сапоги кинулась! И за какие заслуги бог цыганям таких баб даёт?! Откуда взялась только?
– Всё едино подохнут теперь…
– Туда им, ворью, и дорога, другим наука будет! А цыганочка, кажись, ещё живая… Дядя Лёвка, поглядь - дышит?
– И слава богу, что греха на душу не взяли… Ить она - жена, должность её такая, мужика своего спасать. Может, в хутор её отнесть, там бабы посмотрют?.. Подождь, Петро, а это кто там копошится? Тих-ха… Станишники, да тут в кустах ишо одна!
Обнаруженной Варьке было уже море по колено: выскочив из краснотала и бешено растолкав казаков, она кинулась к неподвижно лежащим на дне оврага телам.
Настя по-прежнему обнимала Илью, оба они были без сознания, обоих нельзя было узнать из-за покрывающей лица, запёкшейся чёрными сгустками крови, одежда была порвана в клочья. Пока Варька, давя рыдания, пыталась определить, - живы ли, - дочерна загорелый старик с серьгой в ухе хмуро спросил:
– Родня твоя, што ль?
– Бра-ат… Му-уж… Невестка-а-а…
– Брат-то вот этот? А тот - муж? Хм-м-м… Стало быть, вдовой осталась.
Тот, другой-то, кажись, готов… Ты лучше не бежи смотреть, не дюже хорошо…
Варька даже не сразу собразила, что старик говорит о Мотьке, потому что как раз в этот миг поняла, что Настя дышит. Как можно бережней Варька стащила её с Ильи, и в ту же минуту брат чуть слышно застонал.
– От как конокрада не бей, а через неделю встанет! - восхищённо заметил кто-то из казаков. - Што делать-то с имя будем?
Услышав это, Варька вскинулась, оскалила зубы на казаков так, что они попятились, и зашлась на весь овраг истошным визгом:
– Мало вам, собачьи дети?!. Мало вам, христопродавцы, ироды, убивцы?!.
Дожили, казаки, докатились, - бабу невинную пырять! А давайте, давайте, сведите нас к атаману! Пусть поглядят люди, какие вы вояки лихие - в двадцать сапогов одну цыганку бить! И из-за чего?!. Вон они, ваши одры вислопузые, чтоб им околеть, все целые стоят, кусты жуют, а что вы мне с братом сделали, с невесткой?! Ведь он, поди, и дотронуться до ваших кляч не поспел, а вы уж навалились, живодёры растреклятые, чтоб вас черви живьем сгрызли!!! Эх вы, казаки, с бабьём воевать смелые, да где вы свою совесть схоронили, вы скажите, я пойду ей цветочков принесу-у-у-у… Тут Варьку оставили силы, и она хрипло завыла, повалившись навзничь и молотясь растрёпанной головой о землю. Десять казаков растерянно разглядывали её; затем начали тихо и смущённо совещаться. Когда Варька уже устала плакать и только судорожно всхлипывала, уткнувшись лицом в измятую траву, её тронул за плечо дед с серьгой:
– Вот что, цыганка… Ты того… Не вой попусту, время-то идёт… На ногах сюда прибегла? Иль на телеге? Одна, иль со всеми вашими?
– Од-д-дна… В те-те-телеге… Чтоб тебе, вурдалак, до света…
– От, то хорошо! Эти-то двое, сама видишь, дышут ишо, так давай мы их тебе загрузим, и вези скорейча до своих, здесь напрямки можно, я короткую дорогу на Новочеркасск покажу. Авось, помогут дохтура-то. И на нас не зверись, мы ить тоже люди. Оно, конешно, срамотно бабу бить, так расстервенились, не враз собразили… А она прямо ж под палки сама кинулась и… Варька, не дослушав деда, вскочила на ноги одним прыжком и кинулась вверх по склону оврага, чтобы подогнать ближе лошадей. Казаки перенесли Илью и Настю в телегу, проводили Варьку до развилки и, стоя у обочины, ещё долго провожали глазами раскачивающуюся цыганскую колымагу. Варька этого не видела: она, глотая слёзы и дорожную пыль, гнала лошадей. Остановилась она лишь на минуту - возле перевёрнутой телеги брата. Перерезав ножом постромки, Варька освободила гнедых, и те привычно побежали сзади. Ни рассыпавшихся с телеги узлов, ни сложенного шатра Варька поднимать не стала. О том, что мёртвый Мотька остался там, в овраге, она вспомнила, лишь отмахав шесть вёрст.
Табор Варька догнала к вечеру, уже под Новочеркасском. Илья к тому времени уже стонал и шевелился, хотя и не открывал глаз, и старая Стеха уверенно сказала: "Этого сама вылечу." А Настю, которая так и не пришла в себя, отнесли в больницу, где старая сестра, покачав головой в застиранной косынке, сказала: "Красивая цыганочка… была."
– Так она умерла?!. - рванулся Илья.
– Жива пока. - Варька шумно высморкалась в тряпку. - Лицо вот ей располосовали здорово. Ну, там рёбра ещё, нутро отбили… Ведь, если бы не она, мне бы тебя точно там рядом с Мотькой бросить пришлось. Она на себя много приняла, лежала на тебе, закрывала… Ты что, не помнишь ничего?
– Нет… - Илья отвёл глаза, словно в том, что он потерял тогда, в овраге, сознание, было что-то постыдное. Украдкой осмотрелся. С изумлением увидел, что табор почти пуст: лишь собаки лежали под телегами, да несколько старух, нахохлившись, как вороны, сидели у шатров. Куда-то делась даже горластая ребятня, и среди палаток стояла непривычная тишина.
– Варька, а… наши все где?
– В больнице, где ж ещё… Ждут, когда Настька очуется.
– А к ней можно?
– Не, там доктор сердитый, кричит, не пускает… Эй, ты куда?! Илья!
Стой! Упадёшь по дороге, меня Стеха убьёт! Она строго-настрого, чтобы не вставал, велела, и тряпку прикладывать… Да куда же ты верхом, безголовый?! Да меня-то подожди!
Но чубарый жеребец, которого Илья даже не потрудился заседлать, уже пылил по дороге к городу. Варька вскочила, подхватила юбку и помчалась следом.
Во дворе больницы, жёлтого, облезлого здания на окраине Новочеркасска, сидели и лежали таборные цыгане. Курили трубки, негромко разговаривали, передавали друг другу фляги с водой. Иногда то одна, то другая женщина лениво вставала и уходила за дощатую ограду, чтобы поприставать немного к проходящим мимо обывателям: вечером, хочешь-не хочешь, нужно было кормить семью. Вдалеке торчали несколько зевак: горожанам было любопытно, с какой стати целый табор расселся в больничном дворе и четвёртые сутки отлучается только на ночь. Иногда через двор пробегала озабоченная сестра в сером переднике, и цыганки, вскочив, гуртом кидались к ней:
– Ну что, брильянтовая, аметистовая, раззолоченная, что?! Как там наша?
– Да ничего! - сердито отмахивалась сестра. - Налетели, вороны! Не опамятовалась ещё! Вечером доктор приедет, всё скажет!
Когда за оградой раздался дробный, приближающийся топот копыт, цыгане встревоженно загудели, и на всякий случай встали, уверенные, что явилось какое-то начальство. Калитка была открыта, и когда в неё на взмыленном жеребце карьером влетел запылённый до самых глаз Илья, его даже не сразу узнали. А узнав, восторженно заголосили:
– О, Смоляко! Глядите - Смоляко!
– А утром ещё телом недвижным лежал, хоть в гроб клади!
– И семь пуль заговорённых его не возьмут! Стеха, гляди, а?!
– Ну, гляжу. Чего хорошего-то? - старая Стеха не спеша подошла к Илье, спрыгнувшему с жеребца и тут же прислонившемуся к забору. - Чяво, ты в своём уме, аль нет? Я из-за тебя четвёртую ночь толком не сплю, а ты все мои мученья на ветер пускаешь?! Ну чего ты верхи взгромоздился-то? Куда тебя нелёгкая понесла?!
– Как Настя, Стеха? - хрипло спросил Илья. Отчаянно болело всё тело, но по лицам цыган он видел: непоправимого ещё не произошло.
– Как, как… Не в себе пока. Вот, доктора ждём. Да ты ложись, дурная голова, что ты, Настьке поможешь, что ли, если будешь тут посредь двора пугалом торчать? Эй, чяялэ, дайте ему подушку какую не то…
– Обойдусь. - Илья сел на землю, обхватив колени руками. Потом, покосившись по сторонам, всё-таки лёг. Голова болела, кружилась, подступала тошнота, перед зажмуренными глазами плавали расходящиеся зелёные пятна, и, когда Стеха, ворча под нос, сунула ему под голову свёрнутую подушку, он не стал спорить.
Через полчаса прибежала запыхавшаяся, растрёпанная Варька, которая сначала долго кричала на растянувшегося на траве Илью, потом уговаривала его вернуться в табор, потом плакала, потом снова ругалась, призывая в помощь всех святых, потом поняла, что брат её не слушает, села в пыль и с новой силой залилась слезами. Старая Стеха начала уговаривать её, а Илья даже не поднял головы. Варькины причитания доносились до него словно сквозь пуховую перину, он почти не понимал того, что говорит сестра, потому что в голове, заглушая Варькины вопли, тяжёлым маятником билось одно:
Настя… Настя… Настя… К вечеру приехал худой, вихрастый, морщинистый, похожий на студентаперестарка доктор, отмахнулся от насевших на него цыганок, как от мух, и быстро убежал внутрь здания. Женщины разочарованно вернулись на насиженные места.
– Всё равно ничего не скажет, дух нечистый… надо уходить, ромалэ. Завтра опять придём. Варька, ты идёшь? Илья, вставай!
– Идите. - не двигаясь, сказал Илья. - Я тут останусь.
– Ты что, дурной! Выгонят же всё равно!
– Пусть попробуют.
– Стеха, скажи ему! - взмолилась было Варька, но старуха только покачала головой и сунула в рот чубук изогнутой трубки.
– А… Нет ума рожёного, не будет и учёного. Оставь его, девочка, идём.
– Нет уж, я тогда тоже останусь. - сквозь зубы сказала Варька и решительно уселась рядом с братом.
Час спустя, уже в сумерках, несколько сестёр под командованием надсадно кашляющего старика-сторожа в самом деле попытались было выставить их, но Илья даже глаз не открыл, а Варька подняла такой крик, объясняя, что у неё там "безо всяких чувствий" лежит сестра и что она шагу с этого двора не сделает, хоть её убей, что отступился даже сторож:
– А бог с ими, нехай сидять… Не то всех больных перевозбудять, мне же от Андрея Силантьича и влетить… Ночь брат и сестра провели без разговоров. Варька сидела безмолвной статуей, обняв колени и положив на них голову в съехавшем на затылок чёрном платке; то дремала, то, вздрогнув, обводила взглядом пустой, залитый лунным светом больничный двор, вздыхала и снова роняла голову на колени. Илья не спал, смотрел в фиолетовое, исчерченное ветвями вётел, полное звёзд небо, морщился от ноющей боли во всем теле. Спокойно, без сожаления думал о том, что если Настька выживет - шагу он больше не сделает к чужим лошадям.
Никогда. Пусть это даже будут чистокровные золотые донские, пусть это будут ахал-текинки, пусть вороные кабардинки, пусть знаменитая орловская порода, без всякого пригляда, без привязи и без сторожей, - гори они все… Никогда, господи, слышишь, думал Илья, глядя на далёкие, холодно мерцающие звёзды до рези в глазах. Вытяни только Настьку мне, оставь мне её… Мотьку вот взял… а зачем? Что он - конокрадом был стоящим? Что - нужны были ему эти краденые кони? Мог бы и оставить, господи, с острой горечью думал Илья, понимая, что такого друга, как Мотька, готового за ним и в огонь и в воду, не задумавшись ни на миг, у него уже не будет. А ещё его матери и отцу в глаза смотреть – как?.. Ведь скажут, что он, Смоляко, виноват, потащил за собой, как всегда… и правы будут. Но тут снова накатывали мысли о Насте, о том, что она, может быть, умрёт к утру, и в который раз Илья обещал холодному фиолетовому небу:
не буду больше, господи, не подойду, не взгляну… не бери Настьку!
Уже на рассвете, когда Млечный путь таял в зеленеющем небе, ломота в костях немного утихла, и Илья задремал. И проснулся через час, зашипев от резкой боли в плече, за которое его трясла Варька.
– Илья! Проснись! Сестра выходила! Опомнилась Настька! Дэвла, спасибо!
Спасибо, дэвлалэ! Ой, надо в церкву бечь, самую толстую свечу ставить!
Варька умчалась. Илья сел на сырой от росы земле, превозмогая боль, потянулся, посмотрел на мутные окна больницы. Вспомнил о своих ночных мыслях; усмехнувшись, подумал: выходит, сторговались всё-таки с боженькой.
Согласился, старый пень, но и цену хорошую взял… Сердитый доктор выпустил Настю из больницы только через десять дней.
Цыгане по-прежнему заглядывали на больничный двор, где к ним уже привыкли. Илья всё так же не уходил оттуда даже на ночь, спал на Варькиной рогоже, почти ничего не ел, тянул воду из корчаги, принесённой сердобольными сёстрами. Если через двор перебегал доктор, Илья вскакивал и, стараясь приноровиться к его подпрыгивающему аллюру, шёл следом и упрашивал:
– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше… Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду…
– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! - отбривал его доктор. - Когда можно будет - тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться…
– Тем и живы. - сквозь зубы говорил ему вслед Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место. Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не допускать к ней мужа и цыган, смертельно боясь предстать перед Ильёй изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щёку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей ещё невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.
– Так что молите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.
– Да уж, цыганочка, сидит. - поддакивали сёстры. - Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь ещё больше! Вот она - любовь цыганская, прямо страсти смотреть!
– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… - волновалась Настя. Встав с неудобной койки с серым бельём, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.
А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в тёмную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъярённую, потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлёбываясь, задыхаясь: "Не бейте, не трогайте, Христа ради!" Потом вдруг всё обрывалось, Настя вскакивала на койке и сквозь слёзы видела перед собой освещённое свечой лицо ночной сестры:
– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьёт уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Всё прошло, всё кончилось давно.
Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему конокраду, и Варька передала сёстрам взамен безнадёжно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новую юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. И Настя вышла - ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, ещё не пропылённый воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при её появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики, - не хватало только лошадей с собаками. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с тёмными кругами у глаз, которая смотрела на неё пристально, без улыбки. Чёрный платок сильно старил её. "Значит, Мотька умер…" - с болью подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.
– Ой… - прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу. Но Илья поймал её за запястье, насильно отвёл руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах, - и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.
– Илья!!! - всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. - Илья, бог с тобой, ты с ума сошёл! Встань, люди смотрят!
– Пусть смотрят. - глухо сказал он, не поднимая головы. - Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьёт, если вру. Вот так…
– Хорошо… Ладно… Встань только… - прошептала она, ещё не понимая его слов и умирая от стыда за то, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. - Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что ещё надо-то? Илья… Ну, всё, всё, вставай, пойдём, я уже видеть эти стены не могу… Илья встал. Отошёл в сторону, - и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, - и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на её лицо, не щёлкнула сочувственно языком. И Настя подумала:
может, ещё ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла её морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:
– Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!
В тот же день табор тронулся в путь. Уже началась осень, и пора было возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За телегами резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморённых непосильной работой кляч с выступающими гармонью рёбрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях.
В Смоленске их уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш.
День был тёплым, безветренным. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла горячим лучам лицо, слушала скрип колёс, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей, все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь всё позади, что Илья жив и снова с ней, идёт рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придётся бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться и ждать, и готовиться к самому страшному, непоправимому, к которому всё равно не приготовишься, как ни старайся. Всё это прошло и не повторится больше: в том, что Илья сдержит своё слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.
На ночь остановились на обрывистом, меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, и к Насте в шатёр заглянула Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.
– Так, моя раскрасавица, вылезай на свет, сейчас мы над тобой постараемся. Ничего, бог даст, получше будет…
– Спасибо, Стеха, не мучайся. - отворачиваясь, сказала Настя. - Не надо ничего. Что теперь толку… Старая цыганка пристально посмотрела на неё. Погладила по руке.
Помолчав, сказала:
– Я тебе врать не буду: что было, не верну. Но и как есть тоже не оставлю, тут уж забожиться могу. И не такое лечить приходилось… Через месяц две отметинки будет - и всё! - неожиданно Стеха усмехнулась. – Глупая ты, девочка, ей-богу! Да вон Фешка наша чёрту бы душу продала за такие борозды на морде!
– Фешка? Почему?! - ужаснулась Настя, невольно оглядываясь на крутящуюся у своей палатки жену Мишки Хохадо. Стеха тихо рассмеялась:
– А ты ни разу не видела, как она себе лицо царапает, перед тем, как добывать идти? До крови раздерёт, а потом сядет посреди деревни и давай выть, что над ней муж со свекровью издеваются, бьют, жизни не дают! Мол, мало она им приносит! Гаджухи, дуры, ее жалеют, тащат… А теперь прикинь, бестолковая, сколько ТЕБЕ насуют, коли ты при своей красоте да со своими царапинками то же самое скажешь! Не только торбу набитую - тележку впереди себя покатишь! Фешке-то хоть с целой мордой, хоть с располосованной - всё одно страшна как смертный грех! А ты у нас - краса-а-авица… Настя ещё раз покосилась издали на рябую длинноносую Фешку, вздохнула. Подумала о том, что Стеха, наверное, права. И улыбнулась.
– Ну вот, так оно и лучше будет! - обрадовалась старая цыганка. - А то сидит, как молоко скисшее, носом хлюпает… Нечего уж хлюпать, кончилось твоё мученье, теперь счастье начнётся! Варька, эй! Лей воду в котёл, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне… Подошедшая Варька молча взяла скукоженный чёрный корень, принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж?
Место вдовы было в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут… Спросить об этом Варьку она решилась только в сумерках, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла, и они вдвоём начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краем губ.
– Так ты не знаешь ещё? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку… Я два дня слушала, жалко всё-таки было её, мать, она почернела вся с горя… А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму - на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не дам, вы мне за неё золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, будет жить при мне, как прежде.
– И они согласились?! - не поверила Настя.
– А то… Покричали, поругались, и успокоились. Жадность, видать, пересилила.
– Ну и хорошо. - торопливо сказала Настя, касаясь её руки. - Мне с тобой во сто раз легче. Вот скоро в Смоленск зимовать поедем…
– А я ведь уеду, пхэнори. - вдруг сказала Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь. Настя всплеснула руками:
– Куда?!
– В Москву. - Варька помолчала. Не оглядываясь, спросила, - Ну, что ты так на меня смотришь? Меня Митро ещё весной просил остаться, говорил, - Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.
– Илья знает? - тихо спросила Настя. Она старалась не показать своего огорчения, но Варька всё равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на её руку.
– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше… - Варька снова умолкла. Молчала и Настя.
Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без её надёжной руки, без её готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова.
– Слушай, я тебя всё спросить хотела, - с чего ты тогда в овраг-то помчалась, да ещё одна? Откуда ты знала, что их там казаки ждут? И почему нашим ничего не сказала, и мне, и Илье? Они бы с Мотькой не пошли, видит бог…
– Да господь с тобой, Варька! Откуда я знала? Так… - Настя задумалась, вспоминая. - Сердце болело очень. И живот, и нутро всё… Я ведь не собиралась никуда, правда! Просто вдруг почуяла - разорвёт, если сей минут туда не побегу!
– А я вот ничего не почуяла. - медленно, не сводя глаз с садящегося за меловую гору солнца, выговорила Варька. - Ничего. Ни разу сердце не дёрнулось. Господи, за что?.. Ведь даже затяжелеть от него не смогла! За три месяца - не смогла!
– Это… наверняка ты знаешь? - шёпотом спросила Настя.
– Наверняка… - горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было её за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: "Не обижайся, прости…" – зашагала к реке.
Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть.
Табор уже угомонился, снаружи до неё доносилось лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда - ленивый собачий взбрех на луну. Варька давно ушла с подушкой к костру, оттуда доносилось её ровное сопение, луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину, а Илья… всё не шёл и не шёл. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно сидящего у гаснущего костра рядом со спящей Варькой. "Чего он там сидит? Почему не идёт?" - мучилась Настя, переворачиваясь с боку на бок и толкая кулаком горячую с обеих сторон подушку. Успокоившаяся было тревога снова зашевелилась под сердцем, застучала кровью в висках. Господи… Она-то, дура, обрадовалась, что муж конокрадство бросил… Напрочь, тетёха, позабыла, какой раньше была и какой теперь стала… Илья красавицу за себя брал, а теперь у него урод с лицом располосованным… Бросить такую вроде стыдно, всё же из-за него красоты лишилась, а прикасаться-то уж не хочется, вот и сидит теперь… Господи, за что? - Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слёзы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живёт как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя её через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткие и хриплое, всё же вырвалось наружу, - и тотчас же послышался встревоженный голос мужа:
– Настя, что ты? Плохо тебе, болит? За Стехой сбегать?
– Нет… Нет. - она сглотнула слёзы, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно. - А ты… почему не спишь?
– Не хочется пока.
– Поздно уж совсем… Завтра вставать до света.
– Я, Настя, верно, здесь лягу. Ты не жди меня, спи.
Настя не сказала больше ни слова. Но Илья, повернув голову к шатру, с минуту насторожённо прислушивался к непонятным шорохам, идущим оттуда, а затем встал и решительно шагнул под полог.
– Настя! Ну, вот, ревёт, а говорит, что не болит ничего! Сейчас, лачинько, потерпи, я Стеху приведу…
– Нет, постой! - из темноты вдруг протянулась рука и дёрнула его за рукав так, что Илья, споткнувшись, неловко сел на перину.
– Да что ты, Настя?!
– Илья… - мокрый, протяжный всхлип совсем рядом. - Ты скажи мне только… Ты теперь до смерти, да?.. Никогда больше?.. Я противная тебе стала, да? Нет, не говори, молчи, я сама знаю! Я…
– Ты ума лишилась, дура? - испуганно спросил он. - Ты - мне - противная?!
Да… Да как тебе в голову взбрело только?!
– Да вот так! - Настя, уже не прячась, заплакала навзрыд. - Мне ведь всётаки там, в овраге, не все мозги вышибли… Помню я, сколько ты на мне шалей порвал, сколько кофт перепортил, дождаться не мог, покуда я сама… А теперь… Луна садится, а он всё угли стережёт! И ещё спрашивает, что мне в голову пришло!
– Да я же… - совсем растерялся Илья. - Мне же Стеха… Строго-настрого сегодня велела… Чтоб, говорит, не смел, кобелище, и думать, ей покойно лежать надо, отдыхать… Чтобы, говорит, месяц и близко не подходил…
– Месяц?! - перепугалась Настя. - Илья! Да столько я сама не выдержу!
Илья шлёпнул себя ладонью по лбу и захохотал.
– Да бог ты мой! А я уж изготовился до первого снега в обнимку с Арапкой у костра спать! Настя, а тебе… точно хужей не будет?
– Не будет… Не будет… Иди ко мне… Стехе не скажем, не бойся…
– Настя, девочка… лучше всех ты, слышишь? Лучше всех… Глупая какая, да как ты подумать могла… У меня же только ты… Слышишь? Никого больше… Возле углей заворочалась, что-то горестно пробормотала во сне Варька.
Тяжело плеснула в реке хвостом большая рыба, прошуршал по камышам ветер. Луна села за курган, и голубые полосы погасли.
Глава 6
В августе на Москву хлынули дожди, - да такие, что старожилы крестились, уверяя, что ничего подобного не было с Наполеоновского нашествия.
С раннего утра по блёклому, выцветшему небу уже неслись обрывки дождевых облаков, начинало слабо брызгать на разбухшие от воды тротуары, постукивать по желтеющим листьям клёнов и лип на Тверской. Ближе к полудню барабанило уверенней, после обеда лило, как из ведра, в лужах вздувались пузыри, окна домов были сплошь зарёванные, виртуозная ругань извозчиков, застревающих в грязевых колеях прямо на центральных улицах, достигала своего апогея, не отставали от них и мокрые до нитки околоточные. Ночью немного стихало, дождь вяло постукивал по крышам, шелестел в купеческих садах, булькал в сточных канавах, - с тем, чтобы наутро всё началось снова. Москва-река понемногу поднималась в берегах: весь город бегал смотреть, как она вздувается и пухнет и вода подходит к самым ступеням набережной. Всё выше и выше, до третьего камня, до второго, до первого… - и, наконец, освобождённая река хлынула на мостовую.
Отводный канал, называемый "Канавой", вышел из берегов и затопил Зацепу, Каменный мост и все близлежащие улочки. Жители нижнего Замоскворечья, которых таким же образом аккуратно заливало каждую весну во время паводка, крайне возмущались божьим попустительством, вынуждающим их терпеть убытки ещё и осенью, но поделать ничего было нельзя: Замоскворечье во второй раз за год превратилось в Венецию. Вместо гондол по улицам-каналам плавали снятые ворота, корыта и банные шайки, а гондольерами были все окрестные ребятишки.
Солнце в Москву не заглядывало с Ильина дня, и поэтому Митро, проснувшись от удобно устроившегося на носу горячего луча, решил было, что тот ему снится. Но луч не успокаивался, он перебрался с носа на левый глаз, с левого на правый, и в конце концов Митро пришлось открыть оба глаза, сесть - и вытаращиться изумлённо в окно. Там стоял спокойный, ясный, солнечный сентябрьский денёк. Ещё мокрые, жёлтые листья вётел дрожали разноцветными каплями, каждая из которых искрилась и переливалась в солнечном свете. Круглая паутина между открытым ставнем и стволом корявой груши была словно унизана бриллиантами, а в середине её неподвижно сидел с очень удивлённым видом крошечный паучок. На примятой траве валялись упавшие этой ночью розовые, умытые яблоки. Во дворе женский надтреснутый голос фальшиво выводил:
По корявой груше, яблокам в саду, доносящейся песне, а главное, - по страшной головной боли Митро определил, что находится не дома, а в публичном доме мадам Данаи. Его догадку подтвердили крошечная комната с ободранными жёлтыми обоями, самые внушительные дыры на которых были прикрыты картинками, вырезанными из журнала "Нива", полинявшая занавеска на окне, домотканый коврик у порога и веснушчатая Матильда, безмятежно сопящая рядом. Митро поскрёб обеими руками гудящую голову, потянулся, взглянул на ходики. Было около полудня.
Вчерашняя ночь восстанавливалась в памяти плохо. Митро кое-как вспомнил, что честно отработал вечер в ресторане, взял несколько "лапок" и, перед тем, как идти домой спать, заглянул к Данае Тихоновне с благороднейшей целью - вернуть долг, два рубля. У Данаи Тихоновны обнаружился капитан Толчанинов, Митро подсел к нему потолковать о грядущих скачках, потом откуда-то взялись Матильда, Аделька и толстая Лукерья, потом Даная Тихоновна выставила здоровую бутыль "брыкаловки", Митро выложил вечерний заработок, Толчанинов объявил, что платит за всех, Лукерья уселась за пианино… Ещё вспоминался женский визг, звон бьющихся стаканов и внезапно погасший свет. Ну, и всё…
Сев на кровати, Митро тяжело вздохнул. Утешение было одно: он точно знал про себя, что в подпитии не буянит и посуды не бьёт, а вполне благонамеренно укладывается спать - причём где попало. Стало быть, это Толчанинов спьяну опять форсировал Дунай и брал Плевну.
– Матрёна! Матрёна! Или как там тебя теперь… Матильда!!!
– Ась, ваше благородие?.. Ой, это вы, Дмитрий Трофимыч? Доброго утречка вам…
– Штаны где? Эй, тебя спрашиваю! Не смей набок заваливаться, чёртова кукла, где порты?!
– Да на вас же осталися, медовый мой… А остальное тамотка, на диванчике, где ихняя милость Владимир Антоныч почивают… Вы уж поглядите сами, а ежели чего, покличьте… "Ихняя милость" обнаружилась в большом зале, на зелёном диване рядом с пианино, где и храпела зубодробительно, уткнувшись лицом в облезлый валик. Вокруг дивана шла деловитая уборка: маленькая Аделька сметала веником осколки битой посуды, Лукерья, подоткнув юбку, тёрла тряпкой пол, сама хозяйка зашивала огромной иглой разорванную плюшевую скатерть. А на пороге, к крайнему удивлению и негодованию Митро, сидел Кузьма, который ловко прибивал на место отломанную от стула ножку.
– Кузьма!!! - рявкнул Митро так, что Толчанинов на диване перестал храпеть и заворочался. - Ты здесь что?!. Как?! Какого чёрта тут пасёшься, сопляк, вот я тебе сейчас… Даная Тихоновна! Да как ты его сюда запустила-то?!
Кузьма бросил стул и юркнул в тёмный коридор - только пятки мелькнули. Мадам Даная отложила иглу, сняла очки и спокойно сказала:
– Не шуми, Дмитрий Трофимыч. Всему своё время, - стало быть, приспело.
Это верно, что вы мальчишку женить собираетесь?
– Ну, говорил Яков Васильич… - остывая, проворчал Митро. - Только не решил ещё, на ком… Так шестнадцать лет жеребцу, самое время!
– Так прежде бы выучили его, что с женой сотворять, сваты недоделанные! - сердито сказала Даная Тихоновна. - Дитё не знает, с какой стороны что вставляется, а они его женить надумали! Пустые ваши башки цыганские, вот что я скажу!
– А потому что не дело это, - мальчишку дурному до свадьбы учить… – не очень уверенно заметил Митро.
– А у меня дурному и не научат! - возмутилась мадам Даная. - У меня все барышни порядочные, ни одна ещё в больнице не была, да вы и сами знаете…
– Какую дала-то ему? - помолчав, поинтересовался Митро. - Не Эльвирку?
– Скажете тоже… Эльвирка у меня на человека понимающего отложена.
Февронью попросила, барышня опытная, добрая, в теле, и с терпеньем большим.
– Да знаю, знаю… Заплатил он хоть?
– Не ведаю, Февронья ещё не выходила.
– Ты спроси у ней. Ежели Кузьма забыл от радости, так я заплачу. А что это весь пол в осколках? Не я, ненароком?..
– Не грешите на себя-то: Владимир Антоныч куролесили. Да не велик убыток, три тарелки да два стакана. Вот добудиться никак не можем, лежат, как вещество, и не шевелятся, хоть бы словечко извергнули…
– Сейчас извергнет. - Митро подошёл к дивану, наклонился и громко сказал:
– Владимир Антоныч, Пегас первый заезд взял!
– Чего?.. Кто? Пегас? Пряхинский? Вр-р-р-раки…- хрипло раздалось из-под диванного валика, и оттуда медленно выползла чёрная с проседью, взъерошенная, вся в пуху голова. - Митро?.. Ты откуда здесь? Кто тебе про заезд сказал?
– В газетах уж пропечатано. - невинно заявил Митро. - Вставайте, ваша милость, не то как раз все скачки проспите. Аделька, тащи рассолу!
Спасительный мокрый ковш с плавающими в содержимом смородинными листьями и укропом немедленно был принесён и употреблён во здравие. Потом охающего и ругающегося капитана со всем почтением препроводили во двор, где Митро вылил ему на голову три ведра колодезной воды, а Даная Тихоновна вынесла чистое полотенце.
– И давайте завтракать, господа. Надо, надо, и слушать ничего не желаю!
Я с господ по рублю не за одних барышень с постелью беру! Поднимайтеся, самовар уж принесли и калачи от Федихина!
Через десять минут Митро и Толчанинов вместе с хозяйкой и четырьмя проснувшимися барышнями сидели за длинным выскобленным столом на кухне. Вскоре пришла и Февронья - толстая белая девица лет тридцати с рябым, но милым, немного глуповатым лицом и встрёпанными спросонья рыжими кудрями. Митро потянул её за руку, сажая возле себя, и долго, обстоятельно вполголоса расспрашивал. Февронья смущалась, как невеста после брачной ночи, но отвечала толково, и Митро остался доволен.
– Я вчера на Цветном встретил Ганаева, жокея, так он советовал ставить непременно на Принцессу. - разглядывая на свет чай в стакане, вдруг задумчиво сказал Толчанинов. - Говорил, что выйдет первой, ему в конюшнях шепнули…
Митро откусил от тёплого калача, фыркнул с набитым ртом:
– Выйдет, дожидайтесь… Смотрел я третьего дня эту Принцессу. Ноги хорошие, а дых слабый, на первом же кругу отстанет. В прошлый забег сколько вы на неё угрохали, не припомните?
– Тебе что, фараон? - несколько смутился Толчанинов.
– Мне-то ничего… Только Арес вашу Принцессу на целый корпус обошёл.
– Арес сам обремизился в это воскресенье! Да мне ещё говорили, что Принцессу какая-то каналья напоила за час до скачек, так как же ей брать забег? А так на неё всегда выдача вполне приличная!
– Я вам, Владимир Антоныч, дело говорю - ставьте на Ареса…
– Воля твоя, не буду! Не может же он выигрывать седьмой забег подряд?!
Вот помяни моё слово, Арес - не настоящий англичанин, а полукровка с кабардой, и когда-нибудь это выяснится с большим скандалом!
– Ну, и как знаете. Ваши деньги на ветер. - зевнул Митро, такой же страстный игрок на тотализаторе, как и сам Толчанинов. И армейский капитан, и цыган не пропускали ни одних скачек, были лично знакомы с жокеями, знали все ипподромные секреты и могли часами спорить о скаковых достоинствах той или иной лошади. Правда, это не мешало Толчанинову раз за разом спускать деньги "под хвост" очередному фавориту. Митро тоже выигрывал редко, но надежды не терял, а в ответ на насмешки цыган бодро говорил: "Ничего, это всегда так бывает! Сначала проигрываешь, а потом раз - и всю выдачу возьмёшь! Бывали случаи!" Митро и Толчанинов с незапамятных времён были знакомы и даже дружны. Дружба эта началась ещё во время ухаживания молодого тогда капитана за Таней Конаковой, приходившейся Митро двоюродной племянницей, и получила неожиданное продолжение, когда Митро забрали в армию и он оказался на кавказской границе, в роте Толчанинова. Капитан немедленно определил цыгана-земляка в свои денщики, специально для Митро раздобыли гитару, и вскоре по вечерам чуть ли не весь полк сидел на квартире Толчанинова, с восторгом слушая цыганские романсы, а поскольку там было тесновато для всех господ офицеров, то Митро вместе с гитарой регулярно приглашался в офицерское собрание. Словом, все четыре года службы были для Митро весьма необременительны и мало чем отличались от его московских забот.
– Кстати, Митро, окажи услугу. - Толчанинов поставил стакан на стол. – Ганаев сказал, что у купца Рахимова захромал этот, как его…
– Янычар?
– Он самый. А Рахимов рассчитывал выпустить его в это воскресенье, там уже вложены немалые деньги… Может, заглянешь, посмотришь? Я знаю, вы лечите такие вещи.
– Лечить-то лечим, да мало ли там что… - притворно нахмурился Митро. – Ну, только заради вас схожу гляну. Это же на Татарской? Где залило всё?
– Ну-у, проплывешь как-нибудь…
– Вот режете вы меня всегда без ножа, Владимир Антоныч! - Митро одним духом допил остывший чай и поднялся из-за стола. - Спасибо, Даная Тихоновна… Февронья, тебе - особое благодарствие. Смотри только, мальчишку не привадь, а то будет бегать кажин день, и жена не занадобится…
– Эту осторожность мы всегда блюдём. - серьёзно сказала Февронья. - Вам бы и самим жениться надобно, Дмитрий Трофимыч, а то нехорошо, такой человек обстоятельный…
– Ну, тебя мне не хватало! - невесело хмыкнул Митро. - Мало матери… Всё, бывайте здоровы! Владимир Антоныч, я к вам ввечеру зайду, обскажу про Янычара.
Он подхватил со спинки стула потрёпанный картуз, пригладил ладонью лохматые волосы и вышел.
На улице, на берегу обширнейшей лужи, почти сплошь закрытой облетевшими со старой ветлы жёлтыми листьями, сидел Кузьма и с упоением дразнил старого гуся, собравшегося искупаться. Крякающий гарем гусака уже копошился в середине лужи, разбрызгивая коричневую воду и отлавливая червей, а его предводитель шипел и вытягивал шею, стараясь достать прутик, которым помахивал перед его клювом Кузьма.
– Оставь животную! - строго сказал Митро, и Кузьма, уронив прутик в воду, вскочил. - Иди домой, дух нечистый, спи, а то вечером как раз в ресторане захрапишь. Будет нам с тобой от Яков Васильича на орехи!
– Не, я спать не хочу. - заявил Кузьма. Помедлив, осторожно сказал, - Я с тобой пойду, Трофимыч, ладно?
– Да на что ты мне сдался?! Я по делу, в Замоскворечье, там залило всё по окна… Самому не в охоту, так тебя ещё волочить…
– Чего меня волочить, сам пойду! Ну, Трофи-и-имыч…
– Ой, замолкни, Христа ради, башка трещит… Идём, только молчи.
Кузьма просиял улыбкой и кинулся вдогонку.
К облегчению Митро, племянник действительно не пытался завести разговор. Кузьме явно было не до болтовни: он ещё находился под впечатлением минувшей ночи и шествовал рядом с Митро с задумчивой физиономией. Но довольно быстро его ипохондрия сошла на нет: такой ясный день стоял на дворе, так блестело в лужах запоздалое сентябрьское солнце, так смеялись, болтали и шутили высыпавшие на залитую водой улицу, стосковавшиеся по свету и теплу обитатели Живодёрки. Митро и Кузьма, идущие вниз по улице к Садовой, только успевали вертеть головами, отвечать на сыплющиеся приветствия и здороваться сами.
На углу цыгане неожиданно увидели Якова Васильича, который разговаривал через забор с Данаей Тихоновной. Хоревод явно на что-то жаловался, Даная Тихоновна сочувственно кивала, продолжая при этом ловко лущить семечки. Митро знал, о чём беспокоится Яков Васильич: хор последнее время терпел большие убытки, не осталось ни одной из ведущих солисток, и положения не смогла спасти даже Варька, неожиданно появившаяся в Москве неделю назад.
Она приехала с чужим табором, одна, без брата, и прямо с Крестовской заставы пришла к Макарьевне. Идти сразу в Большой дом и представать перед глазами Якова Васильева Варька не рискнула и потихоньку послала Кузьму за Митро. Последний явился немедленно - и просидел допоздна, слушая рассказы о Насте, Илье и их таборной жизни. Митро расспрашивал Варьку долго, жадно и подозрительно, чувствуя, что та чего-то недоговаривает, но Варька твёрдо стояла на своём:
"Хорошо они живут, Дмитрий Трофимыч. Илья Настю бережёт, не обижает, она каждый день наряды меняет. Сейчас уже в Смоленск зимовать приехали, а там, глядишь, она его перекукует: приедут в Москву." "Перекукуешь твоего чёрта упрямого, как же…" - бурчал Митро, с недоумением поглядывая на чёрный Варькин платок. - "А ты что, сестрица, спаси бог, схоронила кого?" "Мужа." "Ох ты… Да когда ж ты успела?!" Варька рассказала - сухо, в двух словах. Митро только сочувственно качал головой. Потом спросил:
"И как же ты теперь думаешь?.." "Вот, видишь, Дмитрий Трофимыч, - по вашу милость явилась." - сдержанно сказала Варька. - "Ты меня, помнится, весной приглашал." "Да я и не отказываюсь!" - обрадовался Митро. - "И Яков Васильич возьмёт!
Петь-то вовсе некому, Зинка Хрустальная больше года не объявляется, сидит со своим Ворониным в его Кропачах, в графини собирается! На одной Стешке тянем, а много ли с неё проку… Давай, сестрица, сегодня же с хором и выйдешь!" "А Яков Васильич-то меня не прибьёт?" - усмехнувшись, спросила Варька. – "За то, что мы с Ильёй Настьку в табор уволокли?" "Ну, ты не Илья, с тебя какой спрос… Ничего. Я с ним сам поговорю. А ты готовься, романсы свои вспоминай, за лето, поди, всё забыла. Даст бог, подымем доход-то." Митро оказался прав. Яков Васильич, выслушав его осторожную речь, долго молчал и хмурился, тёр подбородок, морщил лоб, а затем, так и не сказав ни слова, вышел из комнаты. Но ночью, уже после выступления хора в ресторане, Яков Васильев сам пришёл в дом Макарьевны и заставил Варьку, которая уже раздевалась перед сном, сызнова рассказывать о том, как Насте живётся в таборе. Изрядно напуганная Варька повторила всё слово в слово.
Яков Васильев выслушал её не перебивая, встал и двинулся к двери. С порога обернулся и коротко сказал:
"Чтоб завтра же в хоре сидела." Варька перекрестилась и, едва за хореводом закрылась дверь, кинулась перебирать свои платья, бережно сохранённые Макарьевной в сундуке. На второй день она уже пела вместе с хором свои старые романсы, на третий в ресторан сбежались все прежние почитатели брата и сестры Смоляковых, а на четвёртый стало ясно: Варьке одной всё же не вытянуть хора. Не меньше голоса в хоре нужна была красота. Такая красота, какая была у Насти, какой обладала Зина Хрустальная, какой блистала покойная жена Митро.
А взять эту красоту было негде.
Как ни осторожно пробирались за спиной хоревода по улице Митро и Кузьма, Яков Васильич всё же услышал и обернулся. Цыгане мгновенно сдёрнули картузы.
– Доброго утра, Яков Васильич!
– Где вас ночью носило? - не здороваясь, сердито спросил тот. - Митро, тебя спрашиваю!
– У Конаковых в карты играли. - на голубом глазу заявил тот. - До утра просидели.
– Денег, что ли, много завелось? - подозрительно спросил Яков Васильев, поглядывая на мадам Данаю. Но та невинно продолжала лущить семечки, а на усиленные подмигивания Кузьмы ответила чуть заметной понимающей улыбкой. Митро дёрнул Кузьму за рукав, и они ускорили шаги, торопясь свернуть на Садовую, откуда доносились крики и ругань извозчиков.
Посреди улицы сцепились осями две пролётки, и извозчики - всклокоченные, распаренные, со злыми красными лицами и взъерошенными бородами – машут кнутами перед носом друг у друга и отчаянно бранятся. Из-за угла появляется "правительство" - заспанный, важный городовой. Извозчики умолкают на полуслове, в считанные мгновения заключают мир, молниеносно расцепляют пролётки и раскатываются в разные стороны под неумолчный хохот толпы.
На углу Садовой и Тверской офеня торгует лубочными картинками, и Митро с трудом оттаскивает Кузьму от пёстрых аляповатых изображений генерала Скобелева, красной "тигры" с хвостом трубой и "как мыши кота хоронили".
Рыжий офеня с унылым испитым лицом надсадно кричит:
– А вот кому енарала, коего царевна персицка целавала! А вот царь Горохвоевода ворочается с турецкого похода! Борода веником, с полыньем и репейником! Идёт - земля дрожит, упадёт - три дня лежит!
– Пожарные! Пожарные! - вдруг проносится по толпе.
С Тверской слышится бешеный трезвон, визг трубы, и народ дружно отшатывается к стенам домов. Извозчики, бранясь, заворачивают лошадей на тротуары, за ними бегут торговцы с лотками. Улица едва успевает очиститься, а по мостовой уже мчится во весь опор вестовой на храпящей, роняющей клочья пены пегой лошади. В его руке - чадящий факел, за ним – громыхающие дроги с мокрой бочкой, обвешанные со всех сторон усатыми молодцами в сверкающих касках.
– Арбатские поехали, - с завистью говорит офеня.
– Куды, малой! - степенно возражает старичок-извозчик с сияющей на солнце лысиной. - Арбатские на гнедых, а эти на пегих. Тверски-ие… Эй, дьяволы! Где горит? У нас?
– В Настасьинском! - гремит с бочки, и всё сияющее медью, звенящее и трубящее чудо стремительно заворачивает в переулок.
Народ уважительно смотрит вслед. Кузьма, забыв про лубки, зачарованно провожает пожарных глазами. А Митро уже указывает ему на торговца "моркими жителями" - стеклянными, в полмизинца, чёртиками, забавно кувыркающимися в пробирках с водой. Кузьма немедленно начинает торговаться:
– Скольки за жителя? Двадцать копеек?! Ну, знаешь, дед, - совести в тебе нету! Да я за двадцать тебе живого чёрта в ведре принесу! С хвостом и с рогами! Их под мостом на Неглинке косяки плавают, только брать умеючи надо… Ну, гривенник хочешь? Ничего не сошёл с ума! Ничего не даром! Ну, леший с тобой, - двенадцать копеек. Я у Рогожской таких же по пятаку видал! Ну, последнее слово - пятиалтынник. Всё равно без почина стоишь!
Дед оказывается сообразительным. Всего через четверть часа воплей и брани смешной чёртик перекочевывает в руки Кузьмы за пятнадцать копеек.
Кузьма, подумав, покупает ещё одного и прячет в карман со специальной целью - вечером до смерти напугать Макарьевну.
В Кадашевском переулке под ногами захлюпала вода, и Митро решительно остановился:
– Нет, не пойду дальше. Ну его, этого Рахимова с его мерином морёным, и Толчанинова тоже! Тут же сапоги охотничьи или лодку нужно!
Кузьма пожал плечами, вглядываясь в залитый водой переулок.
– Ну, коли хочешь, подожди здесь, я один сбегаю!
– Куда "сбегаешь", нужен ты там кому! - рассердился Митро. - Нет, тут надо что-то…
Он не договорил. Из-за угла послышался смех, весёлые крики, и в переулок торжественно выплыл плот - снятые со столбов ворота, на которых стояло человек пять, деловито отталкивающихся шестами. Кузьма, увидев знакомого приказчика, замахал картузом:
– Яким! Яким! Эй!
– Сей минут! - раздалось с плота. Ворота медленно, качаясь, начали разворачиваться и, подталкиваемые шестами, тронулись к Кузьме.
– Видал, что делается? - сверкая зубами, спросил Яким - рыжий, веснушчатый малый в распахнутой на груди рубахе и мокрых по колено портках, заправленных в хромовые сапоги. При каждом движении Якима из сапог выплескивалась вода.
– Ночью залило по самые по окошечки! - возбуждённо заговорил он. - Хозяин Пров Савельич в одном исподнем в лавку побежал товар спасать, нас перебудил, выражался несусветно совсем! Вона - ни проехать, ни пройтиться, вся Татарка на воротах маневрирует. В лавку за хлебом - и то хозяйский малец в лоханке поплыл. О чём в управе думают, непонятственно. Убытку-то, хосподи! Мало нам по весне было потопу, так ещё и осенью! Все погреба, все клети позаливало! Народ прямо плачет - ходу нету никакого! Наши черти уж приладились по копейке за переправу брать. Сущий водяной извоз начался!
У Калачиных будка уплыла, да с собакой, насилу выловили уже на Ордынке.
Корыто опять же чьё-то подцепили, всю улицу обплавали - никто не признаёт…
– На Татарской цыганочка на "бабе" застряла! - вспомнил кто-то.
– Цыганка? - удивился Митро. - Откуда? Из Таганки?
– Не, не московская, кажись. Заплутала в переулках-то, а вода всё выше и выше. Влезла на "бабу", юбку подобрала и сидит богородицей! Поёт на всю улицу, да хорошо так! Наши ей уж и копеек накидали!
– Надо бы послушать, ежели вправду хорошо. - задумался Митро. - Чем чёрт не шутит, пока бог спит… Солистки-то все поразбежались у нас.
Приказчики умолкли. Яким озабоченно покрутил головой:
– Ну, полезайте, не то, на ворота… А ну, черти, двое кто-нибудь слазьте, не то потонем! Опосля вернёмся за вами… Да живее, у цыганей дело, а у вас – баловство одно!
Против такого аргумента возражений не последовало, и двое парней с готовностью спрыгнули на тротуар. Митро и Кузьма перебрались на раскачивающийся плот.
– Ну - с богом, золотая рота! - под общий смех сказал Яким и оттолкнулся шестом. Плот дрогнул и пошёл по воде посреди переулка.
На Татарской вода стояла у самых подоконников. Крыши были усеяны ребятнёй. Из окон то и дело выглядывали озабоченные лица кухарок и горничных. В доме купца Никишина женский голос пронзительно распоряжался:
– Эй, Аринка, Дуняша, Мавра! Ковры сымайте, приданое наверх волоките, шалавы! Кровать уж плавает! Аграфена Парменовна в расстройстве вся!
Из окна высовывалось зарёванное лицо купеческой дочки. Снизу горничные, балансируя на снятой дубовой двери, подавали ей раскисшие подушки.
По улице двигались доски, лоханки, ворота с купеческими домочадцами, приказчиками, прислугой, торговцами и мальчишками. Невозмутимо грёб на перевёрнутой тележке старьёвщик, скрипуче выкрикивая: "Стару вещию беро-о-ом!" Кто-то плыл в лавку за провизией, кто-то спасал промокшую рухлядь, кто-то просто забавлялся.
– Теперь уже скоро, - сказал Яким, останавливая плот у скособочившейся вывески, гласившей: "Аптека Финогена Семахина, кровь пущать и пиявок ставим". За аптекой открывался переулок - маленький, кривой, сплошь застроенный одноэтажными деревянными домиками. Решением невесть какого начальства вдоль домов, затрудняя проезд, были поставлены каменные тумбы, называемые москвичами "бабы". Пользы от "баб" не было никакой - разве что торговцы, отдыхая, ставили на них лотки с товаром, да в осенние безлунные ночи на тумбы водружались чадящие плошки с фитильками. На одну из этих тумб Яким махнул рукой. Кузьма вытянул шею и увидел цыганку.
Она сидела на "бабе", поджав по-таборному ноги. Увидев подплывавших парней, весело помахала рукой, хлопнула в ладоши и запела:
– Ого… - тихо и недоверчиво сказал Митро. - Кузьма, ты слышишь?
Кузьма не отвечал. В горле встал комок. Кричи сейчас Митро во весь голос - он даже не услышал бы.
Певунье было не больше пятнадцати лет. Замызганная, некогда красная юбка была рваной и мокрой по подолу. Поверх потрёпанной, с отставшим рукавом бабьей кацавейки красовалась яркая, новая шаль с кистями. Правую руку - чумазую, в цыпках, - украшало колечко с красным камнем. Тёмный вдовий платок сполз на затылок, из-под него выбивались густые иссиня-чёрные, вьющиеся волосы. На обветренном лице выделялись худые скулы и острый подбородок. Чёрные глаза были чуть скошены к вискам, блестели холодным белком, смотрели неласково. Над ними изящно изламывались тонкие брови. Длинные и густые ресницы слегка смягчали мрачный, недевичий взгляд. Эту ведьмину красоту немного портили две горькие морщинки у самых губ. Они становились особенно заметными, когда цыганка улыбалась.
Закончив песню, певица протянула ладонь, нараспев заговорила:
– Дорогие! Бесценные! Соколы бралиянтовые! С самого утра глотку деру, киньте хоть копеечку, желанные! А вот погадать кому? Кому судьбу открыть, кому сказать, чем сердце утешится? Эй, курчавый, давай тебе погадаю! О, да какой ты красивый! Хочешь, замуж за тебя пойду?!
Кузьма молчал. Стоял столбом и молчал, хотя цыганка смотрела на него в упор и тянула руку, ловя его за рукав. Рядом хохотали приказчики, посматривая то на него, то на цыганку, то на насупившегося Митро, а Кузьма только хлопал глазами и не мог сказать ни слова.
Цыганка рассердилась:
– Да ты что, миленький, примёрз, что ли? Да не пугайся так, не пойду я за тебя! У нас закон такой, нам только за цыгана можно!
Приказчики снова заржали. Кузьма наконец очнулся. И тихо спросил, глядя на её чёрный платок:
– Гара пхивлы сан?
Цыганка вздрогнула. Улыбка пропала с её лица.
– Ту сан романо чяво?
– Аи, амэ рома, - вмешался Митро. - Чья ты, сестрица? Из каких будешь?
Почему одна?
В глазах девчонки мелькнул испуг. Не отвечая, она недоверчиво посмотрела на обоих цыган.
– Как тебя зовут? - повторил Митро.
– Данка… - запинаясь, ответила она. - Таборная. От своих отбилась в Костроме, теперь вот догоняю. Мы смоленские…
– Кто у тебя в таборе?
– Мужа семья. Умер он.
Разговор шёл по-цыгански, и приказчики заскучали.
– Эй, Дмитрий Трофимыч! - вмешался Яким. - Ежели вы родственницу сыскали, так, может, мы вас на сухое место отвезём?
– Сделайте милость. - ответил Митро. И вновь повернулся к девчонке:
– Слушай, ты есть хочешь? Идём в трактир! Посидим, поговорим спокойно.
Не бойся, нас вся Москва знает. Мы хоровые, с Грузин, Васильевых-цыган.
Девчонка, казалось, колебалась. Осторожно скосила глаза на свою драную юбку. Митро заметил этот взгляд.
– В трактир пустят, не беспокойся.
– Спасибо, морэ… - совсем растерявшись, прошептала девчонка.
– Яким, она с нами едет! - скомандовал очнувшийся от столбняка Кузьма.
Данка осторожно спустила босые, чёрные от загара и грязи ноги с полузатопленной тумбы. Вскоре она, неловко балансируя, стояла на плоту.
– Держись за меня, - предложил Кузьма, но голос отчего-то сорвался на шёпот, и Данка даже не услышала его слов. Зато услышал Митро и пристально посмотрел на Кузьму. Тот, нахмурившись, отвернулся.
Митро выбрал небольшой трактир на Ордынке. Внутри было тепло и чисто, стояли дубовые столы без скатертей, под потолком висели клетки со щеглами, солнечные лучи плясали на меди самоваров. Пахло ещё по-летнему - мятой и донником, с кухни доносился аромат грибных пирогов. За стойкой буфета сидел и изучал "Русский инвалид" благообразный старичок в очках. Бесшумно носились половые.
Цыгане заняли дальний столик у окошка, выходящего в переулок. Митро спросил чаю и бубликов для себя и Кузьмы, а для Данки принесли огромную миску дымящихся щей.
Жадно хлебая из миски и откусывая от огромной, посыпанной крупной солью краюхи, Данка рассказывала. Сама она из смоленских цыган, родители жили в таборе, отец менял лошадей, мать гадала. Данке лишь недавно исполнилось пятнадцать лет. Она вышла замуж этой весной, а через неделю после свадьбы схоронила мужа. Кочевала с мужниной роднёй, но в Костроме отстала от табора и вот уже пятый месяц ищет его, расспрашивая всех встречных цыган. По слухам, табор видели в Москве, но, прибыв в Первопрестольную, Данка так и не нашла своих.
– Все заставы обегала. Цыган полно, а наших нет! С ног сбилась, а время-то идёт… - Данка старательно вычищала коркой хлеба дно миски. - Может, они в Смоленске давно, так мне туда надо. Хоть бы к зиме догнать, а то по ночам уж холодно становится…
– Такая молодая - и вдова… - покачал головой Митро. - Что же снова замуж не идёшь?
– Да когда же тут, морэ?! - возмутилась, не вынимая краюхи изо рта, Данка. - Целыми днями ношусь, как медведь с колодой. Четыре месяца одна!
Чего только не перевидала, дэвлалэ! В Москве целую неделю уже…
– А ночуешь где? У цыган?
– Не… У гаджухи одной в Таганке. Мадам Аделиной звать. Добрая, хоть и дура.
– Мадам Аделина? - Митро нахмурился. - Ты откуда её знаешь?
– Ничего я её не знаю! Мне сказали - она комнаты сдаёт на ночь, только для девиц, мужиков не пускает. Я пришла, она говорит - живи. И денег, курица такая, не спросила! - Данка пожала плечами. - Я ей на картах погадала, короля марьяжного наобещала и денег кучу! А она мне: "Ты красавица, настоящая красавица, ты можешь иметь капитал…" - дала вот эту шаль и опять ни копейки не взяла, дура! Только сказала обязательно к вечеру вернуться.
Вроде к ней кто-то в гости должен быть, и она хочет, чтоб я этому гаджу тоже погадала. А что, я пойду! Богатый, должно быть, может, и возьму чего.
– Не она дура, а ты, - с досадой сказал Митро. - Я эту Аделину хорошо знаю.
Эх ты, а цыганка ещё! Кто же тебе так запросто шаль такую подарит? Чего ей, думаешь, от тебя нужно?
Данка растерянно заморгала, отложила ложку. Кузьме показалось, что Митро очень уж сурово разговаривает с ней, но вмешаться он не посмел.
– И не думай туда возвращаться! - приказал Митро. - Пойдёшь с нами.
– А чего мне у вас-то, размедовый? - неожиданно огрызнулась Данка. Глаза её стали злыми, как у уличной кошки, на скулах по-мужски дёрнулись желваки. - Мне к своим надо! Сейчас вот доем и тронусь на Крестовскую, мне сказали - там какие-то цыгане стоят. Доеду с ними до Смоленска, а там…
– Да ты не ерепенься, - усмехнулся Митро, - Лучше меня послушай. Зачем тебе в табор? К мужниной родне? До седых волос под телегой пропадать?
Дальше будешь по базарам "Валенки" голосить? Гадать?
– Что могу, тем и живу! - огрызнулась Данка. - Между прочим, я лучше всех в таборе пела! А гадать чем плохо? Ты что, изумрудный, сам не цыган, что брезгаешь, или твоя баба другим зарабатывает?
Митро не ответил. Кузьма покосился на него и осторожно спросил:
– А что ты ещё петь умеешь?
Данка исподлобья взглянула на него. Неохотно сказала:
– Ещё знаю горькую.
– Ну спой.
– А разве тут можно?
– Ничего. Потихоньку.
Данка пожала плечами. Почесала грязный подбородок, сунула в рот последний кусок хлеба и, едва проглотив, вполголоса запела:
Краем глаза Кузьма заметил, как один за другим на них оборачиваются люди из-за столиков. Двое мастеровых даже встали и, тихо ступая, подошли ближе. Хозяин за стойкой опустил газету и, подслеповато щурясь, воззрился на цыган. Половые - кто с чайником, кто с подносом, кто с горой тарелок - замирали, оборачиваясь на Данку. А та, увлёкшись, забрала ещё отчаяннее, до слезы:
"Господи… Господи…" - билось в висках Кузьмы. Подавшись вперёд, он смотрел в хмурое лицо Данки, силился поймать взгляд опущенных глаз, вслушивался в звенящий голос. Откуда только она взялась на его голову?
И где отыскала эту песню, эти слова? И как поёт, проклятая, как забирает!..
Когда Данка умолкла и, подняв глаза, выжидающе взглянула на Митро, Кузьма уже точно знал - женится на ней. Только на ней, и ни на ком больше, пусть Трофимыч хоть царицу приводит… Вокруг стола столпился весь трактир. Данка встрепенулась, протянула руку и завела:
– Люди добрые, не оставьте своей милостью бедную цыганочку…
Митро нетерпеливо оборвал её:
– Да замолчи ты! И вы все идите! Чего тут интересного? Спела - и спела!
– Да ты что, морэ, с ума сошёл?! - взвилась Данка, когда зрители нехотя отошли от стола. - Сейчас бы они полный стол денег набросали! У меня под эту песню вся Калужская ярмарка ревмя ревела! Одних копеек на два рубля было, а ты…
– Дура… - проворчал Митро. Сунув руку в карман, вынул пятёрку. - На, возьми, уймись только.
Глаза Данки загорелись. Но всё же она пересилила себя и, закусив губу, отодвинула деньги.
– Мне… нет, не нужно. Мы же цыгане…
– Цыга-ане… Где ты эту песню взяла?
– У колодников подслушала. По этапу гнали, и мужиков, и баб, а я - за ними, чтоб не сбиться. Вот бабы и пели. Там ещё какие-то слова были, ещё жальчее, да я позабыла…
Митро в упор посмотрел на неё и поднялся из-за стола.
– Хватит. Идём к нашим. Погостишь пока, а там видно будет.
Данка растерянно посмотрела на неё. Перевела взгляд на Кузьму. Тот наонец-то решился улыбнуться ей. Она взглянула недоверчиво, чуть ли не с досадой. Быстро опустила ресницы.
– Ну, воля ваша, - глухо сказала она. - Спасибо. Пойду.
Дома Варька с Макарьевной пекли пироги, и грибной запах чуялся уже у калитки. Кузьма мечтательно потянул носом и первый вбежал в дом.
– Варька, мне давай вот этот пирог, и этот, и этот…
– Лопнешь, чяворо! - Варька, улыбнувшись, придвинула ему большую деревянную миску, наполненную горячими пирогами. - Где ты ночь пропадал?
Макарьевна беспокоилась…
– Чего беспокоиться? Я с Митро был… Да вон он сам идёт!
В горницу, улыбаясь, вошёл Митро. За его спиной жалась Данка.
– Смотрите, кого вам привёл! Цыганка, таборная, родню догоняет. Так пела сегодня на Татарской, что отовсюду народ на воротах сплывался.
– Таборная? - заинтересованная Варька поднялась из-за стола. Данка робко шагнула навстречу… и вдруг беззвучно ахнула. Лицо её на глазах сделалось землисто-серым.
– Варька… - прошептала она, отшатываясь назад, к двери. - Варь…ка…
– Ты?!. - Варька побледнела, подняла руку, чтобы перекреститься - и опустила её. Митро, стоя у порога, непонимающе смотрел на них.
– Сестрица, ты её знаешь?
– Данка!!! - вдруг завопила Варька и бросилась вперёд. Данка отпрянула, но Варька кинулась ей на шею, обняла за худые детские плечи, прижала к себе, что-то быстро, торопливо зашептала на ухо. Данка что-то отвечала - явно невпопад, потому что её перепуганные глаза смотрели через плечо Варьки на Митро.
– Это же Данка! Это же наша Данка! - кричала Варька. - Из нашего табора, тоже Корчи родственница! Мы и кочевали вместе, пока… - Варька покосилась на чёрный платок Данки и не очень уверенно закончила: - Пока она замуж в другую семью не вышла.
При этих словах Данка тяжело привалилась спиной к дверному косяку и закрыла глаза. На её лбу бисером выступила испарина. Варька взяла её за локоть и, не обращая внимания на изумлённые взгляды Митро и Кузьмы, потащила к столу.
– Варька, я… - прошептала та.
– Иди садись, - чуть слышно перебила её Варька. - Потом…
Засиделись до вечера. Пироги удались лучше некуда, Макарьевна принесла самовар, Варька заварила чаю с душистой мятой. Митро расспрашивал Данку о таборной жизни, о родне, вскользь поинтересовался, хорошо ли ей жилось с семьёй мужа, потом попросил ещё раз спеть "Очи гибельны".
Данка говорила мало, петь отказывалась, на вопросы отвечала вежливо, но с явной неохотой. То и дело её взгляд останавливался на лице Варьки. Та, за весь вечер не проронившая больше ни слова, отхлёбывала чай, молчала.
Лишь к ночи Данка немного оправилась и согласилась спеть. Кузьма, по-прежнему не сводивший с не глаз, сорвался с места, сдёрнул со стены гитару, но Данка запела по-таборному, без музыки, даже не взяв дыхания.
Лицо её было замкнутым, серьёзным. Выбившиеся из-под платка волосы курчавились по обеим сторонам лица, сумрачно блестели глаза. Звенящий голос негромко, вполсилы выводил:
Кузьма не вернулся к столу, присев у стены на сундуке Макарьевны.
Обнимал семиструнку, любовно трогал струны, пытался подладиться под Данкину песню. Уже не таясь, в упор смотрел в хмурое большеглазое лицо.
Иногда Данка украдкой тоже взглядывала на него, Кузьма не успевал отворачиваться, встречался с ней глазами - и дождался-таки скупой улыбки с двумя горькими морщинками. Но Данка тут же отвернулась, о чём-то заговорила с Митро. А Кузьме достался напряжённый, озабоченный взгляд Варьки из-под сдвинутых бровей.
– Ну вот что, - решительно сказал Митро, когда ходики отстучали десять. – Дело, конечно, твоё, ромны, но, по-моему, тебе в хоре лучше будет. Родня сыскалась, вон сидит… - не глядя, он показал на Варьку. - Голосок у тебя хороший, собой - красавушка. Я Якова Васильича уговорю, послушает тебя.
Варька тебя всему, что надо, научит. Попоёшь в хоре, устроишься, обживёшься… а там, глядишь, и замуж снова выйдешь. - Митро взглянул в угол, где сидел Кузьма, и насмешливо улыбнулся.
Данка резко повернулась. Смутившийся Кузьма успел поймать её взгляд – растерянный, полный смятения. Но в следующий миг Данка уже опустила голову. Чуть слышно ответила:
– Как скажешь, морэ.
Митро попрощался, ушёл. Оставшиеся посидели ещё немного, но уже не хотелось ни петь, ни разговаривать. Данка окончательно сникла, сидела, не поднимая глаз, стиснув руки между колен. Кузьма посмотрел на одну цыганку, на другую, нарочито зевнул во весь рот и поставил гитару в угол.
– Ночь-полночь, чяялэ… Пойду-ка и я. Варька, вы долго ещё сидеть будете?
– Иди, - отозвалась Варька. - Лачи рат.
Кузьма ушёл. Когда за ним закрылась дверь, Данка тяжело опустила голову на руки. Свет лампы дрожал на её выбившихся из-под платка волосах.
Варька молча смотрела поверх её головы в тёмное окно. Обе молчали. За печью негромко шуршали тараканы.
– Спасибо, пхэнори, - наконец, хрипло сказала Данка. - Не думала, что ты…
Спасибо. Не забуду.
– А мы-то все думали, что ты тогда утопилась. - медленно, по-преж-нему не глядя на неё, сказала Варька. - Одежду на берегу нашли…
– А я и хотела. - усмехнулась Данка. -Если бы не Симка, - утопилась бы, точно…
– Симка - это младшая ваша?..
– Ну да, сестрёнка. Восьмой год всего, а лучше их всех… - кривая, ненавидящая усмешка снова скользнула по Данкиному лицу. - Она мне, когда ночь спустилась, узел с вещами и краюху хлеба принесла. И - бегом назад, в шатёр, пока отец не заметил… Я полежала до утра, кровь чуть унялась, уже вроде не так больно было. Зашла в реку, отмылась, переоделась… А потом смотрю – отцовы телеги уезжают. Весь табор ещё стоит, ночь-полночь - а они уезжают!
Я уж поняла почему. И такая злость взяла! Ведь мать ко мне не подошла даже!
И сёстры - кроме Симки, но она дитё ещё, не понимает… Я и подумала - вот вам всем назло не утоплюсь! Жить буду! Хоть как, но буду, не дождётесь!
Переоделась в чистое, рванину на берегу бросила - и пошла потихоньку…
– Слушай. - Варька, резко повернувшись, посмотрела на неё. - Я тебе, конечно, не судья. Но зачем ты до свадьбы-то довела? Коль уж был грех - сбежала бы загодя, знала ведь, что всё так будет. Ты ведь цыганка, понимать должна.
Данка взглянула исподлобья сухими злыми глазами, но ничего не сказала.
Варька понизила голос:
– Скажи мне, это… Илья был? Брат мой был?
– Нет.
– Нет?
– Нет, нет, нет!!! - вдруг отчаянно выкрикнула Данка, и Варька невольно оглянулась на прикрытую дверь. - Да знала бы ты!..
– Скажи - и буду знать.
Данка закрыла лицо ладонями. Помолчав, заговорила снова, и по её сдавленному голосу непонятно было - плачет она, или смеётся.
– Знаешь, если бы Илья, то не так обидно было бы. Я ведь его любила… Мне двенадцать лет было - а я его уже любила! Только он не захотел… Ну, бог с ним, я не навязывалась. Если б это он был - я бы так и сделала, как ты говоришь, сбежала бы из табора, и всё. И своих бы всех не опозорила, и сама здоровее бы была. А то отец об меня весь кнут измочалил, через месяц только и поджило… Беда-то в том, что никого не было. Не было никого.
Сначала Варька непонимающе смотрела на неё. Потом нахмурилась, сказала, глядя в сторону:
– Знаешь, ты лучше совсем молчи. Не хочешь говорить - не надо, право твоё, но и не ври мне.
– А я и не вру! - вдруг оскалилась Данка. Рывком выдернула из-за пазухи какой-то свёрток, с размаху бросила его на стол:
– Вот! У сердца ношу, для памяти! Любуйся!
Варька протянула было руку - но Данка, опередив её, сама неловко, дёргая, размотала грязную тряпку и сунула Варьке чуть не в лицо скомканный лоскут.
– На! Гляди!
Варька взяла тряпку у неё из рук, расстелила на столешнице. Это был неровно вырезанный из нижней сорочки кусок полотна, весь испачканный какими-то бурыми пятнами.
– Это же кровь… - Варька растерянно подняла глаза. - Что это, девочка?
– Верно, кровь! - оскалилась Данка. - Моя!
– Но…
– Я сама это сделала. Через неделю, уже когда в Рославле была. - Данка медленно опустила руку на лоскут ткани, глядя на бурые пятна остановившимися глазами. - Понимаешь, цыгане, конечно, всякое там про меня кричали… но я-то, я сама-то знала, что чистая! Что ни с кем, никогда… Ни с Ильёй, ни с кем другим. И сама всё сделала. На постоялом дворе. Гвоздём.
Варька, задохнувшись, поднесла руку к губам. Данка снова искоса взглянула на неё, криво усмехнулась:
– Не поверишь, кровь фонтаном брызнула, я перепугалась даже. На три свадебных рубашки хватило бы.
– Больно тебе было? - только и смогла спросить Варька.
– Да… - Данка бережно свернула лоскут, снова спрятала его в тряпку, убрала за пазуху.
– Так что же это, выходит, Мотька…
– Сопляк ваш Мотька! - с ненавистью сказала Данка.
Лампа на столе вдруг замигала и погасла. Серый свет осенней луны из окна упал на лицо Данки. Варька молча смотрела на неё. Только ворох густых вьющихся волос, высыпавшихся из-под платка на худые плечи, напоминали прежнюю Данку. Откуда эти горькие морщины, затравленные глаза, которые словно и не улыбались никогда? И хриплый, срывающийся, как у древней старухи, голос? И искусанные в кровь губы?
– Что же ты молчала, девочка? Там, на свадьбе?
– Я молчала? - взвилась Данка. - Я молчала?! Да ты что, не слышала, как я тогда голосила?! Я же у него в ногах валялась, у него, у Мотьки…
Христом-богом просила, чтобы послушал, только послушал меня! - её подбородок вдруг задрожал. Не договорив, Данка повалилась головой на стол.
Острые плечи дрогнули раз, другой. Мелко затряслись.
– Он мне и договорить не да-а-ал… С перины - на землю, кулаками, ногами… Потом - к гостям выкинул… Я же совсем ничего понять не могла! Я же этой проклятой простыни и не видела! Знала же, что честная, и в мыслях не было посмотреть самой! Это потом оказалось, что она - чистенькая. И рубашка чистая. А я ничего не пойму, валяюсь на земле, реву… вокруг цыгане галдят… – она вдруг яростно ударила кулаками по столу. - По закону им понадобилось, по обычаю! Сукины вы дети, законники, чтоб вам всем передохнуть, почему не проверили меня?! Почему бабок ко мне не послали, почему ничего, как положено, не сделали?! Да Стеха бы лучше этого мужа недоделанного всё обстряпала! Уж если я с гвоздём своим умудрилась, так она б тем более!..
А вы?!. Даже слушать меня не стали, ироды!!!
– А ты почему всю свадьбу проревела, дура несчастная?! - взвилась и Варька. - Что ещё людям думать было, на твою морду зарёванную глядя?!
– Ах, ты не знаешь, милая, почему?!. - вскинувшись, оскалилась Данка.
– Я знаю! Илья знал! А другие?! А твоя родня, а Мотькина?!. Им откуда знать?!. Ох, да что ж мы с тобой орём-то на всю хату… - Варька умолкла, испуганно огляделась, но в тёмном доме было тихо.
Данка протяжно всхлипнула, вытерла слезы. Не глядя на Варьку, вяло махнула рукой:
– Дэвлалэ, да зачем я тебе-то про это говорю… Всё равно не веришь. Мне мать с отцом, муж, сёстры не поверили, а уж ты… Я и не прошу. Спасибо и на том, что сразу из дома не выкинула. Утром, клянусь, уйду.
– Да подожди ты! - Варька тронула её за руку. - Как же ты… одна?
– Да так… В Рославле недели две жила, потом - в Ростове. Там и придумала вдовой назваться. А что? Платком чёрным повязалась, и готово дело.
Гадать ходила по дворам. На хлеб хватало. А потом вдруг наш табор в Ростов приехал. Я их как на базаре увидала - Корчу, Илью, Стеху, - обледенела вся! И домой не зашла - сразу прочь кинулась! Добралась до Калуги, там пожила. Потом - в Медынь, в Серпухов… Иногда у гаджэн, иногда у цыган жила. У цыган, правда, редко: страшно было. Всё боялась - вдруг услышит кто про меня… Подолгу нигде не оставалась. Потом в Москву подалась.
Завтра в Ярославль поеду. Там, даст бог, и прозимую как-нибудь.
– Тяжело одной?
– Ничего. - коротко сказала Данка. И умолкла, уткнувшись острым подбородком в кулаки.
Луна ушла из окна, стало совсем темно. Варька снова зажгла лампу. Данка подняла голову, протяжно вздохнула.
– Ладно… Пойду я в Таганку. Прощай, Варька, не поминай лихом. Да этому вашему… Дмитрию Трофимычу не говори ничего. Видно, что хороший мужик.
Уж как хочет, чтоб я в хоре пела… А мне только этого не хватало.
– Хватит. - с досадой сказала Варька. - Кто тебя гонит? Переночуешь здесь.
Данка посмотрела на неё, но ничего не сказала. Придвинула к себе давно остывший чай, медленно начала отхлебывать. Через край стакана внимательно, словно только что увидев, оглядела Варьку, её вдовий наряд, чёрный платок.
– Шун… А ты-то почему здесь… одна? Как тебя Илья отпустил? Или… - она, внезапно изменившись в лице, опустила руку со стаканом, тот тяжело ударил дном о столешницу. - Дэвла, я и не заметила - на тебе же платок чёрный… Илья… он?!. Что с ним, господи?!
– Жив Илья, здоров. Не бойся. - Варька помолчала. - Я овдовела месяц назад.
– Ты?! Да когда же ты успела выйти-то? - всплеснула руками Данка. - Кто же тебя взял?!.
– Мотька. - спокойно сказала Варька. Данка в упор, дико посмотрела на неё.
Затем схватилась за голову и - засмеялась:
– Господи… Господи… дэвла баро… А как же… тебя-то он… Или тоже сказал - шлюха?! А может, у тебя - ворота? Ворота выездные?! А рубашку цыгане видели? Твою рубашку?! Или ты куриное сердечко раздавила?!
Она смеялась тихо, безумолчно, долго, - до тех пор, пока Варька не встала с места и не влепила ей молча, одну за другой, четыре оплеухи. Икнув, Данка смолкла, опустила голову.
– Спа… Спасибо… Прости. Но… как же так вышло?
– Вот так. - Варька вернулась на место, вытерла ладонь о фартук, снова уставилась в окно. - Ему, знаешь, после этой свадьбы тоже не очень хорошо было. Взял меня с досады - я и пошла. Выбирать мне, сама понимаешь, не из чего было. А через два месяца их с Ильёй на чужих конях поймали.
Илью жена спасла, а Мотька умер.
– Жена спасла? - пробормотала Данка. - Вот эта красотулька городская?..
– Собой закрывала до последнего, почти всё на себя взяла. Если б не она – и Илью бы схоронили тогда. - Варька встала, отошла к стене. Не поворачиваясь к Данке, глухо сказала:
– На Мотьку, если можешь, не серчай боле. Он, если и грешен перед тобой был, за всё сполна заплатил. Он - мёртвый, а ты - живая.
– Сгори она к чёртовой матери, такая жизнь. - хрипло отозвалась Данка.
Варька не ответила. В наступившей тишине отчётливо слышался раскатистый храп Макарьевны из-за стены, сквозь который едва пробивалось поскрипывание сверчка. С улицы донеслось шуршание дождя, оконное стекло покрылось изморосью.
– Опять дождь… - Варька подошла, задёрнула занавеску. - Идём спать, Данка. Утро вечера мудренее. И знаешь что я тебе скажу? Оставалась бы ты, вправду, здесь. Никто тебя, кроме меня, не знает, а мне языком мести ни к чему.
Зима скоро, куда пойдёшь?
Ответа не последовало. Но когда Варька, погасив лампу, протянула руку, чтобы помочь Данке встать из-за стола, та ответила едва заметным пожатием.
– Ложись у меня на кровати. - шёпотом приказала Варька. - Там разобрано уже. А я на печь полезу. Всё, иди, спокойной ночи тебе.
Она подтолкнула порывающуюся что-то сказать Данку в спину, повернулась и исчезла за полуприкрытой дверью. Данка постояла немного в темноте, прислонившись спиной к стене. Затем скользнула в соседнюю тёмную горницу, на ощупь нашла разобранную постель, легла вниз лицом, не раздеваясь, и через минуту уже спала.
Данку разбудил сон. Тот самый, который изводил её все эти месяцы, заставляя по нескольку раз за ночь с криком просыпаться и садиться торчком, обхватывая руками содрогающиеся плечи. Ей снова снилась пустая, залитая мертвенным светом луны дорога и длинная тень на ней, и шевелящийся, страшный туман впереди. Она шла по дороге, чувствуя боль во всём теле, видя, как капает в пыль кровь из рассеченной отцовским кнутом брови - чёрные капли в лунном свете. Клубы тумана бродили, как живые, в двух шагах, но Данка всё шла и шла и никак не могла скрыться в тумане, хотя этого ей хотелось больше всего. А потом вдруг подступило удушье, и туман разом укрыл её с головой.
И, задыхаясь и отчаянно крича, она полетела куда-то вниз, вниз, вниз… С хриплым воплем Данка села на кровати, затравленно огляделась. Тумана не было, луны тоже. Близилось утро, и на мокрый подоконник уже лёг серый ранний свет. Тяжело дыша, Данка откинула с вспотевшего лба волосы, закрыла лицо руками - и вдруг резко отняла их, почувствовав, что в комнате она не одна.
– Кто здесь? Варька, ты?
Тень, стоящая у порога, шевельнулась, и перепугавшаяся вконец Данка поняла, что это мужчина.
– Эй, ты кто?! Пошёл вон, я орать начну!
– Не надо. - шёпотом сказал пришедший. Быстро подошёл, и Данка узнала Кузьму.
– Вот как дам сейчас промеж рогов! Ты что, чяворо?! Рехнулся?! Убирайся вон!
– Я уйду, не бойся, только послушай… Не кричи, послушай меня!
– Нечего мне тебя слушать! Кому сказано, уби…
– Замуж пойдёшь за меня?! - выпалил Кузьма. Данка умолкла на полуслове.
Посмотрела на Кузьму. Уже без испуга, насмешливо переспросила:
– Чего?
– Замуж, говорю, пойдёшь? - повторил он. Данка только махнула рукой:
– Иди, мальчик… не шути.
– А я и не шучу. - обиженно сказал Кузьма. Сел на пол у кровати (Данка проворно поджала ноги); не глядя на Данку, сказал:
– Я тебя люблю. Правда, вот тебе крест. Согласишься - всё, что хочешь, для тебя сделаю.
– Ой, господи-и… - протяжно вздохнула Данка. - Ты с ума сошёл? Сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
– Молодой ещё на вдовах жениться.
– Ничего не молодой! Тебе самой сколько?!
– Пятнадцать…
– Ну, вот и молчи! Дура…
– Да ладно, разобиделся… Не сердись. - Данка, протянув руку, погладила взъерошенную голову Кузьмы. Тот вздрогнул, повернулся, и, встретившись с ним глазами, Данка перестала улыбаться.
– Слушай, Кузьма… Ты уходи лучше. Я никому не скажу, будем считать – не говорили мы с тобой. Не нужно это вовсе.
– Почему? - он удержал её ладонь, не пускал, хотя встревоженная Данка дёргала руку всё сильней и сильней. - Ты же меня просто не знаешь… Я в хоре хорошие деньги зарабатываю, скоро ещё больше буду. Вся сверху донизу в золоте ходить будешь, в таборе такого не увидишь.
– А что твои мать с отцом скажут?
– А что они скажут? - удивился Кузьма. - Ты - такая красивая… И поёшь… Он умолк, чувствуя, как начинает гореть лицо. Данка, горько усмехнувшись, отвернулась. Долго молчала, глядя на то, как постепенно проявляются тени деревьев на светлеющей стене. Кузьма ждал, не выпуская её руки, смотрел на ворох тёмных, вьющихся волос, бегущих по спине Данки, по смятому одеялу, падающих с постели вниз. И вздрогнул, неожиданно услышав резкое:
– Иди сюда. Да живо, скоро проснутся все. Что делать, знаешь, или учить?
– Знаю. - растерянно сказал Кузьма. По спине пополз жар. Судорожно вспоминая то, что происходило с ним минувшей ночью в постели толстой Февроньи, он сбросил на пол рубаху, влез на кровать, взял за плечи и повернул к себе Данку. Озадаченно спросил:
– Ты… плачешь? Не хочешь? Может быть…
– Да шевелись ты, дурак! - зашипела она. - Надумал жениться - так женись!
А нет - вон бог, а вон порог!
Больше Кузьма ничего не спрашивал. Едва дождался, пока Данка, ожесточённо дёргая тесёмки, развяжет ворот блузки, неловко обнял её, притянул к себе горячее, тоненькое тело, отвёл назад тёплую охапку волос, – и едва успел взмолиться: "Господи, помоги, не оставь в великой милости своей…" А через несколько минут со страшным облегчением понял, что Господи услышал, помог и не оставил.
…На другой день было ясно и солнечно. Варька проснулась от бьющего в лицо сквозь прореху в занавеске луча и сквозь дрёму подумала: "Взаправду ночью дождь шёл, или приснилось?.." Потом открыла глаза, с изумлением осмотрелась и начала вспоминать, по какой причине оказалась не в своей постели, а на полатях Макарьевны под старой овчиной. Пока она вспоминала, сквозь пёструю, местами рваную занавеску, отгораживающую полати от горницы, пробился смех что-то рассказывающего Кузьмы, возмущённые возгласы Макарьевны. Варька села, спустила из-под занавески ноги и спрыгнула вниз.
Первой, кого она увидела, была Макарьевна. Старуха стояла спиной к двери, уткнув кулаки в бока, и негодующе спрашивала кого-то:
– Да как же это так-то? Так сразу? Уже муж и жена? Ну, вы, право слово, с ума сошли! Грех-то, грех какой… Вот всё у вас, цыганёв, не по-человечески!
Без благословения родительского, без попа, без свадьбы… Варька, на ходу повязывая волосы платком, вбежала в кухню - и сразу же увидела Данку. Она стояла у окна, чинно сложив руки на животе. Её вымытые, расчесанные волосы были аккуратно убраны под платок. Но не под вчерашний, вдовий, а под новый - шёлковый, голубой, блестящий на солнце. Заметив Варьку, она слегка улыбнулась краем губ, отошла в сторону - и Варька увидела Кузьму. Тот сидел за столом и пил вино из чайной кружки - жадными большими глотками. Заметив Варьку, он смущённо заморгал и опустил кружку мимо стола. Данка едва успела подхватить её, снова улыбнулась углом рта, поставила кружку на подоконник. Подошла и встала за спиной Кузьмы.
Только тут Варька догадалась. Опустившись на табуретку, взялась за голову и тихо сказала:
– Права Макарьевна - рехнулись… Да как умудрились только?!
Кузьма пожал плечами:
– Да так вот… умудрились.
– Ночью, в твоей горнице, - сварливо сообщила Макарьевна. - Я с петухами встала, слышу - шебуршатся, перепужалась - не воры ли? Взяла кочергу, пошла проверять. В двери тырк - а мне навстречь вот этот выскакивает. Глаза дурные, голова - чёртом! Я чуть на пол не села! Что, говорю, вурдалак, ты здесь середь ночи делаешь?! Женюсь, говорит. И - обратно, только пятки сверкнули!
Варька в упор посмотрела на Данку. Та не отводила взгляда, спокойно улыбалась, играла углами платка.
– По-моему, всем выпить надо, - деловито сказала Макарьевна. - Коль уж грех всё едино совершился. Сейчас ещё мадеры принесу.
Она величественно удалилась в сени, вскоре вернулась с початой бутылкой и стаканами и уже начала было разливать, когда с улицы донеслись отчаянные крики:
– Кто женился? Кузьма?! Врёте, черти! Кто разрешил? Какого лешего?! На ком?! Почему без меня? Ну, покажите только мне его! Шкуру спущу с паршивца! Где этот муж скоропостижный?!
– Никак, Дмитрий Трофимыч пожаловали, - злорадно сообщила Макарьевна.
– Ой, угоднички… - испуганно сказал Кузьма, вскакивая с места. - Варька!
Варвара Григорьевна! Ты это… уж не уходи покамест никуда, а?
– Не бойся. - сдержанно сказала Варька. - Сбегай за водкой лучше. Да через задний двор беги, не то как раз попадёшься… Кузьма выскочил за порог. Макарьевна от души расхохоталась. Варька забрала у неё бутылку с вином, поставила на стол. Тронув Данку за рукав, вполголоса спросила:
– Ну, зачем тебе это дитё-то сдалось? Подождала бы хоть чуть-чуть…
– Чего ждать-то? - сквозь зубы сказала Данка, вырывая рукав. Прошла к столу, начала расставлять стаканы. И вовремя, потому что в сенях уже слышался грохот, топанье, крики Кузьмы и отчаянная ругань Митро, который всё-таки перехватил "скоропостижного мужа" на заборе заднего двора.
*****
Живодёрка гудела три дня. Из дома в дом передавалась головокружительная новость о том, что Кузьма Лемехов женился на какой-то таборной красавице-вдове, да ещё в тот же день, когда её увидел. Теперь в дом старухи-майорши с утра до ночи заглядывали хоровые цыганки: то за луком, то за ситом, то за иголкой с нитками, то спросить, когда, по военным приметам, закончится дождь, - причём приходили по две-три, а за одной несчастной луковицей явился целый отряд сестёр Митро, сразу же принявшихся беззастенчиво разглядывать Данку. Та держалась спокойно, с достоинством, говорила мало, смотрела прямо, не опуская ресниц, - и Стешка, вернувшись с сёстрами в Большой дом, тут же сделала вывод:
– Задаётся! Красотка соломенная, ни встать, ни повернуться не умеет, а туда же… И вот эта в хоре сядет?! Ну, ромалэ, нету правды на свете!
– И сядет, и вас, ворон, подвинет. - сердито пообещал Митро. - Слыхал я её голосок. Скоро новая солистка объявится, не хуже Настьки. Сегодня Яков Васильич её слушать будет, сам сказал.
– Не хуже Настьки… - скривилась Стешка. - Жди!
– Сама услышишь - язык прикусишь.
Вечером того же дня Кузьма и Данка вошли в Большой дом. Свой потрёпанный наряд Данка сменила на одно из платьев Варьки: чёрное, строгое, со стоячим воротничком и узкими рукавами. В нём она казалась строже и старше своих лет, и словно ещё смуглее, чем была. На волосах был всё тот же голубой платок: Кузьма так и не сумел убедить молодую жену, что в хоре повязывать голову по-таборному необязательно. Тёмное Данкино лицо было спокойным, равнодушным, в длинных глазах читалось нескрываемое безразличие к происходящему, хотя поклонилась она собравшимся цыганам вежливо. Зато Кузьма заметно волновался, теребил в пальцах ремень и то и дело поглядывал через головы цыган на лестницу, ожидая Якова Васильева. Митро, сидя поодаль на стуле, настраивал гитару и слово не замечал восхищённого шепотка, пробежавшего среди цыган.
– А ведь и верно, красавица. - негромко сказала Марья Васильевна, полуобернувшись к сыну. - Что ж ты, горе моё луковое… Мог бы и сам вперёд Кузьмы успеть! Мальчишка сопливый - и тот обскакал! Не доживу я до внуков, право слово - не доживу… Митро поморщился, но отпарировать не успел, потому что на лестнице появился Яков Васильев, и в комнате тут же стало тихо. Кузьма встал. Данка, которая и не садилась, подошла и заняла место за его спиной. Кузьма за руку вытолкнул её вперёд, торопливо сказав:
– Будь здоров, Яков Васильич. Вот моя жена.
– Тэ явэс бахтало, баро. -поздоровалась Данка. Яков Васильич кивнул, подошёл ближе, мельком взглянул в лицо Данки. Казалось, он ни на миг не задержал на нём взгляда, но те, кто хорошо знал хоревода, заметили в его глазах искру одобрения.
– Что умеешь петь? Романс знаешь какой-нибудь?
– Знаю. - покосившись на Варьку, сказала Данка. Кузьма шумно вздохнул.
Затея с романсом ему не понравилась с самого начала, но два дня назад, когда стало известно, что Яков Васильич будет слушать Данку, Варька сказала, что хоревод непременно спросит, знает ли новая солистка романсы. Данка не знала ни одного, и два дня у Варьки ушло на то, чтобы обучить её "Ночи". Этот романс был довольно сложен для исполнения, в нём присутствовали и высокие, и очень низкие звуки, на которых начинали хрипеть и рвать дыхание даже опытные певицы. В хоре Якова Васильева его могли исполнять лишь Настя с её "фантастическим", по словам специалистов, диапазоном и сама Варька, для которой ни одна нижняя нота не составляла труда. На верхних, впрочем, Варька слегка "плавала", но их маскировал умелый гитарный аккомпанемент. Голос Данки она знала и была уверена, что та с лёгкостью возьмёт "и верх, и низ".
Варька не ошиблась. Стоило ей один раз пропеть "Ночь", как Данка уверенно и без малейшей фальши повторила мелодию, с лёгкостью преодолев сложные ноты. Кузьма задохнулся от восторга и потребовал бежать к Якову Васильичу немедленно, но Варька лишь покачала головой, по опыту зная, что только теперь и начнётся самое тяжёлое. Этим тяжёлым был текст романса.
Данка не понимала, о чём должна петь, требовала объяснить то одно, то другое слово, сердилась, повторяла снова и снова, но даже на шестой раз получалось:
– Дышала ночь острогом сладким стра-а-асти…
– Каким острогом?.. - всплескивала руками Варька. - Не тюремная же песня, дура! "Восторгом сладострастья"!
– Чего?..
– Любовь так называется! Повтори - "вос-тор-гом сла-до-страстья!"
– Вострогом слады-страсти…
– Тьфу! Кузьма, давай опять начало. Ещё раз… По счастью, терпения у Варьки было много: из памяти ещё не изгладился прошлый год, когда они с Ильёй точно так же мучились над непонятными словами и с ними точно так же возился Митро. Но к вечеру и у неё начали сдавать нервы. Когда Варька, замучившись объяснять очередной оборот, схватилась за голову и застонала, поминая угодников и Богородицу, Данка чуть ли не сочувственно спросила:.
– Ну, что ты так мучаешься? Ну, не примут меня в хор - пойду дальше, только и всего…
– С ума сошла, милая? - сквозь зубы спросила Варька, покосившись на Кузьму. - Ты замужем теперь! Собралась, тоже мне, перекати-поле… Данка тоже посмотрела на мужа. Пожала плечами, но ничего не возразила и через минуту буркнула:
– Давай сызнова.
Через три дня все "восторги сладострастья" с грехом пополам встали на свои места, и романс был вполне готов к прослушиванию. И сейчас, стоя перед хореводом, Данка бестрепетно сказала:
– Умею петь "Дышала ночь".
– Чего-чего?!. - даже Якову Васильеву изменила его обычная сдержанность.
Цыгане изумлённо загомонили: все знали сложность романса и то, что после ухода Насти спеть его без сучка-задоринки не мог никто.
– "Дышала ночь". - по хмурому Данкиному лицу скользнула досада. – Можно начинать?
– Ну, осчастливь. - без улыбки сказал хоревод и, опустившись на диван, приготовился слушать. Кузьма устроил на колене семиструнку, взял начальные аккорды. Данка обвела спокойным, сумрачным взглядом стоящих, сидящих вдоль стен и на лестнице цыган. Взяла дыхание, негромко начала петь.
С первых же слов романса Варька поняла, что все её уроки пропали впустую. На второй строке среди цыган послышался негромкий смех. К концу первого куплета не выдержала и откровенно прыснула Стешка. А на втором куплете смеялись все, кроме Якова Васильева, Кузьмы и Варьки.
"Всё." - подумала Варька. Обменялась взглядом с Кузьмой, поняла, что он думает о том же, и испуганно уставилась на Данку, ожидая, когда же та оборвёт на полуслове романс и выбежит из комнаты. Но… та продолжала петь, как ни в чём не бывало, - словно не замечая нарастающего хохота, словно не чувствуя, что безнадёжно запуталась в тексте. Её лицо всё так же выражало спокойствие и - Варька могла бы в том поклясться - невероятное презрение.
Закончив романс на низкой, бархатной ноте, Данка умолкла и с достоинством сказала так, как было принято в таборе:
– Патыв тумэнгэ, ромалэ.
– Спасибо. - серьёзно, без тени насмешки ответил Яков Васильев, и цыганки, поглядывая на него, одна за другой перестали хихикать. - М-да… рано тебе, конечно, ещё это петь. А что ты в таборе пела?
– Всякое.
– Давай. Весёлое что-нибудь.
Данка нахмурилась, вспоминая, - и вдруг широко улыбнулась, блеснув зубами. Впечатление от этой улыбки было странным, потому что в глазах осталось прежнее презрительное выражение. Но Данка топнула ногой, хлопнула в ладоши, повела плечом и запела - рассыпав, как порвавшееся ожерелье, чистые, хрустально звенящие нотки:
Это была весёлая свадебная песня, и, едва допев, Данка, словно в таборе перед костром, плавно развела руками, вздёрнула подбородок и пошла плясать.
Это вышло у неё так легко и естественно, что на этот раз никто не улыбнулся, а сидящие на полу цыгане дружно подвинулись, давая место. Только Стешка ехидно усмехнулась, покосившись на босые Данкины ноги, но Митро сердито ткнул её кулаком в бок.
– Не туда смотришь, дура… Стешка надула губы, но Митро уже не обращал на неё внимания, с восхищением глядя на то, как Данка самозабвенно, едва успевая придерживать падающий с волос платок, отплясывает на гудящем под её пятками паркете.
Цыгане улыбались, подталкивали друг друга локтями:
– А ну, морэ, пройдись с девочкой…
– Да?! Ты на Кузьму посмотри! Убьёт не глядя!
– Ну-ка, чяворо, давай сам покажи, что можешь! - и Кузьму, отобрав гитару, вытолкнули в круг. Он, впрочем, не сопротивлялся. Широко улыбнулся, вскинул руку за голову и пошёл за женой мягкой, ленивой, нарочито небрежной "ходочкой". Цыгане весело закричали. Данка снисходительно обернулась, поклонилась и дрогнула плечами. Она по-прежнему улыбалась, но её глаза, не мигая, смотрели поверх голов цыган, и горькая складка у губ так и не пропала.
– Хорошо. - сказал Яков Васильев, когда пляска кончилась и сияющий Кузьма с безмятежной, как статуя, Данкой подошли к нему. - Завтра едешь с нами в ресторан, пока просто посидишь, осмотришься, а там видно будет. А тебя, парень, поздравляю. Не прогадал.
Кузьма улыбнулся ещё шире. Но Марья Васильевна, стоящая неподалёку, озабоченно посмотрела на брата и, когда тот вышел из зала, тронулась за ним.
– Эй, Яша! Яшка! - вполголоса позвала она, выйдя на двор. - Где ты?
– Здесь, не голоси. - не оглядываясь, отозвался Яков Васильев. Он сидел на поленнице у калитки и поглядывал на затягивающееся сизыми облаками небо. - Смотри, Маша, туча опять идёт. Уж хоть бы снег выпал, ей-богу, надоела сырость эта.
– До снега далеко ещё… - Марья Васильевна подошла, встала за спиной брата. - Ты лучше скажи - как тебе девочка?
– Хорошая девочка.
– По-моему, так не хуже Наст…
– Хуже! - отрезал Яков Васильев. - Но хор вытянет. Кузьму вот только жалко.
– С чего ты взял? - помолчав, осторожно спросила Марья Васильевна.
– А то ты сама не разумеешь. - не глядя, пожал плечами хоревод. - Не задержится она с ним.
– Кто знает, Яша… Может, и…
– Ну, дай бог, дай бог. - Яков Васильев с досадой поднялся с сырых брёвен, посмотрел на лужу у калитки, которая уже покрылась расходящимися кругами от капель. - Только ты посмотри на неё получше. Ты такую красоту когда последний раз видала? Сущая ведьма лесная, погибельная!
А характер у бесовки какой?! Наши безголовые ржут жеребцами, - а ей хоть бы что! Смотрит через них, как через стекло, и поёт себе, ровно не слышит ничего, как кенарь в клетке! И глазами так и стрижет, так и палит, мне - и то перекреститься хотелось… Разве Кузьма пара ей? Не задержится она, слово даю. Поспешил парень.
– Не силком же он её взял…- задумчиво сказала Марья Васильевна. - Она – вдова, а не девка глупая. Знала, что делала.
– То-то и оно, что знала. - Яков обернулся, тяжело посмотрел на сестру. – Ей в хоре за мужем-то спокойней будет, чем в одиночку. Кусать побоятся.
– Так ты думаешь…
– Не знаю! Поглядим. Может, и обойдётся ещё. - Яков Васильев прыжком вскочил на крыльцо, прячась от забарабанившего по поникшей траве и листьям ливня. - Пойдём, Маша, в дом. Опять полило, будь оно неладно…
Глава 7
Первый снег накрыл Смоленск в конце ноября. Тяжёлая свинцовая туча приползла со стороны Гданьска, низко идя над съежившейся от холода землёй и чуть не цепляясь брюхом за кресты церквей. Она накрыла собой весь город, обложив окраины стылой темнотой, пошевелилась, словно устраиваясь поудобнее, сначала неуверенно выбросила несколько одиноких снежинок, затем пустила снегу погуще, а к вечеру в Смоленске валила такая пурга, что оранжевые огоньки окон домов и голубые нимбы редких газовых фонарей еле пробивались через плотную, серебристо-белую завесу.
Трактир возле Конного базара был набит битком. У входа стояли несколько извозчичьих экипажей, занесённые снегом, на спинах меланхолично жующих сено лошадей лежали пухлые сугробы. Из то и дело открывающихся и хлопающих дверей вырывались облака пара, молодой снег у порога был весь истоптан и превратился в густо-серую массу, в которой копошились в поисках овса голуби и воробьи. Торг на базаре давно подошёл к концу, и в трактире было не протолкнуться от барышников, коновалов, перекупщиков и прочего базарного люда, зашедших погреться, поговорить и выпить магарыча.
– Ну, знаешь, Ермолай, последнее дело это! - Илья сгрёб со столешницы шапку и сердито встал, чуть не опрокинув опустевший полуштоф. Гранёные стаканы, столкнувшись, жалобно зазвенели. - Третьего дня по рукам ударили при всём народе - а теперь у него денег нет! За такое в рядах боем бьют, не слыхал, что ли? Всё, нынче же вечером серых назад забираю! Лучше своим же продам, они хоть вертеть не будут! И ни один из наших на твой двор теперь даже спьяну не свернёт, клянусь! Цыгане сами слово держат и с других того же ждут!
– Да кто тебе вертит, кто тебе вертит, идолище черномордое! - плачущим голосом говорил худой мужичонка с обширной плешью, выглядывающей из кустиков пегих волос, без нужды крутя в пальцах бахрому кнута и жалостно поглядывая на Илью снизу вверх. - Ну, обслышался, недопонял… Я ведь платить-то не отказываюсь! Три-то сотни хучь сейчас бери, вот они, желанные, в тряпице… Ну, подожди с четвёртой!
– Пусть тебе леший ждёт. Сгинь с дороги!
– Ну, Илья! Вот ведь нечисть упрямая, постой, послушай! - Ермолай намертво вцепился в край армяка Ильи и, сколько тот ни дёргал, не выпускал. - Ну, хочешь залог под сотню возьми! Ну… ну… Сядь вот, посмотри… Вот, возьми для Настьки своей, она довольна будет! Всё равно, дурак, половину барыша ей на подарки спустишь!
– Тебе что за дело? Не твои, небось, спущу… - буркнул Илья, но, заинтересовавшись, сел на прежнее место. - Ну, что там у тебя? Покажь… Вздыхая и горестным шёпотом ругая всех цыган вместе, Илью отдельно и святого Николу заодно, Ермолай вынул из-за пазухи свёрток.
– Любуйся! Золотые! И камешки настоящие, хучь иди в ломбардий, тебе кислотой опробуют! У меня без обмана!
Илья недоверчиво посмотрел. На грязном обрывке полотна лежали золотые серьги с капельками фиолетово-розовых аметистов.
– Где украл?
– Окстись! - замахал руками Ермолай. - На той неделе за вороного получил заместо платы, утресь армянам в евелирный ряд носил оценивать, сказали - сто пятьдесят!
– Врёшь! Я ж ведь не поленюсь, схожу проверю! У кого был - у Левона или Ованеса?
– Ну, сто… как раз твоя четвёртая сотня и выходит! А не понравится Настьке - с барышом тому же Ованесу и спустишь!
– Ей понравится. - опрометчиво сказал Илья, - и Ермолай тут же взорвался радостными причитаниями.
– Вот и ладно! Вот и слава тебе, Никола-угодник! Вот и спасибо, дорогой мой! В расчёте, значит? Как сговаривались? У меня завсегда по чести, Ермолая, слава богу, весь город знает, ещё никто не жалился… По рукам?
– Эй, а три сотни где за серых-то? Ишь, запрыгал, жеребчик… Клади на стол - и по рукам.
– Может, и насчёт рыжей передумаешь, Илюша? - осторожно спросил Ермолай, вынимая скрученные кульком деньги. - Я тебе вернеющую цену дам, больше никто…
– Я вот сейчас насчёт серых передумаю! - снова взвился Илья. Разговор по поводу двухлетней красавицы-кобылы вёлся у них с Ермолаем не впервые, и ему уже надоело объяснять, что рыжую он держит для себя и не отдаст ни за какие деньги. Ермолая как ветром сдуло - только хлопнула тяжёлая, почерневшая дверь. Оставшись, Илья первым делом убрал со стола деньги, не спеша допил уже потеплевшее пиво и, раскрыв ладонь, долго рассматривал серёжки. Они в самом деле могли понравиться Насте.
Илья уже выучил вкус жены: она не любила тяжёлых, крупных украшений, которыми таборные цыганки щеголяли друг перед другом, и носила их только по большим праздникам, и то по просьбе Ильи:
"Да не позорь ты меня, одень! Все подумают, что мне на тебя денег жалко!" Настя смеялась, надевала, но Илья видел, что ей эти серьги до плеч и огромные перстни совсем не нравятся. Она предпочитала изящные тонкие кольца с небольшими, но дорогими камнями, а из всех даренных серёг носила только крошечные изумрудные, которые Илья поначалу стыдился и подарить:
такие они были неброские. А вот эти, кажется, подойдут. И цена немаленькая, и вид господский.
– Мне или жене? - с хрипотцой спросил над ухом знакомый насмешливый голос, и Илья, вздрогнув от неожиданности, чуть не выронил серёжки на скользкий трактирный пол.
– Обойдёшься, зараза… Чего явилась-то? Сколь разов говорить - не ходи ко мне сюда! Цыгане с Конной табунятся, увидит кто ещё… Лушка тихо засмеялась и, словно не слыша ворчания Ильи, уселась напротив. Красный полушалок скользнул с её головы на плечи, обнажив русую голову и уложенную на затылке тяжёлую косу. Лушка неторопливо поправила платок, склонила голову на руку, улыбнулась, и на щеках обозначились мягкие ямочки. Илья невольно усмехнулся тоже.
– Ладно… Чего надо-то?
– Да ничего. Соскучилась. Давно не захаживал.
– Где давно? - удивился Илья. - В середу ж вот только… И потом, занята ведь сама была. Енарал твой не прибыл разве?
– Кто, Иван Агафоныч? Были, как же, цельную ночь. Так ведь съехали уже. – Лушка вдруг прыснула, закрыв рот углом полушалка. - Да какой он енарал, Илья, святая Пятница с тобой! Капитан в отставке… Приказчики из армянских лавок и то лучшей плотят! Ну, хватит штаны протирать, идём! Я и горницу протопила!
– Не поздно? - засомневался Илья. - Стемнело вон уж…
– Да успеешь к своей цыганке, не бойся! - Лушка снова засмеялась. - Хорошо вам, цыганям, с жёнами живётся! Хоть вовсе домой не заявляйся – словечка не вставит поперёк! Идём, Илья, сам же говоришь - поздно!
Вставая, Илья на всякий случай огляделся. Но знакомых цыган среди посетителей трактира не было, и никто даже взглядом не повёл, когда он следом за красным полушалком не спеша пошёл к дверям.
Уже полтора месяца таборные цыгане жили в Смоленске, на дальней окраинной улице, окна которой выходили прямо в голую степь. Местные обыватели цыган знали давно и жилища на зиму сдавали им не в первый раз.
Прежде Илья и Варька устраивались зимовать у русских хозяев вместе с семьёй деда Корчи. Но сейчас Илья снял для себя с Настей крошечный домик на обрывистом берегу Днепра - и не пожалел о затраченных деньгах. Настя так обрадовалась своему дому, что даже отъезд Варьки в Москву не огорчил её надолго. Наняв двух босоногих девок, она за день отмыла и отскоблила комнаты так, словно готовилась принимать в них государя-императора с семейством. Повесила занавески, постелила половики, достала где-то скатерти, салфетки, вышитые наволочки на разбухшие шатровые подушки. Илья, возвращаясь с рынка домой, только похохатывал:
– Ну, видит бог, - не цыгане, а купцы замоскворецкие! Может, тебе шифоньер какой купить или зеркало в полстены?
– Лучше гитару купи. У меня пальцы соскучились.
Гитару Илья купил - не самую дорогую, понимая, что весной всё равно придётся оставить её здесь, но всё равно хорошую. Настя, увидев её, распрыгалась, как девчонка, тут же навязала на гриф красную ленту, уселась, бросив недоваренный кулеш, и принялась было баловаться на струнах, но быстро устала:
– Вот верно отец всегда говорил: гитара - дело мужское, тяжёлое… Илья, давай лучше ты поиграй, а я с обедом закончу.
Илья присел на кровать, взял гитару в руки, погладил гладкую тёмную деку, взял пробный аккорд, проверяя настройку, - гитара отозвалась мягким вздохом. Илья взял перебор, другой, третий, чувствуя, как вспоминают игру пальцы, полгода не державшие инструмента. Задержавшись на аккорде, вполголоса напел:
– Чёрные очи да белая грудь…
– До самой зари мне покоя не дадут! - с улыбкой подвторила Настя. Илья улыбнулся в ответ, и дальше они уже пели вместе: он - с кровати, с гитарой в руках, Настя - от печи, продолжая чистить картошку. А когда закончили, Илья глянул в окно и позвал жену:
– Взглянь-ка! Полгорода собралось! А вроде тихо пели… Настя выглянула и расхохоталась: за забором с открытыми ртами стояла толпа народу, среди которых были и таборные цыгане, и местные жители, привлечённые песней.
– Надо деньги с них брать. - деловито сказал Илья, задёргивая занавеску. – Чего впустую мучиться? Я так думаю, что… Но закончить Илья не успел, потому что распахнулась дверь и в горницу со смехом начали заходить цыгане.
– А мы по улице идём, да вдруг слышим - мать честная, кто это соловьём разливается?
– Смоляко, вас с самого базара слышно! Гаджэ со всей улицы сбежались! Вон, до сих пор стоят, как столбы дорожные!
– Настя, драгоценная, повтори, за ради бога, вот это: "Куда ни поеду, куда ни пойду…" Так душа и дрожит, хоть из живота вон!
– Илья, не мутись, у нас бутылка с собой! Бабы, что встали, стол гоношите!
И начался такой перепляс, что разошлись только под утро. С того дня в дом Ильи Смоляко каждый вечер набивались таборные и дружно начинали уговаривать:
– Настя, Настасья Яковлевна, брильянтовая, спой, мы все просим!
Настя никогда не ломалась. Улыбалась, брала гитару, или, если Илья был дома, передавала инструмент ему, пела. Пела всё, что помнила, - романсы, русские песни, то, что услышала в таборе. Цыгане слушали; иногда, если песня была знакома, подтягивали, но чаще упрашивали Илью:
– Да спой ты вместе с ней, у вас вдвоём так получается - в рай не захочешь!
Илья, бурча, отмахивался. В Москве, в хоре, ему ни разу не удалось спеть с Настей: та исполняла дуэты только с братом или, изредка, - с отцом. Петь с чужим парнем, не мужем, не родственником, было невозможно, Илья об этом знал и не переживал. Пел с сестрой и, кажется, неплохо, потому что у них с Варькой тоже было море поклонников, специально приезжавших в ресторан "на Смоляковых". Но петь с Настей он опасался до сих пор. Почему – не знал. Понимал, что не сфальшивит, не даст петуха, не сбавит тона в ненужном месте - и всё-таки робел, как будто Настя всё ещё не была ему женой. И, глядя на её тонкое, смуглое лицо, на вьющуюся прядку у виска, на длинные брови, на тёмный ворс ресниц, Илья в который раз думал:
почему она с ним? Зачем пошла в эту жизнь, зачем уехала из Москвы, из хора, от поклонников, цветов и аплодисментов, зачем связалась с таборным парнем? Добро бы хоть красивым был… Но тут обычно Илья спохватывался, понимая, что подобные мысли до добра не доведут, и оглядывался по сторонам: не заметили ли чего цыгане. Но Настя пела - и все смотрели только на неё. Так было в Москве, так было в таборе, так было и сейчас.
Разумеется, уже через неделю в доме толклись хореводы со всего города. Илья не возражал против того, чтобы жена пошла петь в какой-нибудь трактир, но Настя всем отказала наотрез. Когда удивлённый Илья поинтересовался о причине такой несговорчивости, Настя горько улыбнулась, поднесла руку к лицу:
– Ты забыл?
Нет, Илья не забыл. И снова, как тогда, летом, в Новочеркасске, у него болезненно сжалось сердце, когда взгляд упал на длинные шрамы, тянущиеся по левой щеке Насти. Старая Стеха о своими заговорами, сушёными корешками и травами сделала всё, что могла: от рваных, едва затянувшихся ран остались тонкие красные полоски. Но и Стехе, и Илье, и всем было видно:
красоты Насти больше нет. Сама Настя, впрочем, не плакала и, кажется, даже не особенно переживала по этому поводу. А Илья однажды поймал себя на мысли, что в глубине души радуется случившемуся. Теперь Настька никуда от него не денется, не уйдёт, не сбежит обратно в Москву, к отцу, к хору… Подумав так, Илья невесело усмехнулся про себя: "Свинья ты, морэ…" "Ну и пусть свинья." - немедленно ответил кто-то второй внутри него, злой и ехидный. - "Лучше так, чем всю жизнь дожидаться… Мне она любая годится.
А остальных - к чертям под хвосты!"
– Но, Настька… Раз хореводы-то зовут - значит, ничего? Их же, царапин твоих, и не видно почти…
– Не ври. - со вздохом сказала она. - Пусть уж… Видно, своё отпела. Я на "Лысую гору" сидеть не пойду, умру лучше.
Илья невольно вздрогнул, вспомнив о том, что "Лысой горой" в ресторане называлась скамейка, стоящая возле самого хора, но отгороженная от него занавеской, где сидели очень некрасивые или постаревшие цыганки, обладающие, тем не менее, прекрасными голосами. Показывать таких артисток гостям было нельзя, но своим пением они помогали хору и тоже получали неплохие деньги от общего заработка. Но Настю - на "Лысую гору"?!
На чёртову лавку, от которой даже его Варька в своё время смогла отвертеться?! Илья нахмурился, хотел было возразить, - но странное, отчуждённое выражение, мелькнувшее в глазах Насти, остановило его. Он не решился спорить. И снова подумал: оно и к лучшему. Хоть не беситься лишний раз от ревности, глядя, как пьяные купцы таращатся на твою жену и бросают ей кредитки. Ещё в Москве насмотрелся, до смерти хватит вспоминать.
– Всё равно ты лучше их всех. - упрямо сказал он, глядя через плечо жены в стену. - Выдумала - "Лысая гора"… Не для таковских заведена!
– Глупый ты какой… - отозвалась она, прижимаясь щекой к его плечу.
– Ну, пойдёшь, что ли, в трактир? Последний раз спрашиваю! - как можно суровее спросил Илья, - а сердце уже подкатилось к горлу: ну, как согласится всё-таки? Не отопрёшься ведь тогда, от своего слова не откажешься…
– Не пойду. - решительно сказала она. Илья пожал плечами, отошёл, - и почувствовал, как скользнула по спине противная струйка пота. Рано, выходит, успокоился… Стоя у окна и глядя на грязную, залитую дождём улицу, он чувствовал, что жена смотрит на него и что взгляд её тревожный. Через минуту Илья стянул с гвоздя кожух, сказал: "Дело на Конном есть, совсем из башки вон…" и быстро вышел из дома.
В тот вечер Илья и встретил Лушку. Он возвращался домой из конных рядов, на улице уже смеркалось, снова начался дождь, и Илья думал только об одном: как бы скорее оказаться дома, возле Насти. Он ускорил шаг, чтобы не промокнуть до нитки, но вдруг из тёмного кривого переулка раздался истошный женский крик:
– Ой, спасите, убивают, люди-и-и!
Илья обернулся - и прямо на него из переулка выбежала женщина. Она была без платка, в заляпанной грязью до колен юбке и плюшевой кофте, тоже измазанной донельзя: видно было, что хозяйку её не так давно изваляли в луже.
– Ой, красавчик, поможите ради господа! - вцепилась она в локоть Ильи.
Тот остановился: больше от удивления, поскольку "красавчиком" был назван впервые в жизни. И вздрогнул, чудом удержавшись от того, чтобы не перекреститься и не сказать: "Свят-свят, рассыпься": с круглого, веснушчатого, перепуганного лица на него смотрели серые, широко расставленные глаза.
– Лиза… - невольно сорвалось у него.
– Ась? - не расслышав, переспросила незнакомка, и Илья увидел, что она совсем молода: не больше двадцати. Тяжёлая, растрёпанная каштановая коса, размотавшись, упала ей на плечо, девушка досадливо отбросила её, обернулась на переулок - и тут же резво прыгнула за спину Ильи, потому что к ним, непотребно ругаясь, нёсся рыжий взъерошенный парень с поленом в руке:
– Рупь отдай! Возверни рупь, кур-р-рва, убью! На полтинник сговаривались! Деньги трудовые, небось, возвертай немедля!
– Ай, господи-и-и! - тоненько заверещала она, прячась за Ильёй. Тому вовсе не улыбалось вмешиваться в драку; к тому же он уже догадался, кем является похитительница трудового рубля. Но рыжий с поленом был уже близко, вокруг - ни души, и Илья, быстро нагнувшись, дёрнул из-за голенища нож.
Он не собирался пускать нож в дело, рассчитывая только напугать парня, – и это ему удалось. Тот остановился в двух шагах, тяжело дыша и опасливо поглядывая на посвечивающее в свете фонаря лезвие.
– Отойди, цыган. - неуверенно сказал он. - Не путайся, твоё дело - сторона.
Она, зараза, рупь увела. Пущай возвернёт - и катится, откуда выкатилась.
– Отдай… - тихо сказал Илья, повернувшись к прячущейся за ним девушке.
– Чичас ему. - шёпотом ответила она. - Однова уже отдала, так он и полтинника обещанного не оставил… А мои разве не трудовые?
Илья нашёл в её словах резон и сказал рыжему:
– Вали, пока я не осерчал. Коли полтинника жалко, так женись. Будешь на халяву каждый день пользоваться.
– Морда конокрадская. - осторожно сказал рыжий. - Гляди, Лушка и тебя обдерёт, как липку, она такая…
– Шлёпай, шлёпай. - Илья убрал нож в сапог. - Да брёвнышко не урони смотри. За женой бегать сгодится.
– Вот встречу я тебя как не то в закоулке… Илья даже не стал отвечать. Девица чинно уцепилась за его локоть, пошла рядом и, уже сворачивая за угол, показала рыжему язык.
– Ну, вы просто мой спаситель неописуемый! - заявила она Илье, оказавшись на освещённой улице и поудобнее проталкивая руку ему под мышку. - Не побрезгуете в гости зайти? Здесь недалече, в Хомутовском… Илья колебался. Ни в какие гости, тем более, к уличной потаскухе, идти ему не хотелось. Но Лушка лукаво и вопросительно взглянула на него снизу вверх, и снова запрыгало сердце: как же, проклятая, похожа… Похожа на Лизку, на Лизавету Матвеевну, которую он не любил никогда, но и забыть не мог. Полгода прошло - а всё вспоминался пустой, засыпанный снегом Старомонетный переулок, тёмный дом, пахнущие мышами и ладаном переходы и лестницы, комната с иконами за лампадой, свеча на столе, серые, полные слёз глаза, горячие руки, белая грудь под рубашкой… Как забудешь такое…
Как забудешь её слёзы, её горестные просьбы:
"Возьми ты меня хоть в табор свой, не могу я без тебя, не в силах…" "Да что ты там делать будешь, дура? Пропадёшь через неделю…" "И пусть пропаду! И хорошо даже! Хоть неделю, неделюшку одну в радости прожить, с тобой рядом, а там… Пусть всё огнём горит!" Он, дурак, только смеялся тогда. Ну, куда ему было волочить в табор купчиху, и чем бы она, в самом деле, там занималась? Настю, цыганку, и ту бабы всё лето гадать обучали, да так толком и не выучили, а уж Лизку-то… Смех и думать было. Он и смеялся.
Илья никогда не лгал Лизе. Не обещал ничего, не клялся в любви, потому что уже тогда сходил с ума по Насте. Он не был виноват ни в чём.
Но душа ныла до сих пор, и сейчас, глядя на круглое, сероглазое лицо Лушки, Илья уже знал: пойдёт с ней. Ненадолго, только сегодня, только этим вечером, - но пойдёт. И ни одна живая душа об этом не узнает.
Лушка снимала комнату в длинном, чёрном двухэтажном доходном доме, мрачно выглядывавшем из зарослей поникших под дождём кустов сирени.
– Заходите, красавчик. У меня топлено. Вы не беспокойтесь, у меня только приличные господа бывают, семейные, даже один доктор ходил. Я недавно гуляю, по обстоятельствам плачевным, а до этого в рублёвом заведении служила, у мадам, так нас даже каждую субботу смотрели в больничке, чтоб не завелась гадость какая… Болтая без остановки, она отперла номер, безошибочно попав ключом в скважину в полной темноте коридора, вошла, таща за собой Илью, и чиркнула спичкой, зажигая свечу. Свеча - обгрызенный мышами, весь оплавленный огарок, вставленный в узкий стакан, - осветила небольшую комнату с аккуратно застеленной кроватью, на которой высилась прикрытая вышитой салфеткой гора подушек. Кроме кровати, в комнате был буфет, заставленный баночками с румянами и помадой, флаконами и пустыми бонбоньерками, дешёвый дощатый сундук и стол без скатерти, на котором стояла начатая коробка монпансье. На узком подоконнике топорщилась из горшка красная, буйно цветущая герань и лежала раскрытая книжка.
– Грамотная ты, что ли? - с уважением спросил Илья.
– Как же, два года при церкви обучалась. А вы книжки любите?
Илья только отмахнулся и велел:
– Ты мне "вы" не говори, не барин, небось. Тебя Лушка звать?
– Лукерья Ситникова. - она вдруг тоненько хихикнула. - А тебя, я знаю, Ильёй зовут.
– Откуда знаешь? - напрягся он.
– Да слышала раз, как ты в трактире с мужиками ругался. - Лушка, задёрнув окно занавеской, не спеша раздевалась. - Ты не бойся, ко мне ваши, из Слободки, захаживали уж. Оченно довольные были.
– Наши? Кто?
– Я фамилиев не спрашиваю, а только захаживали. - Лушка вдруг встревожилась. - Ты, может, есть хочешь? Ежели на всю ночь останешься, так я за самоваром сбегаю.
– Не нужно, не останусь. - Илья сел на кровать, за руку потянул к себе Лушку, и та, тихо засмеявшись, подалась. Сейчас она показалась Илье уже не так сильно похожей на Лизавету Матвеевну: Лушкино лицо было грубее, резче, с яркими пухлыми щеками, - словно срисованное с ярмарочного лубка. Но каштановая коса была такой же тяжёлой и мягкой, и так же круглилась грудь под старой, местами заштопанной рубашкой. Илья запустил руку в вырез. Лушка тихо засмеялась:
– Ути… Щекотно… Дай я ляжу. И сам ложися. Да рубаху хучь сними, дурная голова!
Через час Илья поднялся с кровати.
– Хорошо у тебя, только идти надо, не то как раз засну. Сколько с меня?
– Как со всех, полтинник.
Он положил деньги на стол, быстро начал одеваться. Лушка тоже поднялась, потянула к себе кофту; пощёлкала языком, разглядывая подсохшие потеки грязи.
– Вот змей Стёпка, всю одёжу спортил… Хоть нагишом выходи! Нехай теперь хоть трёшницу платит - не ляжу с им! Ну, слава богу, платье "гризет" осталось… Для порядочных людей держу, так вот поди ж ты - по улице таскать придётся!
– Ты куда на ночь глядя? - удивился Илья.
– Как куда? - усмехнулась она. - Дале гулять. Ещё ж вон и десяти нету.
Ты же не хочешь оставаться?
Он и вправду не хотел. Но, обернувшись с порога, сказал:
– Может, загляну как-нибудь к тебе.
– Заглядывай, рада буду. - Лушка натягивала через голову платье. - Будешь выходить - дверь прихлопни, чтоб не скрипела… Илья сделал, как она просила. Выйдя из дома, поёжился под порывом холодного ветра, подумал: пришла же блажь в голову… Ведь не пошёл бы нипочём, не будь эта потаскуха так на Лизку похожа. Он огляделся, но тёмный переулок был безлюден, только в самом его конце раскачивался от ветра фонарь, и Илья пошёл на этот свет.
После того вечера он заходил к Лушке ещё несколько раз. Найти её было легко: если она не бродила вдоль тротуара возле трактира, то находилась дома, и Илья уже знал: окно занавешено и горит свеча - значит, есть гость. Тогда он садился на крыльцо и ждал, куря трубку или вертя во рту соломинку.
Однажды окно было зашторено, но свеча не горела, из чего Илья заключил, что посетитель остался на всю ночь. На другой день Лушка со смехом рассказала, что это опять был её "енарал":
– Ух, обожают они меня, военные! И что во мне, на их вкус, такого есть-то?
Военных, впрочем, она и сама любила: полстены в её крошечной комнате было заклеено портретами генерала Скобелева, неизвестными офицерами с саблями наголо, усатыми, звероподобными казаками на конях. Ещё Лушка любила картинки с конфет, и Илья всякий раз покупал ей новую коробку. Она радовалась, как девчонка, с визгом прыгала ему на шею, тут же усаживалась на постель поедать шоколад, время от времени предлагая и Илье, но тот сладкого не любил. Расправлялась с конфетами Лушка мгновенно, сразу вырезала ножницами картинку, пришпиливала на стену и, отойдя, мечтательно любовалась:
– Ну, прямо-таки красотища несказанная! Вот спасибо-то, сокол ясный!
А ты что в штанах до сих пор? Для просто посидеть, что ли, явился? Так я чаю принесу… Давай, Илья, сам ведь торопишься завсегда!
Это было правдой: Илья не хотел лишнее время задерживаться у Лушки, чтобы Настя, дожидаясь его допоздна, не подумала чего-нибудь не того.
Вёл он себя очень осторожно и два раза не свернул в Лушкин переулок лишь потому, что возле трактира ему встретились знакомые цыгане. А однажды, возвращаясь от неё, Илье пришлось делать огромный крюк задворками, потому что в конце переулка, возле Конной, явственно слышалась цыганская речь. Лушка обо всех этих предосторожностях, разумеется, знала и относилась к ним с пониманием, однажды даже сказав:
– Оно и верно, Илья, жену обижать незачем. Её у тебя Лизой звать?
– С чего ты взяла? - нахмурился Илья. Неприятное чувство царапнуло по сердцу.
– А ты меня всё время Лизой зовешь! - хохотнула Лушка. - Ежели не жена, так кто она? Ещё, что ль, к кому захаживаешь? Ну, жеребе-ец цыганский…
– Не твоё дело. - помолчав, сказал Илья. Лушка ничуть не обиделась и вскоре уже болтала о чём-то другом, но муторное ощущение так и не прошло, и Илья поспешил уйти. Впрочем, через неделю явился снова. Настя ни о чём не знала, и посему большого греха в этих своих хождениях Илья не видел.
Тем более, что весной, когда табор снимется из города, всё должно было закончиться само собой.
*****
… - У меня топлено! - как всегда, с гордостью объявила Лушка, и на этот раз Илья всерьёз обрадовался: к вечеру мороз усилился. Войдя, он стряхнул с волос снег, - к негодованию Лушки, тут же кинувшейся за тряпкой, – поочерёдно дрыгнул ногами, и промёрзшие валенки, громыхая, как жестяные вёдра, раскатились по углам.
– Господи, он ещё и соломы натрёс! - возмутилась Лушка, глядя на вываливающиеся из валенок Ильи клочья сена. - Хоть бы в колидоре посбрасывал!
– Ничего, не "Астория" у тебя тут. - Илья сбросил кожух, с удовольствием передёрнул озябшими плечами. - Чего звала-то?
– Говорю - соскучилась. - серые глаза Лушки смеялись, разрумянившееся, весёлое лицо показалось Илье почти красивым. - Коли ты не при деньгах, так я тебе полтинник сама одолжу. Ну, чаю, что ли?
Обычно Илья отказывался, но тут велел:
– Тащи.
Лушка, просияв улыбкой, бросилась, как была босиком, в коридор. Вернулась, тяжело пыхтя и еле волоча тяжеленный, исходящий паром самовар.
– Фу-у-у… У меня баранки есть, ежели хочешь, и даже сахар.
– Давай, живее только. И за полтинник не беспокойся, имеется.
Через час они в обнимку лежали под Лушкиным лоскутным одеялом. Лушка с закрытыми глазами, казалось, дремала; Илья из-под полуопущенных век смотрел на генерала Скобелева на стене, думал о том, чтобы не заснуть. Его сильно разморило от усталости, чая и тепла, но затяжной сон в Лушкиной постели грозил обернуться многими неприятностями, и Илья уже готов был вытолкнуть себя из-под одеяла насильно. По его расчётам, уже было около десяти вечера.
– Илья… - сонно, не открывая глаз, вдруг сказала Лушка. - Знаешь что?
– Что? - без особого интереса спросил он.
– Я, кажись, брюхатая.
Илья не сразу понял, о чём она говорит. А поняв, медленно отстранил Лушку и приподнялся на локте.
– Так беда-то в чём? Тебе впервой, что ли? Вытрави.
– Пять рублей у Агафьи.
– Не пять, а полтора! Я дам…
– Да нужно больно… - Лушка протяжно зевнула, открыла глаза. - Деньги-то есть у меня. Только уже поздно, боюсь. Не возьмётся Агафья.
– А что ж ты раньше-то?..
– Бог его знает… И в голову не пришло.
– Ну… а от меня чего хочешь? - помолчав, осторожно спросил Илья. - С чего ты взяла, что моей выделки? Мало ли к тебе нашего брата ходило… Может, енарала твоего?
– Может, и его… - Лушка вдруг усмехнулась. Повернувшись на бок, взглянула на Илью снизу вверх спокойными, немного презрительными глазами. - Эк тебя подбросило-то разом, цыган… Не трепыхайся. Мне от тебя ничего не надобно.
– Раз не надобно, чего языком метёшь? - обозлился Илья. Лушка ничего не ответила, лишь присвистнула сквозь зубы, по-мужски, и опять отвалилась на подушку. Илья молча поднялся и начал одеваться. Лушка не удерживала его, и от этого Илья злился ещё больше. С порога он всё-таки обернулся. Лушка лежала в той же позе, закинув руки за голову, с закрытыми глазами; казалось, спала. На её пухлых губах плавала странная улыбка.
Илья отвернулся и вышел, хлопнув дверью на весь коридор.
На улице в лицо ему ударила метель. В непросохших валенках тут же стало холодно, и Илья ускорил шаг. Из-за падающего стеной снега не было ничего видно в двух шагах, и Илья ориентировался только по мутному пятну фонаря в конце переулка. У трактира ему показалось, что кто-то окликнул его, но Илья не стал останавливаться. Через полчаса, сильно замёрзший и с ног до головы заметённый снегом, он добрался до окраины города и свернул на цыганскую улочку.
В доме, несмотря на поздний час, горели все окна. "Что это Настька керосин палит?" - удивился Илья, подходя к забору и толкая калитку. И замер, не войдя, услышав голос жены. Она пела, и через мгновение Илья забыл, что со всех ног спешил домой, что промёрз насквозь и ничего путёвого не ел с раннего утра. Просто встал, как вкопанный, возле калитки, прислонился плечом к мёрзлой перекладине и, глядя, как в свете фонаря летят бесконечные снежные хлопья, стал слушать.
Песня кончилась. Тишина - и взрыв восхищённых воплей, от которых Илья вздрогнул, как от пушечного залпа. Тут же поняв, что Настька в доме не одна, что там наверняка набилась куча цыган, будто у этих чертей своих домов и своих жён нету, он взлетел по крыльцу и пнул дверь.
Илью встретили дружным смехом:
– Вот он, кофарь наш, явился - не запылился!
– Смоляко, да где тебя носит? Все из рядов воротились давно! Мы уж искать тебя хотели идти, думали - в метели заблукал!
– Уж извини, морэ, что мы к Настьке зашли! Послушать забежали. А оказалось - на весь вечер!
– Да раздевайся ты уже и садись, горе луковое! Сейчас с валенок море натечёт!
Последний совет принадлежал старой Стехе, которая в окружении цыган восседала во главе стола. На столе стояли чашки, самовар, лежали баранки и пряники, из чего Илья заключил, что посиделки у Насти длятся уже давно. В большую комнату набился весь табор. Люди постарше чинно сидели за столом, молодые цыганки расселись на лавки и пол вдоль стен, с полатей свешивалась гроздь детских головок. Настя сидела на кровати с гитарой на коленях, и красный огонёк керосиновой лампы, отражаясь, бился на полированном дереве деки. Увидев мужа, она улыбнулась, встала, положив гитару, и цыгане разочарованно загудели:
– Ну во-о-от… Явился на нашу голову, враз всё пение закончилось…
– Своих таких заведите и слушайте хоть до утра. - объявил Илья, чувствуя, что его прямо распирает от гордости. Он снял кожух; ненадолго вернувшись в холодные сени, сменил тяжёлые от намёрзшего льда валенки на сапоги и, нарочито медленно пройдя через всю комнату, сел рядом с Настей.
Она тут же встала, пошла было к столу, - и обернулась, разом засветившись, когда муж взял сильный аккорд знакомой плясовой и негромко приказал:
– Ну, Настька!
Она улыбнулась - и запела:
– Пудрится-румянится, брови наведёт…
– Что не наденет - всё к ней идёт… - вступил вторым голосом Илья, и цыгане радостно загомонили. На втором куплете Настя, поведя плечами, пошла по кругу. Илья обрадовался - спляшет, но Настя, вдруг остановившись у стайки незамужних девчонок, потянула за руку и втолкнула вместо себя в круг внучку Стехи, глазастую, тёмную, как чайная заварка, Малашку. Та сверкнула зубами, взмахнула руками - и бросилась в пляс, как в омут, рассыпав по полу частую дробь босых пяток. Рваная цветастая юбчонка заметалась, заходила волнами вокруг её колен. Вскоре половицы гудели и содрогались, цыгане орали в такт так, что гитары давно не было слышно, плясунья потянула в круг своих сестёр, потом один за другим повскакивали мужчины – и через минуту Илье оставалось только молиться, чтобы по брёвнышку не раскатился весь дом. Он опустил гитару и сидел, глядя через головы разошедшихся цыган на Настю. Она не плясала со всеми. Стояла у двери, прислонившись к косяку и рассеянно улыбаясь. Её полузакрытые глаза смотрели в затянутое ледяным узором окно, и Илья понял: жена сейчас не здесь. Где?
В Москве? В ресторане? В хоре? Господи, знать бы… Ведь не скажет, не попросит ничего, не пожалуется, проклятая, с неожиданной злостью подумал он. А если попросит - что он, Илья, сделает? Ничего. Вот то-то и оно.
Цыгане разошлись по домам заполночь: и то лишь благодаря старой Стехе, которая, мельком посмотрев на Илью, встала из-за стола и объявила:
– Ну, надо и честь знать, ромалэ: ночь на дворе! Спасибо дорогим хозяевам!
– Тебе спасибо, Стеха. - ответил Илья, с облегчением вздыхая про себя.
Вслед за Стехой, ушедшей, как королева-мать, в окружении невесток, внучек и дочерей, тут же засобирались и остальные, только несколько женщин остались помочь Насте прибрать. Цыганки управились быстро, чистая посуда встала на полки, ловкий веник собрал огрызки и крошки с пола, тряпка вытерла натоптанные следы и лужи растаявшего снега. Помощницы, наспех поклонившись Илье и расхватав полушубки и шали, повыскакивали в сени. Последней уходила Фешка - длинноносая, рябая жена кузнеца Хохадо.
Сидя на кровати и глядя в стену, Илья сердито слушал, как Фешка, стоя на пороге, что-то говорит и говорит Насте своим неприятным, резким, как дверной скрип, голосом, взмахивает худыми руками и дёргает Настю то за рукав, то за край шали. Настя хмурилась, незаметно отодвигалась, отвечала коротко, односложно. Один раз обе женщины быстро взглянули на Илью, но, стоило тому повернуть голову, как они отвернулись.
– Доброй ночи, милая. - чуть возвысив тон, сказала Настя, и Илья удивился непривычно холодной ноте в голосе жены.
– И тебе тоже. - обиженно ответила Фешка, выходя в сени. Дверь захлопнулась, с улицы проскрипел снег, стукнула калитка, - и наконец-то наступила тишина.
Илья тут же растянулся на кровати, задрав ноги в неснятых сапогах на спинку. Настя взяла с полки медный подсвечник со вставленными новыми свечами. Запалив сразу две, она погасила керосиновую лампу, - и в комнате стало темнее, потолок осветился таинственным, похожим на костёр, розоватым светом, а по стенам метнулись мохнатые тени. Отблески свечей упали на склонённое лицо Насти с опущенными ресницами, дрогнули бликами на выбившихся из-под платка волосах, - и Илья, начавший было стягивать сапог, медленно выпрямился.
– На-астька… Ты как икона прямо. Масхари…
– Не греши. - Настя отошла от стола и села на пол у ног Ильи, берясь за его сапог.
– Уйди, я сам. - буркнул Илья. Настя послушалась, чуть заметно пожав плечами, и Илья смутился ещё больше. Он сам не знал, почему до сих пор не позволяет жене стаскивать с себя сапоги. Ведь самое, кажется, обычное дело, и у таборных цыган так, и у городских тоже, сам сто раз видал. Но чтобы Настька… Чтобы она, своими руками, такими тонкими, как у статуи фарфоровой… его грязные сапоги?! Которыми он навоз в конных рядах топчет?!
– И так цыгане смеются, Илья. - словно угадав его мысли, сказала Настя.
– Кто смеётся? - зарычал он. - Скажи - язык выдерну и в карман положу!
Это Фешка, что ли, тявкает? Не слушай её, кобылу, головы и в девках не было и сейчас нет! Мало я её мужику морду бил…
– Угомонись. - вздохнув, сказала Настя. - Не трогает меня никто.
Встав, она шагнула было в сторону, но Илья поймал её за руку.
– Что-то ты совсем грустная. Устала? Замучили тебя черти эти? Другим разом никого не впущу! Нашли себе балаган на ярмарке… Пусть вон у дядьки Чоро гуртуются, там шесть девок на выданье, авось пристроит хоть пару… Ну, чего ты смеёшься, глупая, чего?!
– Да ничего. - Настя в самом деле улыбнулась, и у Ильи немного отлегло от сердца. - Не серчай, мне так веселее даже. Тебя же нет целый день.
– Ну, нет… - проворчал он. - Так дела же! Не просто так по базару бегаю хвост задравши… Слушай, я есть хочу.
– Так садись. Всё в печи стоит, горячее.
Илья стащил, наконец, сапоги, босиком прошёл к столу, сел. Настя ещё раз протёрла столешницу, отошла к печи; неловко орудуя ухватом, вытащила чугунок.
– Что, и с мясом, что ли? - потянул Илья носом. - Ну, нельзя тебе денег в руки давать!
– Илья… Знаешь что?
Он поднял глаза на жену. С минуту смотрел в её неподвижное лицо с опущенными ресницами, тени от которых дрожали в свете свечи, как два крыла, на щеках Насти. Глубоко вздохнув, спросил:
– Что? Ну - говори… "В Москву собралась…" Илья, не сводя взгляда с жены, ждал её слов, а в голове уже носились, как испуганные птицы, клочки мыслей: уедет… Соберётся, чёртова баба и уедет, надоело ей это всё, да ещё и без Варьки крутись тут по хозяйству… У отца она и не знала, с какой стороны к этому ухвату подходить, кухарку держали, а тут… Господи, а что он сделает-то?
Ведь не удержит… Как удержать? За косу к кровати привязать? Рявкнуть, взять кнут, избить до полусмерти? Рука не поднимется, не сможет, видит бог, не сумеет… Бог ты мой, да что делать-то?! Проклятая Варька, с отчаянием подумал он, нашла время в хорах распевать, без неё тут хоть вешайся… Будь Варька здесь - никуда бы Настька не собралась…
– Я думала тебе позже сказать, но… Уже скоро заметно будет.
– Чего?.. - непонимающе переспросил он. - Что заметно?
– Я, Илья… - Настя вдруг странно, вымученно улыбнулась и быстро закрыла лицо руками. Илья встревоженно встал, подошёл к ней, взял за руки.
– Настька, ну? Да что ты шепчешь там, не пойму ничего! Говори!
– Я в тяжести, Илья… - слёзы бежали из-под опущенных ресниц Насти, скользили по щекам, капали на невидимый в темноте пол. Илья растерянно смотрел на них. Сказанное женой ещё не вошло в его разум, и сначала он почувствовал только страшное облегчение: не едет никуда… Тьфу, лезет же такая дурь в голову, чуть не помер с перепугу, а Настька всего-то навсего…
– Что?! Настька, что?! Ты как сказала?! Громче повтори!
– Да что же я, на весь город кричать буду?! - всплеснула она руками. - Я сказала, ты услышал! В тяжести я! Четыре месяца уже!
– А что ж ты плачешь, дура? - потрясённо спросил Илья. - Радоваться надо!
Ты это… чего молчала-то так долго?
– А кто про такое болтает? Ой, Илья, ну тебя… Ну вот, выдумал… Отстань, дух нечистый… - Настя невольно рассмеялась сквозь слёзы, отталкивая мужа, но Илья обнял накрепко, притянул к себе, зарылся лицом в её высыпавшиеся из-под съехавшего на затылок платка мягкие волосы.
– Дура ты какая… Совсем глупая… Пугаешь только попусту… Это значит… Это когда же, значит?..
– Весной. В мае.
– В дороге, получается… - машинально сказал Илья. И осёкся, увидев разом застывшее лицо жены. Она ничего не сказала, молча высвободилась из его рук, пошла к столу. Глухо сказала:
– Ты есть будешь, или нет? Всё остыло уже. Сейчас горячего положу.
Так вот, значит, чего она ревёт… Илья сел за стол, сердито дёрнул на себя миску, которую Настя собиралась забрать. С досадой сказал:
– Хватит выть. Никого не схоронила пока. Леший с тобой, подождём, пока опростаешься, а там поглядим. Лето длинное, успеем наших догнать.
Да это точно в мае? А то сиди, дожидайся с тобой до Петровых дней… Она снова грустно улыбнулась, вытерла последние слезинки.
– Не бойся. Всё точно.
– Стехе говорила?
– Да.
Стеха была непререкаемым авторитетом, и Илья немного успокоился.
В молчании он уничтожил всё, что было в миске, даже не поняв толком, что ел, выпил стакан вина, поставленный Настей. И вдруг вспомнил:
– Настька! Совсем голову заморочила слезьми своими, я и забыл… У меня подарок есть!
– Да? - Настя обернулась от печи. - Покажи!
Улыбаясь, Илья вытащил из-за пазухи забытый свёрток, положил на стол, развернул. Фиолетовые аметисты блеснули таинственным розоватым светом, тускло заблестело золото.
– Вот, как ты любишь… Маленькие.
– Маленькие, да удаленькие. - испуганно сказала Настя, беря в руки одну серьгу и глядя на свет. - Илья, ты, воля твоя, с ума сошёл! Я же знаю, сколько стоит такое!
– Не на ветер ведь выбросил. - важно сказал он, уже видя, что Насте понравились серёжки, и радуясь - угодил. - Надела бы.
– Ночь ведь уже… - сказала она, но всё-таки подошла к зеркалу. Через минуту вернулась:
– Ну, как тебе?
– Мне что с ними, что без них - одинаково. - честно сказал Илья. - Слушай, как бог такую красоту делает? Тут точно не без сатаны обошлось… У меня отец говорил: чем баба красивее - тем в ней чёрта больше сидит!
– Шутишь? - обиделась Настя.
– Любишь! - в тон ответил Илья, и они оба рассмеялись. Аметисты закачались по обе стороны лица Насти, бросая на её смуглую кожу россыпи розовых искр, ярко оттеняя улыбку, и, медленно вставая из-за стола, Илья подумал:
никакие шрамы, никакие борозды её не портят. Всё равно царица. Всё равно лучше всех.
Когда они уже лежали в постели, Илья привычно потянул было на себя жену, но Настя удержала его руку:
– Знаешь… лучше не надо пока. А то всё может быть. - и торопливо добавила, - Стеха так сказала.
– Да? И сколько теперь вот так?.. - испугался Илья.
– Недолго, не беспокойся. - Настя улыбнулась в темноте; смутно блеснули зубы. - Я скажу, когда можно.
– Ну, ладно. - Илья обнял жену, подождал, пока она устроится поудобнее на его плече, прислушался к тому, как свистит и скребётся в печной трубе ветер.
Глаза закрывались сами собой. Уже засыпая, он вдруг вспомнил Лушку; сквозь дрёму подумал: как сговорились они с Настькой, - в один день тяжёлыми объявиться… И заснул.
Настя не спала. Сначала она долго лежала неподвижно, глядя в чёрный потолок, потом, высвободившись из-под руки мужа, встала. Илья проворчал что-то во сне, перевернулся на живот, и Настя прикрыла его одеялом. Стянула со спинки кровати шаль, закутала плечи, подошла к столу, села. Осторожно зажгла свечу и, отгородив её чугунком, чтобы свет не падал на кровать, придвинула к себе зеркало.
Врёт он, или нет? Или вправду красивая она ещё? Из тёмной глубины стекла на Настю смотрели собственные встревоженные глаза, снова наполняющиеся слезами. Она слегка повернула голову, и в свете свечи отчётливо выступили шрамы на левой щеке, кажущиеся сейчас ещё глубже, ещё безобразнее. Настя закрыла лицо руками, вновь содрогаясь при воспоминании о той душной грозовой ночи, когда она неслась по пустой дороге к оврагу, из которого слышались крики и брань, когда скатывалась в сырую щель, обдирая руки и колени, когда кричала, задыхаясь: "Не трогайте, ради Христа, люди добрые…" Знать бы тогда… Знать бы, что ни тяжесть кочевья, ни шрамы на лице, ни боли, мучившие её после больницы до сих пор, – ничего даже рядом не стоит с той болью, которую она почувствовала сегодня, когда днём к ней заявилась жена Мишки Хохадо.
Настя не любила Фешку: ей не нравились ни слишком громкий, гортанный голос Мишкиной жены, ни её рябое наглое лицо, ни привычка собирать сплетни и выбалтывать то, что было и что не было, на каждом углу.
Половина скандалов в таборе случались из-за этой носатой, похожей на дятла цыганки с вечно растрёпанными волосами, неряшливо выбивающимися из-под платка, и Насте не хотелось попадаться ей на язык. В открытую они ни разу не ссорились, но Настя чувствовала, что тоже не нравится Фешке, и поэтому очень удивилась, когда увидела её на своём дворе. Фешка вошла в дом, без приглашения шагнула в горницу и прямо с порога закричала:
– А твой-то, дорогая моя, знаешь, к кому бегает?! Да ты сядь, сядь, брильянтовая, а то ноги откажут! Сядь! Слушай! Своими глазами, вот своими собственными глазами эту потаскуху видала!
Через минуту Настя перестала понимать смысл Фешкиных слов: в голове словно встал плотный туман, в котором застревали звуки. Фешка, не замечая этого, говорила и говорила, с нарочитым негодованием взмахивала костлявыми руками, тыкала пальцем куда-то на улицу, а Настя смотрела через её плечо в окно, за которым густо падал снег, теребила бахрому шали и с отчаянием думала: вот сейчас она упадёт в обморок, и вечером об этом будут болтать все цыгане…
Фешка подозрительно вглядывалась в лицо городской жены Смоляко, с нетерпением ожидая, когда же, наконец, та, как самая распоследняя дура, закричит, заревёт и потребует сию же минуту сказать, где живёт шлюхаразлучница. Фешка рассчитывала нынче же в красках расписать цыганкам, как дрались жена и любовница Смоляко, и похохотать вместе с ними над глупостью городской курицы, которая и впрямь устроила скандал из-за того, что муж балуется с раклюхой. Но эта хоровая краля, не уронив ни слезинки, замоталась в шаль, встала и молча повернулась лицом к стене. Фешка, ничуть не смутившись, попробовала ещё раз:
– Эй, яхонтовая моя, ты меня слышала? Я ведь знаю, где эта выдрища живёт! Сказать? Побежишь? Может быть, он как раз сейчас у неё, прямо из-под одеяла и выволочишь… Я и сопроводить могу! И помочь!
– Молчи, ради бога, - послышался глухой голос.
Фешка на всякий случай подождала ещё немного, но Настя так не повернулась к ней.
– Ну, как знаешь! - разочарованно протянула Фешка, вставая. Виртуозно задуманная пакость трещала по швам. На всякий случай Фешка уже с порога заявила: - Ты, золотая, раз такая гордая, скоро без мужа останешься! Найдётся на кобеля сучка, не беспокойся, найдётся! А ты сиди, дожидайся невесть чего!
Тьфу, каким местом вас только в городе думать учат!
– Он мужик. Ему надо. - сухо, по-прежнему не оглядываясь, сказала Настя. – Ты что, милая, сама не цыганка, не понимаешь? Буду я ещё по пустякам ноги бить… Фешка застыла на пороге с разинутым ртом. Затем, пожав плечами, пробормотала: "Ну, как знаешь, золотая, как лучше тебе…" и выскользнула за порог.
Настя подождала, пока за Фешкой закроется дверь, вытерла обширную лужу, натекшую с её валенок, оделась, накинула на голову шаль и вышла из дома.
Она ушла за церковь, за кладбище, на глухую окраину, где уже начиналась голая заснеженная степь, и там бродила до самых сумерек по протоптанной вдоль кладбища тропинке. Снег то припускал сильнее, то переставал, низкое холодное небо нависло над городом и полем, с кладбища хрипло орали вороны, в церкви отзвонили к вечерней, сумерки стали густыми, тёмными… Настя, промёрзшая так, что не гнулись пальцы и ноги не чувствовались в валенках, всё надеялась: вот-вот она заплачет, сразу станет легче, и тогда можно будет возвращаться домой. Но слёз не было, хоть убей. Только ныло сердце, да стоял в горле горький, мешающий дышать комок.
За спиной послышались шаги. Настя обернулась. К ней, пыхтя и кутаясь в пуховой платок, неторопливо приближалась старая Стеха.
– Тьфу, собачья погода! - объявила она, поравнявшись с Настей и доставая из-за пазухи трубку. - Ещё и табак кончается! У тебя нету?
– Нет…
Стеха сердито крякнула, спрятала трубку, поправила сползающий платок.
Глядя на Настю сощуренными глазами, спросила:
– И долго ты тут прогуливаться собираешься, девочка? На дворе не лето, гляди - сама застудишься и дитё заморозишь.
– Откуда ты знаешь? - с испугом спросила Настя, невольно закрывая ладонью живот.
Стеха слегка усмехнулась:
– Четыре месяца есть?
– Да, кажется…
– У-у-у, лапушка какая ты у меня! - Стеха слегка похлопала Настю по животу. - Илья знает?
– Нет ещё…
– Так ты скажи ему, скажи, девочка. Чего стесняться? Скоро всем видно будет. Глядишь, и шляться перестанет…
И тут Настя не выдержала. Слёзы хлынули так, что за минуту вымочили и лицо, и руки, и оба конца шали, а она всё не могла успокоиться и плакала навзрыд перед старухой-цыганкой. Стеха не пыталась её утешать, молча стояла рядом, поглядывала на тёмное, затягивающееся снежными тучами небо. Когда Настя наконец успокоилась, Стеха похлопала её по руке.
– У Фешки башка деревянная. Ты правильно сделала, что её не послушала. Вот увидишь, скоро всё само кончится.
– Ка-а-ак же… Ко-ончится… - всхлипывая, Настя коснулась пальцем изуродованной щеки. - На кого я теперь похожа…
Стеха воззрилась на неё с недоумением.
– Чего?! Тю, а я её за умную держала! Ты что, думаешь, Илья из-за твоих царапинок налево поскакал?! Да мужик - он и есть мужик, будь ты хоть икона ходячая, всё равно на чужой двор свернёт. Такими их бог замесил, и не нам перемешивать. Да мой Корча в молодые годы от меня - от меня! - и то гулял…
Настя даже улыбнулась сквозь слёзы: до того горделиво прозвучало это "от меня!". Стеха заметила улыбку и притворно нахмурилась:
– Чего хохочешь? Я ж не всегда таким сморчком морёным ползала. Небось, покрасивей, чем ты, была! - Старуха снова взглянула на небо, крепче завязала платок и взяла Настю за руку. - Пошли-ка домой. Сейчас так запуржит, что возле дома в сугробах заблукаем… Вытри нос, девочка, а то он, как фонарь, светится. И ходи миллионщицей! Пусть бабьё языки чешет, на здоровье! А Илья от тебя никуда не денется. Слышала, как говорят? У цыгана девок много, а жена одна. Побегает - вернётся. И… не говори с ним про это. Не надо.
Настя послушалась. И даже обрадовалась, когда, сворачивая вместе со Стехой на свою улицу, встретила её молодых внучек, немедленно напросившихся в гости. С тех пор, как они поселились в Смоленске, в её доме постоянно толклись незамужние девчонки, которые жадно просили Настю научить их петь и плясать "по-городскому", надеясь этим привлечь женихов.
Настя смеялась, учила, сразу обнаружив двух-трёх по-настоящему талантливых, быстро перенявших все её романсы и исполнявших их хоть и без особого мастерства, но и без фальши. Но сегодня почти сразу за девчонками явились и взрослые, привлечённые разносящейся на всю улицу "Невечерней", исполняемой в шесть голосов. Цыгане принесли баранок, пряников, Настя пошла ставить самовар, девчонки быстро накрыли на стол, - и вскоре в доме было столько народу, что Настя даже не сразу заметила среди женщин многозначительно посматривающую на неё Фешку. А заметив - отвернулась и весь вечер старалась не приближаться к ней.
На людях Насте было легко держать себя в руках, никто из цыган, кажется, даже не заметил её настроения. Да и Фешка почему-то помалкивала: видимо, не зря старая Стеха что-то долго и тихо втолковывала ей, пыхтя трубкой, как разводящий пары поезд. Стехи побаивались все, и Настя даже понадеялась, что Фешка прикусит свой поганый язык. Но вернулся Илья, и гости разошлись, и они остались вдвоём… и Настя отчётливо поняла, что даже не предупреди её Стеха - она всё равно не смогла бы заговорить с мужем о той, другой женщине.
Не смогла бы, и всё. Что толку, раз он это уже сделал? И что он ей скажет?
И какие разговоры тут нужны? Не реветь же перед ним, как недоеной корове, не ругаться базарными словами, не грозить, что уедет к отцу в Москву… Потому что никуда она не уедет. И ехать не к кому: отец, верно, на порог её теперь не пустит. Да если бы и пустил - куда ехать с тяжёлым животом?
Она всё-таки сказала мужу про ребёнка. Сказала не потому, что хотела сама, и не потому, что советовала Стеха. Просто слёзы всё-таки брызнули, и как раз тогда, когда не надо было, и потребовалось чем-то отвлечь Илью, уже всерьёз испугавшегося: ведь плакала Настя нечасто. Она и сама не ждала, что муж так обрадуется, да к тому же легко согласится не трогаться с места весной, подождать до её родов. На такой подарок Настя и не рассчитывала, и на сердце немного полегчало. Может, права Стеха? Может, сам угомонится? Может, в самом деле у всех так бывает, и никого ещё чаша эта не минула? И с чего ей в голову взбрело, что у неё - именно у неё! - ничего такого в жизни не стрясётся?
Такая же, как и все, не лучше, а коли так… Что ж теперь поделаешь, коли так.
Свечной огарок совсем расплавился, замигал и погас. В наступившей темноте Настя больше не видела своего лица. Она встала из-за стола, отвела за спину полураспустившуюся косу, почувствовала, как что-то потянуло волосы у виска, и поняла, что забыла снять подаренные серьги. "Ох, Илья…" - снова горько подумала она, вынимая одну серьгу и касаясь холодного, гладкого камня. Положила серёжки на стол возле подсвечника, вернулась в постель, легла и накрылась с головой одеялом.
Глава 8
В январе, после крещения, Москву завалило снегом. Сугробы поднялись почти до крыш низеньких домиков в переулках Замоскворечья и возле застав, мороза не было, по небу низко плыли тяжёлые облака, похожие на разбухшие перины, из которых бесконечно высыпался медленный, густой, ленивый снег.
Вётлы, клёны и липы стояли, словно купчихи в шубах, все, до самых макушек обложенные мягкими комьями, крыши чистились обывателями и дворниками дважды в день - и всё равно чуть не трещали под тяжёлыми шапками из снега.
Улицы никто не чистил, и вскоре проезжие части поднялись выше окон, покрылись ямами и ухабами, на которых, как на волнах, качались и подскакивали извозчичьи сани. Вываленные в сугроб пассажиры давно уже не были новостью, и даже сами пострадавшие не особенно негодовали, ругая не столько оплошавшего извозчика, сколько проклятую погоду и городские власти. Впрочем, и последние были не виноваты: убрать такое количество снега было бы не под силу даже соединённым московским пожарным частям.
Снежное безобразие неожиданно прекратилось в начале февраля. Серые тучи уползли прочь, небо очистилось, засверкало пронзительной голубизной, выглянуло ослепительное солнце, и ударили морозы. Слежавшийся снег на улицах визжал под полозьями саней, сверкал алмазной крошкой на сугробах, голубел в тени склонённых кустов, розовел на солнце. Но любоваться этой сказкой было почти некому: все, кто мог, пережидали мороз дома и лишний раз не высовывали носа на улицу. Даже крикливый Сухаревский рынок, полный бедного люда, нищих, старьёвщиков и жуликов всех мастей, в эти дни немного притих, и Данка, стоявшая на табуретке посреди ателье "Паризьен", подумала, что на обратном пути можно будет не держаться так крепко за сумку: вырывать некому, всё ворье замёрзло.
– Почему мадам вертится? Булавки, булавки! - раздался предостерегающий голос мамзель Дюбуа. Данка вздрогнула, с трудом вспомнила, что "мадам" – это она, и постаралась встать как можно ровнее.
– Выше голову! Плечи в линию! Ах, мон дье, у мадам несравненные плечи, это нужно подчеркнуть…
– Голых плеч не делать, эй! - заволновалась Данка. - Меня в таком платье из хора выгонят!
– Мадам не должна беспокоиться. - модистка обиженно поджала тонкие губы. - Я пятнадцать лет шью для хористок, и все оставались довольны. Но в плечах мы сделаем вот так… И непременно атлас! А лучше — грогрон! Нет, для этого фасона подойдёт гладкий крепшифон…
– Во что обойдётся? - подозрительно спросила Данка и снова была награждена уничтожающим взглядом.
– Мадам, при вашей красоте об этом должны будете беспокоиться не вы, а мужчины.
– У меня муж…
– Тем более! - отрезала мамзель Дюбуа и, к облегчению Данки, набрала полный рот булавок, с которыми ловко засновала вокруг неё, подкалывая и смётывая на живую нитку. Тоскливо вздохнув, Данка подумала: ещё немного такого стояния на табуретке - и она брыкнет в обморок, как барышня.
И чего, в самом деле, Варьку с собой не взяла?
С самой осени Данка пела в хоре. Её сольные выступления начались раньше, чем сама она предполагала, ей не дали "высидеть" даже недели:
гости ресторана, среди которых преобладало купечество, заметив новую красивую певицу, подходили к хореводу и требовали:
– Пусть вон эта глазастая споёт!
– Недавно она у нас, ваше степенство… - пытался поначалу отговариваться Яков Васильев. - Новых романсов не знает никаких…
– Пущай старые поёт! По четвертаку за песню плачу!
Хоревод хмурился, но вызывал Данку из хора и отправлял за стол к гостю. Она шла, пела романс за романсом, убирала деньги в рукав платья, снова пела, иногда шла плясать, - и тут уже весь ресторан взрывался восторженным а рёвом, и Данку приглашали наперебой, и цыганки, завистливо переглядываясь, шипели: "Тьфу, вылезла из-под колеса, голопятая…", но Яков Васильев угрожающе посматривал на завистниц: за зимние месяцы "голопятая" принесла в хор больше, чем все они заработали за осень.
– Не прогадал, морэ! - хлопали по спине Кузьму цыгане. - Золотую взял!
С такой бабой не пропадёшь! Эх, такая красота - и ему одному! И где правда на свете, чявалэ?
Кузьма смущённо улыбался, молчал. Он сам до сих пор не мог понять, за какие заслуги перед Богом на него свалилось такое счастье. Они жили с Данкой вместе пятый месяц, вместе работали в ресторане, каждый вечер Кузьма стоял за её спиной с гитарой в руках, каждый раз перед тем, как лечь спать, Данка снимала с него сапоги, каждую ночь они укладывались в одну постель и засыпали вместе, - а он всё ещё не мог понять, не мог привыкнуть. Вот это всё - его… Это тёмное, сумрачное лицо с острым подбородком, тонкими бровями, длинными, чёрными, никогда не улыбающимися глазами, эти волосы – тёплые, вьющиеся, мягкие, эти плечи, руки, грудь, - всё ему… За что? Кто он, Кузьма Лемехов? Князь, граф, купец первой гильдии? Генерал-губернатор?
Император всероссийский? Может, на худой конец, лучший гитарист в Москве? И то получше есть, вон хоть и Митро, и Петька Конаков… Так почему же?
Ответа у него не было, и спросить было не у кого. Цыгане бы подняли на смех, Митро эта скороспелая женитьба не понравилась с самого начала, Варька… Вот Варька, пожалуй, могла бы рассказать что-то. Кузьма замечал, как они с Данкой иногда вполголоса разговаривают и моментально замолкают, стоит кому-нибудь приблизиться. Но Варька упорно молчала, а допытываться самому Кузьме было стыдно. Не сознаешься же, что за всю зиму они с женой хорошо если десять слов сказали друг другу. Данка вообще была молчаливой и иногда могла целый вечер просидеть среди цыган не сказав ни слова, даже на вопросы отвечая коротко, а иногда не отвечая вовсе - если спрашивал кто-нибудь из молодых. Первое время Данку старались растормошить: всем было интересно, откуда взялось такое чудо, в каком таборе она кочевала, за кем была замужем и почему её родня не приехала даже посмотреть, как ей живётся на новом месте. Но новая солистка упрямо отмалчивалась, а Яков Васильев однажды подозвал к себе Варьку, проговорил с ней за закрытыми дверями полчаса и после этого сказал цыганкам:
– Вы от Данки отвяжитесь. Здоровее будете.
Понемногу всем в самом деле надоело донимать "подколёсную" вопросами, и от неё отстали. Кузьма же прекратил это бессмысленное занятие раньше всех - после того как однажды ночью на свой осторожный вопрос о жениной родне услышал мрачное:
– Тебе на что?
– Как "на что"? - опешил он. - Не чужие ведь. Просто так, чтоб знать…
– Много будешь знать - плохо будешь спать. Спи, кстати, давай, ночьполночь… - Данка повернулась к нему спиной и натянула на плечи одеяло. Кузьма совсем растерялся. Чувствуя, что происходит что-то совсем не вяжущееся с семейной жизнью, понимая, что нельзя это так оставлять, он, тем не менее, не знал, как себя вести. Взрослые цыгане, давшие ему множество полезных рекомендаций по части воспитания жены сразу же после свадьбы, советовали:
– Как начнёт кочевряжиться - сейчас бей! Сразу же! Не сильно, боже упаси, меток не оставляй, но - чтоб характер почуяла! Баба - она всегда дура, ей понимание надо иметь! Сразу в шоры не возьмёшь - потом всю жизнь мучиться будешь!
Кузьма кивал, полностью со всем соглашаясь, но про себя точно знал: ударить Данку он не сможет. Ни с глазу на глаз, ни, тем более, на людях. Во-первых, он ещё ни разу не бил женщин. Во-вторых, у него не было никакой уверенности, что Данка не даст сдачи. Один раз поглядев в эти сумрачные ведьмины глаза, можно было поверить: эта цыганка не боится ничего. Ни мужниных кулаков, ни всеобщего осуждения, ни даже того, что вылетит из хора, - а именно этого до смерти боялась вся поющая Живодёрка. Впрочем, держалась Данка до сих пор безупречно, как подобает замужней цыганке. На людях всегда стояла за спиной Кузьмы, не вмешивалась в разговоры; если в дом Макарьевны приходили цыгане, ловко и быстро собирала на стол, обслуживала мужчин, сама оставалась в стороне. Если её просили спеть или сплясать, шла беспрекословно, по вечерам исправно стягивала с Кузьмы сапоги, в постели не топорщилась, а по утрам вскакивала с первыми лучами, даже если легла под утро, и шла на кухню. Если Кузьма дарил ей что-то, - а дарил он много, надеясь хотя бы этим вырвать у жены улыбку или тёплый взгляд, - Данка сдержанно благодарила и складывала подаренное в сундук. Упрекнуть её было не в чем, но иногда Кузьма, глядя на жену, чувствовал ничем не объяснимый страх. И понять, откуда берётся этот холод на спине, он не мог.
Больше всего ему нужен был разговор с Митро. Но тот ни слова не сказал даже тогда, когда все цыгане дружным хором давали Кузьме ценные советы, а сам Кузьма приставать к дядьке не решался, опасаясь услышать вполне справедливое: "Раньше надо было спрашивать, а не жениться башку очертя!" Может быть, Митро был прав. Но, вспоминая тот день, когда он увидел Данку сидящей на каменной "бабе" и распевающей "Валенки", Кузьма понимал: даже знай он тогда, что вот так всё повернётся, - всё равно женился бы на ней. А если бы не женился - проклинал бы себя до конца дней. Наверное, подождать надо, уговаривал Кузьма сам себя. Кто знает, почему она такая?
Может, с мужем плохо было, может, свекровь злая была, может, мать с отцом выдали не за того… Пусть время пройдёт, пусть она обвыкнется, отмёрзнет, разговаривать научится. А он подождёт. Не завтра, слава богу, помирать.
Данка об этих умозаключениях супруга не знала, да они её и не интересовали. Она вообще редко думала о муже и очень долгое время, просыпаясь по утрам, не могла сразу вспомнить, что она делает в этом доме, в этой постели, и что это за молодой цыган спит рядом. Иногда, когда Кузьма расталкивал Данку во время её страшных снов, которые приходили почти каждую ночь, она непонимающе таращилась на него круглыми от ужаса глазами, в которых ещё стояла пустая затуманенная дорога и капли крови, падающие в пыль, и срывающимся шёпотом спрашивала:
"Дэвла, ты кто?!" "Я Кузьма." - напоминал он. - "Что случилось, ты так кричала… Весь дом, верно, проснулся…" "Ничего, заснёте снова…" - Данка падала лицом в подушку и не отвечала больше ни на какие вопросы.
Варька как-то раз, когда они остались в доме одни и затеяли варить щи, спросила её:
– Ну, зачем тебе это дитё неразумное понадобилось?
– Ты о ком? - прикинулась непонимающей Данка. Варька не ответила, но через минуту продолжила:
– Ты ведь красивая, сама знаешь. Таланная, вон на тебя уже вся Москва ездит. Если бы захотела - за любого бы выскочила. А тут… Связался чёрт с младенцем.
– Кто чёрт-то? - сквозь зубы спросила Данка, чувствуя, что от ненависти сводит скулы. - И что ты так за него волнуешься? Может, самой нужен?! Так бери, бери, родная, мне не жалко, забирай! Вытирай ему сопли, младенцу этому!
– У, дура ты какая. - спокойно сказала Варька, продолжая мерно шинковать на широкой доске капусту. Но Данку уже было не остановить: она уткнула кулаки в бока и начала кричать на весь дом - бешено, захлёбываясь, скаля зубы, путая русские и цыганские слова:
– Тебе хорошо, конечно! Ты - честная! Порядочная! Про тебя никто слова дурного не скажет! Живёшь тут ни при ком, ни при муже, ни при брате, - и никому никакого дела, будто и надо так! И правильно! И кому ты нужна - со своими зубами щучьими! Знаешь, что я тебе скажу?! Если бы Мотька тогда не из-под меня, а из-под тебя чистую рубашку вытащил - он бы тебе поверил!
Поверил бы! Чего бы ты там ни наврала, что бы ни брехала, - поверил бы!
Да ещё сам себе бы руку разрезал, и своей кровью простынь бы испачкал, чтобы цыгане заткнулись! Ему бы и в голову не забрело, что на тебя - на тебя, крокодилицу! - до свадьбы кто-то польститься смог! И не тычь мне, что он покойник, что про него плохо говорить нельзя! Распоследний сукин сын он, хоть и помер! И ты! И все вы, и Кузьма этот с вами вместе!
– Кузьма-то при чём? - поинтересовалась Варька. Но Данка уже швырнула со всего размаху на стол миску с картошкой и, закрыв лицо руками, бросилась вон из дома. Грязные клубни, гремя, покатились по столешнице, попадали на пол. Варька нагнулась, начала собирать их. И, когда спустя час Данка вернулась с улицы мрачнее тучи и без единого слова быстро прошла в свою горницу, Варька не стала окликать её.
… Из ателье Данка вышла уже в третьем часу пополудни. В руках её была круглая картонка с готовым платьем, и ещё два мамзель Дюбуа обещала закончить к концу недели. На улице сразу же захватило дух от холода, щёки и нос стало покалывать, февральский снег слепил глаза до боли, и Данка с быстрого шага постепенно перешла на бег трусцой. Идти было неблизко, на углу Самотечной и Волконского переулка Данка почувствовала, что совсем замёрзла, и, поколебавшись немного, свернула в трактир. Может, и не особенно прилично даме в одиночку сидеть в трактире… но не околевать же, в конце-то концов, как шавке на морозе? Да и к тому же, что бы там эта мамзель не рассказывала, - какая из неё, Данки, дама?..
Это было небольшое, темноватое и очень тесное заведение для извозчиков с Екатерининской площади. Данка сегодня была одета по-таборному, и на проталкивающуюся к свободному столу в самом дальнем углу цыганку никто не обратил внимания. Её не замечали даже половые, и Данке пришлось дёрнуть за подол грязной полотняной рубахи одного из них:
– Эй, родимый, чаю принеси!
– С сахаром изволите, или с пряниками? - вглядевшись в её лицо, мальчишка-половой расплылся в широченной улыбке. Данка невольно улыбнулась в ответ и строго сказала:
– Сахар нынче дорог. Два пряника принеси.
– Сей минут!
Мальчишка исчез. Данка расстегнула полушубок, сдвинула на затылок платок, положила локти на некрашеный стол без скатерти и в ожидании заказа принялась рассматривать сидящих за столами извозчиков, которые шумно втягивали в себя чай из блюдец, басовито переговаривались, жевали хлеб, стряхивая крошки с взъерошенных бород, и то и дело поглядывали в мутные оконца на своих лошадей. Вскоре Данкино внимание привлекла компания за соседним столом, где сидели четверо и, к изумлению цыганки, играли в карты. Ворох карт вперемешку с деньгами был рассыпан по столу, тут же стояли чайные стаканы, полуштоф водки, лежала недочищенная вобла и раскрошенный хлеб. Машинально Данка окинула оценивающим взглядом скомканные кредитки и чуть не присвистнула: получалось что-то очень приличное.
Заинтересовавшись, она подалась вперёд и вытянула шею.
Трое из игроков сидели к ней кто спиной, кто вполоборота, и их лиц Данка не видела, хотя по грубоватому говору и толстым стёганым малахаям из синего сатина заключила, что это извозчики с Екатерининской. Четвёртый сидел к ней лицом. Он банковал и, казалось, всецело был поглощён этим занятием, так что Данка могла разглядывать его сколько душе угодно. Это был совсем молодой человек, почти мальчишка, года на два-три старше самой Данки, темноволосый и темноглазый, с тонкими, почти женскими чертами бледного лица. "Еврей." - решила было Данка, но в это время молодой человек произнёс несколько слов, обращаясь к своим партнёрам, и она, не расслышав смысла сказанного, тем не менее уловила сильный польский акцент. Извозчиком юноша явно не был: на нём был довольно потёртый и засаленный по обшлагам пиджака чёрный костюм, из кармашка торчал уголок платка, тоже несколько грязноватого, пальто с полысевшим, почтенного возраста бобром на воротнике лежало, снятое, на лавке рядом. Руки, - тонкие, хрупкие, с изящными, как у пианистки, пальцами, мелькали над столом, раскидывая карты, на среднем пальце левой красовался большой перстень с крупным красным камнем - судя по размерам, фальшивым. Данка, сощурив глаза, как раз прикидывала, сколько может стоить такой перстенёк, когда черноволосый поднял голову и встретился с ней взглядом. От неожиданности она не успела отвернуться. Тёмно-карие, блестящие, спокойные и очень насмешливые глаза посмотрели в упор. Молодой поляк чуть улыбнулся и наклонил голову с косым пробором в блестящих от брильянтина волосах.
– Проше пани… О, да пани красавица! Пани принесёт мне удачу!
Извозчики, дружно обернувшись, загоготали. Данка, вспыхнув, опустила ресницы. Тут, к счастью, как раз принесли дымящийся стакан чая в подстаканнике и два заказанных пряника. Сначала Данка думала только об одном:
поскорее заглотать кипяток, сунуть в карман пряники, - не пропадать же, раз заплачено, - и бежать вон из трактира. Но через несколько минут она заметила, что на неё больше никто не смотрит, а игра за соседним столом продолжается. Банк перешёл к извозчику, сидящему спиной к Данке, все прочие жадно смотрели на колоду в его руках, Данка снова украдкой покосилась на молодого поляка, - и тот, как назло, снова поймал её взгляд, улыбнулся, нахал, во всю ширь и отсалютовал ей стаканом с водкой.
Теперь уже и в самом деле пора было уходить. Данка, чуть не подавившись, проглотила огромный кусок пряника, бывшего во рту, запила его чаем, и начала было уже подниматься, когда за над соседним столом грянул разгневанный рев банкомёта:
– Да что ж это, православные, деется?! Третий туз червей вылетает! Ах ты, пакость поляцкая, колоду липовую выставляешь?!
– Фу-у-у, пан… - поморщился мальчишка-поляк, скроив крайне презрительную гримасу. - Вам поблазнилось!
– Мне?! Глядь! - извозчик сгрёб со стола карты. - Вот он, туз! А вот - ещё!
То-то я гляжу, ему плывёт и плывёт! Хватай его, робя! Волоки в часть, шаромыжника!
Трактир загудел, кое-где посетители повставали с мест, остальные игроки вскочили, как ошпаренные, оглушительно ругаясь. Молодой поляк, не выказывая ни смущения, ни испуга, не спеша встал, посмотрел через головы извозчиков на Данку, неожиданно подмигнул ей - и одним стремительным движением перевернул стол.
Поднялся страшный шум - загремели падающие табуретки, зазвенели, разбиваясь, бутылки и стаканы, перемежаемые площадной руганью и криками, карты посыпались на грязный, затоптанный пол. Данка, вскочившая с места, успела увидеть, как поляк, быстро нагнувшись и подхватив с пола несколько кредиток, рванулся было к выходу, но его схватил за плечо тот самый огромный извозчик, который обнаружил в колоде размножившиеся тузы. И тут Данка перестала думать о приличиях и о том, что порядочные женщины не вступают в кабацкие драки. Просто схватила со стола напротив дымящийся чайник кипятку и вылила его целиком за ворот сатинового малахая. Извозчик взвыл, повалился на спину. Поляк схватил Данку одной рукой за запястье, другой ловко подхватил с лавки своё пальто с драным бобром, и они вылетели из трактира.
– Эй, красавец, стой! - задыхаясь, взмолилась Данка через несколько переулков. - Пусти руку, не могу я больше!
Они остановились, и Данка, качнувшись, села прямо в сугроб. Её платок давно съехал на шею, волосы, выбившись из кос, рассыпались по полушубку, щёки горели, от быстрого бега болела грудь. Данка жадно ловила ртом ледяной воздух, стараясь не думать о том, что вечером у неё наверняка сядет голос, она не сможет петь и Яков Васильич её просто убьёт. Её спутник стоял рядом и ждал. Когда Данка почувствовала, что дыхание слегка успокоилось, она подняла голову, отвела за спину пряди волос и хрипло сказала:
– Польт надень, выстудишься, жулик трактирный… Дэвлалэ, платье моё!
Я через тебя платье под столом забыла! Новое, грогроновое! Вот что теперь делать, а?!
– Езус-Мария, да пани - цыганка?! - удивился поляк. Он, казалось, совсем не запыхался, дыхание его было ровным, и лишь на щеках горели два алых пятна, а широкая, беспечная улыбка открывала прекрасные зубы. Глядя на сидящую в сугробе и сердито глядящую на него Данку, он по-гвардейски щёлкнул сбитыми каблуками старых рыжих туфель, совершенно неуместных в страшный мороз, и склонил голову:
– Разрешите представиться: Казимир Навроцкий. Прошу ручку прекрасной пани!
– Д-данка… - растерянно ответила "прекрасная пани", силясь подняться из сугроба и отряхивая юбку. - Дарья Степановна.
– Безмерно рад знакомству. - церемонно произнёс Навроцкий, но в его сощуренных тёмных глазах скакали чертенята. - Матка боска, если бы не пани – вашему покорному слуге опять бы разбили башку. Как мне надоели эти недоразумения, одному богу известно!
– Надоели ему, видите ли…- проворчала Данка, натягивая, наконец, платок на волосы и вытряхивая из рукавов набившийся снег.- Когда-нибудь и совсем убьют.
– Будем надеяться, не совсем скоро. - рассмеялся Навроцкий и, прежде чем Данка спохватилась, взял её за талию и ловко вынул из сугроба. Поставил на ровное место, отряхнул от снега, осторожно коснулся кудрявой пряди, выбежавшей из-под платка. Данка негодующе отбросила его руку. Он. ничуть не обидевшись, поймал её пальцы и ловко поднёс к губам:
– Бардзо дзенькаю за спасение… Не каждый раз, клянусь, так фартит!
– Да пошёл ты!.. - всерьёз рассердилась Данка, вырывая пальцы и оглядываясь по сторонам. - Я мужняя! Увидит кто - костей не соберу!
– Ах, так у пани и супруг имеется? - Навроцкий откровенно забавлялся, глядя в Данкины злющие глаза и нагло блестя зубами. - Стало быть, увидеться с пани никак не можно? Или же супруг знает, что его жена обливает кипятком хамов по трактирам… из-за карточных шулеров?
Данка молча запахнула полушубок, обернула вокруг шеи концы платка и решительно зашагала прочь. Навроцкий догнал её уже на углу Бахметьевского переулка.
– Пани обижена?
Данка обратила на него убийственный взгляд, но смешалась, увидев на лице Навроцкого искреннее раскаяние.
– Видит бог, я не хотел… Боже мой, ну, простите меня… Ну, позвольте руку в знак примирения! У меня, клянусь, и в мыслях не было оскорблять пани…
– Было, не было - мне какое дело? - пробормотала она, отворачиваясь. – Поди прочь, босяк… Такое платье из-за тебя потеряла! Пятьдесят рублей коту под хвост! Что я теперь дома скажу?
– Скажите, что вас ограбили. - посоветовал Навроцкий. - В теперешней Москве это самое плёвое дело. Не поверите, дёргают сумки прямо из пролёток, чёртовы поездушники… Но так где же я смогу снова вас увидеть?
– Отвяжешься, если скажу? - сквозь зубы спросила она.
– Слово чести! - приложил руку к груди Навроцкий.
– Трактир Осетрова в Грузинах, хор Якова Васильева. - не глядя на него, быстро проговорила Данка и, низко опустив голову, свернула в Бахметьевский. Лицо её горело, она почти бежала и лишь на Камер-Коллежском валу решилась замедлить шаг и осторожно оглядеться. Кажется, Навроцкий сдержал слово и не преследовал её. Пройдя несколько кварталов, Данка убедилась в этом окончательно, шумно перевела дыхание, перекрестилась.
Неожиданно для себя самой усмехнулась, вспомнив нахальные глаза трактирного шулера, и, продолжая улыбаться, повернула в Грузины.
К вечеру поднялась метель. Порывы ледяного ветра взметали снег с тротуаров выше крыш, сбрасывали с раскачивающихся и скрипящих деревьев белый покров, гнали по небу клочья облаков, из-за которых время от времени проглядывала тревожная ущербная луна. С неба тоже повалило, и вскоре на улице нельзя было ничего увидеть в двух шагах. Трактир Осетрова мутно светился окнами, за которыми мелькали быстрые тени половых и виднелись силуэты сидящих за столиками посетителей. Близились десять часов, и цыганский хор вот-вот должен был выйти к гостям.
– Ну что, не лучше тебе? - отрывисто спросил Яков Васильев у Данки.
Та сидела на низкой табуретке в крошечной "актёрской", жадно пила горячий чай из кружки и на вопрос хоревода только помотала головой.
Она уже была одета для выхода в чёрное платье с узким воротом, голубая шаль лежала рядом, небрежно брошенная на стол, а рядом сгрудился весь хор, напряжённо наблюдающий за тем, как она допивает чай.
– Водки ей хорошо бы… - неуверенно сказал Митро, но Яков Васильев взглянул из-под бровей так, что он умолк на полуслове. Встав, хоревод прошёлся от стены к стене.
– Мать честная, говорил ведь я вам… Вот ведь говорил я вам всем, безголовым, - не шляйтесь по этому морозу, не студитесь, голоса берегите, а вам всё, как об стенку горох! Куда тебя, чёртова курица, понесло, за каким лядом?!
Платье ей занадобилось! Теперь вот ни платья, ни голоса! И чего ты целый вечер в хоре бабой самоварной сидеть будешь, я спрашиваю?!
Данка продолжала тянуть из кружки кипяток, не поднимая на хоревода глаз. Остальные цыгане потихоньку перемещались к выходу, чувствуя, что надвигается знаменитая буря, которой Яков Васильев разражался не чаще одного раза за сезон, но которая имела крайне разрушительные последствия, по-скольку влетало не только провинившемуся, но и всем, кто попадался под руку. Только Кузьма не оставил своего места на подоконнике, сидя в обнимку с гитарой и встревоженно глядя на жену. По его мнению, Данке было лучше всего вернуться домой и лечь в постель. Днём она вернулась от модистки растрёпанная и злая, с порога раскричалась, что в Москве развелось немерено ворья и честной женщине нельзя спокойно пройтись по улице, и объявила, что картонку с платьем у неё вырвали из рук, а саму её толкнули в сугроб. Кузьма потребовал было подробностей, но подошедшая Варька потрогала Данкин лоб и, не обратив внимания на то, как та ощетинилась, спокойно сказала Макарьевне:
– Да у неё жар, кажется. Липовый цвет неси.
Данка действительно вся горела, и спорить с Варькой у неё не было сил.
Через полчаса она сидела на постели, завёрнутая с головой в одеяло, пила липовый отвар, стуча зубами о край стакана, и думала о том, что вечером выступать не выйдет точно. Однако ближе к ночи её отпустило, жар прошёл, и Данка, не слушая возражений и ругани Макарьевны, вылезла из-под одеяла и начала натягивать чёрное платье. Болеть Данке сейчас было никак нельзя:
слушать её романсы уже вторую неделю ездил Фёдор Сыромятников, сын недавно почившего купца-миллионщика Пантелея Сыромятникова, получивший отцовское наследство и ещё не нашедший ему должного применения. Хор Якова Васильева искренне надеялся на то, что хотя бы несколько тысяч сыромятниковского состояния осядет за вырезом Данкиного платья. Данка уже получила перстень с изумрудом, бриллиантовые серьги, пятьсот рублей денег и приглашение на содержание. От последнего она отказалась, хотя и чувствуя внутри себя досаду: права оказалась Варька, поспешила она замуж… Жила бы сейчас своим домом, приезжал бы благодетель по вечерам - и всё, и никаких цыганских рож вокруг, никаких вопросов, никаких косых бабьих взглядов.
Какой бы первой солисткой она ни была - а всё равно чужая тут, хоть и замуж вышла за хорового. А раз так - зачем было выходить? Ещё, не ровён час, затяжелеет от него, сиди тогда дома кадушкой… Погрузившись в свои невесёлые размышления, Данка не сразу заметила, что в "актёрскую" влетел половой Стёпка и прямо на пороге разразился длинной и взволнованной речью, из которой Данка услышала лишь конец:
– … и для Дарьи Степановны велели передать немедля!
– Сыромятников приехал? - спросила она, отставляя пустой стакан и поднимаясь. - Что передал?
– Фёдор Пантелеич тож уже прибыли, - скороговоркой сообщил Стёпка, развернувшись к Данке всем телом. - Сидят с кумпанией, рыбный расстегай убирают, в расположении самом божественном, только это не от них презентовано. Другой барин передали, уж куда какие бонтонные, только ране их в заведении не видал никто. Передай, велел, немедля, да поклонись… Только сейчас Данка увидела в руках Стёпки огромную корзину с цветами.
Сладковатый свежий запах мгновенно разлетелся по крохотной комнате, цыганки дружно охнули, Яков Васильич удивлённо поднял брови, Кузьма потемнел. Это были белые розы из известного цветочного магазина в Охотном ряду, каждая стоила три рубля за штуку, а в корзине их было не меньше пятидесяти.
– Свят господи, лучше бы деньгами дал… - пробормотала Стешка, у которой от зависти побледнели губы. Яков Васильич нахмурился:
– Данка, посмотри, там карточки нет?
Стёпка с поклоном поставил корзину на стол возле Данки, и та потянулась к цветам. И никак не ожидала, что спрыгнувший с подоконника муж вдруг резко отстранит её и посмотрит первый. Затем Кузьма, не глядя на жену, повернулся к хореводу и коротко сказал:
– Нет ничего.
– А в коробке что?
– В какой коробке? - недоумевающе спросила Данка - и тут же увидела, что Стёпка принёс не только цветы. Круглая коробка для платья, точно такая же, как та, которую она бросила в трактире во время бегства с Навроцким, стояла у порога, дожидаясь своей очереди. Кузьма перевёл взгляд с коробки на жену.
Он ничего не сказал, но Данка сочла нужным пожать плечами и переспросить:
– Это тоже мне?
– А как же, вам… Непременно велено передать! - Стёпка со всем почтением поднёс на вытянутых руках коробку. Данка, сделав безразличное лицо, начала развязывать её под пристальными взглядами цыган. Сердце стучало молотком.
В голове вертелось: неужто то самое платье? Как ему, босяку, удалось только?..
Разумеется, платье оказалось не то. Данка поняла это сразу же, как только увидела под тонкой папиросной бумагой вместо чёрного грогрона малиновый муар. Кузьма смотрел на неё в упор, впервые Данка видела у мужа такое выражение лица и даже слегка растерялась.
– Кузьма, но я не знаю ничего…
– Это твоё платье? Которое украли?
– Нет… - честно ответила Данка, подумав о том, что сама бы не заказала себе такого наряда ни за что на свете, будь она даже царицей вавилонской.
Пожалела бы денег.
– Так отошли обратно!
Но Данка уже пришла в себя:
– Послушай, может, мне и Сыромятникову перстень изумрудный назад отправить? И деньги вернуть? Я бы и вернула, кабы вы их уже не разделили!
– Права она, Кузьма, оставь. - подал голос Митро. - Данка, ты верно не знаешь, кто это?
– Дмитрий Трофимыч, да откуда же… - на голубом глазу солгала Данка, осторожно вытягивая платье из коробки. Тут же её окружили цыганки, восхищённо защёлкавшие языками:
– Ой, отцы мои, - как закат, светится!
– Я и муара такого никогда в жизни не видела! В таких только генеральши ходят!
– У Зинки Хрустальной такое, кажись, в запрошлогоднем сезоне было…
– Не бреши, такого не было! Было красное гродетур и цвета бордо крепжоржет, а такого не было! Да она бы такое только в церковь на Пасху надевала!
– Данка, намерь! Ежели не пойдёт, так я себе возьму…
– Сейчас вам, курицы! - взвилась Данка, прижимая платье к себе. - А ну, руки прочь! Заляпаете ещё!
– Намерь, намерь, намерь! - наперебой закричали цыганки, и даже Яков Васильев, сердито поглядывающий на часы, не стал возражать. Немедленно из комнаты были выдворены в коридор все мужчины, включая попытавшегося спрятаться за занавеской Стёпку, и за дверью началась торопливая возня, ахи, шуршание расправляемой материи и команды: "Живот подбери! Не вертись! Гашка, тяни шнурки! Да не порви, дура, оно дороже тебя стоит! Данка, в плечах расправь! Да ниже, ниже спускай декольте, не в таборе, небось!" Кузьма, стоящий у стены, тихо, но очень отчётливо выругался. Стоявшие рядом цыгане тут же испуганно посмотрели на Якова Васильева, но тот даже не повернул головы. К Кузьме подошёл Митро и, понизив голос, что-то чуть слышно начал ему втолковывать. Тот слушал, не отрывая взгляда от пола у себя под ногами. На его лице было непривычное жёсткое выражение; было очевидно, что он с удовольствием оборвал бы Митро, не будь тот старше. К счастью, в этот момент открылась дверь "актёрской", и цыгане дружно просунули головы в образовавшуюся щель.
– Ой! - сказал Кузьма.
– Вот чёрт. - буркнул Митро.
– Да-а-а… - задумчиво протянул Яков Васильев.
– Мать-Богородица и все угодники! - хором заорали братья Конаковы, и толпа мужчин с весёлыми, восхищёнными воплями ввалилась внутрь. Там так же восторженно гомонили цыганки, которые крутились вокруг неподвижно стоящей Данки, поправляя последние неровно лежащие складки.
Малиновая блестящая ткань великолепно подошла ей, самым выгодным образом оттенив тёмный цвет лица и иссиня-чёрные, уложенные в высокий валик волосы. Узкий лиф подчёркивал тонкую талию и небольшую, ещё полудетскую грудь, мягкие складки юбки, переливаясь и играя в свете лампы закатными, рубиновыми, пурпурными тонами, ниспадали к ногам. Данка, вся пунцовая, под цвет платья, взволнованно дышала, прижимая руку к слишком низко, по её мнению, обнажённой груди, и была хороша как никогда. Варька поймала её панический взгляд, молча протянула ей шаль, и Данка с облегчением замоталась в неё. Цыгане негромко рассмеялись.
– Ну, видали вы, ромалэ, такое… - с улыбкой начала было Марья Васильевна, но в это время хлопнула дверь, и в комнату ворвался Стёпка с вытаращенными глазами:
– Господа цыгане, там уж гости беспокоятся! Выход ваш давно уже… Ой-й-й, батюшки святы… Да-а-арья Степанна… Прынцесса незабвенная вы наша… Ну всё, ослеп я до второго Христова пришествия!
– Что, прямо так и выйдешь? - вполголоса спросила Варька, приблизившись вплотную к Данке.
– А что, переодеваться время есть? - дёрнула та плечом, готовясь к новой ссоре. Но Варька только усмехнулась и, вытянув из стоящей на столе корзины с цветами одну розу, аккуратно вставила её в Данкин корсаж. Данка недоверчиво улыбнулась в ответ.
– Знаешь, кто это? - так же тихо спросила Варька.
– Нет…
– Знаешь. - уверенно подытожила Варька и, повернувшись вслед за выходящими из "актёрской" цыганами, слегка потянула Данку за руку. - Идём…
принцесса незабвенная.
Данка кивнула, но не двинулась с места до тех пор, пока весь хор не вышел из комнаты. Митро выходил последним, и Данка тронула его за рукав.
Тот замедлил шаг; оставшись наедине с Данкой, вопросительно взглянул на неё. Та, шумно вздохнув, сказала:
– Дмитрий Трофимыч, мне бы в самом деле водки…
– С ума сошла, сестрица? - Митро невольно оглянулся на закрытую дверь. – Яков Васильич нас поубивает…
– Петь не смогу! - пригрозила Данка. - Так горло и дерёт, так и дерёт…
– Подведёшь ты меня под монастырь! - нервно сказал Митро. - И откуда у меня, сама подумай?! Ты бы ещё прямо в зале схватилась, у всех на глазах!
– Дми-и-итрий Трофимыч… - заныла Данка.
– Замолчи! Ох, доиграемся мы с тобой… - Митро прижал плечом дверь, и в его руках невесть откуда появилась плоская фляжка. - Пей, я посторожу!
Да живо, пока нос кто-нибудь не сунул!
Испугавшись, Данка сделала довольно большой глоток и тут же закашлялась, поперхнувшись. Митро протянул было руку за фляжкой, но Данка отстранилась и сделала ещё один глоток. Митро вырвал у неё фляжку насильно.
– Хватит, сомлеешь без привычки! Не кагор, небось! Ну, всё, с богом, ступай… И боже сохрани тебя на Яков Васильича дохнуть! Завтра же в соломе на базаре сидеть будешь, и я с тобой вместе!
– Нет, Дмитрий Трофимыч, я тебя не выдам. - серьёзно пообещала Данка.
И, стараясь не обращать внимания на тут же закружившуюся голову, побежала вслед за Митро.
Навроцкого она увидела сразу, как только вышла в зал и глаза привыкли к яркому свету свечей. Тот сидел за столиком у самых дверей и, поймав Данкин взгляд, немедленно отсалютовал ей бокалом с шампанским. А та не сумела даже кивнуть в ответ, изумлённая той переменой, которая произошла с её случайным знакомым. На нём больше не было ни нелепых рыжих туфель, ни потрёпанного костюма с грязным платком в кармашке, ни перстня с фальшивым камнем. Сейчас Навроцкий был одет в безупречного покроя чёрный фрак и сверкающую белизной сорочку, а в галстуке тускло поблёскивала булавка, которая показалась Данке бриллиантовой. "Господи… Генерал-губернатора он, что ли, в очко надуть успел?!" - испуганно подумала она, прикидывая, сколько времени прошло с тех пор, как они расстались в переулке. Данка даже не сразу почувствовала, что Варька усиленно толкает её в бок, а когда эти толчки стали чрезмерно ощутимыми, сердито скосила в её сторону глаза:
– Ну, чего тебе?!
– Ты хоть из приличия поклонись… Сыромятников вон прямо скачет!
Данка нехотя повернулась. В самом деле, купец Сыромятников, занявший с компанией друзей лучший стол, давно уже вертелся на стуле, вытягивая шею. Это был довольно красивый, хоть и грубоватый парень лет двадцати трёх в дорогом костюме, с остриженными по последней французской моде русыми волосами и бриллиантовыми запонками в манжетах сорочки. От папаши, до смерти проходившего с бородой до пупа, в стародедовской поддёвке и сапогах бутылками, Сыромятникову-сыну достались лишь густые, сросшиеся брови, жёсткий, чуть выдвинутый вперёд подбородок и блудливые, как у уличного кота, жёлтые глаза. Фёдор Сыромятников ещё не привык к свалившимся на него огромным деньгам: при жизни отец держал его в строгости, лично контролируя все расходы и свободное время сына, принуждая его к длительному сидению в конторе за счётами и разъездам по лабазам и лавкам, разбросанным по всей Москве. Теперь же Фёдор напоминал сорвавшегося с привязи молодого кобеля, вылетевшего с обрывком цепи на шее за ворота и ошалевшего от неожиданной свободы. В первые же дни вольной жизни без папашиного надзора друзья, которых у Фёдора немедленно завелось огромное множество, привели его в ресторан Осетрова, и там он увидел Данку. И сейчас, поймав её взгляд, Сыромятников вскочил, чуть не перевернув стол со всем стоящим на нём, и грянул громоподобно на весь зал:
– Ур-ра, несравненная!
Спутники Сыромятникова подхватили приветствие, и от их дикого рева задрожали бокалы на столиках. Данка поклонилась, улыбнулась, надеясь, что это не выглядело слишком принуждённо. Села на своё место рядом с Варькой и дала себе страшную клятву: ни одним глазом не смотреть на Навроцкого до конца вечера.
Увы, это было слишком трудно. Сидя рядом с другими и вытягивая традиционную первую песню, которая исполнялась всем хором, без солистов, Данка, как могла, старалась смотреть поверх столиков. Но глаза сами собой обращались к двери, туда, где, свободно откинувшись на спинку стула и заложив ногу за ногу, сидел и беззастенчиво разглядывал её Навроцкий. Ещё хоровая песня не дошла до середины, а они уже трижды встретились взглядами, и каждый раз этот нахал почтительно склонял голову или чуть заметно приподнимал бокал. Потом песня кончилась, и вышла со своим романсом Марья Васильевна, потом дуэтом пели Стешка и Алёнка, потом пошла плясать Фенька Трофимова, а Данка и Навроцкий всё сталкивались глазами, и с каждым разом всё чаще, и Навроцкий уже улыбался во весь рот, блестя зубами, как тогда, в трактире. Данка же, у которой от выпитого всё ещё шла кругом голова, успела напрочь забыть о том, что прямо перед ней сидит и тоже не сводит с неё глаз Сыромятников. И поэтому, когда кулак Варьки с новой силой впился ей под ребро, Данка подскочила на месте и испуганно зашипела:
– Ты свихнулась, что ли, дура?! Дыру проткнешь!
– Не я свихнулась, а ты! - процедила в ответ Варька. - Ты слышишь, что тебя вызывают?! Фу-у, как от тебя несёт… Когда успела-то, бессовестная?!
От ужаса у Данки похолодела спина. Неужели она пропустила свой выход?!
Кое-как изобразив на лице улыбку, она осторожно обвела глазами цыган и поняла, что не ошиблась. Все смотрели на неё с удивлением, а у Якова Васильева, стоящего перед хором, уже сдвинулись брови. Данка поспешно встала и судорожно начала вспоминать, какой романс должна петь. К счастью, Варька догадалась и шепнула:
– "Ты знаешь всё…" Данка нетвёрдым шагом вышла вперёд. Ноги были словно ватные. Проходя мимо Якова Васильева, она постаралась не дышать вообще, и кажется, хоревод ничего не заметил. За её спиной Варька, обернувшись к мужскому ряду, грозно посмотрела на Митро. Тот со всем возможным недоумением пожал плечами и отвернулся.
Когда Данка, придерживая подол муарового платья, вышла вперёд, Сыромятников встал ей навстречу и провозгласил:
– Царица грез! Осчастливь, Дарья Степановна!
– Всегда для вашей милости рада… - поклонилась она, как механическая кукла. Гитаристы взяли первый аккорд. Данка, изо всех сил соображая, как можно петь и не дышать при этом на стоящего перед ней поклонника, взяла дыхание.
К счастью, романс был старый, сто раз петый, и уже на первых строках Данка с облегчением поняла, что с верхними нотами всё в порядке. То ли действительно помогла фляжка Митро, то ли от волнения вернулся севший голос, - но романс звучал как никогда хорошо. За столиками перестали есть и разговаривать, все взгляды обернулись к тонкой фигурке в малиновом муаре. Навроцкий невозмутимо развернулся вместе со стулом, чтобы лучше видеть певицу, и Данка не заметила, что сама невольно повернулась к нему, а когда заметила - было уже поздно.
Когда певица закончила, зал бешено зааплодировал. Данка поклонилась, с радостью чувствуя, что ноги держат её гораздо увереннее, и собралась было вернуться на место, но Сыромятников, выскочив из-за столика, поймал её за руку выше локтя. Данка, улыбнувшись как можно очаровательнее, высвободилась:
– Простите, Фёдор Пантелеич. Мне дале петь пора.
– Обождите, несравненная… - пробасил Сыромятников, продолжая удерживать её. - Окажите милость, присядьте!
– Не положено, сами знаете. - отрезала Данка.
– Да как же ж не положено, коли я плачу?! Эй, Яков Васильич! - гаркнул на весь ресторан Сыромятников. - Скольки возьмёшь за то, чтобы Дарью Степанну со мной усадить? Не бойся, не обижу!
Яков Васильев, подойдя, нахмурил брови и притворно задумался. Посетители ресторана, хорошо знавшие старого хоревода, положили вилки и с улыбками начали следить за купцом и цыганом. Данка стояла опустив ресницы, на щеках её ярко горели пятна, и со стороны казалось, будто она едва сдерживает негодование. На самом деле она просто силилась не смотреть на Навроцкого.
Яков Васильев рассчитал верно: уже через полминуты его демонстративных размышлений Сыромятникову надоело ждать. Он полез за бумажником и, петухом оглядевшись по сторонам, хлопнул по столу сотенной.
– Хватит, Яков Васильич, али добавить?!
Ресторан загудел уважительными и изумлёнными голосами. Цыгане вытягивали шеи, силясь разглядеть "радужную", и весело поглядывали на Кузьму:
– Что, мальчик, женился на сундуке с золотом? Молодец!
Кузьма не отвечал, и Митро, стоящий рядом, уже не в первый раз за вечер обеспокоенно взглянул на него. Яков Васильев посмотрел на сотенную, на Данку, ещё раз на сотенную, - и улыбнулся.
– Ну, что с тобой делать, Фёдор Пантелеич… Забирай!
– Я, конечно, прошу прощения… - вдруг послышался рядом спокойный голос с сильным польским акцентом, и у Данки снова задрожали колени. Глубоко вздохнув, она подняла глаза. Навроцкий стоял рядом, не выпуская из пальцев полупустого бокала с шампанским, и смотрел на Якова Васильева, но Данка видела прыгающих в его глазах, уже знакомых ей чертенят. "Господи…" – взмолилась она про себя, чувствуя, как по спине забегали горячие мурашки. – "Что ж он, чёртов сын, вздумал?!"
– Я прошу прощения, - повторил Навроцкий. - Но мне бы хотелось, чтобы пани осчастливила своим обществом меня.
В ресторане стало тихо. Теперь уже на стоящих перед хором мужчин и солистку смотрели все без исключения, даже всё перевидавшие половые с подносами и салфетками в руках. Яков Васильев не сумел скрыть удивления и с минуту не знал, что ответить. Сыромятников молчал, словно громом поражённый, и не сводил с неожиданного соперника ошалелого взгляда. А когда Навроцкий спокойно и небрежно положил на стол рядом с сыромятниковской сотенной три таких же и вопросительно взглянул на хоревода, некоторые посетители ресторана повставали со своих мест. Цыгане нестройно зашумели. Навроцкий обвёл всех глазами, улыбнулся и протянул Данке руку.
– Проше пани!
– Ан шалишь, брат!!! - очнулся Сыромятников, всем телом поворачиваясь к Навроцкому и угрожающе качнувшись вперёд. Его спутники, переглянувшись, на всякий случай встали, но купец не обратил на них никакого внимания.
Не сводя с улыбающегося Навроцкого бешеных, наливающихся кровью глаз, он полез за пазуху, - и стол закачался от брошенной на него пачки червонцев:
– Прочь с дороги, ляшская морда! Моя цыганка будет!
– Пфуй, пся крев… - чуть заметно поморщился Навроцкий. И двумя пальцами извлек из-за отворота фрака сложенный билет в одну тысячу. Данка ахнула на весь зал, поднеся руку к губам. Цыганки повскакали с мест. Яков Васильев коротко оглянулся на хор, и к нему тут же подошли Митро и двое из Конаковых. Тот же самый маневр проделал наблюдавший за происходящим от своей стойки хозяин ресторана, и несколько половых покрепче незаметно приблизились к столику.
Предосторожности эти были не лишними: Сыромятников зарычал, как цепной полкан - только что клыков не оскалил. Уже ничего не говоря, он снова полез дрожащей рукой за пазуху, - и по столу разлетелись белые тысячные билеты. Их было шесть, один скользнул под скатерть, кто-то из друзей Сыромятникова незаметно нагнулся за ним - и приглушённо взвыл: каблук купца опустился на его руку.
– Ну?! - рявкнул он в лицо Навроцкому. Тот чуть заметно отстранился, посмотрел на рассыпанные тысячи с большим уважением, перевёл взгляд на близкую к обмороку Данку - и улыбнулся во весь рот, как тогда, в переулке, перед тем, как вытащить её из сугроба. Но на этот раз в его улыбке была то ли насмешка, то ли разочарование.
– Что ж … Значит, этот день всё-таки не мой. - он шагнул к Данке, взял её руку, поднёс к губам, поднял глаза, - и взгляды их снова встретились, и Данка поняла: сейчас он уйдёт. И она больше не увидит его. Никогда.
– Казими-ир… - чуть слышно, со стоном вырвалось у неё.
– Не последний день живём, ясная пани. - спокойно, ободряюще сказал он. Быстрым движением перевернул её кисть, поцеловал раскрытую, дрожащую, влажную от холодного пота ладонь и, не забрав со стола денег, вышел из зала. За столом Сыромятникова грянуло оглушительное "ура", купец подхватил Данку на руки.
– Моя! Моя! Несравненная! Божественная, моя! Все слыхали?! Никому не дам!
– Пусти ты меня, скотина вонючая… - шёпотом сказала Данка, но её голос потонул в диких воплях Сыромятникова и компании. Ей стало совсем плохо, снова пошла кругом голова от запаха водки и немытого тела, душной волной идущего от Сыромятникова, в ушах зашумело. И Данка поняла, что лучше всего сейчас будет упасть в обморок. Что она и сделала.
Открыть глаза Данка решилась только спустя пять минут в "актёрской", куда её после поднявшихся в зале испуганных криков и суеты отволокли цыгане. Украдкой осмотревшись из-под ресниц, она увидела, что лежит на узкой лавке, в головах - футляр от чьей-то гитары, а рядом сидит и в упор смотрит на неё Варька.
– Долго ещё дурака валять будешь? Вставай!
Данка открыла глаза. Глядя в сторону, тихо, ненавидяще сказала:
– Не встану. Шагу не сделаю.
– Чяёри, ты с ума сошла? - так же тихо, раздельно спросила Варька. – Восемь тысяч на кону! Встань и иди, ты цыганка! Со своим поляком как хочешь разбирайся после, а сейчас встань и иди! Ждут тебя!
– Как же вы мне, христопродавцы, осточертели все… - горько сказала Данка, отворачиваясь к замёрзшему, мерцающему синими искрами окну. – Ступай, Варька… Выйду сейчас, только поди вон, ради бога… Варька ещё минуту вглядывалась в неё. Затем поднялась и без единого слова вышла. Данка посидела немного, прижимаясь горящим лбом к ледяному стеклу. Затем резко встала, одёрнула муаровое платье так, что грудь чуть не выпала из декольте, схватила со спинки стула шаль и вышла из "актёрской".
За дверью к ней кинулись цыгане, что-то заговорили, загалдели все разом, начали хватать за руки, плечи, толкать в спину. Перед глазами мелькнуло потемневшее, неподвижное лицо Кузьмы (он один молчал), но Данка пронеслась мимо него, не обернувшись, с надменно вздёрнутым подбородком, и, с силой оттолкнув руки цыган, быстро вышла, почти выбежала в сияющий зал, где её встретил оглушительный взрыв аплодисментов.
…Домой цыгане вернулись глубокой ночью, возбуждённые и счастливые.
Вечер прошёл с большим успехом, Данку не отпускали от столиков, она по нескольку раз спела весь свой репертуар, плясала, снова пела, едва переводила дух, сидя за столом пьяного от водки и счастья Сыромятникова или у него же на коленях, и опять шла выступать. К двум часам ночи она была еле жива, но избавление пришло неожиданно: Сыромятников заснул прямо посреди "Не будите вы меня", уронив взлохмаченную голову на стол и своим храпом перекрывая весь хор цыган. Не проснулся он даже тогда, когда его на руках выносили из зала шестеро половых. Теперь можно было с чистым сердцем и огромным заработком ехать отдыхать.
– На ногах стоишь, или извозчика взять? - озабоченно спросила Варька, когда они вместе с шатающейся от усталости Данкой вышли из задней двери ресторана на мороз. Остальные цыгане давно ушли вперёд, из-за угла отчётливо слышались в ледяном воздухе их смех и громкий разговор, вместе с ними ушёл и Кузьма, так и не сказавший ни слова за весь вечер, и Данка с Варькой стояли одни на пустой, заснеженной улице под редкими звёздами.
В ресторане уже погасили огни. Где-то далеко, на Большой Грузинской, слышался удаляющийся скрип полозьев, вялый собачий брех из-за забора.
– Я сама дойду. - чуть слышно сказала Данка.
– Держись за меня. - предложила Варька, но Данка, не взглянув, отстранила её руку. Платок на её волосах уже заиндевел, муаровое платье, выглядывающее из-под полушубка, тоже покрылось по подолу серебристой изморозью. Варька зябко стянула на плечах полушалок и заторопилась следом. Она тоже очень устала, отчаянно клонило в сон, но на душе было как никогда тревожно. Ещё сильнее эта тревога стала, когда Варька заметила на углу неподвижную мужскую фигуру.
– Дмитрий Трофимыч?! - удивилась она, поравнявшись со стоявшим. Данка прошла мимо, не поднимая головы. Варька проводила её взглядом и снова изумлённо посмотрела на Митро. Тот, глядя в сторону, проворчал сквозь зубы:
– У вас разве заночевать сегодня?
– Сделай милость, морэ. - подумав, сказала Варька. Митро коротко взглянул на неё, кивнул и ускорил шаг.
Макарьевна в эту ночь не дождалась, по обыкновению, своих постояльцев:
её раскатистые рулады сотрясали дом и отражались мелким дребезжанием рюмок в буфете. Варька вошла в сени первая, скользнула в горницу, на ощупь нашла свечу, спички, запалила огонь.
– Эй, где вы там? Данка, Дмитрий Трофимыч, проходите!
Данка медленно прошла мимо неё в свою комнату и прикрыла дверь.
Вскоре оттуда пробился дрожащий свет керосиновой лампы, послышался шорох одежды. Варька, не снимая полушубка, присела было на сундук в углу, но тут же вскочила: мимо неё, грохоча мёрзлыми валенками, прошёл Кузьма.
Бешено ударила о стену тяжёлая, разбухшая дверь.
– Морэ, подожди! - кинулась к нему Варька. Кузьма остановился на миг, повернулся, резко отстранил, почти оттолкнул Варьку и вошёл в комнату к жене, захлопнув за собой дверь.
Данка, которая стягивала через голову платье, услышала стук и вынырнула из волн малинового муара: сердитая, бледная до синевы под глазами, с рассыпавшейся причёской. Увидев мужа, она отвернулась.
– А, ты…
– А ты кого ждала? - сквозь зубы спросил Кузьма, приближаясь. - Поляка своего?
Данка, не ответив, усмехнулась краем губ, отбросила за спину распустившиеся волосы, занялась платьем. Кузьма с минуту стоял неподвижно, молча, глядя дикими глазами на то, как жена бережно, как живое, укладывает платье на спинку стула. Затем тихо спросил:
– Кто он? Давно знаешь его?
– Никто. Вовсе не знаю.
– Не знаешь? - повысил он голос. - Отчего же он тебе платья дарит? Деньги такие платит за тебя?!
Данка, не оглядываясь, пожала плечами:
– Его воля. Может статься… Она не договорила: Кузьма метнулся к ней, сорвал платье со спинки стула и дёрнул расшитый лиф так, что тот, жалобно затрещав, порвался до самой юбки. Данка беззвучно ахнула, схватившись за щёки. Жалобно сказала:
– Ой, скоти-ина…
– Что?! - Кузьма отбросил испорченное платье, схватил Данку за руку, заставил встать. Она, зашипев, отпрянула было в сторону, но муж поймал её за распущенные волосы - и ударил. Наотмашь, по лицу, сразу же разбив губу.
Потом ещё раз. И ещё.
От последней оплеухи Данка упала на пол. Медленно поднялась, не глядя на Кузьму, размазала по подбородку и щеке кровь, устало, без злости усмехнулась:
– Ну, всё, иль нет? Отвёл душу-то?
Кузьма молчал, опустив голову. Данка отчётливо слышала его тяжёлое дыхание и понимала: в любую минуту он может ударить её снова. От боли звенело в ушах, но ни страха, ни обиды она не чувствовала. Только бесконечную усталость и отвращение. И ещё было безумно жаль пропавшего платья. В последний раз облизав губу, Данка нагнулась за ним, подняла, рассмотрела лиф. На самом видном месте… Нет, не починить. Только на помойку теперь…
– Данка… - послышался хриплый голос мужа. Она повернула голову. Кузьма стоял держась рукой за стену, словно пьяный, исподлобья смотрел на неё.
Данка усмехнулась. С нескрываемой досадой спросила:
– Ну, чего тебе ещё? Или бей дальше, или поди вон. Я еле на ногах держусь.
Такое платье испоганил, аспид… Тут же последовал новый удар, от которого Данка отлетела в угол комнаты.
Она охнула, сильно ударившись затылком о подоконник, схватилась за голову, медленно встала на колени, затем - на ноги. Перевела дыхание и пошла к мужу.
– Ну? Ещё? Не успокоился? Давай, бей, бог в помощь!
Кузьма зарычал так, что зазвенело стекло в окне. Данка невольно зажмурилась, ноги подкосились в коленях, она упала на пол не дождавшись оплеухи… но ничего не произошло. Вместо очередного удара раздался вдруг хлопок двери, быстрые шаги и приглушённая, злая ругань Митро:
– Да рехнулся ты, что ли, поганец?! За каким нечистым?! Зачем по лицу бьёшь, ей выходить петь завтра! А ну пошёл вон отсюда, сопляк! Пошёл, говорю тебе! Не посмотрю, что женатый, прямо здесь штаны спущу!..
Варька, поди к ней, взглянь - жива?
– Я живая… - хрипло сказала Данка, приподнимаясь. - Спасибо, Дмитрий Трофимыч.
Митро даже не взглянул на неё и, с силой толкнув впереди себя Кузьму, быстро вышел. Тут же вбежала Варька; ахнув, кинулась на колени рядом с Данкой.
– Господи… Да что ж это… Вот так и знала, что добром не кончится!
Покажи-ка губу… И из носа тоже кровь идёт?! Ну что за…
– Уйди! - поморщившись, сказала Данка. - Чепуха это всё. Сейчас пройдёт.
Варька замолчала. Не поднимаясь с пола, смотрела, как Данка идёт в сени, возвращается оттуда с толстым куском льда, отколотого от застрехи, заворачивает лед в тряпку, прикладывает к углу рта. Платье лежало на полу как куча тряпья. Данка села возле него. Взяла рукав, медленно поднесла к лицу, уткнулась в него и беззвучно заплакала.
– Ну, мне-то ты можешь сказать? - глядя через её голову в тёмное окно, спросила Варька. - Кто он, тот барин?
– Да не знаю я… - всхлипнув, сказала Данка. - Клянусь тебе - не знаю!
Второй раз его в этот вечер видела…
– А первый где был?
Данка не ответила. Варька не переспросила. Молча помогла Данке раздеться, лечь в постель, прикрыла её одеялом, убрала платье и, перед тем, как выйти из горницы, сказала:
– Не серчай на Кузьму. Завтра он у тебя в ногах валяться будет.
– Да ну его к чёрту… - сквозь зевок отозвалась из-под одеяла Данка. Повернулась на другой бок и затихла. Варька подождала ещё немного, но с кровати больше не доносилось ни звука, и она вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
– … Ну, и что это такое, я тебя спрашиваю? - мрачно спросил Митро у Кузьмы, когда они оба оказались за воротами, на пустой Живодёрке. - Дальше-то ты как собираешься, чяворо?
Не дождавшись ответа, Митро задрал голову, посмотрел на чёрное, кое-где холодно мерцающее звёздами небо, передёрнул плечами; сдвинув на лоб шапку, поскрёб в затылке. Не отводя взгляда от висящей над Большим домом ущербной луны, негромко сказал:
– Видишь сам, какая она у тебя. Сыромятников, поляк этот, - это всё семечки. Скоро князья-графья понаедут, деньги будут, как икру, метать, золотом сыпать. Что тогда делать будешь? Каждый вечер после ресторана ей бубну выбивать? И бабе несчастье, и хору убытки, и тебе, дураку, тоже нехорошо… С такой цыганкой жить - каждый день себя в узде держать, до старости, до смерти. А ты… Рано, дорогой мой, начал.
Кузьма не отвечал - казалось, и не слышал ничего. В руке у него был огромный ком снега, от которого он жадно откусывал кусок за куском и глотал, не дожидаясь, пока они растают во рту. Митро, заметив это, выругался непотребным словом, что делал очень редко, и ударил по снежному комку так, что тот рассыпался.
– Ума лишился последнего?! Голос выстудишь, сипеть будешь завтра, как чайник!.. - Митро умолк на полуслове, заметив, что Кузьма дрожит с головы до ног. Помедлив, он обнял парня за плечи, притянул к себе. Задумчиво, глядя в сторону, спросил:
– Господи, ну как тебя только угораздило, мальчик, а? Мы ведь до сих пор толком не знаем, кто она, Данка эта… Женился на коте в мешке, и даже в башку не забрело подумать немного!
– Что толку думать, Трофимыч? - хрипло, не поднимая головы, отозвался Кузьма. - Ты вот мне завтра скажи, что она вместо мужа с полком солдат жила, - я всё равно никуда от неё не денусь… Не могу я, понимаешь? Не знаю почему… Сам всё думаю, уже башка скоро сломается, но… не могу.
Митро долго, молча смотрел на Кузьму. Потом, слегка хлопнув по спине, отстранил его и сказал:
– Пойдём-ка со мной.
– Куда? - немного испуганно спросил Кузьма.
– Увидишь. Да не бойся ты: не пороть же мне тебя, в самом деле… - и Митро, не оглядываясь, зашагал по пустой, посеребрённой лунным светом улице вниз. Кузьма помедлил немного; зачем-то оглянулся на дом, но тот стоял тёмный, без единого огня. А Митро уже был далеко впереди. Кузьма тихо, тоскливо выругался и пошёл по оставленной им цепочке следов.
В заведении мадам Данаи горел свечами весь нижний этаж. Митро поднялся на крыльцо, бухнул кулаком в дверь, та широко распахнулась, и в освещённом проёме замелькали напудренные, улыбающиеся лица девиц.
– Здравствуйте, Дмитрий Трофимыч, давно не были, заходите! Вот мадам рада будет! А, и Кузьма Егорыч… Ну - с возвращением вас!
Глава 9
Весна в этом году пришла в Смоленск поздно. Таборные измучились, глядя в низкое, сумрачное зимнее небо, из которого весь март падало и падало холодное крошево, и, казалось, конца-края этому не будет. Цыгане уже всерьёз интересовались у старой Стехи, не грядёт ли конец света с вечными холодами; та полусердито бранилась:
– С ума посходили, босота?! Конец света - это когда гром гремит и небо пополам разваливается, а оттуда ангелы с серафимами высыпаются и сам Господь наш на них сверху падает со своим престолом золотым в обнимку, чтоб без присмотра дорогую вещь не оставлять! А это что? Так, снежок с неба… Скоро кончится.
– Где же скоро-то, пхури, а? - уныло спрашивали цыгане. - Апрель на носу, а всё по сугробам на Конной прыгаем… Так ведь и июль наступит…
– А наступит - значит, такое на вас, жуликов, наказанье божье наслано!
И на меня, старую дуру, с вами вместе! Вам что - есть нечего? Или водку всю в городе выпили? Нет?! Ну, так допивайте, пока можно, и бога не гневите! Будет вам весна вскорости… На той неделе уже ростеплеет.
Истинную правду говорю, драгоценные, - позолотите ручку!
Цыгане грохнули хохотом и до самого вечера вспоминали Стехино гадание. Но то ли старая цыганка знала какие-то древние приметы, то ли просто удачно попала со своим пророчеством, - через пять дней снежные тучи уползли за Днепр, выглянуло тёплое, яркое солнце, - и по городу побежали ручьи. Потемнели и просели, словно обмятое тесто, сугробы на улицах и площадях, загомонили в голых, влажных ветвях деревьев птицы, в прозрачном синем небе без конца орали, носясь над крестами церквей, вороны, на реках и речушках, пересекающих город, вспух серый лед, через неделю он треснул, и по чёрной весенней воде поплыли величественные льдины. Не успел закончиться ледоход, - а косогоры уже чернели протаявшей землёй, из которой на глазах лезла молодая трава и жёлтые пупырышки мать-и-мачехи. Цыгане бродили по городу с шальными глазами, без шапок, в распахнутых кожухах, подставляя грудь свежему ветру, растирали в пальцах набухшие почки верб и берёз, втягивали носами влажный, тёплый воздух и, встречаясь друг с другом, улыбались и мечтательно обещали: "Скоро, морэ… Вот уже скоро…"
Тронуться с места должны были сразу же, как в степи вылезет трава:
лошадям нужен был подножный корм. Солнце стояло в небе, не омрачаясь ни одним облачком, вторую неделю, упругие зелёные стебли и листья росли как на дрожжах, выбираясь из-под заборов, камней и куч мусора, деревья покрылись золотисто-зелёной дымкой. И в один из вечеров цыгане, основательно посидев в трактире, решили: время трогать. Наутро дед Корча в сопровождении нескольких мужчин торжественно двинулся к уряднику – получать разрешение на кочевье. Цыганский табор по закону был приписан к мещанам Смоленска, и для полугодового кочевья требовалось взять бумагу с печатью в участке. Сия процедура проводилась неизменно каждую весну и отлажена была до филигранности.
По грязным, отставшим от стен обоям канцелярии скакали весёлые солнечные зайчики. Урядник Павел Артамоныч сидел за столом в самой благодушной позе, без кителя, явив миру из-под распахнутого ворота рубахи заросшую буйным волосом грудь и фальшиво насвистывая "Гром победы, раздавайся". Под это пение по щербатому столу вяло маршировала недавно проснувшаяся муха. Павел Артамоныч как раз пребывал в раздумьях: прихлопнуть ли свёртком бумаг или всё же помиловать заспанное насекомое, когда в дверь осторожно просунулась сивая борода деда Корчи.
– Дозволите ль до вашей милости, Павел Артамоныч?
– А, цыгане… - проворчал урядник, поднявший было руку застегнуть ворот и при виде таборных облегчённо сбросивший её. - Отчего, черти, без доклада впёрлись?
– Так, кормилец, кому же докладать, ежель в приёмке пусто? - цыгане чинно, по одному прошли внутрь и выстроились вдоль стены, поснимав шапки. - Секлетаря вашего и дух простыл…
– Опять на речку усвистал во время присутствия, оголец… А вам чего? – сурово супя брови, осведомился страж порядка. Цыгане, переглянувшись, осторожно заулыбались:
– Так бумагу же требуется, благодетель! До зарезу надобно! Ехать нам пора! Сами видите, погоды стали…
– А-а, опять, стало быть, хвосты загорелись? - урядник, приняв непреклонный вид, упорно наблюдал за своей мухой. - Солнышком вас, разбойников, пригрело? Уж, поди, и телеги с хомутами повытаскивали?
– Да как же, родимый, без вашего-то позволенья, нешто мы смеем? Мы порядок знаем… - нестройно загомонили цыгане.
– А коль знаете, так и понимайте, что надо ждать. - солидно изрёк урядник, по-прежнему обращаясь к сонной мухе. У Ильи, которого старшие цыгане сегодня впервые взяли с собой к начальству для важного дела, остановилось дыхание. Ждать?! Чего ждать?! И так засиделись дальше некуда, уж трава вылезла в палец и солнце жарит, как в июле, чего же тут, отец небесный, ещё дожидаться?! Он был уже готов во всеуслышанье высказать всё это, но дед Корча остановил парня одним взглядом и не спеша шагнул к столу.
– Павел Артамонович, да нешто мы без понятия? Вестимо, разумеем, что НАДО Ж ДАТЬ, не первый год вашей милости кланяемся… Всё, как бог велел, будет, не извольте себя волновать. - на выщербленную столешницу лёг аккуратный бумажный свёрток. Урядник могучей рукой смахнул его в ящик стола и, глубокомысленно наморщив лоб, задумался. Цыгане наблюдали за ним с растущим беспокойством, подозревая, что вслед за "надо ждать", чего доброго, последует "надо доложить". Но докладывать-то в свёрточек как раз было и нечего. Подношение для начальства собирали всем табором, и всё равно получилось негусто: к концу зимы денег не было ни в одной семье.
Урядник, наконец, поднял начальственный взгляд на обеспокоенные смуглые физиономии.
– Ведь вот и что с вами поделаешь… По-хорошему, так доложить требуется… да уж бог с вами. Всю жисть на моей добрости, бродяги, выезжаете!
Но только чтоб завтра ваша Настька и другие, какие не самые носатые, у моей Матрёны Спиридоновны на дне ангела пели! А опосля езжайте куда желаете, глаза б мои вас не видали! Покою в городе больше будет…
– Вот спасибо, кормилец! Вот спасибо, отец родной! Вот явил счастье несказанное! - обрадованно закланялись цыгане. Урядник хмыкнул в жёлтые от табака усы, почесал грудь и повелел:
– Выдьте покамест, обождите там на крылечке. Сейчас этот прохвост с речки пришлёпает и все бумаги вам обделает. Не самому ж мне утруждаться для вас, окаянных?!
Цыган вынесло за порог. Вскоре действительно явился с реки босой и довольный секретарь с ведром головлей, и через полчаса бумаги со всеми печатями, позволяющие полсотне цыган, приписанных к Смоленску, кочевать до осеннего времени, были готовы.
На другой день цыганская улица кипела. Во всех дворах полоскались вывешенные на верёвках для уничтожения зимнего духа ковры и тряпки, на крышах жарились подушки и перины. Женщины носились по дворам с посудой, начищая медные сковородки, оттирая закопчённые в печи котлы, всюду шла стирка, уборка перед отъездом, проветривание и сборы. Мужчины сидели по сараям, проверяя упряжь, осматривая телеги: почти в каждом дворе стояла, задрав оглобли, как руки, к небу, старая колымага, под которой озабоченно копошились отец семейства с сыновьями. Застоявшиеся в конюшнях лошади чувствовали радостную суету людей, призывно ржали, молотили копытами в стойла, угрожая разнести их в щепки.
Повсюду бегали дети - голоногие, в грязи до колен, с перьями от подушек и ранними цветами в волосах. Жители Смоленска, проходя через бурлящую, как вода в котле, улицу, поглядывали через заборы на цыган и добродушно посмеивались:
– Оживели, черти копчёные… Вон как по дворам гоняют! Как чуть пригреет - так им уже и не сидится, вот ведь кровь бродяжья… Завтра ни одного цыгана в округе не останется!
На этот раз обыватели ошибались: один цыган всё-таки готовился остаться и посему с утра сидел на поленнице в своём дворе злой, как чёрт. Всю зиму Илья готовился к тому, что им с женой придётся куковать в Смоленске до Настиных родов; всю зиму втихомолку надеялся, что Настя родит пораньше и они всё-таки уедут вместе с остальными, один из всех радовался тому, что весна задерживается, но… Вот уже весь табор собирает телеги, чистит лошадей и вяжет узлы, а он сидит, как ворона, на этих сырых брёвнах и ждёт невесть чего. И с чего это Настьке не рожается?.. Пузо уже такое, что в дверь насилу проходит, три шага сделает - садится отдыхать и дышит, будто брёвна ворочала, а всё никак… Как назло, проклятая, делает! Завтра все уедут, а он что будет здесь делать? По Конной в одиночку скакать? На Настькин живот смотреть да часы считать? А вдруг она вовсе раньше лета не управится? Тогда что?! Догоняй потом табор, ищи его бог весть где… Вот послал бог наказание!
На двор, тяжело ступая, едва видная под ворохом разноцветных тряпок, вышла Настя. Илья, прикрыв ладонью глаза от бьющего в них солнца, с неприязнью смотрел на то, как жена с облегчением бросает вещи на траву и, с трудом наклоняясь, поднимает их одну за другой и развешивает на верёвке. Закончив, жена отошла к корыту, стоящему на табуретке у крыльца, и принялась тереть в воде замоченное бельё, то и дело переводя дух и вытирая пот со лба.
– Настька! Заняться тебе нечем больше? Чего мучаешься? Приспичило…
– А кто делать-то будет, Илья? - хрипло спросила Настя. - Набралось ведь вон сколько…
– Ну и что? Вся весна впереди! Другие уезжают завтра, вот бабы и рвутся на части, а тебе чего? Сиди, плюй по сторонам!
Илья не хотел обижать жену, да и злиться на неё было не за что, но в его голосе против воли прозвучал упрек, и Настя, бросив бельё, медленно пошла к нему через двор. Илья ждал её, глядя в землю; понимал, что лучше всего ему сейчас уйти прочь со двора, чтоб не вышло греха, но почему-то продолжал сидеть. И, когда тень Насти упала на его сапоги, он не поднял головы.
– Илья, не изводись ты так, прошу тебя… Это же со дня на день случиться может! Может, уже завтра. Или сегодня даже! Я честное слово тебе даю…
– Слушай, молчи лучше! - не стерпев, взорвался он. - Завтра, сегодня!
Дай бог хоть к Пасхе в телегу тебя запихать да с места тронуться!
– Илья, да до Пасхи ещё месяц почти…
– То-то и оно! Слушай, врала ты мне, что ли? Ну, скажи, - врала? До последнего тянуть собралась, чёртова кукла?
– Илья…
– Двадцать второй год Илья! - он вскочил и пошёл к воротам. От калитки обернулся, крикнул: - Вот клянусь, не родишь через неделю - один уеду!
Калитка яростно хлопнула, и Настя осталась во дворе одна. Она неловко, тяжело присела на поленницу, где только что сидел муж, вздохнула, зажмурилась, сердито смахнула выбежавшую на щеку слезу. Посидела ещё немного, горько улыбаясь и прислушиваясь к нестройному гомону женских и детских голосов за соседним забором, затем встала и, на ходу потирая поясницу, пошла к корыту у крыльца.
Со двора Илья вышел без всякой цели и, лишь пройдя несколько переулков, обнаружил, что ноги сами собой привычно несут его к Конному рынку. Он замедлил было шаг, но идти, кроме Конной, ему было всё равно некуда, а возвращаться домой, после того, что наговорил Насте, - стыдно. Илья невесело усмехнулся, подумав, что с таким собачьим настроением лучше всего идти собирать долги. Но в этом городе ему никто не был должен, даже Ермолай вернул последние пять рублей за рыжую кобылу (выторговал всё-таки, клоп приставучий, всю зиму кровь пил…), и стучащая в висках злость пропадала зря.
– Илья! Смоляков! Боже мой, вот это удача!
Услышав своё имя, Илья остановился и поднял глаза. И тут же улыбнулся:
ещё хмуровато, но приветливо:
– А, ваши благородия… Дня доброго! Я вам по какой надобности?
– По делу, Илья. - серьёзно сказал Николай Атамановский, красивый молодой человек, армейский капитан в отставке, глава большого, обедневшего дворянского семейства, которое после смерти матери целиком повисло на его плечах. Его младший брат, двенадцатилетний мальчик в гимназической форме, ничего не сказал и лишь смотрел на Илью полным преклонения взглядом тёмно-карих глаз с длинными, как у девушки, ресницами. Илья был хорошо знаком с обоими братьями, поскольку из всех прежних богатств у Атамановских остался лишь известный в городе и окрестностях конный завод.
Лошадей у них было немного, но лошади эти были хорошими, настоящей, непорченой породы, а по поводу белой, как снег, орловской трёхлетки Заремы Илья говорил с нескрываемой завистью:
"Эх, ваша милость Николай Дмитрич, кабы я не слово дал, - только бы вы Зарему и видели!" Николай смеялся, ничуть не обижаясь:
"Очень тебя хорошо, мой друг, понимаю. За Зарему я бы и сам на каторгу пошёл." К старшему Атамановскому Илья, да и другие цыгане, относились с искренним уважением: тот был страстным лошадником, умел не хуже барышников с Конного рынка осмотреть коня, вычислить его силу, характер, выносливость и долготу дыхания, безошибочно назвать возраст, найти умело скрытые изъяны и определить цену, с которой не было смысла спорить.
"За ради бога, Николай Дмитрич, не ходите вы хоть по субботам в ряды!" – полусерьёзно упрашивали его цыгане. - "Вы же нам всю коммерцию ломаете, все вас наперебой кличут лошадь облатошить, а нам куда деваться? Дети ведь, кормить надо!" "Так давайте делить рынок, дьяволы!" - хохотал Атамановский. - "Если прогорю с лошадиным делом - пойду в барышники, всё-таки хлеба кусок!
Илья, возьмёшь меня в табор?" "Одного, или с семейством?" - деловито уточнял Илья. - "В мой шатёр все, поди, не влезете, и телегу новую, опять же, прикупать надо будет… Ежели вы со своим шарабаном - так возьму, приезжайте по весне…" В цыганские дома Атамановский захаживал запросто, да и цыгане постоянно крутились в его конюшнях, где для них всегда находилось дело.
Чаще всех там бывал Илья, который был готов вместе с хозяином часами сидеть под брюхом очередного приобретения и до сипа в горле спорить по поводу бабок, жабок и зубов. Последний же месяц он и вовсе оказывался у Атамановских почти каждый день, поскольку те, всю зиму копившие деньги, вот-вот должны были купить у своей варшавской родни какого-то необыкновенного племенного жеребца по имени Шамиль.
– Ой, ваша милость, Шамиля, что ли, привезли? - Илья тут же забыл о домашних неурядицах и жадно заглянул в глаза Атамановского. - Ух, как же я пропустил-то… Вот, ей-богу, на два дня вас оставить нельзя! Могли бы, между прочим, и спосылать за мной! Обещали ведь, грех вам!
– Илья, ну как тебе не стыдно? - рассмеялся Атамановский. - Ты же видишь, мы с Петькой сами идём к тебе, безо всякого посыла! По городу уже носятся слухи, что цыгане уезжают, это правда?
– Истинная… Только я-то остаюсь пока… Баба всё не опростается никак. – Илья снова потемнел, и Атамановский ободряюще хлопнул его по спине:
– Не переживай. По семейному опыту знаю, что в интересном положении дамы годами не ходят. Скоро пустишься опять в своё кочевье. Только вот по поводу Шамиля… Вскоре они втроём шагали вниз по улице, братья наперебой рассказывали, Илья слушал. По словам Атамановских, Шамиль прибыл поездом из Варшавы два дня назад, по дороге основательно размолотил копытами вагон, сначала долго не хотел идти по сходням на перрон, потом с диким ржанием помчался, расшвыряв сопровождающих, по платформе, поднял страшную панику, и его поймали уже на городской площади объединенными силами вокзальных служителей, дворников и людей Николая Дмитриевича.
– Норовистый, значит… - задумчиво поскрёб затылок Илья.
– Хуже сатаны! Всю ночь буянил в конюшне! Да это бы ещё полбеды… Горе-то в том, что он к себе третий день никого не подпускает! Филька собирался засыпать овса в ясли, так еле успел выскочить! Шамиль ему чуть не откусил полколенки, а лягнуть всё-таки умудрился, слава богу, скользом… Мужики напрочь отказываются к нему входить! Так и стоит голодный третьи сутки, изгрыз всю солому! Вчера я попробовал сам, так… - Атамановский не договорил, сердито махнув рукой, но Илья понял, что хозяину повезло не больше, чем его людям.
– Ну, а я-то вам что поделаю? - лениво спросил Илья, поглядывая в сторону. - Коли и вы сами не сумели, так продавайте. А по-хорошему - на что вам его объезжать? Пускайте в табун, он вам кобылиц всё лето крыть будет, племя красивое пойдёт. Только силы тратить на неука такого… Я ведь тоже не господь-бог, покалечит меня ваш Шамиль, кто семью кормить будет?
– Не кокетничай, Илья. - сердито сказал Атамановский. - Все знают, ты такое делаешь с лошадьми, что другим не под силу. И потом…
– Илья, ну ты же конокрад! - вдруг восхищённо выпалил младший брат Атамановского, до сих пор не вмешивающийся в разговор. Илья усмехнулся, а старший Атамановский укоризненно протянул:
– Пе-етька… Договоришься, что Илья с нами здороваться перестанет!
– Да оставьте, ваша милость… - проворчал страшно довольный про себя Илья. - Прав Пётр Дмитрич. Жаль, что был конокрад, да вышел весь.
– Да ведь тебя совсем дикие кони к себе подпускают! Если и у тебя… Ну, вот что, Илья, - вдруг решительно перебил сам себя Атамановский. – Если ты обуздаешь мне Шамиля, - плачу десять рублей.
– Двадцать пять, ваша милость.
– Ну, знаешь… - поперхнулся Николай Дмитрич. - Аппетит у тебя, однако, цыган…
– У меня, кроме аппетита, семья есть.
– И бог с тобой, двадцать пять! По рукам?
– Ну, по рукам… Ведите - гляну, что там у вас за сатана завелась.
"Сатана" переминался с ноги на ногу в загоне. Это был рослый, сильный, великолепного крепкого сложения жеребец довольно редкой для орловской породы золотисто-рыжей масти. Когда Илья в сопровождении братьев Атамановских подошёл к забору, отгораживающему загон, несколько мужиков, стоящих у калитки, поклонились и отошли в сторону.
– Да-а… - глубоко вздохнув, протянул Илья. И несколько минут стоял неподвижно, сцепив руки на пояснице и глядя сощуренными глазами на великолепного золотого жеребца. Тот косился неприязненно, помахивал ушами, но ни одного лишнего движения не делал. Казалось, человек и конь осторожно присматриваются друг к другу, пытаясь вычислить возможные взаимные неприятности.
– Ну что, Илья? - не выдержал, наконец, младший Атамановский.
– Да ничего. - не отрывая глаз от Шамиля, отрывисто бросил тот. - Знаете что, Николай Дмитрич? Не надо мне денег. Вы его не мучьте, пускайте на племя, - и всё. Зарема с ума сойдёт от счастья, ежели вы ей такого прынца в стойло запустите.
– Ты боишься?
– Не боюсь. Животину жалко. Они иногда, ежели их обломать, от одной гордости подохнуть могут всем назло. У вас так ни выезда, ни племени не будет, и деньги потеряете.
– А ежели не обламывать, Илья? - осторожно спросил Николай Дмитриевич. - Ну, есть же у тебя слово петушиное…
– Ай… - недовольно отмахнулся Илья. - Дураки наши врут, а вы слушаете.
Он сделал несколько шагов к загону (Шамиль коротко, тревожно всхрапнул, но не тронулся с места), замер и ещё минуту стоял, глядя то себе под ноги, то на простирающуюся за загоном, нежно зеленеющую степь. Затем коротко вздохнул и, раздвинув плечом мужиков, решительно шагнул за загородку.
– Илья, подожди! Что ты, чёртов сын! - испуганно бросился за ним Атамановский. - Оберни хоть колени, он тебя сожрет! Да нагайку возьми!
– Осади назад, ваша милость! - не оборачиваясь, рыкнул Илья, и Николай Дмитриевич невольно отшатнулся. - Бог не выдаст, жеребец не съест! Без нагайки как-нибудь…
– Шамиль его убьёт. - убеждённо сказал Петька. - Nicolas, отзови Илью назад, это же ужас что такое будет!
Старший Атамановский молча отмахнулся. Мужики, стоящие кучкой, насторожённо загудели. Шамиль стоял у загородки как вкопанный, похожий на отлитую из золота статую, но тёмно-фиолетовый, влажный глаз внимательно смотрел на идущего к нему Илью. Тот приближался неспешным спокойным шагом - и не остановился даже тогда, когда Шамиль, зло заржав, отбежал в сторону.
– Илья, ступай назад! - дружно заорали оба Атамановские. - Возвращайся!
Ни конь, ни цыган даже ухом не повели. Илья подошёл к Шамилю вплотную и протянул руку. Тот шарахнулся, ударив копытами по воздуху. Илья остановился. Подождал, пока Шамиль перестанет всхрапывать и прижимать к голове уши, и снова пошёл вперёд. На этот раз жеребец брыкать не стал - лишь сердито прянул в сторону, пренебрежительно мотнув красивой головой.
– Ну, не балуй, золотенький. - ласково сказал Илья. - Самый ты мой красивый, самый ясный мой… Вот какой у нас жеребчик завёлся! Что характер есть - это хорошо, очень даже… Без характера ни коня хорошего, ни человека путёвого не бывает. Иди ко мне. Ну… Ну… Иди, ма-а-аленький… А смотри, что у меня есть!
Шамиль недоверчиво посмотрел. И с видом невероятной брезгливости, чуть ли не морщась по-человечески, снял губами с ладони Ильи затасканный, полуобсосанный, весь в табачной крошке кусок сахара. Зрители за загородкой разрядились единым восторженным вздохом. И ни они, ни сам Шамиль не поймали тот миг, когда Илья, словно подхваченный резким ветром, взвился на спину жеребца. Короткая тишина - и бешеный, пронзительный чертенячий визг оскорблённого Шамиля, который вскинулся на дыбы, задрал передние копыта, тут же припал на них, брыкнул задними, пошёл вкось, присаживаясь и намереваясь опрокинуться на спину, чтобы раздавить непрошеного седока. Илья тут же свесился набок, собираясь переместиться под брюхо, но Шамиль передумал падать, снова поднялся на дыбы, заржал, ударил копытами в землю и сорвался с места.
– Понёс… Понёс! - взволнованно закричал Атамановский, прыгая в толпе взбудораженных мужиков и размахивая фуражкой, как мальчишка.- Илья держится!
– Но в поле Шамиль его непременно сбросит! - Петька проворной белкой взбирался на липу у калитки. Усевшись в развилке, он вытянул шею и закричал, - Боже мой! Кажется, ещё сидит!
– Вот дьявол… - нервно рассмеялся Николай. - Одно слово - цыган!
Мужики облепили загородку, как вороны, оживлённо переговариваясь и маша руками в степь, но конь со всадником давно исчезли из виду. Атамановский, задрав голову, кричал:
– Петька! Ты там видишь их?
– Вижу… Вижу… Нет, уже не вижу! Улетели! - некоторое время Петька всматривался в пустую степь, загородив глаза от солнца щитком ладони, а затем вполголоса растерянно спросил:
– Да ты наверное знаешь, что Илья бросил конокрадство?
Старший брат ничего не ответил и лишь ожесточённо принялся тереть подбородок. Прошло около получаса. Мужики возле ограды уже не галдели, а стояли недвижными идолами, меланхолично глядя в степь. Атамановский мерил шагами загон, время от времени коротко поглядывая в ту сторону, куда умчались Шамиль с Ильёй, хмурился, но молчал. Его младший брат так же молча сидел в развилке липы. И внезапно весь двор, казалось, зазвенел от его вопля:
– Скаче-е-ет! Скаче-е-ет!
– Кто скачет?! - подскочил к дереву Николай Дмитриевич. - Шамиль? Один?!
– Нет! Илья верхом! Возвращаются!
– Ф-фу-у… - шумно, не скрывая облегчения, выдохнул Атамановский.
И, растолкав мужиков, побежал по полю навстречу идущему неспешной рысью золотому жеребцу. Илья, издали заметив бегущего, хлопнул ладонью по крупу Шамиля, и тот прибавил ходу, переходя в галоп.
– Ну, что ж вы навстречь рысите, Николай Дмитрич? Мы с Шамилькой и сами подъедем, не гордые…
– Илья! Чёрт! Ну, как ты?! Мы чуть не умерли со страху! Что ж ты, нечистый, без седла, без узды даже… Он ведь убить тебя мог! Ну нет, больше я с тобой не связываюсь! Ещё один такой раз - и со мной сделается удар!
– Да бро-осьте, ваша милость… - Илья спрыгнул на землю, похлопал по спине Шамиля, начал любовно отирать рукавом его спину и бока, потемневшие от пота, не замечая собственной мокрой между лопатками рубахи.
– Запарился, мой хороший, убегался… Расчудесная скотинка, Николай Дмитрич, второй раз в жизни на таком сижу!
– А первый - на ком? - ревниво спросил Атамановский.
– Да было дело давнее, в Орловской губернии… - Илья вздохнул, вспоминая своего чагравого, год назад подаренного Митро. - Да вы не тревожьтесь, Шамиль не хуже будет. Садитесь сами теперь покойно… Пётр Дмитрич, да ну что ж вы целоваться-то, провоняете весь потом-то!
Но спрыгнувший с дерева Петька так страстно кинулся обнимать Илью, что тот, смущённо улыбаясь, был вынужден ответить.
– Боже мой, какие же вы, цыгане, молодцы! Илья, ты, верно, знаешь лошадиный язык?! Как ты это сделал?! Я, видит бог, ни разу в жизни такого не видал! Если бы мне только хоть раз… Но конца восторженной речи мальчика Илья не услышал: к загону летел всадник на гнедой кобыле, молотя босыми пятками в её бока и истошно крича:
– Смоляко! Смоляко-о! Илья!
– Чего орёшь? - Илья узнал сидящего на спине кобылы Ваську - десятилетнего внука Стехи. - Что стряслось? У нас?
– Иди домой! Меня бабка послала, сказала - скачи немедля… - мальчишка съехал из седла на землю, упал, вскочил, зачастил:
– Бабка послала! Велела - живо! Велела - найди где хочешь! Чтоб домой бёг!
Там твоя Настя… Дальше Илья не дослушал и без единого слова вскочил на гнедую. Мальчишка помчался следом, догнал, на ходу прыгнул в седло позади Ильи, пронзительно гикнул, и кобыла карьером вынесла обоих из загона.
– Илья, подожди! Деньги-то!.. - бросился было вслед Атамановский, но гнедая, вспугнув заполошно кудахтающий выводок кур, уже исчезла за углом, и стук копыт затих.
Когда Илья с мальчишкой за спиной подлетели к дому, там уже стояла толпа цыган. Мужчины сидели под забором, дымили трубками, жевали табак, молчали. Молодые цыганки встревоженной кучкой стояли у крыльца, тут же вертелись дети. Увидев Илью, все разом зашумели, замахали руками:
– Смоляко! Да где тебя носит?
– Весь город обегали, Конную сверху донизу перерыли, всех перепугали!
– Васька молодец - нашёл!
– Началось у Настьки? - хрипло, ещё не переведя дыхания после скачки, спросил Илья. Не дожидаясь ответа, вспрыгнул на крыльцо, но в него вцепилось сразу несколько рук.
– Ошалел? Куда?! Не кобыла, чай, рожает, баба!
Опомнившись, Илья шумно выдохнул, отошёл. Сел было на землю, но тут же вскочил снова.
– А кто там с ней? Что говорят? Хорошо всё, правильно?!
– Стеха там. - ворчливо ответил кто-то из женщин. - Не бойся. Сиди, морэ, да жди. Даст бог, всё ладом будет. Да сядь ты, не вертись тут! Мешаешь только… Словно в подтверждение этих слов, из дома на крыльцо, чудом не ударив Илью по лбу дверью, выбежала Стеха и закричала:
– Ещё воды принесите! Наташа, Фенька, сюда!
Две молодые цыганки схватили вёдра, висящие на заборе, и взапуски бросились к колодцу. Старшие невестки Стехи, уже немолодые, полные достоинства, не торопясь вошли в дом и плотно закрыли за собой дверь. Илья отошёл к окну, замер, прислушиваясь, но из дома не доносилось ни стонов, ни криков: только невнятное бормотание женщин, топот босых ног по половицам и деревянный стук: кто-то открывал настежь все двери и ящики, чтобы роженице было легче. Илья сам не знал, сколько времени стоял так, и вздрогнул, когда сзади его тронули за плечо. Обернувшись, он увидел деда Корчу.
– Парень, это ведь дело долгое. Не стой, иди сядь.
Он послушался. Медленно подошёл к поленнице, сел на брёвна и закрыл глаза.
Время шло. Тёплый день сменился сумерками, очень быстро перешедшими в темноту, цыгане, устав ждать, разошлись по домам, кое-кто, уходя, сердито бурчал, что, мол, собирались завтра трогаться, а теперь что? - но дед Корча твёрдо сказал: "Пока Настя не управится - посидим." Илья не сумел даже поблагодарить старика. Радостное возбуждение первых минут закончилось, вместо него душу сосал нудный, изматывающий страх. Ему казалось, что уже прошло слишком много времени, что давно можно было не одного, а трёх родить; пугало то, что Настя не кричала: Илья был уверен, что при родах все бабы должны орать благим матом. Впрочем, Ольга тоже мало кричала тогда, весной… Илья невольно зажмурился, вспоминая прошлогоднюю Масленицу, когда они с Варькой и Митро сидели на кухне дома Макарьевны и боялись дышать, слушая сдавленные, хриплые стоны из-за закрытой двери.
От этих воспоминаний у Ильи перехватило дыхание, он вскочил с поленницы, взволнованно прошёлся по тёмному двору, опасаясь глядеть на дом с ярко горящим окном, в котором не было видно ничего, кроме мелькающих теней. Господи, хоть бы Варька здесь была, в который раз со страхом и досадой подумал он, всё бы спокойнее было… Распевает там, в Москве, свои романсы, а тут такое делается… И почему, почему Настька не кричит? Чем она там занимается? Почему проклятые бабы не выходят, хоть бы одна выбежала, рассказала бы, - что там с Настькой, как она… Ничего толком сделать не умеют, хоть самому рожай… Илья ещё раз прошёл вдоль забора, чувствуя, что дрожит не только от напряжения, но и от озноба: весенние ночи были ещё холодными. Потом подумал, что неизвестно, сколько ещё времени придётся так сидеть. Можно было, конечно, пойти переночевать к соседям, но Илья на это не решился, боясь, что, как только он уйдёт, тут же всё и случится. В конце концов он выдернул из поленницы несколько берёзовых обрубков и запалил костёр. Сразу же, будто только этого и дожидаясь, из-за ската крыши выглянула луна, запуталась в кружевных от молодой листвы ветвях рябины, и по двору поползли бледно-серые, призрачные пятна. От лунного света Илье неожиданно стало спокойнее. Он придвинулся ближе к весело трещавшему огню, глубоко вздохнул, ещё раз посмотрел на дом, на луну, на чёрный двор… и вдруг заснул - как в колодец провалился.
Он очнулся перед рассветом от пронзительного вопля и сразу же, ещё не открыв глаз, вскочил на ноги. Уже светало, небо наливалось розовым светом, угли костра давно погасли и затянулись пеплом, было страшно холодно, и Илья отчётливо слышал, как у него стучат зубы. Он не сразу вспомнил, что происходит, и в первую минуту удивился: откуда в такую рань столько цыган во дворе. Почти весь табор уже снова стоял около дома, не было только детей, ещё сладко спящих в это время, и стариков. Илья посмотрел на дом и решительно зашагал было к крыльцу - но замер на полушаге, потому что разбудивший его крик повторился - длинный, хриплый, полный отчаяния, и у него мороз прошёл по спине. Так кричала Ольга - тогда, год назад. Перед тем, как умереть. Как во сне, Илья прикинул, сколько времени прошло. Выходит, Настя мучается почти сутки… и всё ещё ничего?!. Он молча вспрыгнул на крыльцо, рванул на себя тяжёлую дверь, - но тут налетели сзади, схватили за руки, за плечи, чуть ли не унесли с крыльца.
– Успокойся, морэ… Куда полез? Толку от тебя там… К счастью, дверь открылась сама. На двор вышла усталая Стеха, на ходу вытирающая вспотевший лоб. Её зелёный платок сполз на затылок, фартук был сбит на сторону. Ни на кого не глядя, старуха буркнула:
– Сбежались, черти… Умыться дайте.
Одна из женщин побежала к ней с ковшом воды, но Илья успел первым и, отстранив цыганку, хрипло спросил у Стехи:
– Что там, мать?
– Что-что… Рожает. А ты что думал?
– Почему так долго? Почему она кричит так? Там… там плохо что-то? Когда уже всё?
– Отстань! - отрезала Стеха. - Не знаю! Сядь и жди!
И, позабыв умыться, быстро ушла обратно в дом. Илья сел на землю там же где стоял, уткнулся лицом в колени, чувствуя вкус горечи во рту. Теперь он точно знал: творится что-то не то. И он, Илья, опять ничего не может сделать.
Утро постепенно перешло в день. Солнце поднялось высоко над землёй, разогретая земля влажно и остро запахла, по небу побежали лёгкие белые облака, стало тепло, почти жарко, и цыгане разлеглись прямо на молодой траве внутри двора. Прибежала было стайка детей, но им быстро стало скучно, и они убежали за забор играть в лапту. Повитухи из дома больше не появлялись.
Всего один раз высунулась голова Феньки, которая велела принести воды, выхватила ведро из рук притащившей его девчонки и тут же скрылась в доме.
Илья, несколько часов кряду просидевший возле крыльца, вдруг встал, подошёл к жене Мишки Хохадо, лущившей семечки у забора, и хрипло попросил:
– Фешка, сделай милость божескую… Зайди, узнай, что там.
– Ты что, дорогой, с ума сошёл?!- выронив на землю пригоршню лузги, замахала Фешка руками. - Кто меня пустит? Стеха сказала, чтобы никто носа не совал…
– Ну, ты же баба, вам-то можно… Ну, сходи за ради Христа! Сил моих нет!
– Воля твоя, не пойду. - буркнула Фешка. - Может быть… Она не договорила: из дома снова появилась Стеха. Илья одним прыжком покрыл расстояние от забора до крыльца, но Стеха, словно не заметив этого, посмотрела через его плечо на мужа и отрывисто сказала:
– Баро, посылай за доктором. Не умею я.
– Да ты вправду… - недоверчиво спросил было дед Корча, но Стеха пронзила его таким взглядом из-под насупленных бровей, что старик без разговоров, по-солдатски повернулся кругом и крикнул внукам:
– Запрягайте! Да не телегу, дурни, тарантас! Живо у меня!
Молодые цыгане гуртом кинулись вон со двора. Илья побежал было за ними, но с полдороги вернулся, сообразив, что если они начнут закладывать тарантас вдесятером, будет только хуже. А из дома уже раздавались один за другим протяжные, хриплые крики, и от каждого у Ильи словно лоскут кожи сдирали со спины. После восьмого Настиного вопля он прыгнул на крыльцо, отшвырнул пытавшихся удержать его цыган и влетел в дом.
После солнечного, яркого дня сумерки в сенях показались Илье кромешной темнотой, и некоторое время он стоял, жмурясь и пытаясь прогнать плавающие в глазах зелёные пятна. И чуть не сел на пол от удара внезапно распахнувшейся двери. Из горницы выбежала Фенька с полотенцем в руках, испуганно спросила:
– Кто здесь?
– Это я. - сказал Илья, и Фенька, уронив полотенце, схватилась за голову:
– Рехнулся, морэ? Вон отсюда!
– Не пойду. - Илья не сводил глаз с полотенца в руках Феньки. Та поспешно спрятала его за спину, но он успел увидеть, что оно всё было в крови. - Фенька, скажи, она помирает? Настя… помирает, что ли?
– Да чтоб твой язык отсох! Дурак! Сгинь отсюда прочь, жива твоя Настя!
– Поклянись, что не умрёт.
– На всё воля божья! Не буду клясться! - сердито сказала Фенька. - А ты с ума не сходи. Не Настька первая, не она последняя! Управится, небось…
– А кровь откуда? За доктором зачем послали?!
– Слушай, Смоляко, ты в своём уме?! - всерьёз разозлилась Фенька. - Ты сам у кобыл сто раз жеребят принимал! Думаешь, у баб по-другому?! Без крови, дорогой мой, только мухи рожают! А за доктором, потому что… Надо так потому что! За доктором - не за попом, небось! Дитё большое, не пролазит, Стеха боится! Ну… Ну… Ну, ладно, сядь здесь, да сиди тихо, бешеный… С тобой ещё возиться не хватало… Тихо только, смотри! Скажи спасибо, что я, а не Стеха тебя нашла!
– Спасибо. - машинально сказал Илья, садясь на пол в углу. И вздрогнул, потому что из горницы донёсся новый мучительный крик. Фенька всплеснула руками и убежала обратно. Илья остался один. Зажмуриваясь и прислоняясь спиной к холодным брёвнам стены, подумал: если и доктор не поможет, он, Илья, войдёт, выкинет оттуда к чёртовой матери и доктора, и этих куриц, и всё сделает сам. Если там всё так же, как у кобыл, - он сумеет, видит бог. Мысль была совершенно дикая, но от неё Илья неожиданно успокоился. И когда спустя полчаса в дом быстрым шагом вошёл толстенький доктор Иван Мефодиевич с соседней улицы, Илья даже не стал к нему приставать с вопросами. Просто проводил глазами его приземистую фигуру с саквояжем, опустил голову на колени и снова закрыл глаза.
Прошёл ещё час, два, три. Ни доктор, ни цыганки не появлялись. Настя то кричала, то умолкала ненадолго, и Илья уже надеялся, что вот… всё… Но через несколько минут снова слышались протяжные крики, и снова что-то обрывалось под сердцем. Когда в сенях вдруг хлопнула дверь, Илья взвился как ошпаренный.
– Фенька! Ну, что?!
– Ничего. - женщина подошла к нему, присела рядом. Илья испуганно заглянул ей в лицо, но в полумраке сеней почти ничего нельзя было разглядеть.
Тем более, что Фенька, не глядя на него, деловито возилась с чем-то, бывшим у неё в руках. Илья недоумённо смотрел на неё, пока не услышал короткое звяканье и не догадался, что Фенька наливает что-то из бутылки в стакан.
– Это чего?..
– Не бойся. Водка. Давай пей.
– Зачем?!
– Господи! - возмутилась Фенька. - Первый раз в жизни от мужика такое слышу! Пей, не спрашивай! В другой раз не налью!
Илья слишком устал и извёлся для того, чтобы сопротивляться, и махнул весь стакан единым духом, даже не подумав, что со вчерашнего утра у него крошки не было во рту. Фенька тут же налила ему снова. Илья выпил и это.
А после третьего молча растянулся на полу и захрапел.
– Вот и ладушки. - удовлетворённо сказала цыганка. Подсунула под голову Ильи свёрнутый мешок, подняла бутылку, стакан и ушла в горницу.
Весёлые звуки плясовой звенели в ушах Ильи, постепенно разгоняя тяжёлый, хмельной сон, становились всё звонче и отчётливей, пока, наконец, он не понял, что это ему не снится. С трудом подняв голову, Илья сел, потёр глаза, огляделся, судорожно вспоминая: где он умудрился так напиться? Он сидел на полу в сенях, все кости болели от спанья на жёстких половицах.
Дверь на улицу была открыта, по сеням гулял сквозняк, на пороге лежала полоса света, из чего Илья заключил, что сейчас уже утро. Со двора неслась песня. Илья вскочил на ноги и, споткнувшись на крыльце, выбежал во двор.
Во дворе плясали цыгане. Дети вертелись под ногами взрослых, притопывали старики, в кругу хлопающих в ладоши и смеющихся женщин павой плыла Стеха, у которой под глазами лежали чёрные круги. Доктор Иван Мефодиевич сидел у забора на покрытой ковром скамейке, обняв свой саквояж, и улыбался, глядя на молодых цыганок, которые кланялись, проходя в пляске мимо него. Илью, который стоял в дверном проёме, обеими руками держась за притолоку, заметили не сразу, и ему пришлось заорать на весь двор:
– Стеха!!!
Тут же все головы повернулись к нему, песня оборвалась, и цыгане со смехом и гвалтом бросились на крыльцо:
– А вот и папаша объявился! Что ж ты, морэ, царствие небесное проспал?!
– Стеха! - Илья растолкал всех, бросился к старой цыганке. - Ну, что? Как?
Отчего меня не разбудили, злыдни?!
– Будили, а как же! - ехидно сказала Стеха. - Вшестером старались, Фенька так даже ухватом в тебя тыкала, - ничего! Лежал, аки дуб поверженный!
Оно, конечно, водицей надо было окропить…
– А Настя?..
– Да управилась твоя Настя! Под утро господь сподобил! Спит теперь. – Стеха вдруг улыбнулась, показав желтоватые, крепкие зубы, и ткнула Илью в плечо. - Сын у тебя родился! Пляши, морэ!
Илья молча сел на крыльце. Цыгане облепили его, засмеялись, заговорили все разом, захлопали по плечам, - а он не мог сказать ни слова, и даже улыбнуться в ответ на весёлые поздравления не получалось. Илья закрыл глаза, прислонился спиной к дверному косяку, вздохнул раз, другой, третий, и солёный комок, вставший в горле, слава богу, провалился. Радостные вопли цыган теперь доносились до него словно сквозь мешки с песком, и только командирский глас старой Стехи пробился отчётливо и ясно:
– Да отойдите вы от него, лешие! Все вон, кому сказано! Илья, не засыпай снова, поесть надо! Третий день не евши! Смоляко, не смей, говорю, спать!
Встань, иди сюда, нужно хоть кусок… Илья!!! Ну, что же это, люди, за проклятье господне… Но этого Илья уже не слышал. Потому что снова заснул, сидя на крыльце, прислонившись головой к дверному косяку и улыбаясь.
Глава 10
Сразу после поздней Пасхи в Москву пришли длинные тёплые дни. Солнце стояло высоко в ясном небе, сушило мостовые и немощёные улочки Москвы, грело деревянные стены домиков, пятнами прыгало по траве. В переулках Грузин запестрели лёгкие цветные юбки, суконные чуйки, летние пальто.
Вишни в палисадниках уже успели отцвести, и трава под ними была застелена, как снегом, нежными лепестками. Крупным бело-розовым цветом запенились яблони, сирень выпустила гроздья душистых лиловых соцветий, над которыми до заката вились и жужжали насекомые. Москва ждала раннего лета.
Митро вышел из дома в полдень. Сощурившись, он оглядел залитую солнцем Живодёрку, пропустил громыхающую по ухабам тележку старьёвщика, прикрикнул на гоняющую тряпичный мяч ребятню и не спеша пошёл через улицу к домику братьев Конаковых. Там было настежь раскрыто окно, и голоса Матрёши и Симки, в терцию поющих "Не смущай ты мою душу", разносились на всю Живодёрку.
Женские голоса смолкли, едва Митро в сенях хлопнул дверью. К нему вышел старший из братьев, Пётр, смуглый, высокий парень двадцати пяти лет с острыми чертами лица и хищной, опасной улыбкой разбойника с большой дороги, пугающей Петькиных покупателей на Конном рынке. Живодёрские цыгане, впрочем, знали, что старший Конаков - самое добродушное существо на свете, и постоянно ходили к нему занимать деньги, поскольку Петька одалживал без слов и тут же об этом забывал - к великому негодованию матери и братьев.
– О, Арапо! - обрадовался он. - Заходи. Сейчас бабы самовар…
– Я к тебе по делу. - сказал было Митро, но Конаков, не слушая, увлёк его за собой в горницу. Там навстречу гостю встали из-за стола младшие братья, поклонились невестки, улыбнулась Глафира Андреевна. Также Митро увидел Варьку, сидящую с краю стола с ситом в руках, которое она зашла одолжить. Поздоровавшись со всеми, Митро сел и, глядя на то, как Матрёшка наливает ему чай в стакан с серебряным подстаканником, спросил у Петьки:
– Кузьма не у вас?
– Нету… - Петька поскрёб затылок. Неуверенно предположил: - У мадам ты был?
– Заходил, говорят - не являлся.
– А жена что же?..
Митро только отмахнулся. Несколько минут он тяжело думал о чём-то, морща коричневый лоб. Петька озабоченно наблюдал за ним; затем осторожно спросил:
– Слыхал, морэ, что цыгане какие-то пришли? Стоят за Покровской, на второй версте.
– Не слыхал. - рассеянно отозвался Митро. - Рановато вроде пока цыганам. Варька, ваши-то, наверно, ещё и не снялись… Чей табор, знаешь?
– То-то и оно, что нет. - Петька опять почесал в затылке. С его лица не сходило озадаченное выражение. - Был я там вчера, смотрел… Странные они какие-то. С виду вроде бы цыгане цыганами, шатры поставили, лошади бегают… Богатые, бабы золотом обвешаны - глаза слепит! Одеты по-чудному как-то… А кони хорошие! Я подошёл было менять - а они человеческого языка не понимают!
– Романэс не знают? - Митро пожал плечами. - Может, они и не цыгане вовсе?
– Вот и я не пойму. Их старик ко мне подошёл, кланяется, говорит что-то.
И по-цыгански вроде, а я через два слова на третье понимаю. Говорит мне:
"Ав орде, бре…" Я его спрашиваю: "Со ракирэса?" А он мне только глазами хлопает.
Варька, сидевшая со своим ситом на другом конце стола, чуть слышно рассмеялась. Митро удивлённо взглянул на неё. Она, чуть смутившись, пояснила:
– Да нет, цыгане это, верно. Только не наши, а болгары. Мы прошлым годом под Новочеркасском болтались, их там много кочевало. Они котляры, посуду делают. Я по-ихнему немного знаю.
– Знаешь? - обрадовался Петька. - Слушай, девочка, сделай милость – идём со мной! И ты, Трофимыч, тоже, авось через Варьку хоть договоримся с ними. Я там таких четырёх коньков приглядел - любо взглянуть! Может, поменяют? Пойдём, Варька! Вон, Матрёшку с Симкой с собой бери, ежели стесняешься!
– А успеем до ночи-то обернуться? - засомневалась Варька. - Яков Васильич велел, чтоб в ресторане сегодня непременно… Вроде ротмистр Шеловнин с друзьями от полка прибыл.
– Сто раз успеем! - заверил её Митро, вставая. - Ну - поехали, что ли? Я извозчика возьму.
Табор стоял на взгорке, в полуверсте от дороги, возле небольшого, заросшего травой прудика. В полукруге шатров дымили угли, рядом лежали котлы и тазы. Тут же крутилась, подпрыгивая на трёх ногах, хромая собачонка. Несколько мужчин стояли у крайнего шатра, дымя длинными трубками и степенно разговаривая. Женщины возились у кибиток, на которые Митро сразу же изумлённо уставился. Варька перехватила его взгляд:
– Ага, эти болгары так и ездят, на телеги верх из тряпок ставят. Наши прошлым годом тоже удивлялись всё. - она вдруг хихикнула. - А они над нашими телегами смеялись! Мол, у вас барахло под дождём открытое лежит, всё лето то сохнет, то мокнет… По полю бродили кони, среди них вертелись чумазые, голые дети. Они первые заметили идущие от дороги фигуры и помчались к табору, оглушительно вопя:
– Ромале, гаже авиле! Рая авиле!
Незнакомые цыгане, явно приняв пришедших за начальство, стремительно попрятались по шатрам: исчезла даже собачонка. Навстречу гостям вышел высокий старик в старой, похожей на смятый гриб, войлочной шляпе и в щегольских шевровых сапогах. Он старался сохранять достоинство, но в глазах под кустистыми бровями таилась тревога.
– Что угодно господам? - с сильным акцентом спросил он по-русски.
Варька, шагнув вперёд, низко, до земли поклонилась. Запинаясь и на ходу вспоминая непривычный выговор, сказала:
– Т'яв састо, бахтало, зурало, бре. Аме рома сам.
– Рома? - растерянно переспросил старик. Его глаза пробежали по городской одежде цыган, по платьям молодых женщин. Варька назвала роды Митро и Конаковых, и лицо старика посветлело. К концу Варькиной речи он уже снова обрёл свой степенный вид и время от времени важно кивал.
Цыгане повылезали из шатров и плотным кольцом обступили пришедших.
Старик с улыбкой сделал широкий приглашающий жест.
Гостей со всей почтительностью препроводили к углям, усадили на потрёпанные, но чистые ковры, положили подушки. Варька и конаковские невестки ушли с женщинами, которые жадно разглядывали их платья, шали и украшения. Петька Конаков героически попытался наладить разговор и свести его на лошадей, спотыкаясь на каждом слове и вызывая улыбки таборных, которые, как могли, старались отвечать. Митро, тоже не всё понимавший в потоке мягких, напевных, лишь отдалённо знакомых слов, молчал, с интересом смотрел по сторонам.
Это был небольшой табор цыган-лудильщиков. У каждого шатра лежали сияющие на полуденном солнце медные котлы, валялись гармошки мехов, серые куски мела, стояли бутыли с кислотой. В шатрах виднелись перины с горами подушек, новая посуда. Голые грязные дети самозабвенно гонялись друг за другом по пыли. Мужчины все были в хороших крепких сапогах, с широкими кожаными поясами и с длинными грязными кудрями, падающими на плечи. Их жилеты и куртки были украшены серебряными пуговицами с грушу величиной. "Богачи…" - с уважением подумал Митро.
Но ещё чудесней выглядели женщины. Никогда ещё Митро не видел таких нарядов. Русские цыганки в таборах одевались, как простые бабы, и даже платки повязывали по-деревенски, разве что оживляли наряд яркой шалью.
А эти… Пёстрые, цветастые, широкие юбки с волнистой оборкой внизу – красота небесная. Из-под оборок видны грязные-прегрязные босые ноги… Разноцветные кофты с широченными рукавами - мешок картошки в каждый засунуть можно. Платки, затейливо скрученные жгутами у висков и сдвинутые на затылок, - ни одна русская цыганка не додумалась бы до такого. Из-под платков - коричневые от загара лица: такие чёрные рожи Митро видел лишь у Смоляковых… И - золото, золото… Тяжёлые мониста у замужних женщин, кольца, серьги, браслеты… У крайнего шатра сидела старая, сморщенная, как чернослив, старуха, лоб которой украшала целая вязка, сплетённая из золотых монет. Поймав ошеломлённый взгляд Митро, бабка улыбнулась беззубым ртом и помахала ему трубкой. Чубук ярко блеснул на солнце, и Митро убедился - тоже золотой. "Вот это цыгане… Ну и цыгане… А ведь цыгане!
Вот бы наших в хоре так одеть! Юбки какие, мониста… А платки как вяжут, бабы проклятые! А шали! И всё равно босые… Табор - он табор и есть, что наш, что болгарский… Чачунэ рома!" Подошёл возбуждённый, сверкающий глазами Петька Конаков, спросил:
– Ну, как они тебе, Трофимыч? Кони у них не на продажу, но они менять, кажись, согласны! Я им сказал, что у тебя пара вороных и серая кобыла с жеребёнком есть. Про Зверя молчал пока, не знаю - будешь ты его менять иль нет. Вставай, Арапо, идём смотреть. Там один такой красавец! Серебряный!
На мой глаз - трёхлеток, бабки торцовые, ладненькие, и даже копыта не потрескались… Да что с тобой? Ты куда глядишь?
Митро буркнул что-то, отмахнулся от Петьки, как от надоедливой осы, и снова уставился куда-то в сторону. Петька изумлённо проследил за его взглядом. Митро смотрел на соседний шатёр, возле которого возилась с посудой какая-то девчонка. Конаков посмотрел на шатёр, на девчонку, на всякий случай поискал глазами лошадей. Их поблизости не было, и Петька растерялся окончательно.
– Да на что ты смотришь, морэ? Идём, говорю, там кони! Эй, оглох? Что с тобой?
– Замолчи, - хрипло сказал Митро. - Посмотри, какая…
– Кобыла? Где? - завертелся Петька.
– Не кобыла, дурак! - Голос у Митро был чужой. - Чяёри…
Ничего не понимая, Петька снова взглянул на шатёр. Девчонка как раз выбрала нужный котёл и, высоко подняв его в руках, разглядывала на солнце.
Ей было лет пятнадцать. Жёлтая юбка в огромных красных цветах не скрывала крутых, лишь недавно оформившихся бёдер, из-под оборки виднелись стройные, покрытые налётом пыли ноги. Талию перехватывал обрывок шёлковой шали. Полинявшая кофта обтягивала молодую, едва наметившуюся грудь, обнажала худые смуглые ключицы, между которыми висела на полуистлевшем шнурке большая золотая монета. Густые вьющиеся волосы частью были заплетены в косы, частью - завязаны на затылке узлом, а оставшиеся - больше половины - свободно рассыпались по спине и плечам. За ухо девчонки был заткнут пучок голубых фиалок.
Солнце било ей прямо в глаза, котёл сыпал бликами света на загорелое дочерна лицо и руки - тонкие, с маленькими ладонями.
– Чяёри… - тихо позвал Митро.
Петька, зашипев, ткнул его кулаком в бок:
– С ума сошёл? Нельзя…
Но девчонка всё-таки услышала, удивлённо обернулась. Живо блеснули чёрные, как переспевшие вишни, глаза. В осторожной улыбке сверкнули зубы. Залившийся краской Митро не успел и слова молвить, а девчонка уже кинулась в шатёр. Брошенный котёл остался лежать у кострища.
– Да что с тобой?! - рассердился Петька. - Не цыган, что ли? Услыхал бы кто, как ты её зовешь, - без зубов бы ушли!
– Никто не слыхал… - Митро низко опустил голову. Петька озадаченно наблюдал за ним.
– Ты что же… это… Понравилась, что ли, девка?
Митро не отвечал.
– Какая-то она, по-моему, не очень… - засомневался Петька. - Худая больно. Волосья много, только и всего. Пигалица. Коль приспичило, я тебе из Марьиной Рощи в три раза толще приведу, у меня там племянницы – каждая вот с такой…
– Замолчи, убью! - не поднимая головы, сказал Митро.
Петька обиженно умолк. Сел рядом. Через минуту сказал:
– Ну, а в чём дело-то? Сватай.
Митро исподлобья взглянул на него.
– Прямо будто можно…
– Отчего ж нельзя? - Петька прыжком вскочил на ноги. - Эй, Варька!
Варька! Варька-а-а!!!
Варьки поблизости не было видно, и Петька помчался её искать. Митро проводил его глазами, снова повернулся к ещё покачивающемуся пологу шатра и больше уже не сводил с него взгляда. Время от времени ему казалось, что чей-то внимательный глаз рассматривает его сквозь прореху. Но девчонка так и не появилась.
Петька скоро вернулся, таща за рукав сердитую и на ходу что-то втолковывающую ему Варьку. Едва подойдя, она отбросила Петькину руку и испуганно сказала Митро:
– Не пытайся даже, Дмитрий Трофимыч. Ты приметил, что, у ней монета на шее? Просватана девочка, за ихнего же парня. Выкинь из головы. На Троицу уже свадьбу сыграют. Болгары за невест золотом платят; отец парня за эту Илонку двенадцать талеров даёт - вот таких!
– Ладно… - глухо сказал Митро, с неприязнью посмотрев на "блюдце", которое Варька изобразила пальцами. - Ступай, сестрица. Спасибо.
Варька послушно отошла, но обратно к цыганкам не побежала, сев неподалёку на траву и не сводя с Митро напряжённого взгляда. Оставшийся Петька недоверчиво смотрел на друга.
– Да что ж тебя забрало-то так… И зачем только сюда пришли…
– Ты ведь видел? - глядя в землю, спросил Митро. - Улыбнулась она мне?
– Ну, улыбнулась…
– Так, может, плюнет на жениха того? Чем я хуже?! Наш род вся Москва знает!
– Так то Москва… - осторожно сказал Петька. - А эти - сами себе господа.
И потом - двенадцать монет же…
– Двенадцать и я заплачу!
– Откуда? - ехидно поинтересовался Петька. - На бегах вчера триста рублей оставил!
– Займу! Лошадей продам! Дом! - взвился Митро.
– С Яков Васильичем вместе? - засмеялся было Петька, но, взглянув в изменившееся лицо Митро, умолк на полуслове. Расстроенно почесал в затылке: - Ты бы уж это… не орал бы так, морэ. Нас тут зарежут ещё. Кто их, этих болгар, знает…
– Руки коротки! - огрызнулся Митро. И вдруг резко отвернулся от Петьки, потому что полог шатра поехал в сторону.
Девчонка выскользнула из-под него с тряпкой в руках. Не глядя на мужчин, подошла к кострищу, подняла котёл, тщательно протёрла его и пошла к соседнему шатру, где толпились цыгане. Но на полдороге, не удержавшись, обернулась через плечо, блеснула глазами, улыбнулась - и бросилась бегом, только взметнулся жёлтый подол юбки.
Митро зачарованно смотрел ей вслед.
– Ну - видал? - хрипло спросил он. - Зачем ей жених?
Петька счёл за нужное промолчать. От дальнего шатра их окликнули, и он тронул Митро за плечо:
– Вставай, идём. Смотри - заметят, мало не покажется.
– Ило-онка… - поднимаясь, протянул Митро. Имя было незнакомое, звонкое, каталось во рту, как льдинка. - Илонка…
За шатрами цыгане согнали коней. Лошади были в самом деле неплохи – сытые, гладкие, с блестящей, вычищенной шерстью. При виде них Митро даже пришёл в себя и через пять минут уже яростно торговался с высоким худым котляром из-за гнедой кобылки-двухлетки, кокетливо переступающей в пыли тонкими ногами. Но продавать котляры наотрез отказывались и соглашались только менять. Уговорились встретиться завтра на Конной площади - Митро обещал привести своих жеребцов. Затем гостей позвали к палаткам.
Есть сели у самого большого шатра, на расстеленные ковры. Женщины принесли котлы с кусками мяса, картошкой, луком. Старая цыганка раздувала самовар. Мужчины сели на ковры, скрестив ноги, завели неспешную беседу. Котляры с интересом расспрашивали про Москву, про хор, особенно - про деньги, которые платят за песни в ресторане. Митро отвечал, то и дело оборачиваясь на Варьку, которая помогала переводить. Изредка он поглядывал в сторону, где сгрудились молодые цыганки. Илонка была там, вместе с женщинами чистила лук и картошку, а через несколько минут подошла к ковру, на котором сидели мужчины, с полным котлом варёной капусты. Её глаза были строго опущены, но в уголках полных губ дрожала улыбка. Низко наклонившись, она поставила котёл на ковёр, отвела упавшие на лицо волосы - и блеснула вдруг из-под руки таким взглядом чёрных глаз, что Митро бросило в жар. "Ну и девка… Сатана!" Он посмотрел на девчонку в упор. Она быстро улыбнулась, выпрямилась и не спеша пошла прочь.
Внезапно Митро пришла в голову сумасшедшая мысль. Он даже жевать перестал и сидел, уставившись поверх голов цыган в небо, до тех пор, пока Петька озабоченно не ткнул его в бок:
– Ты что, кость проглотил?
– Вот ещё… - Митро глубоко вздохнул. Не глядя на Петьку, скороговоркой прошептал: - Скажу скоро, что ещё коней посмотреть хочу. Пойдёшь со мной.
Разговор есть.
Петька, ничего не поняв, уже открыл было рот, чтобы переспросить, но тут начал говорить, подняв стакан вина, самый старый из цыган, и волейневолей пришлось умолкнуть. Только через полчаса Митро лениво потянулся, поклонился хозяйке, поблагодарил цыган за сытный обед.
– Спасибо, хозяюшка, спасибо вам всем. Разрешите, ромалэ, ещё раз лошадей глянуть?
Цыгане понимающе заулыбались, и седоусый старик кивком разрешил парням покинуть стол. Митро поднялся, кивнул Петьке. К счастью, никто не пошёл за ними.
– Ну, что ты? - нетерпеливо спросил Петька, когда они оказались за шатрами. Там почти никого не было - лишь бегали друг за другом дети, да храпела под кустом, забыв вынуть трубку изо рта, бабка, которую оставили сторожить коней. Митро подошёл к огромному вороному жеребцу, неспешно огладил его; не обращая внимания на злой визг и фырканье, раздвинул коню челюсти. Пристально всматриваясь в зубы, сказал:
– Вот что, морэ. Мы её украдем.
– Как это? - растерянно переспросил Петька.
– А очень просто. Не слыхал, как это в таборе делается?
– Ну, слыхал… - Петька зачем-то огляделся, поскрёб затылок. - А… а если догонят?
– Плохо будет, если догонят, - усмехнулся Митро. - Ну, если хочешь, сиди дома. Я и один управлюсь.
– Управится он, глядите, люди… - обиделся Петька. - Вот что, мы все пойдём! Я, ты и братья мои! Только смотри, лошадей нужно самых лучших, чтобы от погони ушли. Тройку нельзя, верхом всё равно догонят. Вот если дашь мне свою Ведьму, да того рыжего в придачу, Зверя, - вот тогда…
– Ведьму не дам, - машинально сказал Митро. - У неё забег в субботу.
– Ну, знаешь что, дорогой мой!.. - возмутился Петька, но тут Митро пришёл в себя и замахал руками:
– Да бери, бери, кого хочешь! И разговору нет! Пошли!
– Ку… куда? - растерялся Петька.
– Илонку эту упредить надо. Я к ней Варьку пошлю.
Варька неожиданно снова встала на дыбы:
– Ромалэ, да вы с ума сошли! Девка просватана, жених есть, летом замуж идти! Хотите, чтобы переубивали вас тут?! Догонят, как бог свят, догонят и зарежут! Дмитрий Трофимыч, ну что ты, ей-богу, в голову забрал? К чему тебе она? Глупая, таборная… Будет на базар босиком гадать бегать, тебя позорить!
Митро сердито молчал. Но Петька заспорил:
– Да с чего ей по базару бегать?! Лучше в хор её пристроим! Если совсем бесталанная, так хоть для красоты сидеть будет! Хватит, Варька, голосить, ступай к этой Илонке.
Варька коротко взглянула на цыган, и Митро, который в эту минуту думал совсем о другом, неожиданно поразила мелькнувшая в её глазах острая горечь. Но Варька тут же отвернулась и широкими шагами пошла к кучке девушек, смеющихся и брызгающихся водой у зелёного озерца. Митро искоса следил за тем, как Варька отзывает в сторону Илонку, как они садятся вдвоём возле зарослей ракиты и шепчутся, тесно прижавшись друг к другу.
Через четверть часа Илонка вскочила и стремительно умчалась, а Варька вернулась к цыганам. Не поднимая ресниц, сумрачно сказала:
– Дмитрий Трофимыч, согласна она. Ей этот жених поперёк горла, отцы сосватали, когда она ещё в люльке лежала.
– И слава богу… Как теперь будем? - нетерпеливо спросил Петька.
– Сейчас собираемся и уходим. - решительно сказал Митро. - Стемнеет скоро, нам в хор надо. Отпоём вечер, а потом - берём лошадей, Ефима с Ванькой, и - сюда. Как раз самый волчий час будет, перед рассветом. Ты, Варька, беги опять к ней, упреди, чтобы ночью из шатра вылезла да до дороги дошла. Мы её там, в кустах, ждать будем. Нам к табору подходить нельзя, собаки всполошатся. Посадим её на лошадь - и в Москву!
– Ох, и сладим дело лихое! - засмеялся Петька. - Ох, и будешь меня, морэ, всю жизнь за жену благодарить!
Варька стояла насупленная, водила носком ботинка по пыли, но больше ничего не пыталась возразить. Да никто её и не спрашивал.
Ночь спустилась лунная, полная света, заливавшего дорогу и цыганские шатры. "Сияет, как таз, проклятая…" - беспокоился Митро, сидя в придорожных кустах и озабоченно поглядывая на луну, повисшую над полем. В траве верещали кузнечики, изредка сонно вскрикивала какая-то птица. Издалека, от затянутого туманом озерца, нёсся жалобный плач лягушек. Густые заросли кустов были влажными от росы, тяжёлые капли с шелестом скользили по серебристым от луны листьям, падали на тёплую землю. Остро пахло цветущей бузиной и молодым щавелем. Совсем низко над табором висели две звезды - голубая, лучистая и яркая, и бледно-жёлтая, болезненно мерцающая.
Митро не сводил с них глаз. Рядом чуть слышно всхрапывали кони. Чуть поодаль в кустах сопели младшие Конаковы, которым на всё было плевать – лишь бы выспаться после ресторана. Возле лошадей сидел Петька. Он тоже молчал, но Митро, оглядываясь, видел ярко блестящие белки его глаз.
К выходу в ресторан они всё-таки успели, но вечер провели, как на иголках. Митро волновался, пел не в лад, несколько раз сфальшивил в аккомпанементе, а на сердитый выговор Якова Васильевича невпопад отвеил:
"Ну и ладно". Цыгане удивлённо посматривали на него, шёпотом спрашивали у всеведущей Стешки:
"Что такое с Арапо?" "Я почём знаю? - злилась та. - Влюбился, может?" Петька, стоящий рядом, прыскал в кулак, поглядывал на Варьку. Та ничего не замечала, сидела бледная, зябко, словно не замечая теплоты вечера, куталась в шаль. В открытые окна ресторана, шевеля занавески, входила ночная свежесть, вплывал запах цветущих деревьев. Поднималась луна, её свет мешался на полу с отблесками свечей. Чуть слышно всхлипывали струны.
Варька допевала последние слова любимого романса, от которых сегодня, как никогда, болело сердце:
– Ну, Варька забирает… - шёпотом сказал Петька, наклоняясь к Митро. – Будто помирать завтра, сроду я от неё такого не слышал… Заболела, что ль?
Но Митро ничего не ответил, думая о своём и вряд ли даже услышав Петькины слова, - только Яков Васильев строго посмотрел в сторону парней.
Свой последний выход Митро не пропустил только потому, что стол ротмистра Шеловнина, давнего поклонника хора и пришедшего в ресторан с компанией друзей, взорвался криками:
– Митро, просим! Просим, Дмитрий Трофимов! "Когда в предчувствии разлуки!" Чуть слышно чертыхнувшись, Митро передал гитару Варьке, удивился мельком её поднявшихся к нему, больным, полным слёз глазам, и вышел к столикам. Шеловнин с улыбкой попросил цыгана подойти ближе, Митро послушался. Теперь он стоял рядом со столиком, вполоборота к хору. Яков Васильев коснулся струн своей гитары. Мягкий, задумчивый перебор заставил умолкнуть даже самых пьяных гостей в зале. Митро улыбнулся, подумав о том, что это - его последний романс в этот вечер и что скоро выступлению конец, привычно взял дыхание.
Красивый, сильный мужской бас заполнил весь зал. Ротмистр Шеловнин сидел бледный, с закрытыми глазами, что-то шептал про себя. Варька, забыв об осторожности, сидела подавшись вперёд, жадно смотрела в татарское, узкоглазое лицо Митро; не замечая бегущих по щекам слёз, одними губами повторяла вслед за ним слова романса:
Рядом изумлённо рассматривала её Марья Васильевна. Но она не сказала ни слова, а остальные цыгане не успели ничего заметить, потому что романс кончился, и зал шумно зааплодировал. Митро облегчённо вздохнул, поклонился и быстро вернулся на своё место в хоре.
К счастью, гости не остались до утра. Пьяного, рыдающего Шеловнина увели под руки друзья. Разошлись остальные посетители, и цыгане, зевая, собрались домой.
В домике Макарьевны никто не лёг спать. Хозяйка и Данка, посвяшённые в план кражи невесты, пообещали жечь свечи до утра и быть готовыми принять молодых. Кузьмы уже третий день не было дома. Конаковы Ванька и Ефим, с которыми старший брат наспех переговорил после закрытия ресторана, пришли от задуманного в полный восторг и тут же предложили лошадей - вороных донских двухлеток Вихря и Мариулу, с начала сезона бравших призы на ипподроме. Митро, скрипя зубами, дал ухмыляющемуся Петьке красавицу Ведьму, для себя же взял игреневого Зверя, который, помимо сказочной резвости, обладал ещё и завидной выносливостью. Ему этой ночью предстояло вывозить на себе двоих. Когда время перевалило на второй час пополуночи, четверо цыган верхом в полном молчании выехали из Москвы на пустую, залитую лунным светом Владимирку.
Вскоре прибыли на место, пустили неразнузданных лошадей на траву, сами полезли в кусты. Ванька с Ефимом вскоре заснули, наказав разбудить, "когда начнётся". Митро уселся под развесистой бузиной, уткнулся подбородком в колени и умолк. Несколько раз Петька вполголоса спрашивал: "Спишь, морэ?" "Нет, - глухо слышалось в ответ. - Гляди лучше".
Час шёл за часом, а Илонки не было. Луна начала садиться. На небо набежала цепочка облаков, и поле потемнело. Сильнее запахло сыростью.
Петька тревожно поглядывал на восток, теребил пряжку на поясе.
– Да где она, босявка? - наконец, не выдержав, забурчал он. - Через час светать начнёт, бабы проснутся… Передумала, что ли?
Митро молчал. Из темноты отчётливо слышалось его прерывистое дыхание. Насупившись, Петька уже начал прикидывать, как утешать Арапо, если чёртова девчонка не придёт вообще. В кустах захрустело: проснулся один из братьев, сиплым басом спросил:
– Ну, что?
– Ничего пока, - шёпотом ответил Петька.
И в эту минуту луна выглянула из туч. Голубоватый свет хлынул на пустое поле, и цыгане увидели бегущую от табора маленькую фигурку.
– Ефим! Ванька! - зашипел Митро. - Вставайте!!!
Конаковы с треском выломились из бузины. Испуганно всхрапнула, шарахнувшись в сторону, Ведьма, заиграл, вскидывая голову, Зверь, и Петька повис на поводе, сдерживая его. Митро прыжком взвился на ноги. И невольно шагнул назад, когда перепуганная босая девочка вбежала в тень кустов и замерла, прижав кулачки к груди.
– Девлале… Май сыго трубул… - пролепетала она, глядя расширенными глазами на обступивших её мужчин.
– Митро, понявший из её фразы только "сыго" (быстро), кивнул и протянул руку. Илонка проворно спрятала лицо в ладони, чуть погодя, раздвинув пальцы, осторожно выглянула. Подойдя, Митро бережно отвёл маленькие ладошки, поднял за подбородок осунувшееся от страха личико девчонки, улыбнувшись, прошептал что-то ей на ухо, и Илонка смущённо засмеялась, загораживаясь рукавом.
– Ну, вот, долго ли умеючи, - фыркнул Петька. - Ну, едем, что ли? Рассветёт скоро!
Конаковы вскинулись в седла. Митро, вскочив на Зверя, протянул руку невесте, помогая ей сесть впереди него. Петька, пряча улыбку, спросил с деланной озабоченностью:
– Слышишь, морэ, может, лучше я с ней на Зверя сяду? Я тебя полегче, живее пойдёт…
Митро молча показал ему кукиш. Девчонка сжалась у него на груди.
Петька махнул рукой и вспрыгнул на спину кобылы.
– Дэвлэса!
– Дэвлэса… - нестройно ответили три голоса из темноты.
Лошади рванули с места в карьер. Стук копыт казался пугающе громким; гулко колотилось, грозя выскочить прочь из горла, сердце, впереди бубном катилась заходящая луна. Несколько раз Митро оглядывался, но залитая бледным светом дорога была пуста.
У Макарьевны ждали. Стоило цыганам загреметь кольцом калитки, вводя лошадей во двор, как хозяйка вышла на крыльцо.
– Ну? - трубно вопросила она, поднимая свечу, как факел.
– Слава богу! - весело отозвался Петька. - Наша невеста! Митро, Илонка, где вы там? Молодых вперёд!
Молодые едва успели подойти к крыльцу, а из сеней уже послышалась песня, исполняемая приглушённым голосом Данки:
Сказал батька, что не отдаст дочку, Сказал старый, что не отдаст дочку!
Пусть на части разорвётся – Всё равно отдать придётся!
Под свадебную песню Митро ввёл Илонку в горницу. Макарьевна наспех собрала стол: на скатерти стояло блюдо с пирогами, запечённая курица, котелок каши, три бутылки мадеры. Подойдя к невесте, старуха довольно улыбнулась:
– Охти, красота… Ну, Дмитрий Трофимыч, - и здесь молодец!
Илонка поняла, заулыбалась. Её личико раскраснелось от скачки, волосы выбились из кос и покрывали стройную фигурку до талии. Жёлтая, мокрая от росы юбка облепляла колени; босые ноги Илонка украдкой тёрла одну о другую. Монеты на шее уже не было - вместо неё красовалось золотое ожерелье с крупными гранатами, которое Митро купил вечером на Кузнецком мосту и невесть когда успел надеть на шею будущей жены.
Макарьевна повела её к столу. Петька тем временем деловито шептал на ухо жениху:
– Сейчас выпьем - и тащи её живее в постель… Успеть надо, пока эти котляре не явились! Не дай бог, спохватились уже! Успеешь её бабой сделать - твоя до смерти, а нет - сам знаешь… Цыган, небось.
Варька разлила вино по стаканам. Все выпили стоя за молодых. Поспешной скороговоркой пожелали здоровья, счастья и охапку детей, - и Макарьевна широко распахнула двери в спальню. Там было темно, лишь смутно белела перина.
– С богом, Дмитрий Трофимыч.
Митро взглянул на невесту. Та вспыхнула так, что на миг сравнялась цветом с гранатами на своей шее. На потупленных глазах выступили слёзы.
Низко опустив голову, она засеменила к спальне. Митро протолкнул её впереди себя, сам обернулся с порога.
– Вы сидите пока…
– Не беспокойся, - отозвался Петька. - Если что - покличьте.
Тяжёлая дверь спальни захлопнулась. Макарьевна, подойдя, навалилась на неё всем телом, закрывая плотнее.
– Вот так, - она несколько раз истово перекрестила дверь, вздохнула. - Ну, давай бог… А мы, пожалуй, ещё выпьем. Ванька, Ефим, где вы там, скаженные? Тащите гитары свои! Свадьба всё-таки!
Вскоре начало светать - под закрытые ставни подползла бледная полоска зари. Цыгане не спали - тянули вино, вполголоса разговаривали. И не заметили, как хозяйка дома, поднявшись, вышла из дома.
На дворе - предрассветная мгла, туман, сырой запах травы. Макарьевна, тяжело ступая, сошла с крыльца. Оглядевшись, позвала:
– Варенька… Дочка, где ты?
Варька сидела, сжавшись в комок, у заборного столба. Её платье было выпачкано землёй и травой, причёска рассыпалась, и волосы спутанными прядями висели вдоль лица. Когда Макарьевна подошла и встала рядом, она уткнулась лицом в ладони.
– Ну, что ты, доченька… - задумчиво сказала Макарьевна, глядя через забор на пустынную, ещё сумеречную улицу. - Всё равно женился бы когда-нибудь…
– Я знаю, - хрипло сказала Варька. - Не ждала только, что так… так скоро.
Ты не подумай, у меня и в мыслях не было, что я… что на мне… когда-нибудь… Он на меня и не глядел никогда. Дэвлалэ… - она вдруг снова залилась слезами. - За что мне это… Зубы эти щучьи, морда эта чёрная… За что?!. Господи, Макарьевна, милая, ты бы слышала, как Митро пел сегодня! Всю жизнь вспоминать буду, в могилу лягу - не забуду… "Всё недосказанное вами, всё недослушанное мной…" Господи, если б я хоть немного, хоть вполовину, как эта девочка, Илонка, была… Макарьевна вздохнула. Двор уже заливало розовым светом, туман у ворот рассеивался. На Садовой простучала по камням первая пролётка. Из-за крыши Большого дома выглянул алый край солнца. Варька, не поднимая головы, притянула к себе ветку смородины, всю, как бусами, унизанную серебристыми холодными каплями. Собрав росу в ладони, протёрла лицо.
Сорвала лист лопуха, высморкалась. Тихо сказала:
– Уеду я. Прямо сегодня и уеду.
– А… хор как же? - осторожно спросила Макарьевна. Варька с кривой усмешкой отмахнулась:
– Зачем он мне? Вернусь в табор к Илье. Может, там Настя уже племянника мне родила. Со мной и ей полегче будет, и я сама… - не договорив, она вздохнула, поднялась и, в последний раз вытерев глаза, медленно, словно через силу, пошла к дому.
Глава 11
Котляры пришли на другой день к вечеру - видно, долго искали по Москве дом Васильевых.
За это время Митро успел провернуть множество необходимых дел: вопервых, спозаранку упасть вместе с женой в ноги матери и Якову Васильевичу; во-вторых, с удовольствием рассказать сбежавшимся домочадцам, как было дело; в-третьих, прикинуть размер возможных неприятностей и отрядить сестёр в лавки за вином и едой, а кухарку Дормидонтовну заставить собирать праздничный стол; и в-четвёртых, собрать на всякий случай в Большом доме мужчин посильнее.
К счастью, со всем этим успели вовремя, и, когда семья Илонки постучалась в двери Большого дома, их встретила целая толпа с Яковом Васильевым во главе. Митро в это время бешеным шёпотом ругался с Петькой Конаковым:
– Последний раз спрашиваю, дашь денег или нет?! Сват бесштанный!
– Да, Арапо, вот чтоб меня разорвало, нету! Нету, и всё! Тыщи мало тебе?! Из меня и так мать теперь всю душу выдернет…
– А я тебе говорю, - давай еще одну! Я ведь тоже выдернуть всё, что хочешь, могу… Да верну я тебе ещё до Троицы, жмотище, обернусь с конями и верну! Не понимаешь, что ль, что надо до зарезу?!. Мне с этими болгарами ещё всю жизнь знаться, если всё, даст бог, утрясётся… Котляры вошли солидно, не спеша. Отец Илонки, высокий старик с сухим и умным лицом, нервно постукивал по полу палкой с массивным набалдашником из чернёного серебра. Сразу определив старшего в доме, он уткнулся в Якова Васильева острым взглядом, в котором пряталось волнение.
– Здравствуйте, ромалэ, - не очень уверенно заговорил Яков Васильич. – Милости просим в наш дом. Чем богаты - всем с вами поделимся.
Воцарилась мёртвая тишина. Молодые цыгане, сгрудившиеся вокруг хоревода, разом подобрались. Котляры, толпившиеся в дверях за спиной старика, тоже поглядывали недобро. Минута была напряжённая.
Старик-котляр молчал. Вместо него подала голос мать Илонки - немолодая, но ещё красивая цыганка с тяжёлыми золотыми монистами на груди и причудливо заплетёнными косами, уложенными под шёлковым платком.
– Где наша дочь? - сердито и встревоженно спросила она. - Ваши увезли, мы знаем. Те, которые вчера в табор приходили.
Яков Васильевич оглянулся назад. Митро с Илонкой вышли к котлярам и второй раз за день опустились на колени.
– Простите меня, ромалэ, - Митро старательно удерживал на лице покаянное выражение. - Богом клянусь, я вашу дочь честно взял. Она мне жена теперь. Пусть все знают. И денег я за неё столько дам, сколько запросите. - он покосился на стоящего в дверях Петьку, тот чуть заметно пожал плечами, неохотно кивнул. Мать Илонки шагнула к дочери.
– Силой взял? - резко спросила она.
Бледная Илонка, уже в широком фартуке поверх юбки, уже в платке на заплетённых волосах, испуганно замахала руками и даже сделала движение, загораживающее мужа от разгневанной матери.
– Нет, нет! Я сама! Я его люблю! - закричала она.
Митро невольно усмехнулся. Хмыкнул и кто-то в толпе котляров.
Мать смерила Илонку внимательным взглядом, отошла к мужу и что-то тихо заговорила. Старик слушал, посматривал на дочь. Было видно, что на него произвели впечатление не столько слова Илонки, сколько тяжёлое золотое ожерелье с гранатами, красующееся на её шее. Илонка поняла это и украдкой приподняла рукава, чтобы цыгане могли увидеть старинные витые браслеты. Их только час назад подарила невестке Марья Васильевна.
– Вуштен, - наконец смягчился старик.
Митро с облегчением поднялся. Илонка тоже вскочила и юркнула за спину свекрови. Та торопливо сказала:
– Просим дорогих гостей к столу… Варька! Варька! Где ты там?
Приглашай живей! Они что, совсем по-нашему не понимают?
Через несколько минут и хозяева, и гости устроились за большим столом, накрытым в зале. Вечер был тёплым, солнце садилось, в открытые окна лезли ветви цветущей сирени, розовые полосы света тянулись по стенам, россыпью отражались от рояля, дрожали на монистах котлярок.
Расселись по старинному обычаю: мужчины - с одной стороны, женщины - с другой. Молодые цыганки скрылись на кухне. Вскоре они появились оттуда с блюдами еды, тарелками и стаканами. Илонка прислуживала за столом вместе со всеми. Солнечный свет играл на её волосах, отныне и навеки накрытых платком. На живом личике старательно удерживалось солидное выражение замужней женщины. Босые ноги (Митро, купив жене золотое ожерелье, забыл о том, что ей нужны ботинки) мягко ступали по паркету. Хоровые цыгане с восхищением поглядывали на неё, усмехались:
"Ну и Арапо! И здесь не растерялся, лучшую кобылку отхватил!" Митро как мог старался поддерживать разговор с мужчинами, но глаза его сами собой оборачивались на тонкую фигурку молодой жены. И ни он, ни другие цыгане не заметили, как молча вышла из комнаты Данка. Только Варька, сидящая среди котляров, проводила её сухими, воспалёнными глазами, но тут же отвернулась, задумавшись о своём. Завтра утром она уже рассчитывала быть в дороге.
*****
Кузьма проснулся оттого, что кто-то дёргал его за плечо:
– Кузьма Егорыч! Кузьма Егорыч! Да вставайте уже за ради бога!
Он попытался было отбрыкнуться, но резкое движение тут же отозвалось болью в голове. Кузьма застонал сквозь зубы, перевернулся на спину, нехотя разлепил глаза. Хрипло спросил:
– Февронья, ты?
– Кому ещё? Вставайте, заполдень уже!
– Ну и что? Господи-и-и, помереть спокойно не дадут… - Кузьма с трудом сел на постели, помотал головой, осмотрелся, убедился, что находится в давно знакомой Февроньиной комнате с выгоревшими и залитыми вином обоями и рваной занавеской на окне. Сейчас занавеска была отдёрнута, и солнечный луч падал на огромный букет голубой и розовой сирени. Букет был вставлен в глиняный горшок с отбитым краем, и на нём, среди пахучих соцветий, деловито жужжали две пчелы, залетевшие в открытое окно.
Хозяйка комнаты, босая, в одной рубашке, сидела возле стола и, подперев кулаками щёки, любовалась на цветы. В её давно не мытых рыжих волосах, кое-как заплетённых в короткую косицу, играло солнце.
– Ну, с какой радости разбудила-то? - тоскливо спросил Кузьма, вытаскивая из-под кровати одежду. - Места тебе жалко? Если денег нет, так я добавлю… Февронья оторвалась от созерцания букета. Вздохнув, сказала:
– Домой вам надобно, Кузьма Егорыч. Вас ваши цыгане уже с фонарями обыскамшись, шутка ли - четвёртый день в пропаже находитесь! Даная Тихоновна к вам хоть и со всем уважением, но и с Дмитрием Трофимычем ей тоже ссориться без надобности. И клиент частый, и человек порядочный…
– Митро приходил? - немного испугался Кузьма.
– Как же-с, были, и вчерась, и третьего дня. И в расположении весьма даже дурственном. Прямо-таки выражаться изволили по-извозчицки, а допреж себе такого даже в подпитии не позволяли! Даная Тихоновна распереживалась вся и сегодня мне с утра велела: буди, говорит, дитё и до дому отправляй, а то как бы не вышло чего… Я что, мне помещения не жалко… На "дитё" Кузьма не обиделся и только тяжело вздохнул, представив себе, во что может вылиться "дурственное расположение" Митро. От этого ещё сильней захотелось оказаться где-нибудь подальше от Большого дома. "На Сухаревку пойду." - подумал он и, морщась от головной боли, начал медленно, то и дело чертыхаясь, одеваться. Февронья от стола следила за ним сонными карими глазами, машинально отбрасывала падающую на глаза прядь волос, тихонько вздыхала.
– С женой, что ль, совсем у вас худо, Кузьма Егорыч? - сочувственно спросила она, поправляя ветви сирени в горшке. - И что вам, кобелям, только надобно… Уж от такой-то красоты в наше заведение бегать! Уж не в положении ли Дарья Степановна, что вы её вниманием беспокоить не желаете?
– Нет у неё никакого положения… - проворчал Кузьма. Встал, наспех умылся у жестяного рукомойника, кинул на скатерть два рубля и, не попрощавшись, вышел из комнаты.
На улице стоял тёплый майский день, воздух звенел от жужжания насекомых, вившихся над сиренью в палисаднике мадам Данаи, ветер чуть заметно шевелил молодую листву вётел, над которыми высоко в небе бежали маленькие лохматые облака. Выйдя на улицу, Кузьма мимоходом удивился непривычной тишине на Живодёрке: все как раз были в Большом доме на свадьбе Митро. Но Кузьма этого не знал и поспешил как можно скорее свернуть на Садовую, чтобы не попасться на глаза никому из цыган. Голова отчаянно болела, на душе скребли сорок кошек, а сочувствие толстой Февроньи только ещё больше испортило настроение.
"В положении…" Знала бы эта курица… Да и рассказать кому - никто не поверит, а поверит - со смеху умрёт. Но кому же расскажешь о том, что с самой зимы не можешь прикоснуться к собственной законной жене? И что в положении ей быть не с чего - если, конечно, ещё кто-нибудь, кроме мужа, не пристроился… Криво усмехнувшись, Кузьма вспомнил тот ледяной зимний вечер, когда Данке подарили малиновое муаровое платье. Он до сих пор не знал, кто был тот черноглазый поляк с наглой улыбкой, торгующийся тогда с купцом Сыромятниковым за право пригласить Данку за свой стол.
Позже Кузьма пробовал осторожно расспрашивать о нём половых ресторана, но и они ничего не знали, уверяя, что тот господин появился у них впервые.
Лучше бы и вовсе не появлялся… Данка, которая и до этого не была слишком ласкова, теперь и вовсе, казалось, забыла о том, что у неё есть муж. В душе, впрочем, Кузьма был уверен, что виноват в этом не столько случайный гость в ресторане, который больше и не пришёл ни разу, сколько он сам. Зачем было тогда устраивать всё это свинство? Зачем было вести себя, как пьяный извозчик, рвать подаренное жене платье, бить её до крови? Кузьма невольно передёрнул плечами, вспомнив, как чуть не сдох со стыда на другой день, когда после ночи, проведённой в публичном доме, вернулся домой и увидел Данку - спокойную, не плачущую, с бледным, покрытым синяками и ссадинами лицом. Она, впрочем, поздоровалась с ним, как ни в чём не бывало, спросила, не хочет ли он есть - как будто ему кусок бы в горло полез… Кузьма не знал, как с ней теперь разговаривать; взял за плечи, попытался было попросить прощения, но Данка и слушать ничего не стала. Без улыбки, даже не взглянув, сказала: "Ты муж, твоё право." - и ушла на улицу с корзиной мокрого белья. Кузьма повернулся было к сидящей за столом и хмуро наблюдавшей за происходящим Варьке, но та только отмахнулась.
Ночью, когда Кузьма вернулся из ресторана, Данка уже спала. Он разделся, забрался к жене под одеяло, придвинулся, привычно нашёл тёплое плечо, грудь, шею… и остановился, услышав тихую брань сквозь зубы. Данка выругалась таким словом, которое он слышал только от пьяных оборванцев на Сухаревке, и Кузьме даже показалось, что он ослышался.
"Ты что сказала?" Она повторила - ненавидящим шёпотом сквозь зубы. Чуть погодя спросила:
"Ну, что присох? Давай… Только живо, я спать хочу." "Да иди ты к чёртовой матери!" - взорвался Кузьма, прыгая с постели.
Кое-как одевшись и уже шагая за дверь, он успел заметить, что Данка не спеша поворачивается лицом к стене и натягивает на голову одеяло.
После той ночи он пытался ещё два-три раза - ничего не получалось, хоть Данка и не ругалась больше. То есть, получилось бы, конечно, если бы Кузьма мог не обращать внимания на судорожно стиснутые зубы жены, не замечать, как Данка напрягается в его руках, словно ожидая удара, не чувствовать, с каким облегчением она откатывается на другой край кровати, когда Кузьма, растерянный и злой, выпускал её из рук. Он знал: других мужиков этим наверняка не остановить, делают своё дело и не смотрят ни на что, и правы они, конечно… но вот он, Кузьма, почему-то не может так.
Выяснять у Данки, в чём дело, было бессмысленно: на все его вопросы она отвечала: "Ты муж, делай что хочешь." И Кузьма видел - она не притворяется.
Первое время он, назло ей, по нескольку ночей подряд проводил у мадам Данаи, приходил под утро, пахнущий дешёвыми духами и помадой для волос "Резеда", бывшей в ходу у девиц из заведения, видел возмущённо поджатые губы Макарьевны, укоряющие глаза Варьки… и безмятежное лицо жены.
"Будь здоров. Есть хочешь?" "Хочу…" "Садись".
Вот и всё. Вскоре Кузьма вовсе перестал прикасаться к жене, довольствуясь толстой Февроньей из заведения и у неё же ночуя. Что толку позориться, если Данке, кажется, с жабой переспать легче, чем с собственным мужем?.. Синяки у Данки быстро сошли, жена снова начала выезжать в ресторан, учила новые романсы, пела, имела бешеный успех, принимала поклонников, приносила хору хороший доход, и Кузьма уже понимал: рано или поздно она уйдёт. Хотя бы и к тому же Сыромятникову, теперь все вечера просиживавшему у Осетрова и оставляющему цыганам огромные деньги.
Одного он только не мог взять в толк: почему Данка согласилась выйти за него замуж? Для чего? Ведь не тянул же он её на вожжах, не принуждал с ножом к горлу, сама пошла… но зачем? Зачем?!
Занятый тяжёлыми мыслями, Кузьма не следил за дорогой и очнулся только в конце Тверской, у поворота в Ветошный переулок. Впереди показалось здание Казанского подворья, трактир Бубнова - двухэтажное, широко известное в Москве заведение с бельэтажом и кабинетами. Знаменит трактир был тем, что, помимо великолепных верхних этажей и роскошно отделанных зал, имел ещё и так называемую "дыру": подвальный притон с дешёвым вином, женщинами и не прекращавшимися сутками баккара и преферансом. Место было мрачное, пользующееся недоброй славой, там происходили пьяные загулы, проматывались фамильные состояния, велась нечистая игра, часто перетекающая в драку с жертвами, но хозяин "дыры" имел свою руку в полицейском управлении, и бубновский трактир не закрывался городскими властями ещё ни разу.
Кузьме делать у Бубнова было нечего, и он собирался пройти мимо, на Лубянку, но внезапно мелькнувшая впереди, в дверях трактира, женская фигура заставила его остановиться на полушаге. Это чёрное барежевое платье, эта кружевная накидка были ему знакомы, а когда женщина, спрашивая о чём-то стоящего возле дверей огромного полового, полуобернулась к нему, он окончательно узнал Данку. Но… что она делает здесь, далеко от Грузин, в сомнительном трактире?
Пока Кузьма приходил в себя, Данка уже оставила в покое полового и, поправив шляпку, быстро зашагала через переулок в сторону Тверской. Кузьма машинально повернул за ней. Зародилась было мысль задержаться и расспросить маячившего в дверях полового, но Кузьма решил не задерживаться, понимая, что в таком случае точно упустит Данку. Чёрное платье мелькало уже возле Иверской часовни, и Кузьма прибавил шагу.
Из Ветошного Данка пошла в Столешников переулок, в известный извозчичий трактир. Кузьма, пользуясь толкотнёй и шумом, прошёл прямо вслед за ней и увидел, что Данка привычно, словно часто бывала здесь, прошла между столами и поздоровалась с буфетчиком, как со старым знакомым.
Тот поклонился ей и, отвечая на короткий Данкин вопрос, пожал плечами.
Данка вздохнула, кивнула и пошла к выходу. Мимо Кузьмы, застывшего в двух шагах от дверей, она прошла не поднимая глаз и не заметила его. И, когда он пошёл вслед за ней к Триумфальной площади, не почувствовала, не обернулась.
Час шёл за часом. Солнце уже не пекло, как в полдень, тени стали длиннее, жара ослабла, день клонился к вечеру, а Кузьма всё ещё не видел конца этим хождениям. С Триумфальной площади Данка прошла на Лубянку, затем - на Сретенку, затем - на Сухаревку, куда сам он собирался с утра, но орущий толкучий рынок ей, видимо, был не нужен, потому что Данка продолжала бродить из трактира в трактир. Долго она нигде не задерживалась, входила внутрь, задавала какой-то вопрос, получала отрицательный кивок или пожатие плечами от буфетчика, - и выходила вон, чтобы через несколько минут зайти в следующее заведение. Через какое-то время Кузьма обнаружил закономерность: Данка заходила лишь в те места, которые имели сомнительную репутацию: торговали дешёвым, плохим вином, впускали гулящих девиц, допускали карточную игру. "Ведь так и до Хитровки дойдёт". - подумал Кузьма, и, словно в подтверждение его опасений, Данка повернула в сторону Китай-города, на Солянку. Там уже были совсем нехорошие места, Хитров рынок был полон воровских притонов, заходить туда порядочным людям было опасно даже днём, и Кузьма ускорил шаг, стараясь не выпускать из виду Данкино платье. У него уже давно гудели ноги, страшно хотелось есть, но Данка, казалось, ничуть не устала и продолжала идти ровно и уверенно, словно собиралась исследовать трактиры до позднего вечера. "А потом ещё в ресторане петь всю ночь будет!
Сумасшедшая баба…" - волновался Кузьма, не понимая, что означают эти упорные поиски. Ищет свою родню, цыган? Шла бы тогда на Конную площадь… Любовника завела? Но что же это за любовник, которого по босяцким кабакам днём с огнём не сыщешь? Почему-то ему в голову не пришло догнать Данку и прямо спросить о причине этой прогулки. И только когда Данка решительно пошла вниз по Солянке, к Яузе, где уже мелькали грязные хитровские дома, пропадающие в вонючем тумане, он перешёл с шага на бег и быстро нагнал жену.
– Данка!
Она обернулась. Кузьма увидел усталое лицо, выбившиеся из-под шляпы волосы, глаза, в которых, не было ни страха, ни удивления.
– Ты? - хрипло спросила она, замедляя шаг. - Ты здесь что делаешь?
– Это ты что здесь делаешь?! Куда тебя прямо на Хитров несёт? Зарежут не глядя! Поворачивай, идём домой!
Кузьма был уверен, что Данка не послушается, но она, подумав о чём-то, кивнула и, развернувшись на полпути, без единого слова пошла рядом с ним обратно к Китай-городу. Кузьма искоса поглядывал на жену, заметив, как сразу же изменилась её походка: из спорой, неутомимой стала медленной и тяжёлой, как у старухи. Вскоре Данка и вовсе остановилась, села на ступеньку магазина и, не обращая ни капли внимания на любопытные взгляды прохожих, стала снимать ботинок.
– У, как ногу натёрла… Каторга с вашими башмаками, будто в колодке нога!
Кузьма посмотрел и поморщился: пятка Данки действительно была стёрта до крови, размазавшейся по чулку и испачкавшей ботинок изнутри.
– Куда ж ты, дура, ходила-то с таким?..
– Да вот не чуяла ничего, покуда ты в меня не вцепился! - огрызнулась Данка. Ботинок она больше надевать не стала; вместо этого стянула и второй и зашагала по тротуару в одних чулках. Кузьма молча шёл рядом и лишь на Тверской решился спросить:
– Кого искала-то?
– Тебе что? Человека искала.
– Цыгана? Родню?
– Нет.
– А кого?
– Вот ведь банный лист к заду прилип! - рассвирепела Данка. - Что, прости господи, привязался? Я же тебя не спрашиваю, где тебя четыре дня носило!
– А ты спроси! - заорал и Кузьма. - Я тебе скажу!
– Очень надо, я и без тебя знаю! - Данка яростно швырнула на тротуар ботинки, которые несла в руках, и ускорила шаг. Кузьма догнал её уже на Садовой.
– Постой… Послушай! Данка! Ну, что ты, ей-богу… Да подожди ты! - он схватил её за руку. - Да можешь ты мне хоть что-то сказать, в конце концов?!
Жена ты мне, или нет?!
Данка повернулась к нему с потемневшим от бешенства лицом, чёрные, сощурившиеся до щёлок глаза плеснули вдруг такой лютой ненавистью, что Кузьма выпустил её руку. Но Данка остыла так же мгновенно, как и вышла из себя. Устало вздохнула, остановилась, махнула рукой и… села вдруг по-таборному, скрестив ноги, прямо под обшарпанным забором доходного дома. Взметнувшаяся пыль щедро осыпала подол её чёрного платья, но Данка, казалось, и не заметила ничего.
– Ты чего? - испугался Кузьма. - Совсем, что ли, устала? До дома два шага осталось… Данка, не отвечая, смотрела на него снизу вверх - без гнева, спокойно, серьёзно. Растерянно глядя на неё, Кузьма в который раз подумал: как же хороша, проклятая… Выбившиеся из-под сползшей назад шляпы волосы вьющимися прядями падали Данке на лицо, чёрные глаза сильно блестели, словно она собралась плакать, на губах застыла странная, горькая улыбка.
– Ну, что ты так смотришь… Сядь. Сядь, послушай меня. - глухо, отвернувшись в сторону, сказала она, и Кузьма медленно, не сводя глаз с жены, опустился рядом. - Я тебе лучше скажу, может, угомонишься. Я ведь уйду скоро, а тебе как-то жить надо будет.
Говорила она недолго, каких-нибудь пять минут, - монотонно, негромко, без интонаций, словно читая вслух надоевшую книгу. Кузьма слушал, глядя в землю, чувствовал, как ползут по спине горячие мурашки. Молчал.
Данка рассказывала о давнем, холодном зимнем дне, о сутолоке и духоте извозчичьего трактира в Волконском переулке, о рассыпанных по столу картах и монетах, о наглых глазах черноволосого парня с польским акцентом, о поднявшейся драке, о крепкой руке, схватившей её за запястье, и о бегстве переулками, прочь от гама, ругани и погони.
– … а вечером он в ресторан пришёл. Дальше ты и сам видел.
– Кто он, знаешь? - спросил Кузьма. Спросил просто, чтобы не молчать.
Сердце вдруг стиснула острая боль, такая, что захотелось зажмуриться и, как в детстве, зареветь. Но Данка по-прежнему смотрела в сторону и ничего не заметила.
– Жулик карточный. Казимир Навроцкий его зовут. Больше ничего не знаю. Ни где живёт, ни сколько лет, ни куда делся.
– Может… ты ему и без надобности вовсе? - задав этот вопрос, Кузьма запоздало спохватился: не надо было, сейчас она зайдётся опять. Но Данка только криво усмехнулась и вытерла ладонью одинокую слезинку.
– Может. Но я ведь наверное не знаю. Вот, хожу, ищу. Со мной уж во всех трактирах здороваются, в лицо узнают, а его с зимы так никто и не видал.
Кто знает, уехал, что ли…
– Так куда же ты собралась? - с напускным равнодушием поинтересовался Кузьма. - Если б хоть за ним следом, так ещё понятно… А так, ветра в поле искать, зачем? Тебе, наоборот, лучше здесь сидеть… глядишь, объявится. Он-то знает, где ты есть, занадобишься - сыщет, а ты куда, глупая, сунешься?
Данка удивлённо взглянула на него. Снова невесело усмехнулась, отвернулась. Почти сочувственно спросила:
– А тебе на что такое счастье, мальчик? Тебе другую жену искать нужно, да поскорей, чтоб цыгане со смеху не дохли, на нас с тобой глядя. Уж лучше ты от меня первым уйдешь, всё позору меньше. Что толку у потаскух днями сидеть и дожидаться, пока жена с другим сбежит?
– А вдруг… не сбежит? - зачем-то возразил Кузьма.
– Сбегу, родной, сбегу. - заверила Данка, обнимая руками колени и отворачиваясь. - Вот ведь не везёт мне на мужей законных, а? Один сукин сын был, упокой господи его душу, другой… - она не договорила, но Кузьма снова почувствовал резанувшую по сердцу обиду.
– Данка…
– Ну что Данка? Что Данка?! - неожиданно снова взвилась она. - Навязался на мою голову! Побить, и то толком не умеет! Да ты бога благодари, что я тебя в ответ ни разу не съездила, не то как раз башка бы на сторону свернулась! Цыпчик… Идём домой, мне перед выходом хоть час поспать надо!
Она вскочила и быстро, не оглядываясь, зашагала по тротуару.
– Да зачем ты замуж за меня вышла, паскуда?! - вскочив, закричал Кузьма ей вслед, но Данка не обернулась. Кузьма не стал её догонять. Когда чёрное платье скрылось за поворотом на Живодёрку, он шумно выдохнул, потёр ладонями лицо, сел обратно в пыль у забора и уткнулся головой в колени.
Идущая мимо баба сочувственно посмотрела на него, позвала: "Эй, малой!", но Кузьма не услышал этого.
Глава 12
Варька приехала в Смоленск тёплым майским вечером. Яблони и вишни давно сбросили лепестки, но город утопал в цветущих акациях, у всех заборов возвышались белые, красные и розовые мальвы, сараи и амбары плотно заросли белоголовой снытью и лебедой, вдоль дороги победоносно раскинули широкие листья лопухи. Возле рек и речонок, перерезающих город, играл на ветру камыш, вода морщилась и закручивалась в зеленоватые спирали, качалась осока, беззвучно резали воду водяные пауки. Когда в церквях звонили к обедне, колокольный звон медленно плыл в густом прогретом воздухе, расходясь по городу, словно круги по водяной глади, и долго не стихая. Стояли солнечные тихие дни конца весны, и Варька была уверена, что табора давно нет в Смоленске. Она заехала в город на всякий случай и была страшно удивлена, обнаружив в Цыганской слободе семью брата и Стеху со старшей невесткой.
Настя выглядела ужасно: Варька даже не сразу узнала её, а узнав, страшно перепугалась. Тяжёлые роды не прошли бесследно, почти месяц после рождения сына Настя не могла встать с постели, с ней оставались старая Стеха и Фенька, а табор уехал. В доме пахло травяными настоями и детскими грязными пелёнками, маленький Гришка, которому не хватало молока, орал с утра до ночи, и Стеха носила его подкармливать к соседям, где недавно родилась двойня. Настя, бледная, с серыми тенями под глазами, лёжа в постели, плакала:
– Стеха, Феня, поезжайте, за ради бога… Вам же в табор надо, Фенька, у тебя же дети, семья… Я встану, я уже сегодня вечером встану…
– Лежи, бессовестная! Встанет она, глядите! - шипела Стеха. - Где встанешь, там и упадёшь! Какой нам барыш, ежели ты тут помрёшь?! У Феньки пять детей, ещё и твоего шестым брать придётся! Дешевле тебя долечить, а там уж видно будет. Догоним их в Демидове.
Настя улыбалась сквозь слёзы, откидывалась на подушку. Вечерами упрашивала Илью:
– Поезжай за табором, я потом догоню… Илья только рукой махал. Куда ему было ехать одному? Сердце сжималось, когда он смотрел на Настю: почерневшую, худую, осунувшуюся, постаревшую разом на десять лет. Фенька как-то раз шёпотом сказала ему:
– Ты не бойся, чяво, это пройдёт. Отлежится, оправится - опять красавица будет. Таких, как Настька, ничего не спортит, на неё и через полвека на улице оглядываться будут.
Илья только пожал плечами, не зная, - радоваться последнему Фенькиному замечанию или огорчаться. Он уже приготовился к тому, что придётся сидеть в городе всё лето, но к концу месяца Настя всё-таки встала с постели - и больше уже не ложилась, как ни кричали в два голоса и ни уговаривали её Стеха и Фенька. Она всё ещё была бледной, жаловалась на то, что кружится голова, но уже старалась сама возиться по хозяйству.
Приезд Варьки вызвал бурный восторг. Стеха и Фенька, едва закончив обниматься и целоваться с прибывшей родственницей, немедленно начали собираться вдогонку за табором, в тот же день связали узлы, запрягли в телегу серую кобылу Ильи и, не дожидаясь следующего дня, укатили по пыльной дороге на Демидов. Илья не пошёл на Конный рынок, весь день ходил за сестрой по двору, мешая ей заниматься домашними делами, и выспрашивал:
– Ну, что там в Москве? Конаковы ещё торгуют? Петька Звезду продал, или всё дожидается? Дурак, я ему самую лучшую цену давал, больше и с гвардейцев не получит… Кузьма как, не женился ещё?.. Женился?! Не врёшь?! На ком?!.
Варька рассказала, как и на ком женился Кузьма, и Илья замолчал на целый час, сидя на крыльце и глядя на садящееся солнце. Уже в сумерках, когда Настя пошла укачивать малыша, он подошёл к Варьке, вешающей на верёвку бельё, и спросил:
– И как живут? Кузьма-то с этой?..
– Плохо. - коротко отозвалась Варька, расправляя на верёвке мокрую рубаху Ильи. - Как ей теперь жить хорошо? И с кем?
– Шляется, что ли?
– Данка-то? - удивилась Варька. - Нет… Вот Кузьма похаживать начал. Да ей, кажется, без вниманья. Думаю, что разбегутся они скоро. К ней гости разбогатые ездят - только у Настьки такие раньше были. Тысячами трясут.
Что ей Кузьма? Так, перебиться пока…
– Как Яков Васильич? - помолчав, осторожно спросил Илья. - Настьку не проклял?
– Знаешь, нет. - помолчав, ответила Варька. - Даже портрет её, который студент Немиров зимой рисовал, как висел в зале, так и висит, Яков Васильич снять не дал. Но, правда, и не говорит про неё ни слова. И другим говорить не позволяет. - она вдруг бросила развешивать бельё, повернулась к брату, блеснув глазами из темноты, вытерла руки о фартук.
– Ты не беспокойся. Я думаю, отойдёт он через год-другой, вы приехать сможете.
– Это Настька сможет. - буркнул Илья. - А меня он и через двадцать лет увидит - прихлопнет. Да не маши ты руками, сама знаешь… Расскажи лучше, как Арапо. Не женился, случаем, тоже?
– Угадал. - спокойно сказала Варька. Илья недоверчиво повернулся к ней.
– Шутишь?
– Какие шутки… Месяц назад девочку из болгарского табора украл.
– Ну и дела-а… - протянул Илья, запуская обе руки в волосы и старательно ероша их. Затем, не глядя на сестру, сказал:
– Так вот ты чего явилась…
– Коли я тебе без надобности - завтра же назад уеду. - сухо отрезала Варька. - Меня, между прочим, все остаться уговаривали, даже Яков Васильич. А я, как дура, к тебе помчалась, думала - помощь нужна…
– А как же! Знамо дело, нужна! - торопливо сказал Илья. - Да без тебя Настька тут в стручок загнётся вовсе! Вон, ходит прозрачная, от ветра шатается, Гришка с голоду орёт… Нет, ну ты видала его, на меня-то ведь он похож?
– Видала. - Варька улыбнулась в темноте. - Прости, конечно, но - одно лицо с Настькой.
– Тьфу, и ты туда же… - проворчал Илья, и Варька с усмешкой похлопала брата по плечу.
– Не беспокойся. Через год Гришка переменится совсем, может, и станет, как ты. Да к тому же, не последнего ведь родили. Настька тебе ещё полные углы накидает.
Илья с некоторым сомнением покосился на дом, в котором горело одно окно, но ничего не сказал. В окне появился тёмный силуэт Насти с ребёнком на руках, послышалась негромкая песня:
– Ох, красота… - заслушалась Варька, делая шаг к дому. - Вполсилы поёт, а сердце так и ноет… Ты на землю садиться не решил ещё? Жалко Настьку, пропадает талан-то…
– Отвяжись! - резко сказал Илья. - Все кишки вы мне вымотали! Не дождётесь!
Резко развернувшись, он зашагал к дому. Скрипнуло крыльцо, хлопнула дверь. Варька осталась одна. Некоторое время она стояла неподвижно, грустно улыбаясь и слушая песню Насти. А когда та смолкла и свет в доме погас, Варька вздохнула, перекрестилась и вернулась к белью.
Варька легла спать далеко заполночь. На рассвете сквозь сон она слышала, как поднялся брат, как Настя, шлёпая босыми ногами по полу, собирает на стол, как они разговаривают вполголоса, как Илья уходит, но встать было немыслимо, и Варька, повернувшись на другой бок, засопела ещё слаще. Ей снилась Москва, сияющий огнями ресторан, Илонка в таборном наряде, отплясывающая на паркетном полу, улыбающиеся лица хоровых и - боль, острая боль под сердцем, и бегущие по лицу слёзы, от которых она и проснулась.
Было раннее утро, через подоконник тянулись солнечные лучи, во дворе, на старых вётлах, гомонили птицы, где-то в конце улицы орал петух. Настя в одной рубашке, с полураспущенной косой, сидела на кровати, кормила грудью сына. Увидев сонную Варьку, сползающую с сундука, она улыбнулась:
– Выспалась?
– Слава богу. - Варька, отвернувшись, поспешно вытерла залитое слезами лицо. - Чего не разбудила-то?
– Зачем? Что я - сама мужа не накормлю? Вон, пошёл на Конную, через неделю снимемся. Илья уж замучился совсем.
– А ты?
Настя улыбнулась, не ответила. Варька, нахмурившись, посмотрела на её тонкие, исхудавшие руки, которыми Настя бережно придерживала малыша, на впадины под скулами, на шрамы на левой щеке. Хотела было что-то сказать, но в это время с улицы послышался надсадный детский писк.
Машинально Варька посмотрела на Гришку, но тот сладко чмокал у груди матери. Они с Настей переглянулись, одновременно пожали плечами.
– Коты орут? - предположила Настя. - Они тоже ровно дети…
– Да нет, точно дитё. - Варька встала. - Может, в гости кто из цыган явился?
Пойду гляну. А ты сиди корми, не вскакивай!
Беспокойство Варьки выросло до огромных размеров, когда она увидела стоящую возле крыльца круглую корзинку. Сердитый, голодный писк раздавался именно оттуда. Варька подкралась на цыпочках, заглянула.
Малышке было не больше месяца от роду. Маленький коричневый комочек с чёрным пухом волосенок, плотно зажмуренные глаза, крупные слёзы, бегущие по сморщенному личику, открытый ротик. Она была завёрнута в грубую серую холстину, но каким-то образом размоталась и лежала голенькой, разводя в стороны кулачки, словно грозя ими и требуя еды.
– Дэвлалэ… - ахнула Варька, садясь на землю рядом с корзинкой. - Этого недоставало! Ну что же это за… Но тут девочка закричала ещё сильнее и пронзительней, крошечные кулачки задрожали от плача, и Варька поспешно взяла её на руки.
– Мокрая вся насквозь… Да не вопи ты, не разрывайся, сейчас придумаем что-нибудь… - она поднесла ребёнка ближе к глазам, пристально всмотрелась… и ахнула. Собственный сын Ильи, сопящий сейчас у материнской груди, не был так похож на него, как этот подкидыш.
– Господи, кобель проклятый… Да что же это… Что же теперь будет… Да откуда ты взялась на наши головы, у какой потаскухи наглости хватило… - испуганно шептала Варька, не чувствуя, как выворачивается и вопит малышка у неё на руках. - Ну что же мне делать, куда тебя девать, горе моё?..
– Варька, что там?
Вздрогнув и чуть не выронив девочку, Варька подняла голову. Настя, как была, в рубашке, стояла на пороге, жмурилась от солнечного света, заливавшего двор. Варька вскочила, прижимая к груди малышку и зачем-то пытаясь закрыть её рукавом. Настя недоумённо улыбнулась:
– Что ты там прячешь? Младенец? Чей он?
Варька вдруг разом очнулась, поняв, что спрятать ребёнка не удастся да это и ни к чему. Встала и глухо сказала:
– Вот. Смотри.
– Ой, кто это? - Настя спустилась с крыльца, изумлённо посмотрела сначала на опустевшую корзинку, затем - на орущий свёрток в Варькиных руках. – Боже мой, подбросили, что ли? Как кричит, голодный совсем… Дай его мне.
Варька глубоко вздохнула; молча протянула Насте девочку. Та взяла, уложила поудобнее черноволосую головку на своём локте, заглянула в мокрое от слёз личико, с минуту всматривалась… и вдруг побледнела до серости, изменившись в лице так, что Варька кинулась к ней, опасаясь, что Настя лишится сознания. Но та лишь покачнулась и прислонилась спиной к стене дома, машинально прижав к себе ребёнка.
– Настя! - Варька схватила её за плечо. - Успокойся! Дай мне её сюда, я её… унесу отсюда! Прочь унесу! Прямо сейчас!
Настя молчала, но младенца держала по-прежнему крепко, и все попытки Варьки забрать девочку из её рук окончились ничем.
– Куда ты её понесёшь? - чужим, хриплым голосом спросила Настя, когда Варька отчаялась и, схватившись обеими руками за голову, тяжело опустилась на крыльцо. - Она голодная, промокла насквозь. А у меня ни капли, Гришка всё высосал… Ну, погляди, как она ищет… Малышка в самом деле вертела головкой, тычась в рубашку Насти в поисках соска, сердитый рёв понемногу переходил в жалобное хныканье, и Настя медленно отшатнулась от стены.
– К соседям надо сходить. Там у Нюшки молока - хоть залейся…
– Да ты оденься хоть… - хрипло сказала Варька, тоже вставая и забирая у Насти ребёнка. - Иди. Я с ней посижу, а потом к соседям сбегаю.
Настя ушла. Вскоре она вернулась - в юбке, кофте и платке поверх кое-как заплетённых волос, ещё бледная, но выглядевшая спокойной, со сжатыми до белизны губами, и только на виске билась, словно собираясь порвать тонкую кожу, сизая жилка. Варька, сидящая на крыльце, протянула ей обрывок серой бумаги.
– Вот… В корзинке лежало, я сразу не заметила. Прочти, а то я дура безграмотная… Настя взяла бумагу, расправила, повернула к солнцу.
– "Крещена Дарьей. Простите, люди добрые, самой есть нечего." Варька встала. Прижимая к себе девочку, посмотрела через плечо Насти на непонятные ей буквы.
– И больше ничего?.. Настя, слушай, а может… Может, это не Ильи совсем?..
– Да ты посмотри на неё! - с сердцем сказала Настя, комкая бумагу и бросая серый шарик в заросли крапивы у крыльца. - Портрет просто с Ильи!
А ей всего месяц, не больше! Боже мой, а я-то думала… Она не договорила, но Варька вдруг тихо охнула. Осторожно заглянув в лицо Насте, спросила:
– Так ты… знала, что ли?
Настя не ответила. Молча взяла из Варькиных рук совсем осипшую от крика девочку и села с ней на крыльцо. Варька бросилась за калитку.
У соседей, в большой и шумной семье цыган-кузнецов, давно живущих в Смоленске своим домом, при известии о подкидыше поднялся тарарам.
Сбежались женщины от пятнадцати до шестидесяти лет, заохали, запричитали, табуном кинулись вслед за Варькой в дом Насти, там нестройным хором принялись жалеть, браниться, сочувствовать и вспоминать похожие случаи. Девочку тут же накормила грудью весёлая толстая Нюшка, у которой молока было столько, что оно постоянно лилось сквозь рубаху, оставляя мокрые пятна на блузке. Насосавшись, малышка тут же уснула, и бабы, глядя в умиротворённое коричневое личико, дружно высказались:
– Вот беда-то, в одну морду с этим кобелём! Бедная Настя! Настька, как будешь-то теперь? Эй, Настя! Настя! Где ты?
Насти не было. Никто из женщин не заметил, когда она выскользнула из дома, как ушла. Встревожившаяся Варька тут же обежала весь двор, покричала на задворках, заглянула даже в конюшню, но жены брата не нашла.
– Небось, за Ильёй на Конную побегла. - уверенно сказала Нюшка. - Ох, крику будет, никого из кофарей в рядах слышно не станет, правду говорю!
– Не, Настька не из таковских… - задумчиво отозвалась её сестра. - Она никогда не кричит. Певица городская, голос сорвать боится.
– Ну, значит, топиться помчалась. - фыркнула Нюшка. Она сказала это в шутку, но Варька беззвучно ахнула и, подняв ветер юбкой, вылетела из дома. Яростно ударила, заскрипела, качаясь из стороны в сторону, калитка.
Пискнул разбуженный Гришка, и одна из цыганок поспешно взяла его на руки. А подкидыш Дашка по-прежнему спала сладким сном, посасывая палец и улыбаясь беззубым ртом.
Над высоким берегом Днепра ветер гнал по небу гряды облаков. Белые, пухлые тучки летели быстро, словно играя, и по земле, чередуясь с ярким солнечным светом, бежали их тени. Старые ракиты шелестели на ветру, показывая серебристую изнанку листьев, прошлогодние палки камышей напевно шуршали. Настя шла к обрыву, обеими руками раздвигая высокую, доходящую ей до пояса траву, розовые маковки болиголова, сныть и медуницу. Сладко пахло пыльцой, на цветочных венчиках деловито копошились пчелы, и от их жужжания звенел воздух. Внизу медленно текла до дна высвеченная солнцем, зеленоватая вода Днепра, над ней с криками носились стрижи, с дальнего берега, где уже косили первую траву, чуть слышно доносилась песня. Настя подошла к обрыву, и тёплый порыв ветра затрепал подол её юбки, сбил на сторону платок. Она машинально поправила его, шагнула ещё ближе к краю, держась рукой за чахлый стволик ракиты, нависший над обрывом. Заглянула вниз, где бежала вода, вся испестрённая отражением облаков и ясного неба. Глядя на игру стрижей, устало подумала: вот ещё бы шаг сделать… Ещё один, маленький совсем - и всё… Всё, навсегда, на всю жизнь. Вода, должно быть, холодная, да ведь мало терпеть. Зато - ничего больше. Ни боли, ни слёз в подушку, ни отчаяния, ни чужих насмешливых взглядов, - ничего… Подняв голову, Настя посмотрела на небо - синее, высокое, в облаках. Один шаг, холодная вода, забытье… и улетишь туда, выше туч, в бесконечную, пронизанную солнцем синеву, к небесному престолу, а там - свет несказанный, беспечальный, и ангелы с серафимами, и - мама… И больше никогда не плакать. И не мучиться. И не жалеть ни о чём. Господи, как бы было хорошо… Господи, если бы только можно было сделать так… Настя вытерла мокрые от слёз щёки, отвела назад растрепавшиеся от ветра волосы. Снова посмотрела вниз. Подумала внезапно: нет, не будет престола небесного. Грех смертный, за кладбищем схоронят. Вот если бы нашёлся добрый человек, подтолкнул бы… Да кого же о таком попросишь?
– Настька!!!
Вздрогнув, Настя обернулась. На миг потеряла равновесие, качнулась, неловко схватилась за ветку ракиты и отпрянула от обрыва. Чуть поодаль расходились в стороны волны цветущих трав: сквозь них к берегу кто-то бежал. Настя отошла от края ещё дальше, в последний раз протёрла лицо ладонями, глубоко, во всю грудь вздохнула, силясь прогнать сжавшую горло судорогу. Наконец, резко качнулись в стороны стебли болиголова, и на обрыв вылетела взмокшая, красная, растрёпанная Варька. Увидев Настю, она остановилась, схватившись за грудь обеими руками, закрыла глаза и, едва переведя дыхание, хрипло сказала:
– Не смей, несчастная, слышишь?! Не стоит он того!
– Да ты о чём? - шёпотом спросила Настя. По спине пробежал озноб. Она невольно оглянулась на обрыв. Внезапное появление Варьки отвлекло её от сумеречных мыслей, и Настя подумала: не видела ли Варька, как она стояла над обрывом и, держась за ствол ракиты, упрашивала себя сделать последний шаг?
– Варька, ты с ума сошла? Да что я сделаю? У меня же дети!
– Вот то-то и оно, что дети! - Варька сидела на примятой траве и, всё ещё держась за грудь, силилась отдышаться. - Дэвлалэ, сроду так не бегала! Да что за каторга мне с вами, что брат - наказание господне, что невестка - дура!
Ишь, чего вздумала, - до Страшного суда без покаяния за кладбищем валяться!
– Хватит, Варька. - устало сказала Настя, садясь рядом с ней. - У меня и в мыслях ничего такого не было.
– А зачем сюда помчалась, коли не было? - ворчливо, ещё недоверчиво спросила Варька. - Сгоняла бы лучше к Илье на Конную, сказала бы ему всё до капельки! А ещё лучше - к той шалаве! Вот кому патлы-то повыдирать!
– Ей-то за что? - грустно усмехнулась Настя, глядя на дальний берег реки, где мерно взмахивали косами крошечные фигурки в белых рубахах. - Какой с неё спрос? Ремесло такое…
– Так что же… - Варька недоумевающе нахмурилась. - Гулящая она, что ли?
– Вроде того. Я ведь ходила, Варька, разузнавала ещё зимой. Сразу, как мне… как рассказали. Ну, что Илья… - голос Насти был спокойным, но на Варьку она не смотрела. - Она, эта Лушка, за рынком жила, к ней много мужиков бегало. Кто же виноват, что она как раз от Ильи и понесла…
– Она сама и виновата! - свирепо сказала Варька. - Коли гулящая, так думать надо было, что всякое может приключиться! Вытравиться, прости господи, вовремя! А не рожать от цыган, да после не подбрасывать! Отнесла бы в приют, раз кормить нечем!
– Ну да. И помер бы он там… то есть, она… через три дня. - Настя вздохнула, закрыла глаза. Долго сидела не шевелясь, обняв колени руками. Варька искоса поглядывала на неё, но заговорить больше не решалась. Мимо промчалась, дрожа крыльями, огромная, сине-зелёная стрекоза, зависла в воздухе над Настей, затем села на её платок. Настя, не глядя, качнула головой, стрекоза испуганно сорвалась и взмыла в небо. Песня на дальнем берегу смолкла.
– Пойдём домой. - негромко сказала Варька. - Что тут сидеть? Скоро дети проснутся, снова есть захотят. Идём, сестрица. Солнце высоко.
Настя коротко кивнула, поднялась. Вслед за Варькой пошла к тропинке, уходящей сквозь травяные заросли к городским домам. Напоследок ещё раз оглянулась на обрыв, вспомнила, как стояла, глядя в речную глубину с дрожащими в ней облаками, передёрнула плечами и прибавила шаг.
Когда Варька и Настя вошли во двор, соседских цыганок там уже не было, зато был Илья. Он сидел у сарая, смазывал дёгтем снятое с телеги колесо, рядом на траве валялись ещё три. Когда скрипнула калитка, он не поднял головы. Настя тоже поднялась на крыльцо не оглянувшись. Варька задержалась было, но, подумав, сплюнула и, так и не подойдя к брату, побежала вслед за Настей в дом.
До позднего вечера Илья провозился в сарае: латал старую телегу, смазывал колёса, чинил сбрую, чистил коней, которые, чувствуя близкую дорогу, шалили в стойлах и вскидывались, как жеребята. Илья с сердцем отталкивал тычущиеся ему в плечо морды гнедых, ругался зло, сквозь зубы, впервые в жизни не находя для "невестушек" ласковых слов.
Когда сегодня в лошадиные ряды прибежала запыхавшаяся соседская девчонка и заголосила на весь рынок: "Смоляко, беги домой, у вас там ой что делается, - хасиям!" - он даже не успел расспросить её. Просто сунул за голенище кнут и помчался следом, на ходу гадая, что случилось. В голову лезло всё: от неожиданного возвращения табора до бегства в Москву Настьки (он до сих пор боялся этого).
Но такого ему и в страшном сне не могло присниться. Когда целая рота соседских баб встретила его во дворе, в торжественном молчании проводила в дом и предъявила сопящего в корзинке заморыша, Илья даже не сразу понял, в чём дело, и для начала гаркнул на цыганок:
– Это что такое? Где Настя? Варька где? Вы чего здесь выстроились, как на параде? Чье дитё, курицы?
– Твоё дитё, морэ. - в тон ему ехидно ответила толстая Нюшка. - Обожди орать, приглядись.
Несколько опешивший Илья последовал её совету, нагнулся над корзинкой… и тут же резко выпрямился. Сердце прыгнуло к самому горлу, на спине выступила испарина. "Лукерья… Ах, шалава проклятая! Додумалась!" Первой его мыслью было отпереться от всего на свете. Но, ещё раз покосившись в корзинку, Илья понял: бесполезно. Один нос чего стоит. Смоляковское, фамильное… Стоя спиной к выжидающе молчащим женщинам, Илья думал, что делать. Наконец, хрипло, так и не повернувшись, спросил:
– Ну… а мои-то где?
– Не знаем. - уже без злорадства ответила всё та же Нюшка. - Настька убежала куда-то, Варька за ней помчалась. Давно уж их нет, должно, возвернутся скоро. Дети накормленные, ещё час, дай бог, проспят. Ты уж Настьке передай, пусть вечером обоих приносит, у меня молока хватит…
– Спасибо, пхэнори. - глядя в пол, глухо поблагодарил Илья. - И вам всем… спасибо. У вас самих дети дома, ступайте.
Цыганки не спорили: видимо, у них действительно были дела. Через минуту дом опустел. Илья ещё постоял немного рядом с корзинкой, поглядывая то на крошечное, смуглое, так похожее на него существо, то на сына, безмятежно сопевшего в люльке. Затем вздохнул, тоскливо выругался и пошёл на конюшню.
Он слышал, как хлопнула калитка, как прошли через двор Настя и Варька, но так и не сумел поднять голову и встретиться глазами ни с одной из них.
До самого вечера Настя не вышла из дома, а Илья не отходил от сарая, где, к счастью, было полно работы. Про себя он решил, что завтра ему, хоть кровь из носу, нужно съехать из города вслед за табором. Иначе над ним будут потешаться вся цыганская улица и все конные ряды. О том, поедет ли с ним Настя, Илья боялся даже думать. Жена не показывалась во дворе, зато Варька, словно озабоченный муравей, выбегала то и дело: то с тазом, полным пелёнок, то с тряпкой и веником, то с вёдрами, то с подушками и перинами, которые раскладывала на солнечном месте у забора, и Илья убедился, что сестра тоже готовится откочёвывать. На брата она упорно не смотрела, а он, тоже не знал, как заговорить с ней.
Уже в полусумерках, когда через двор тянулись рыжие, широкие ленты заката, Илья швырнул в угол порванную супонь, сунул в сапог кнут и пошёл со двора - как был, в перемазанной дёгтем рубахе и соломой в волосах.
Варька догнала его уже у калитки, и Илья вздрогнул от её тихого голоса:
– Вот посмей только уйти! Не нашлялся, чёрт?..
Илья остановился. С минуту стоял не двигаясь; затем повернул назад. Не оглядываясь, слышал, что сестра идёт сзади, но только в сарае, где было совсем темно и лишь из-под крыши пробивался узкий красный луч, он остановился и медленно опустился на солому. Варька села тоже. Подождала, пока брат достанет трубку, закурит, затянется, выпустит облако дыма.
Негромко спросила:
– Что у тебя с головой, Илья? Думаешь, Настька не знала? Да ты ещё порога этой потаскухи переступить не успел, а ей уже цыганки доложили. Она всю зиму втихую проплакала.
– Почему она мне ничего не сказала?
– А что толку говорить? Всё равно совести нету.
– Ты мою совесть не трогай! - огрызнулся он. - Я, как узнал, что Настька тяжёлая, больше шагу туда не сделал! И, между прочим, не я один… Все наши там околачивались.
– Может, и околачивались. Да не всем же детей после подсовывали!
Илья не нашёлся, что ответить. Чуть погодя мрачно сказал:
– Сдам в приют к чёртовой матери.
– И думать забудь! - вскинулась Варька. - Что мы - гаджэ, чтобы детей бросать?! Да ещё своих собственных?! Останется!
– Настька не согласится. Она с Гришкой-то уже замучилась совсем.
– Не согласится - я заберу! И уеду прочь отсюда, чтоб твоей морды бесстыжей не видеть никогда, вот ведь послал бог брата единственного! Ты теперь сиди да молись, чтобы Настька с сыном к отцу в Москву не рванула!
Варька сказала вслух то, о чём он со страхом думал целый день, по спине пробежал озноб, и от неожиданности Илья сумел только буркнуть:
– Ну, хватила… Кто её отпустит-то?
Варька встала. Взяла в руки прислоненную к стене оглоблю, потрясла ей и, не глядя на брата, ненавидяще пообещала:
– Попробуешь её держать - вот этой оглоблей башку проломлю! Сама!
Клянусь! - и, прежде чем Илья успел опомниться и достойно ответить, швырнула оглоблю на землю и, печатая шаг, как гренадер, вышла. Закатный луч в углу под крышей погас, и в сарае сгустилась темнота.
Больше всего на свете Илье хотелось остаться ночевать на охапке соломы возле лошадей. Но было страшно, что ночью, пока он будет спать, Настя свяжет узел, схватит сына и убежит, и поэтому он, скрепя сердце, пошёл в дом.
На столе стоял накрытый полотенцем ужин, но, хотя у Ильи весь день крошки не было во рту, поесть он так и не смог. Откусил от ржаной краюхи, посмотрел на икону в углу, разделся и полез в постель. Настя ещё не ложилась, ходила из угла в угол с хныкающим Гришкой на руках, что-то вполголоса напевала. Илья долго следил за ней из-под полуопущенных век, готовясь в любую минуту притвориться спящим. Потом он неожиданно в самом деле задремал и очнулся, когда в комнате было уже совсем темно, а в окно заглядывала белая луна. Настя рядом, держа на одной руке спящего ребёнка, осторожно старалась лечь в постель. Илья молча подвинулся. Она так же молча прилегла. Поворочалась, поудобнее устраивая младенца, и Илья невольно подумал: который это?
Больше он так и не заснул. Луна стояла в окне, сеяла сквозь пыльные стёкла мертвенный свет, метила пятнами половицы, через которые изредка бесшумно шмыгали мыши. Потом луна ушла, стало темно, за печью заскрипел и снова смолк сверчок. Иногда начинал попискивать кто-то из детей, и Настя то поворачивалась и давала грудь тому, кто спал у неё под боком, то поднималась и подходила к лежащему в люльке. Она не заснула ни на минуту, Илья знал это, но и заговорить с женой он по-прежнему не мог.
Ближе к утру, когда в комнате чуть посветлело и за окном начали проявляться ветви яблонь и палки забора, Илья почувствовал, что тревога его ослабевает. Настя так и не начала связывать узел, даже не посмотрела ни разу в сторону сундука с тряпьём. Дети, угомонившиеся к рассвету, спали мёртвым сном, и Настя лежала на спине, закинув руки за голову и глядя в потолок.
Точно так же лежал Илья, смотрел на медленно ползущий по стене бледный луч, ждал, когда тот окажется на притолоке, потом - на потолочной балке.
А когда луч, уже порозовевший и набравшийся силы, оказался у них на одеяле, вдруг спросил - так и не повернув головы:
– Жалеешь, что связалась со мной?
Рядом - тихий вздох. Недолгое молчание.
– Какая теперь разница…
– Уедешь? - решился Илья. Луч всё полз и полз вверх по лоскутному одеялу, минуя разноцветные, вылинявшие треугольнички ткани, а Настя всё молчала и молчала. Молчал и Илья, отчётливо понимая, что повторить вопроса не сможет. И уже не ждал ответа, когда рядом прозвучало чуть слышное:
– Куда теперь ехать? Дети… Больше он ни о чём не спрашивал. А через несколько минут поднялся и начал одеваться. Выходя из дома, бросил через плечо:
– Буди Варьку, увязывайтесь. Я запрягать пошёл.
Через полчаса цыганская телега стояла посреди двора, гнедые в упряжи переминались с ноги на ногу, тянули головы за ворота. Варька с Настей выносили из дома пухлые узлы с вещами, посуду, вёдра, подушки. Последним Варька торжественно загрузила пузатый медный самовар, а Настя вышла из дома с детьми, аккуратно завёрнутыми в одеяла: Гришка - в зелёное с красными розами, перешитое из шали, Дашка - в жёлтое с бубликами, из старой Настиной кофты. Настя передала пёстрые кульки Варьке, поднялась в телегу, протянула руки:
– Сначала Дашку давай! Теперь сына… Вот так, никто не проснулся. Залезай теперь сама!
– Нет, я после. Илья, ну что там у тебя? Трогаем?
Илья поплотнее захлопнул дверь опустевшего дома, припёр жердями ворота сарая, в последний раз огляделся, подошёл к телеге и потянул за узду лошадей:
– Ну-у-у, шевелись, мёртвые! Застоялись! Джян! Джян! Джян!
Гнедые фыркнули, тронули, телега закачалась, заскрипела и мягко выкатилась из ворот, которые Илья не потрудился запереть за собой. По сторонам замелькали заборы, домишки, кусты сирени и акации, вётлы с вороньими гнездами в развилках, мокрые от росы, набрякшие мальвы, колодцы, бабы с коромыслами, коровье стадо, спускающееся к дымящейся туманом реке… Лошадиные копыта мягко ступали по розовой от утренних лучей, ещё не нагревшейся пыли, поскрипывали колёса, высоко в бледном небе кричали стрижи, впереди над полем и дальним лесом медленно поднимался красный диск.
Варька привычно шла за телегой, поглядывая на встающее солнце, изредка передёргивала плечами, прогоняя остатки озноба, знала - через несколько минут от него не останется и следа. Но на Настю, внезапно вылезшую из телеги, спрыгнувшую на землю и зашагавшую рядом с ней, всё-таки прикрикнула:
– Эй, ты чего выскочила? Застудиться захотела? Иди, ложись да спи!
Мне что, я ночью выспалась, а вот вы… Настя усмехнулась. Сказала:
– Ты, по-моему, тоже не спала.
– Ну, подремала всё-таки чутку… - буркнула Варька. Помолчав, спросила:
– Дальше-то как вы собираетесь?
– Не знаю. - не сразу ответила Настя. - Не спрашивай. Поглядим.
– Знаешь, что я придумала? - Варька вдруг замедлила шаг, тронула Настю за локоть, заглянула в глаза:
– Ты вот что… Отдай её мне, а? Дашку отдай… Не думай, я её любить буду.
Я ведь… Мне… Всё равно замуж больше не попаду, а от Мотьки понести не смогла, так хоть вот Дашку… Вырастить смогу, не беспокойся. Если скажешь – уеду вместе с ней, ты про нас и не услышишь боле никогда…
– Ну, выдумала! Нет уж, не уезжай. - Настя невесело улыбнулась. - Сама видишь, что тут без тебя начинается. А Дашку я, прости, не отдам. Кабы чужое дитё было - отдала бы, наверное, а Дашку… Прости. Не могу никак.
Варька молча кивнула, отвернулась. Чуть погодя Настя взяла её за руку, потянула, вынуждая остановиться. Взяв за плечи, повернула к себе.
– Ну, что ты, ей-богу? Всё равно же ты с нами остаешься. Всё равно же они оба наши - и Гришка, и Дашка, и другие, какие будут… Наши, и всё!
Не плачь. Я же не плачу, видишь?
Варька улыбнулась ей сквозь бегущие по лицу слёзы. Обе цыганки посмотрели на далеко уползшую вперёд телегу и, не сговариваясь, прибавили шагу.
Глава 13
Над Москвой догорал тревожный багровый закат. Шар солнца заваливался за Новодевичий монастырь, метя ярко-алыми языками купола церквей, терялся в длинных, фиолетовых полосах низких туч. Резкий, пронизывающий ветер порывами налетал на сады Замоскворечья, ожесточённо трепал ветви деревьев, гнал по улицам листья и городской мусор. Прохожие ёжились, плотнее запахивались в душегрейки, сюртуки и летние пальто, ускоряли шаг: стояли последние дни "черёмуховых холодов".
В ресторане Осетрова было полным-полно народу. Цыганский хор тянул плясовую:
Данка сидела на своём обычном месте, в первом ряду, среди солисток, пела вместе со всеми, привычно улыбалась в зал. На ней было алое муаровое платье, которое она ещё зимой заказала себе у модистки взамен изорванного Кузьмой. Теперь это платье было её приметной чертой, оно выделяло её среди прочих солисток, предпочитавших белые и чёрные цвета, цыганки втихомолку ворчали, но Яков Васильев не возражал:
Данка стала знаменитой и теперь могла позволить себе многое. Через её плечо тянулась тяжёлая шёлковая шаль, волосы Данка подобрала в высокую причёску, открыв длинную смуглую шею, ресницы её были опущены. Она знала: все мужчины в зале смотрят сейчас на неё. Знала: стоит ей поднять глаза - и по залу пронёсется восхищённый вздох. Но успех давно перестал будоражить её. И даже, когда двери зала открывались, впуская очередного гостя, Данка больше не смотрела жадно, с ожиданием - кто там… В душе она уже чувствовала: Казимир не придёт. Никогда не придёт. Зима кончилась, весна прошла, лето навстречу катит… Временами Данка даже сомневалась: а был ли тот морозный, слепящий солнцем день, была ли драка в извозчичьем трактире, были ли чёрные, блестящие, наглые глаза, белые зубы, насмешливая улыбка, были ли брошенные на ресторанный стол тысячные билеты, был ли поцелуй в её вспотевшую от страха ладонь? Не приснилось ли ей это всё, не привиделось ли? Ведь, если хотел бы он - давно бы явился, что может помешать?
Она - певица, на неё смотреть пол-Москвы ездит… Возвращаясь глубокой ночью из ресторана, Данка вновь и вновь вытаскивала из-под кровати круглую коробку с порванным платьем и лежащими под ним засохшими белыми розами, вспоминала: нет, было, всё было, но как давно… Было и прошло. Забывать пора. И не подпрыгивать на месте каждый раз, когда в ресторанном зале хлопает дверь, и не вытягивать шею, оглядывая зал: не сидит ли где-нибудь, не улыбается ли, не смотрит ли на неё, сощурив глаза и салютуя бокалом… Шулер карточный. Жулик. Босяк. Пропади он пропадом, лучше бы и не видела его никогда… К Якову Васильеву мелкими шажками подбежал половой, что-то тихо сказал. Хоревод кивнул и, обернувшись к цыганам, вполголоса бросил:
– Сыромятников подъехал.
Цыгане разом оживились, заулыбались. Молодой купец Фёдор Сыромятников по-прежнему оставался самым страстным поклонником Данки, забросив ради неё даже кафешантан и хористок из "Эрмитажа". Не раз и не два он предлагал Якову Васильеву огромные деньги за то, чтобы взять Данку на содержание. Хоревод в ответ на эти просьбы терпеливо напоминал, что Данка ещё пока замужем.
С того январского вечера, когда купец Сыромятников и шулер Навроцкий заваливали скатерть ассигнациями, сражаясь за благосклонность Данки, Кузьма больше не бил жену, но и никто из цыган не слышал, чтобы они обменялись хоть словом. Данка пела в хоре, шила новые платья, принимала подарки от поклонников. Кузьма пропадал в публичном доме мадам Данаи, много пил, и Яков Васильев уже говорил сквозь зубы Митро: "Приглядывай за ним, приглядывай! От рук парень отбивается, ещё чуть-чуть - и не остановишь." Митро мрачно молчал.
Данка украдкой вздохнула, взяла из рук полового серебряный поднос со стоящим на нём бокалом шампанского, - распахнулась дверь, и все сидящие в зале повернулись к Фёдору Сыромятникову, который вырос на пороге в окружении друзей. Данка встала, оправляя платье, вышла вперёд, мелко переступая, чтобы не уронить поднос (она до сих пор толком не выучилась этому), двинулась навстречу купцу. Зазвенели гитары, запели цыгане:
Данка поклонилась, Сыромятников оскалил в ответ белые, крупные зубы, взял бокал, залпом выпил, - и Данка привычно отвернулась, закрываясь рукавом и зная: сейчас он хватит бокал об пол, и осколки полетят во все стороны.
Так и вышло, и тут же чуть не под ноги купцу метнулся половой с веником.
А Сыромятников захохотал, подхватил Данку на руки и понёс к хору.
В этот вечер цыгане пели много и долго. После полуночи Сыромятников с компанией перешли в отдельный кабинет, и Данку вместе с двумя гитаристами, - Митро и Кузьмой, - пригласили туда.
Войдя в кабинет, Данка чуть заметно поморщилась: в крошечной комнате было сильно накурено, дым плавал под потолком пластами, от крепкого запаха сигар у неё немедленно закружилась голова.
– И что ты, Фёдор Пантелеич, такие противные цигарки куришь? - пожаловалась она, садясь на стул напротив купца и жеманно отгоняя от себя облако дыма. - Гляди, сбрыкну в обморок когда-нибудь посредь романса…
– А я тебя, матушка, в охапку - и на вольный воздух! На тройке в Коломенское прокатимся, дух сигарный и выйдет! - басовито расхохотался довольный собственной шуткой Сыромятников, и Данка, несмотря на усталость и ноющую головную боль, улыбнулась в ответ. За прошедшие зиму и весну они с Сыромятниковым виделись чуть ли не каждый день, Данка успела привыкнуть и к его громогласному смеху, и к грубоватым шуткам, и к неправильной речи выходца из стародедовского Замоскворечья, и к тому шуму, который он всегда производил, появляясь в ресторане Осетрова или в Большом доме на Живодёрке. Всё это уже не раздражало Данку, как когда-то: постепенно она начала относиться к двадцатитрёхлетнему Сыромятникову ласково и слегка снисходительно, как к шалуну-мальчишке.
– Ну, что спеть-то тебе, Фёдор Пантелеич? Новых-то романсов я со вчера не выучила, а старые тебе, поди, наскучили…
– Можешь, матушка, и вовсе не петь. - разрешил Сыромятников. - У меня от вашего пенья уже в голове трезвон делается. Просто посиди с нами, отдохни. Вина, знаю, не выпьешь, так, может, откушать чего желаешь?
Бледная ты сегодня… Отчего невесела?
Данка не ответила, но улыбнулась благодарно и с облегчением откинулась на спинку стула. Митро и Кузьма, видя, что они не нужны, присели у порога и начали тихо разговаривать о чём-то. Друзья Сыромятникова, которые были гораздо пьянее, чем он сам, откровенно клевали носами за столом, а кое-кто уже и спал богатырским сном, уронив голову на смятую, залитую вином скатерть. Сам Сыромятников с отвращением жевал устрицу, жаловался Данке с набитым ртом:
– Вот побей бог, матушка, не пойму: пошто за этого слизня французского такие деньги плочены?! Ужевать ведь невозможно, кисло, пакостно, ровно от мочальной вожжи кусок ешь…
– Так что ж ты, Фёдор Пантелеич, мучишься? - посочувствовала Данка. – Спросил бы порося с хреном, расстегайчиков…
– Другим разом вот так и сделаю! - Сыромятников выплюнул непроглоченную устрицу обратно в тарелку и бросил под стол. Данка только вздохнула и отвернулась к тёмному окну, за которым метались и скрипели от ветра ветви деревьев.
– Ну, совсем загрустила, ненаглядная моя. - расстроился Сыромятников. – Самому мне, что ли, тебе спеть?
– Боже сохрани, Фёдор Пантелеич! - отмахнулась Данка. - Слыхала я твоё пение. Ухватили кота поперёк живота…
– Ну, так я тебе исторью сейчас расскажу. - решил купец и придвинулся ближе, обдавая Данку густым винным запахом. Отодвигаться было некуда, и Данка из последних сил старалась не дышать.
– Какая-такая исторья? То, что кухарка у Болотниковых двухголового младенца родила, я уж слыхала. Сухаревка второй день гудит.
– Так то и не исторья никакая, паскудство одно. - Сыромятников вдруг хитровато усмехнулся и посмотрел на Данку своими жёлтыми, внимательными, совсем трезвыми глазами. - А помнишь ли, матушка, того поляка, Навроцкого? Ну, который тебе вот это платье подарил и деньги тут метал, как белуга икру… Да шалишь, брат, меня не перемечешь! Я своё завсегда возьму, коли возжелаю!
– И… что же? - внезапно осипшим голосом спросила Данка. Сыромятников довольно хохотнул, изо всей силы хлопнул Данку по колену:
– В "Московском листке" третьего дня пропечатали! Страшенный скандалище в номерах на Троицком подворье приключился! Четверо ден Навроцкий твой с секретарём австрийского посланника в баккара резались, австрияк продувшись по всем статьям оказался да, не будь дурнем, полицию привёл!
И взяли голубчика нашего с тремя колодами карт крапленых прямо на деньгах!
Готово дело, кутузка! Долгонько теперича от него Первопрестольная отдыхать будет!.. Да что с тобой, Дарья Степановна, белая вся сидишь? И глаза, как уголья, горят, спалишь меня, гляди, дотла! Взаправду, что ль, от дыма сигарного? Сейчас, погоди, окно высажу!
Сыромятников в самом деле полез было из-за стола, но Данка опустила ресницы и хрипло сказала:
– Сядь, Фёдор Пантелеич.
Купец, помедлив, сел, озабоченно поглядел на цыганку. Та сидела на краю стула прямая как струна, добела сжав кулаки, и на её скулах по-мужски ходили желваки. Посеревшие губы что-то чуть слышно шептали.
Обеспокоенный Сыромятников придвинулся ближе, прислушался. Ничего не поняв, нахмурился:
– Что-то ты, матушка, по-цыгански молишься, что ли?
– Кончились мои молитвы, Фёдор Пантелеевич. - глухо сказала Данка, не поднимая глаз. - Господи… Душно как здесь… А, всё равно теперь… Всё равно… Нечего ждать… И сидеть здесь нечего. Увези ты меня, Фёдор Пантелеевич! Прочь отсюда увези! За ради бога прошу!
Она говорила шёпотом, чтобы не слышали цыгане у дверей, но в шёпоте этом слышалось такое смятение, что Сыромятников неожиданно растерялся:
– Дарья Степановна, да ты вправду решилась? Что с тобой, душа моя?
Вина-то не пила вроде! Цыгане-то твои что тебе скажут? У вас ведь строго, обратно не возьмут, коли вот так, разом, постромки обрубишь…
– А ты никак труса празднуешь, Фёдор Пантелеевич? - жёстко, с издёвкой усмехнулась Данка. - То всё перья распускал: "Двадцать пять тыщ в хор плачу и увожу!", а теперь и задаром брать не хочешь?! О постромках моих волнуешься?! Ну и чёрт с тобой, я завтра графу Гильденбергу отпишу да с ним в Париж уеду!
– Да не дождётся, немчин пузатый!!! - опомнившись, загремел Сыромятников на весь кабинет, и Митро с Кузьмой у дверей тут же подняли головы.
Спохватившись, купец умолк. Приблизив к Данке перекошенное лицо с бешеными, налившимися кровью глазами, отрывисто прошептал:
– Чутку пожди и выходи с заднего ходу! Извозчик ждать будет! С собой ничего не бери! Не пожалеешь, мать моя, спасением души клянусь!
И, не глядя больше ни на Данку, ни на вскочивших ему навстречу цыган, быстро, грохоча сапогами, вышел из кабинета. Митро и Кузьма проводили его изумлёнными взглядами.
– Эй, сестрица, что это с ним? - Митро подошёл к Данке, закрывшей лицо руками. - Куда помчался? О чём говорили-то?
– Ох, да ну вас всех… - простонала Данка, не поднимая головы. - Господи, да что ж ты мне смерти не шлешь? Что ж мучаешь-то? Господи, ну зачем я тогда не утопилась, зачем, дура…Чего ждала, на что надеялась… Ду-у-ура… Митро коснулся её плеча, снова что-то сердито и встревоженно спросил, но Данка уже ничего не слышала. В голове отчаянно шумело, кровь била в виски, дрожали руки, а перед глазами всё стояла и стояла насмешливая черноглазая физиономия Навроцкого, и звучали в ушах его последние слова, которые Данка день за днём повторяла себе, дожидаясь его в ресторане:
"Не последний день живём, ясная пани…"
– Прощай, Казимир… - шёпотом сказала она. Резко поднялась из-за стола, запахнула на груди шаль и пошла к дверям.
– Данка, куда ты? - растерянно крикнул вслед Митро. Она обернулась с порога, улыбнулась дрожащими губами.
– Не поминай лихом, Дмитрий Трофимыч.
– Да стой ты, зараза, подожди! - рявкнул Митро, делая шаг за ней, но Данка уже выбежала в узкий, тёмный коридор.
– Кузьма! Что встал, дурак, беги за ней! Не видишь, помраченье на бабу нашло? Беги, поганец, муж ты ей, или нет?!
Кузьма не тронулся с места. Поймав взгляд Митро, он криво, неприятно усмехнулся, махнул рукой, опустился на пол и закрыл глаза.
Данка сломя голову мчалась к чёрному ходу, молясь о том, чтобы не споткнуться. Кто-то попадался ей навстречу, она слышала удивлённые возгласы, но, не отвечая и не оглядываясь, бежала всё быстрее. И вот – последний порог. Тяжёлая дверь, на которую Данка кинулась грудью, с визгом отворилась, порыв холодного ветра ударил ей в лицо, разметал волосы, сорвал шаль. И тут же - сильные мужские руки, запах водки и солёных огурцов, распахнутое пальто и хриплый шёпот:
– Ненаглядная моя… Богиня… Царица небесная… Пролётка ждёт, кони рвутся! Едем! Куда прикажешь, едем! Душу положу, всё отцово наследство тебе под ноги брошу! Однова живём!
– Прочь вези… - прошептала Данка, обхватывая Сыромятникова за шею и пряча мокрое от слёз лицо на его плече. - Сил моих нет… Пропади всё… Ничего боле не нужно, гори всё огнём, пошли мне бог смерти скорой… Устала я, Феденька, так устала, господи-и-и… За оградой дожидалась чёрная, почти невидимая в тени деревьев пролётка, чуть слышно похрапывали кони. Сыромятников поднялся со своей полубесчувственной ношей в экипаж, усадил Данку себе на колени, заботливо прикрыл её полой пальто и зычно крикнул:
– Трогай!
Лошади рванули с места. Подковы цокали, звенели по невидимой мостовой, скрипели колёса, что-то жарко, сбивчиво шептал Сыромятников, а Данка сидела запрокинув голову, смотрела на дрожащие высоко в чёрном небе звёзды и одними губами всё повторяла, повторяла без конца, в такт стучащим по мостовой копытам коней: "Прощай, Казимир… Прощай… Прощай."