Рассказ

Один из литературных критиков верно заметил, что сейчас очень много и часто пишут «прозаическую» прозу — заземленную, пресную. Прозу, которую литератор может «гнать километрами», а читатель — забывать, едва перевернув страницу. Так бывает и с человеком: вроде не в чем его упрекнуть, все нормально, правильно, а обаяния нет.

Странная это штука — обаяние. Именно оно покорило нашего литконсультанта, выловившего из редакционного «самотека» рассказ «Пятна грозы». Его автор — молодой журналист из Томска Юлий Буркин. Как оказалось, он еще пишет и исполняет хорошие песни.

Не знаем, понравится ли вам такое неправильное произведение с тремя началами и явным смешением жанров, как вы отнесетесь к «безумному шествию белых слоников» и другим причудам рассказчика. Впрочем, давайте учиться читать разную прозу. И такую тоже: где есть игра — автора со своими героями и с читателем, где освежение быта, привычного, незамечаемого, происходит вопреки здравому смыслу и логике вещей.

Ночь. Пару часов назад она неслышно опрокинулась на город да так основательно прилипла к асфальту, что жители отчаялись справиться с ней. И не мудрствуя лукаво они гуськом отправились в спячку, дабы скоротать тем самым время до зари.

С первым криком петуха там, на окраине, ночь сама начнет поспешно отдираться от земли, оставляя в колодцах меж домов черные рваные клочья луж. А потом, корчась, словно червяк на углях, сморщится, вытянется и превратится в еле заметную линию горизонта.

Я сел-таки за стол, взял-таки ручку…

Почему я себе это позволил? Ведь начать писать — значит подвергнуться риску обнаружения: ты, всю жизнь считавший себя нераскрывшимся талантом, на деле — вопиющая бездарность. Не бутон, а болтун.

Так почему же?..

На днях достал с полки томик О’Генри и, к стыду своему и страху, заметил, что не всегда понимаю его витиеватые и терпкие, пахнущие кофе с коньяком, словесные обороты. А когда-то хмелел с полуслова.

Не опоздать бы. И еще. Надеюсь на формулу таланта, которую я вывел «методом тыка» (эмпирически). В школе… в моей горячо любимой школе (позднее я еще скажу о ней пару слов) я твердо усвоил… Нет, не могу откладывать и сейчас же, не отходя от кассы, скажу эту самую пару слов.

Итак, школа.

Славилась она, как и быть должно, блестящим коллективом педагогов. А примадоном (ведь есть же примадонны) был Виктор Палыч — дюжий бугай с пшеничными усами. Его нетрудно было представить рыдающим над «Очерками бурсы» Помяловского: человек Виктор Палыч, в сущности, был ранимый, просто феноменально ранимый. А мы, ученики, поступали с ним бессердечно и непорядочно — шептались, списывали, играли в морской, воздушный и иные бои, порой флиртовали. И всё — на уроке. И вот он, такой, как выше сказано, ранимый, был просто не в силах совладать с собой. Хотя позднее, наверное, жестоко страдал, угрызенный (вот гак слово!) чуткой совестью малоросского интеллигента.

Короче, лупил он нас как Сидоровых коз. И совершал этот педагогический акт с глубочайшим знанием своего дела: дорожа то ли своей репутацией, то ли нашими эстетическими чувствами — лупил он нас, не оставляя синяков.

Но «и на старуху бывает проруха». Не знаю, как выглядит «проруха» и что, собственно, это такое, однако на этот раз сией загадочной прорухой оказался я. Задумчивый, влюбчивый мальчик.

Однажды на перемене мои незабвенные однокашники посадили меня по причине моей задумчивости в шкаф и… нет, не заперли. Забили гвоздями.

Шкаф был пустой, пожилой, видавший всяческие виды, заслуживавший уважения. Но юность редко бывает внимательна и благодарна, и я в те годы вовсе не являлся счастливым исключением.

Перебрав в уме возможные варианты освобождения, скорчившись так, что спина моя уперлась в заколоченные дверцы, а ноги — в заднюю стенку, я попытался резко выпрямиться, надеясь таким образом выдернуть или хотя бы расшатать упомянутые гвозди. И попытка моя удалась. Я выпрямился почти без сопротивления, но тут же ощутил, что куда-то стремительно падаю…

Откуда же мне было знать, что никакой задней стенки у шкафа нет и в помине. Оказывается, я давил ногами прямо в стену, к которой был прислонен этот гроб без крышки.

Шкаф рухнул, едва не задев стоявшего у доски Виктора Палыча. Педагог затрепетал. Вытянув волосатый перст возмездия, он уткнул его в Юрика Иноземцева, сидевшего в добрых двух метрах от шкафа.

— Эго ты его уронил!!! — изрек В. П. вопреки очевидности, хотя и преподавал математику.

Не успел Юрик справедливо вознегодовать, как ранимый В. П. узрел в шкафу оцепеневшего меня. Узрев меня, ранимый В. П. тоже оцепенел. Некоторое время за компанию с нами цепенел и весь класс.

И вот тишина раскололась булькающим гортанным звуком. Поистине это был Крик Одинокого Петуха в Пустыне. В. П. сделал шаг, схватил меня поперек живота, пересек с этой драгоценной ношей класс и, остановившись перед дверью, размахнулся.

Удар!!!

Без результата. В. П. размахнулся вторично…

Задумчивый, влюбчивый мальчик, тут я, знаете, не растерялся и нарушил торжественность церемонии своевременным криком:

— Виктор Палыч, эта створка не открывается!..

В. П. с завидным хладнокровием делает шаг влево, перенеся таким образом прицел на другую створку, размахивается…

Удар!!!

Я, юный, царственно грациозный, как белокрылый лайнер, стремительно выплескиваюсь в пустой колодец коридора. В полете я думаю о том, что мир наш — колыбель человечества, но не век же нам находиться в своей колыбели; думаю о смысле бытия и благодаря экстремальности ситуации успеваю прийти к кое-каким определенно ценным для науки выводам и обобщениям.

О многом еще успел бы я подумать, но пришлось совершить вынужденную посадку. У втиснутых в шоколадные штиблеты ног директора. По воле случая как раз в это мгновение он проходил мимо кабинета математики, и именно этот факт заставил меня сыграть роль загадочной прорухи, директора — скорбно приподнять брови и перешагнуть через тело пресловутого меня, а ранимого Виктора Палыча — с мрачным треском вылететь из школы.

…Учительница истории Ольга Борисовна обладала поразительным даром говорить от лица различных исторических деятелей соответственно разными голосами. Впервые это обнаружилось так.

На вводном уроке низенькая, полная, но не грузная, как-то по особому стройная и «свежая», она воркующим голоском пыталась втолковать нам, что есть наука история как таковая. Минут пятнадцать, краснея под нашими заинтересованными отнюдь не наукой историей как таковой взглядами, она щебетала и, наконец, произнесла свою эпохальную фразу:

— Еще Чернышевский в свое время говорил…

И неожиданно хриплым басом, каким, очевидно, по ее представлению, должен был говорить наш великий критик, закончила:

— Я с детства любил историю.

То, что еще минуту назад было девятым «В» классом, теперь утробно булькало в пароксизме неистового хохота. Аморфная масса медленно стекала под парты на пол и подергивалась там в мучительных конвульсиях телячьего восторга.

Ольга Борисовна бесследно испарилась, а на ее месте скоропостижно образовалась некая Оленька, принимать которую всерьез никто из нас уже не мог.

А вот учительницу литературы Бабу-Женю принять всерьез пришлось. Читая вслух художественную прозу, а тем паче стихи, имела она исключительную привычку стоять боком к классу и, прислонившись массивным, но элегантным задом к столу, раскачиваться в такт чтению. Стол, в свою очередь, безукоризненно подчиняясь третьему закону Ньютона и превозмогая силу трения, миллиметр за миллиметром подвигался в сторону, противоположную той, в которую смотрело одухотворенное лицо Бабы-Жени.

Случалось, стол проползал за урок до метра с лишним.

Дабы хоть чуть подсластить научный гранит, который приходилось усердно грызть на ее уроках, мы на перемене устанавливали стол посередине, мелом чертили на полу прямую линию, как бы заранее обозначая траекторию будущего движения, а затем делили эту линию на сантиметры. И держали пари — на сколько сантиметров Баба-Женя спихнет стол сегодня. Ставки, в основном, были небольшие, зато азарт — дай бог любому ипподрому. Весь класс, затаив дыхание, наблюдал за торжественно-поступательным движением стола. Напряженную тишину Баба-Женя склонна была расценить как бесспорный признак взаимопонимания и взаимоуважения.

Но такое положение вещей избаловало ее до предела: она не оставляла безнаказанным малейшее шевеление или шорох, считая, по-видимому, что, пользуясь такой популярностью у учеников, имеет право на повышенную строгость. Даже директор, который частенько захаживал посидеть на ее уроке (где еще послушаешь тишину?), боялся кашлянуть на своей «Камчатке».

Но однажды в ледяной пустоте паузы, когда Баба-Женя уже открыла рот, чтобы вылить на нас очередной ушат чистых пушкинских строк, откуда-то снизу, со стороны двери, прозвучал тоненький-тоненький прозрачный писк.

От неожиданности рот Бабы-Жени, по дверному клацнув, закрылся: «Как?! Кто посмел?! Раздавлю!!!» — ее удавий взгляд медленно сползал по двери вниз.

Там, на пороге класса, словно на пороге жизни, как олицетворение чистоты и дружелюбия, сидел серо-голубой пушистый котенок. Низким, дрожащим голосом, полным возмущения и в то же время удивления, Баба-Женя прорычала со свирепым присвистом:

— К Ы Ш-ш-ш-с!!!

Бедное животное в шоке повалилось на бок.

Три дня отпаивали мы котенка теплым молоком. Но долго еще он жаловался на бессонницу, головные боли и страх перед открытым пространством.

Мы решили «довести» Бабу-Женю. Сделать это оказалось не так-то просто. Она табунами выставляла нас из класса, вызывала батальоны родителей, ничуть не стесняясь нашей «старшеклассности», ставила провинившихся в угол, точнее в углы, так что мы вроде бы как занимали круговую оборону.

Стало ясно, что обычными методами не проймешь этого знатока изящной словесности. Мы поняли, что тут следует предпринять нечто такое, что не укладывалось бы в ее прямоугольной голове.

Почти не надеясь на успех, на перемене перед уроком прикрутили к учительскому столу мясорубку и провернули через нее (до половины) мужской ботинок. Сорок четвертого размера.

Когда со звонком Баба-Женя вошла в класс и приблизилась к столу, случилось невероятное: она покраснела, губы ее задергались, и, тяжело опустившись на стул, она замерла, закрыв лицо руками.

Мы тоже молчали. Все обиды улетучились, нам было и жалко ее, и стыдно перед ней.

А на следующий день урок литературы у нас вел уже другой учитель. Оказалось, что мы вовсе не рады этому. Ведь и прозвище-то мы ей дали не оскорбительное какое-нибудь, а, наоборот, ласковое — Баба-Женя…

Ну, хватит уже о наших корифеях. Вот так всегда: только примешься за дело — или кто-то мешает, или лезут в голову глупые воспоминания. На чем я тогда остановился-то? Из-за чего о школе заговорил? Ага, речь шла о формуле таланта. Все дело в том, что в школе я сумел-таки усвоить одну вещь: аксиома, формула, другими словами — любая истина действительно истина тогда и только тогда, когда обведена черной рамкой. Вообще рамка — символ законченности. Некрологи тому подтверждение.

Бессознательно моей формулой пользовались и пользуются бесчисленные поколения поэтов и художников. Просто никогда еще не была она выражена так четко и ясно. Но ведь и законы природы ученые не из пальца высасывают. Законы природы существовали всегда, и мы пользуемся ими, не оплачивая патента. Но открывшим закон считается тот, кто впервые сформулировал его.

Открываю карты. Формула таланта:

Т = М Х  Л,

где М — мастерство художника, а Л — его любовь.

Из формулы видно, что если нет мастерства (М = 0), нет и таланта (Т = 0); нет любви — эффект тот же.

Меня лично в этой формуле радует, что при достаточно большом значении Л можно добиться значительного Т, даже если М и хромает. Вот что меня радует.

Стоп.

Семь тактов паузы.

Информационное сообщение:

Все вышесказанное есть не что иное, как ЗОНД.

Если, дойдя до этого места, ты заметишь, что тебе было нестерпимо скучно, лучше завяжи сразу, дальше будет еще хуже (это по-твоему). Я не обижусь. Просто мы очень разные.

А о чем будет дальше?

О тебе.

О ком это, «о тебе»?

Если я назову имя, все повествование будет для одного человека, а это меня не устраивает. Я ведь по натуре, во-первых, общителен, во-вторых, тщеславен. Поэтому я решил дать тебе псевдоним. Я назову тебя Элли. Да-да, по имени той самой девочки в серебряных башмачках. Я знаю, в детстве тебе нравилась эта книга. А я был просто влюблен в девочку, которая дружила со Львом, Страшилой и Железным Дровосеком.

Я не собираюсь описывать события, когда-либо происходившие с тобой, вовсе нет; я, в сущности, их и не знаю. Мне важно передать ощущение тебя. Например, чтобы показать тепло твоей щеки, вовсе не нужно описывать щеку и указывать температуру. Нужно показать снежинку, которая превращается в слезу.

Скорее, я буду рассказывать о себе, ведь мы звучим в унисон. А вымысел — плод моей фантазии — имеет не меньшее право на существование, нежели реальность. Ибо Я — Бог своей книги. Мои права и возможности неограниченны. Хотя есть у меня и обязанности: за все нужно платить, даже если ты — Бог.

Книга — это только план, чертеж, по которому читатель на своем станке художественного восприятия создает окончательный продукт — образ. Люди различны, и станки их — разных моделей. Каждый понимает книгу по-своему. Но хороший инженер не станет рисовать деталь только в натуральном виде: с таким чертежом трудно работать. Нет, он даст свою деталь и в разрезах, и с увеличением отдельных, особенно сложных узлов, и проведет дополнительные, на самом деле не существующие (!) линии. Ту же работу обязан проделать и писатель, если только он намеренно не затуманивает смысл, если он действительно хочет, чтобы его понимали так, как он хочет.

Экспрессионисты корежат деталь, чтобы выяснить ее суть. Прием, достойный пятилетнего ребенка. Я в этом возрасте радио разломал — искал человечков.

Импрессионисты ближе подобрались к истине. Но, мне кажется, перегнули палку: попробуй понять чертеж, если на бумаге самой детали нет, а есть только дополнительные линии. Тут, чтобы понять, учиться нужно. Ну, пусть, кому охота, учатся.

А реалисты, наоборот, великолепно рисуют саму деталь — окружающий мир, но забывают (есть, конечно, приятные исключения), что необходимо уточнить свой рисунок. Какие-то особенные метафоры, лексические средства, ассоциативные цепочки, как у Рембо, прустовские временные сдвиги, джойсовский «поток сознания» и многое-многое другое. Это уже зависит от особенностей таланта. Если он есть.

Истина — на стыке мнений.

Истина — ночь. Ветер скребется в оконную раму и волнует молодые листья тополей, заставляя их, захмелевших от неясного, но сладостного ожидания, трепетать в нервном предгрозовом воздухе.

Суровые сверчки, живущие в постоянных лишениях и в ужасных, но непонятных нам глобальных катастрофах, не имея и малейшей, самой хрупкой надежды, все передают и передают свое вечное «SOS».

На чердаке вниз головой, как елочные игрушки, зависли летучие мыши. Они объясняют, показывая на макетах, своим мышатам принцип действия, устройство и правила пользования ультразвуковым биолокатором.

А на крыше демонически черные коты играют в кошки-мышки с невидимками.

В доме горит одно окно.

Это я.

Пишу.

Люди засыпают как раз тогда, когда начинается самое интересное. Но я — Бог, мне спать не положено. А положено мне — созидать Вселенную. Центр, точка опоры которой — это ты, Элли.

Голубые, как небо, Мечты; оранжевая, как солнце, Радость; зеленая, как топь, Тоска; синяя, как птица Метерлинка, Надежда; фиолетовая, как запах сирени, Страсть; желтое, как пески Маленького принца, Одиночество; алая, как его роза, Любовь. Все это так тщательно перемешано жизнью в моем сознании, что образовалась глыба чистейшей белизны. Арктическим айсбергом искрится она во мне. Лишь несколько серых пятнышек зависти, ревности и страха нарушают эту ледяную стерильность мрамора, из которого предстоит мне изваять тебя. Эти мушиные метки пробрались сюда. Я не боюсь. Не так они сильны. Они исчезнут с первыми же ударами.

И вот в левую руку я беру резец моей фантазии, в правую — молот моей памяти. Взмах…

Тр-р-рах! Неожиданная зарница судорогой сводит укрытую бархатной мантией ночь.

Все лишнее скалывается, как скорлупа с ядрышка, как глиняная форма с уже застывшей чугунной статуи.

Тр-р-рах!.. Молодая гроза ударила в праздничные литавры!

Осколки плавно, как в замедленном кино, опускаются на пол и превращаются в маленьких белых слоников. Они суетливо выстраиваются в колонну по одному и слоновитой походкой топают через всю комнату, опасливо обходя тапок в центре ее. Добравшись до шкафа, они протискиваются в щель между ним и стеной и исчезают там. За шкафом — мышиная нора. Куда она ведет? Хотел бы я видеть выражение лица того незадачливого мыша, который первым узреет Безумное Шествие Белых Слоников.

Очередной взмах…

Гром грохочет уже беспрерывно, сливаясь в неразборчивый гул, словно Христос гоняет на гигантском мотоцикле. Невидимая во тьме туча, скрутившись жгутом в несколько раз, выжала из себя первые желанные струйки влаги на потрескавшиеся от жажды губы земли. Молнии, запыхавшись, пытаются превратить ночь в день.

Электрический свет кажется чем-то пустым и глупым. Я щелкаю выключателем: мраморную, в рост человека, глыбу в постоянной игре беззастенчивых фотовспышек видно даже лучше.

Падает на пол еще один обломок скорлупы, и — наконец, наконец-то! — из каменной пены, чуждые ее ледяной холодности, рождаются первые знакомые черты.

И мрамор становится мягким и упругим.

И комок из нежности и тоски застревает у меня в горле.

Я знаю этот высокий, прохладный лоб и этот, пока необычно белый, слой густых и жестких, как конская грива, волос. Я знаю, знаю этот рот, эти губы, эту улыбку, которая, как бы оправдываясь, говорит: «Да, вот в этой-то муке и заключается мое счастье». Дальше. Дальше подбородок — круглый, обманчиво безвольный. Дальше. Дальше шея. Именно она содержит в себе тот, возможно, ощущаемый только мной заряд призывности, который распространяется на все черты и черточки.

Дальше пока камень. Пульсирующие отблески молний на матовой, искристой поверхности заставляют меня почувствовать его святое нетерпение. Нетерпение больного, силящегося поскорее встать на ноги. Нетерпение весенней почки. Нетерпение куколки мотылька.

Что ж, я помогу.

Взмах…

Сбрасывают с себя ледяные покрывала небытия смелые плечи, смелые руки и застенчивая маленькая грудь, соски которой не научились твердеть под чужой рукой.

И освобождаются от плена живот, спина и крупные ягодицы.

Любопытный всполох ветра ткнулся мокрым носом в раму и распахнул ее настежь. Створки с размаху ударили о границы проема, и звякнули голубым стеклянные колокольчики.

А ты, моя маленькая Галатея, стоишь передо мной, решительная и величественная в своей беззащитной наготе.

— Кхе… — раздается от окна.

Это еще кто? Не хочу никого. Не хочу отрывать от тебя взгляд.

— Пардон-с…

Я поворачиваю голову. На подоконнике — темное бесформенное пятно.

— Позвольте, — произносит оно, нерешительно деформируясь, и образовавшейся откуда-то рукой указывает на люстру. Люстра послушно загорается неестественно тусклым неровным светом. А выключатель-то возле двери — метра три от окна.

В слепом свете я разглядываю нежданного гостя. Мужчина. Не старый. Но и молодым назвать язык не повернется; наряд не располагает: бежевые панталоны, темно-синий фрак, в правой руке — трость, в левой — белые лайковые перчатки. Цилиндр. Уши. Между ними — толстый, почти без переносицы нос. Большие, тусклые глаза и широкие плоские лиловые губы. Все остальное гладко выбрито. Роста среднего.

Незнакомец стоит на подоконнике и странно улыбается, глядя в упор мимо меня. С полминуты тянется неловкое молчание. Но вот он разжимает сухую, узловатую кисть правой руки, как бы нечаянно роняя трость. Затем, театрально встрепенувшись, растопыривает руки и спрыгивает за ней. Наклонившись, роняет цилиндр и обнажает бугристую лысину. Долго и суетливо копошится и наконец первым нарушает затянувшуюся паузу:

— Да, сударь, погода нынче, однако… Извольте видеть. — Он доверительно приблизился почти вплотную ко мне, так, чтобы я разглядел бородавчатые капельки воды на землистом лице. — На какую-то секундочку приоткрыл иллюминатор — и пожалуйста. Не положено, конечно-с…

— Что не положено? — тупо спросил я.

— Иллюминатор открывать.

— Какой иллюминатор?

— Вот, пожалуйте взглянуть, — он цепко ухватил меня за запястье и потащил к окну. Там на уровне второго этажа висел отливающий серебристо-матовой ртутью металлический диск. Диаметром примерно с двухвагонный трамвай, а высотой чуть больше человеческого роста. Он висел и еле-еле вращался вокруг собственной оси. Нас разделяло метров пять или шесть. Но видел я его достаточно четко — и закругляющуюся серую поверхность, и овальные, величиной с оконную форточку, светящиеся желтым отверстия, и даже заклепки вокруг этих отверстий.

— Э-э-э… М-м-м… Эт-то ваше? — ляпнул я. Кретин безмозглый. Это же Контакт!

— Как-с?.. А… Ну, в какой-то степени — да, — видя мое ошеломление, пришелец явно осмелел. — Собственно, значительной роли это не играет. У нас имеется ряд тем, которые, как мне кажется, более уместны в данной ситуации.

Издевается по-своему. Будто я каждый день бываю «в данной ситуации». Но я решил поддержать его подчеркнуто вежливый тон. Я судорожно копался в голове, надеясь в куче разнородного пестрого хлама отыскать подходящий оборот. И наконец выдохнул:

— Не смею спорить. — И, чуть помедлив, добавил — Отнюдь.

Я взмок. А, плевать. Буду говорить по-человечески.

— А вы откуда?

— Весьма уместный вопрос, — как мне показалось, с оттенком иронии ответствовал (именно — ответствовал) пришелец. — Но не думаю, что вам что-то могут дать названия планеты, звезды, созвездия, туманности, наконец, откуда я прибыл. Вы ведь, кажется, не астроном?

— Да. В смысле — нет.

— С нетерпением жду вопроса о цели нашего прибытия и о причинах, побудивших нас вступить в контакт именно с вами, — незнакомец выдержал эффектную паузу. — И, не дождавшись, отвечаю. Сначала, мне удобнее, на второй вопрос. Причин для вступления в связь именно с вами у нас не было и нет. Вам просто повезло: нас подвел эффект Лимма. По расчетному превышению скорости света мы должны были появиться здесь ровно в полдень, а вышло, как видите, не совсем так. Ваше окно было единственным освещенным объектом в радиусе полуверсты от точки нашего приземления. Достаточно хорошо изучив представителей вашего вида, вашей нации и эпохи, мы пришли к выводу, что в вопросе, нас интересующем, мы вполне можем положиться и на человека случайного. Мимо собственной выгоды вы проходить не склонны. Мы — представители некоей цивилизации, на сотни и тысячи лет опередившей в развитии вашу. Мы прибыли с предложением к вашим властям. Мы обещаем в случае успешного исхода переговоров навести столь необходимый вам порядок внутри государства, а на мировой арене вывести его на позиции ведущей в экономическом и политическом отношении державы. Лично вас за посредничество ожидает крупное вознаграждение. Вы же в свою очередь… Но об этом потом… Мы не впервые у вас. Здесь уже побывала разведгруппа свободного поиска. Материал собран достаточный, и с вышеизложенным предложением мы обращаемся не вдруг, а в результате глубочайшего и кропотливейшего анализа состояния внутренних дел России и положения ее внешних связей сегодня, на рубеже восемнадцатого и девятнадцатого столетий.

Я просто подпрыгнул:

— Вот в чем дело! А я смотрю, как-то вы смешно одеты. У нас сейчас конец двадцатого.

— Быть того не может! — встрепенулся пришелец. — Вы, наверное, просто сами не знаете, в каком веке живете. Впрочем, нет, это абсурд.

Он подозрительно оглядел меня с головы до ног. Мне стало неуютно в своих старых потертых джинсах.

— Неужели ошибка? — заговорил он сам с собой. — Но ведь это значит полный провал Эксперимента. Какой, вы говорите, век?

— Конец двадцатого.

— Боже, боже! — пришелец, бормоча, заметался по комнате. — Я провалил Эксперимент. Я неблагонадежен. А это — Полная Замена Личности!..

Тут он, как вкопанный, остановился посередине комнаты и очень нехорошо посмотрел на меня:

— То-то я гляжу, странно у вас. Подозрительно-с… Свет вот… Говорю… Не от бога это все! Да и вот, право, штаны-то латаные-перелатанные, комнатушка — не ахти, да-да, а какие вольности себе позволяете! — И его липкий, холодный палец уткнулся в молочно-белую поверхность изваяния, оставив жирное пятно на левой груди.

Ах ты, сукин сын!

Я молча сгреб его в охапку и поволок к окну.

— Пардон! — заверещал он. — Не хотел обидеть ваших чувств…

— Давай вали отсюда!

— Но контакт… прогресс!..

— Я те законтачу! Искры посыплются. Ну!

— Я сам, позвольте, я сам, — повизгивал пришелец, суетливо карабкаясь на подоконник. Фалды его фрака разметались, выставляя на свет божий готовые лопнуть от натяжения панталоны. И так он был жалок, что я не удержался и помог ему. Пинком. Неожиданно он оказался легким и упругим, как гуттаперчевый мячик.

— Адью! — крикнул я ему вдогонку. К тому времени он уже докувыркался до четвертого этажа, завис на миг, а затем стал по-мультипликационному плавно снижаться, растопырив скрюченные руки и ноги. Вот он поравнялся с «тарелкой» и вдруг стал худеть на глазах. Нет, плющиться, будто воздух выпустили. Вот он, уже плоский, как собственная фотография, принялся медленно, начиная с ног, втягиваться в узкую щель под иллюминатором, которую я раньше и не заметил. Пришелец загнулся, как лист бумаги, обращенный ко мне блином старушечьего лица, и, недобро прищурившись, шевеля губами, погрозил плоским, как гвоздь из-под трамвая, пальцем. Морозные проволочки протянулись по моей спине. Наконец он исчез окончательно, оставив в ночной тишине звук, похожий на поцелуй.

Свет в моей комнате мигнул и погас.

«Тарелка» мелко задрожала — так, что во всем доме задребезжали стекла, потом затарахтела, закудахтала, как «инвалидка», накренилась и завертелась-завертелась все быстрее, потом подскочила и со свистом ввинтилась в небо, оставляя за собой белый ехидный хвост.

— Скатертью дорога. Своих полно.

Этажом выше что-то сердито стукнуло и загремел сонный голос профессиональной соседки:

— Вот позвоню куда следует! Разъездились тут… Дня им мало.

— Мяу, — отозвался кто-то еще выше.

А гроза кончилась. Почти. Я повернулся, шагнул от окна к выключателю и на что-то наступил.

Розовый параллелепипед из какого-то пластика. Похож на кусок мыла. Повертел перед глазами. Ни швов, ни соединений, взгляд не на чем остановить. Встряхнул. О! С каждым взмахом руки из него вылетало по слогу:

— Ска… тью… га… их… лно.

И я вернулся на рабочее место.

Так. Пятно. Вот же скотина по разуму. Интересно, что это — зависть или страх? Или ревность, или еще что? А, без разницы. Все это одним цветом. Стараюсь оттереть резинкой. Не берет. Шкуркой-нулевкой. Без толку. Сколоть? Нет. Подобные пятна «с мясом» способна откалывать только Жизнь. В этом есть своя правда. Пятно не пристало бы так основательно, если бы твоей натуре это было чуждо. Видно, я тебя бессовестно идеализировал. Да, так всегда. Теперь, с этим пятном, даже Дольше похоже на правду. Можно раскрашивать.

В одну руку я беру горсть душистой лесной земляники, в другую — горсть продрогших утренних звезд и бросаю все это тебе в лицо. Краски сами находят себе подходящее место. Теперь румянец. Я отламываю маслянистый и розовый, как крем с пирожного, ломтик зари и размазываю его по всей мраморной поверхности. Так. Волосы. Отрываю кончик хвоста извивающейся в агонии ночи и натираю этой липкой пахучей субстанцией брови и ресницы…

Ну вот. Я себе позволил в последний раз полюбоваться тобой. Сейчас ты такая, как на самом деле. Вот только пятна этого я никогда не замечал. Хотя где я мог его заметить? Ну, пора.

Я закрываю глаза и пытаюсь услышать свое сердце. Вот оно — тихое такое: «Тук-тук, тук-тук». Теперь твое. Ага, вот и оно! Бр-р, какое холодное. Знал бы кто, как не хочется. Но надо. И я прижимаю его к своему. Стало трудно дышать.

Теперь я уже отчетливо слышу стук своего сердца, но он стал реже и как-то надсаднее. Еще бы, ведь теперь оно раскачивает твое.

И вот самостоятельная искорка затеплилась в этом маленьком ледяном комочке. «Тук-тук, тук-тук» — уже легче стало. А через минуту уже два сердца в унисон гремят добрым паровым молотом: «Тук-тук! Тук-тук!!!»

Я чувствую, как теплеет у тебя в груди, как высоко вздымается она в первом глубоком вздохе, как чуть приоткрывается рот и дрожат, готовые подняться веки.

И я, надеясь встретить твой первый лучистый взгляд, спешу проснуться, открыть глаза, окунуться в это отчаянное море…

Листки, листки, листки… Рукопись передо мной и на полу. Пустая комната. Тапок посередине. Ага, пишу-таки. Ну-ну…

Все правильно. Стоит только что-то закончить, и ты теряешь это, а впридачу и частицу себя. А ты теперь там, где ты есть на самом деле. Ты проснешься и с удивлением будешь вспоминать странный сон. Будто тебя, совсем голую, кто-то внимательно осматривал, ощупывал. И было холодно. Было больно. Ты встанешь и впервые в жизни станешь разглядывать в зеркале себя всю. Очень даже ничего, вот только эта противная родинка на груди.

Ты оденешься, соберешь сумочку и, пройдя через капустный ад студенческой столовой на первом этаже, выйдешь из общежития на улицу и вольешься в общий поток, струящийся к учебному корпусу. Ты торопишься, Элли, и даже представить себе не можешь, что появилась на свет только сегодня ночью. Что впереди тебя ждет Желтая кирпичная дорога, ведущая в Изумрудный город. И все твои желания исполнятся. Так будет, ведь я написал так. А я — Бог.

Итак, центр мира создан.

— Вертись, Вселенная!

Взбодриться надо. Резко подымаюсь…

Из кармана вылетает:

— …тись…

Запускаю руку и извлекаю наружу прямоугольный розовый предмет. Встряхиваю несколько раз.

— …ная!.. — отзывается он и замолкает.

Ну, все ясно. А что, собственно?

— Бом-м-м… — неожиданно раздается заблудившийся раскат грома, словно аукционный гонг.

Продано!

Рисунки Людмилы СЕЛИВОНЧИК