Снова Ленигену приснился этот сон, и он проснулся от собственного крика. Выпрямившись, он сел на постели. Зубы стиснуты, а на губах судорожная ухмылка. Он услышал, что жена его Эстелла зашевелилась сзади и тоже села. Лениген не обернулся. Все еще во власти своего сновидения, он вглядывался в окружавший его фиолетовый сумрак, ожидая осязаемого доказательства, что мир реален.

В поле зрения вошло медленно ползущее кресло. Оно пересекло комнату и с мягким стуком ударилось о стену. Лениген слегка расслабился. Затем он ощутил прикосновение руки, прикосновение, которое должно быть успокаивающим, но которое обожгло, как укус шершня.

— Вот, — сказала Эстелла. — Выпей.

— Нет, — ответил Ленинген, — Я уже в порядке.

— Все равно выпей.

— Нет, спасибо. Со мной действительно все в порядке.

Он и в самом деле освободился от железных объятий кошмара. Он снова ощутил себя самим собой, и мир снова стал привычным и реальным. Это было главное; Лениген не хотел сейчас уходить из этого родного мира, даже если речь шла всего лишь о снотворном, о том расслабленном покое, который оно могло дать.

— Снова сон? — спросила Эстелла.

— Да, тот самый… Не хочется говорить об этом.

— Хорошо, хорошо, — сказала Эстелла.

(Она мне потакает, — подумал Лениген. — Я напугал ее. Да и сам напугался).

Она спросила:

— Милый, сколько времени?

Лениген посмотрел на часы.

— Шесть пятнадцать.

Но только он это произнес, как часовая стрелка судорожно прыгнула вперед.

— Нет, сейчас без пяти семь.

— Ты еще поспишь?

— Не думаю, — ответил Лениген. — Пожалуй, я уже встану.

— Хорошо, дорогой, — сказала Эстелла. Она зевнула, закрыла глаза, потом снова открыла их и попросила: — Милый, ты не думаешь, что тебе было бы неплохо связаться с…

— Он мне назначил на сегодня в двенадцать десять, — ответил Лениген.

— Это хорошо, — сказала Эстелла. Снова закрыла глаза и вскоре уснула. Лениген смотрел на нее. Каштановые волосы ее превратились в бледно-голубые, и один раз она тяжело вздохнула во сне.

Лениген вылез из постели и стал одеваться. Он был довольно крупный мужчина, с на редкость выразительными чертами лица, — на улице такого сразу приметишь. Еще у него была на шее сыпь. Больше Лениген ничем не выделялся. Если не считать, конечно, что ему регулярно снился ужасный, доводящий до безумия сон.

Следующие несколько часов он провел на парадном крыльце дома, наблюдая, как в предрассветном небе вспыхивают новые и сверхновые звезды.

Позже решил прогуляться. И, конечно же, ему повезло, не пройдя и двух кварталов, наткнуться на Джорджа Торстейна. Семь месяцев назад, в минуту душевной слабости, Лениген неосторожно рассказал Торстейну про свой сон. Торстейн был пухлый, сердечный малый, твердо верующий в самосовершенствование, дисциплину, практичность, здравый смысл и в иные еще более скучные добродетели. Его чистосердечная и простодушная выкинь-из-головы-эти-глупости позиция принесла тогда Ленигену облегчение. Но сейчас встреча с Торстейном раздражала. Конечно, такие люди — соль земли и опора нации, но для Ленигена, ведущего безнадежную схватку с неосязаемым, Торстейн стал уже не докучливым надоедой, а наказанием божьим.

— Здорово, Том! Как дела? — приветствовал его Торстейн.

— Прекрасно, — ответил Лениген, — просто отлично.

Он кивнул, изображая, насколько возможно, дружелюбие, и двинулся было дальше под плавящимся зеленым небом. Но от Торстейна не так-то просто отделаться.

— Том, мальчик, я думал над твоей проблемой, — сказал Торстейн. — Очень беспокоился за тебя.

— Очень мило с твоей стороны, — ответил Лениген, — но, право же, не следовало так утруждаться…

— Я делаю это потому, что хочу этого, — сказал Торстейн, и Лениген знал, что тот, к сожалению, говорит чистую правду. — Меня интересуют люди с их заботами, Том. И всегда интересовали. С детства. А мы с тобой долгое время были друзьями и соседями.

— Это, конечно, верно, — тупо пробормотал Лениген. (Когда нуждаешься в помощи, то самое худшее, что ты вынужден ее принимать).

— Прекрасно, Том, я думаю, что небольшой отдых — вот что сейчас нужно.

У Торстейна всегда имелся под рукой простой рецепт. Как врачеватель душ, практикующий без патента, он прописывал лекарство, доступное страждущему.

— Никак не получится взять в этом месяце отпуск, — сказал Лениген. (Небо теперь было апельсиново-розовым; три сосны засохли, а какой-то дуб превратился в кактус.)

Торстейн сердечно засмеялся.

— Он не может сейчас взять отпуск! А ты хоть об этом задумывался?

— Да нет вроде.

— Тогда задумайся! Ты устал, напряжен, замкнут и весь на взводе. Ты — перетрудился.

— Но я неделю был на больничном, — сказал Лениген. Он бросил взгляд на свои часы. Золотой корпус стал свинцовым, но время они показывали, кажется, точно. С начала разговора прошло почти два часа.

— Этого мало, — говорил Торстейн. — Ты все равно остался в городе и рядом со своей работой. Нужно прикоснуться к природе. Том. Когда ты в последний раз ходил в поход?

— В поход? Кажется, я вообще ни разу в походах не был.

— Вот! Видишь! Парень, надо прикоснуться к подлинному. Пожить не среди домов и улиц, а среди гор и рек.

Лениген взглянул на часы и с удовлетворением увидел, что они снова стали золотыми. Лениген порадовался — в свое время за корпус было заплачено 60 долларов.

— Деревья и озера, — продолжал Торстейн восторженно. — Ощущение, как растет под ногами трава, зрелище величественных горных вершин, грядущих на фоне золотого неба…

Лениген покачал головой.

— Я ездил в деревню, Джордж. Ни фига не помогло.

Торстейн был упрям.

— Ты должен вырваться из рукотворного окружения.

— А оно все кажется одинаково рукотворным, — ответил Лениген. — Деревья или здания — какая разница?

— Здания строит человек, — сказал с нажимом Торстейн. — А деревья создал бог.

У Ленигена были некоторые сомнения и относительно первого, и относительно второго, но он не собирался делиться своими соображениями с Торстейном.

— Тут, конечно, что-то есть. Я подумаю.

— Надо это сделать, — сказал Торстейн, — Я, кстати, знаю отличное местечко. В Мэйне, и там как раз есть одно прелестное озерцо…

Торстейн — большой мастер по части пространных описаний. Но, к счастью для Ленигена, внимание их было отвлечено происшествием. Загорелся стоявший неподалеку дом.

— Ой, чей это? — спросил Лениген.

— Семьи Мэкльби, — ответил Торстейн. — Второе возгорание за месяц. Везет им!

— Может, поднять тревогу?

— Ты прав. Я сам этим займусь, — сказал Торстейн. — И помни, что я сказал насчет местечка в Мэйне, Том.

Торстейн хотел уже идти, но тут случилось нечто забавное. Только он ступил на тротуар, как бетон под левой его ногой размяк. Захваченный врасплох Торстейн позволил ноге погрузиться в жижу по щиколотку, а инерция движения бросила его вперед, лицом на мостовую.

Том поспешил на помощь, пока бетон не затвердел.

— Все в порядке с тобой? — спросил он.

— Кажется, вывихнул лодыжку, — пробормотал Торстейн. — Но все нормально, идти смогу.

Он заковылял прочь, чтобы сообщить о пожаре. Лениген остался. Он решил, что пожар возник в результате спонтанного самовозгорания. Через несколько минут, как он и ожидал, пламя погасло в результате спонтанного самозатушения.

Нехорошо радоваться бедам ближнего, но Лениген не смог сдержать смешка, вспомнив о вывихнутой лодыжке Торстейна. И даже стремительный селевой поток, затопивший Мэйнстрит, не испортил хорошего настроения.

Но потом Лениген вспомнил о своем сне и снова запаниковал. Он поспешил на назначенную встречу с доктором.

Приемная доктора Семпсона на этой неделе была маленькой и темной. Старый серый диван исчез; вместо него стояли два кресла в стиле Луи Пятого и висел гамак. Изношенный ковер переткался заново, а лилово-коричневый потолок был прожжен сигаретой. Но портрет Андретти оказался на обычном месте на стене, и большая бесформенная пепельница сияла чистотой.

Дверь, ведущая внутрь, открылась, и высунулась голова доктора Семпсона.

— Привет, — сказал он, — одну минутку.

Голова исчезла.

Семпсон был точен. Дела его заняли лишь три секунды по часам Ленигена. А секундой позже Лениген был распростерт на обитой кожей кушетке со свежей бумажной салфеткой под головой. А доктор Семпсон спрашивал:

— Прекрасно, Том, ну, как наши дела?

— То же самое, — ответил Том. — Только хуже.

— Сон?

Лениген кивнул.

— Давай разберем его еще раз.

— Предпочел бы этого не делать, — сказал Лениген.

— Боишься?

— И больше, чем раньше.

— Даже сейчас, здесь?

— Да. Именно сейчас.

Наступила многозначительная целительная пауза.

Затем доктор Семпсон сказал:

— Ты уже говорил, что боишься этого сна, но ты никогда не говорил мне, почему ты так боишься.

— Ну… Это прозвучит глуповато.

Лицо Семпсона оставалось серьезным, спокойным, строгим — лицо человека, который ничего не считает глупым, который физически не способен посчитать что-либо глупым. Возможно, это была маска, но Лениген находил, что маска внушает доверие.

— Хорошо, я скажу, — внезапно начал Лениген, но тут же запнулся.

— Давай, — кивнул доктор Семпсон.

— Ну, все это потому, что я верю, что когда-нибудь, каким-то образом, я сам не понимаю как…

— Да, продолжай, — сказал Семпсон.

— Да, так вот, мир из моего сновидения станет реальным миром…

Он снова запнулся, затем продолжал с напором:

— …и в один несчастный день я проснусь и обнаружу, что я в том мире. И тогда тот мир станет реальностью, а этот — всего лишь сновидением.

Он повернулся, чтобы увидеть, как безумное признание подействовало на Семпсона. Но если доктор и был поражен, он этого никак не показал. Семпсон спокойно раскурил трубку от тлевшего указательного пальца левой руки. Потом он загасил палец и сказал:

— Да. Продолжай.

— Что продолжать? Это все, дело именно в этом!

На розовато-лиловом ковре появилось пятнышко размером с четвертак. Оно потемнело, разбухло и выросло в небольшое фруктовое дерево. Семпсон сорвал один из пурпурных стручков, понюхал, положил на стол. Он посмотрел на Ленигена твердо и печально.

— Ты уже рассказывал мне про этот свой кошмарный мир, Том.

Лениген кивнул.

— Мы обсудили его, проследили истоки, раскрыли его смысл для тебя. В последние месяцы, как мне кажется, мы установили, почему тебе необходимо терзать себя этими кошмарами и ночными страхами.

Лениген с несчастным видом кивнул.

— Но ты отказываешься смотреть правде в глаза, — продолжал Семпсон. — Ты каждый раз забываешь, что мир твоих снов — это сон, только сон и ничего больше, сон, управляемый произвольными законами, которые ты сам же и создал для удовлетворения нужд своей психики.

— Хотелось бы в это верить, — сказал Лениген. — Загвоздка в том, что этот треклятый кошмарный мир странно логичен.

— Ерунда, — ответил Семпсон, — это все потому, что твоя иллюзия герметична, замкнута в себе, сама себя питает и поддерживает. Поведение человека определяется его взглядами на природу окружающего мира. Зная эти взгляды, можно полностью объяснить его поведение. Но изменить эти взгляды, эти допущения, эти фундаментальные аксиомы почти невозможно. Например, как можно доказать человеку, что им не управляет какое-нибудь секретное радио, которое только он один слышит?

— Я, кажется, начинаю понимать, — пробормотал Лениген. — Со мной что-то похожее?

— Да, Том, с тобой что-то вроде этого. Ты хочешь от меня доказательств, что этот мир реален, а мир твоих снов — пустышка. Ты предполагаешь, что сможешь выкинуть из головы все эти фантазии, если я смогу предоставить такое доказательство.

— Именно так! — воскликнул Лениген.

— Но дело в том, что я не могу его дать, — сказал Семпсон. — Природа мира очевидна, но недоказуема.

— Слушайте, док, но ведь я не так серьезно болен, как этот парень с секретным радио, а?

— Ну, конечно, нет. Ты более логичен, более рационален. У тебя есть сомнения в реальности мира, но, к счастью, ты подвергаешь сомнению и свои иллюзии.

— Тогда давайте попробуем, — сказал Лениген. — Я понимаю, что вам это трудно, но постараюсь воспринять все, что в силах буду воспринимать.

— Это в общем-то не моя область, — сказал Семпсон. — Этим занимаются метафизики. Боюсь, что я не слишком силен в таких вещах…

— Давайте попробуем! — взмолился Лениген.

— Ну хорошо, давай.

Семпсон задумался, наморщил лоб. Затем сказал:

— Мне кажется, что, поскольку мы исследуем этот мир с помощью своих чувств, то, следовательно, мы должны в своем анализе опираться на свидетельство этих чувств.

Лениген кивнул, и доктор продолжал.

— Итак, мы знаем, что вещь существует постольку, поскольку наши чувства утверждают, что она существует. Каким образом можно проверить достоверность наших наблюдений? Путем сравнения их — с ощущениями других людей. Мы знаем, что наши ощущения нас не обманывают, если ощущения других людей относительно существования какой-либо вещи согласуются с нашими.

Лениген подумал и сказал:

— Значит, реальный мир — это просто то, что о нем думает большинство людей?

Семпсон скривил губы и ответил:

— Я же говорил, что не силен в метафизике. Но все же я думаю, что это приемлемое доказательство.

— Да, конечно… Но, док, предположим, что все наблюдатели заблуждаются. Например, предположим, что существует много миров и много реальностей, а не один или одна. Предположим, что это только одна грань существующего бесконечного их числа. Или предположим, что природа реальности обладает способностью меняться и что каким-то образом я могу постичь это изменение…

Семпсон вздохнул, выловил маленькую зеленую летучую мышь, запорхнувшую под полы его куртки, и машинально прихлопнул ее линейкой.

— Тут-то и зарыта собака, — сказал он. — Я не могу опровергнуть ни одного из твоих предположений. Думаю, Том, что лучше было бы еще раз пройтись по твоему сну с начала и до конца.

Лениген поморщился.

— Мне бы действительно не хотелось этого делать. У меня предчувствие…

— Знаю, — сказал Семпсон, слабо улыбаясь, — но это помогло бы нам разобраться раз и навсегда, не так ли?

— Возможно, — сказал Лениген. Он набрался храбрости и (кстати, совершенно напрасно) произнес:

— Ну, хорошо, сон начинается так…

И как только он начал говорить, его охватил ужас. Лениген чувствовал головокружение, слабость, страх. Он попытался подняться с кушетки. Над ним маячило лицо доктора. Лениген увидел отблеск металла, услышал голос Семпсона:

— Кратковременный приступ… попытайся расслабиться… думай о чем-нибудь приятном…

Затем то ли Лениген, то ли мир, то ли оба сразу канули в небытие.

Лениген и (или) мир пришли в сознание. Прошло, а может быть, и нет, какое-то время. Могло случиться, а может, и нет, все что угодно. Лениген сел, выпрямился и посмотрел на Семпсона.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Семпсон.

— Порядок, — ответил Лениген. — А что со мной было?

— Тебе стало плохо. Ничего страшного.

Лениген откинулся назад и попытался успокоиться. Доктор сидел за столом и что-то писал. Лениген закрыл глаза и досчитал до двадцати, затем осторожно открыл их снова. Семпсон все еще писал.

Лениген оглядел комнату, насчитал пять картин на стенах, пересчитал их, поглядел на зеленый ковер, нахмурился, снова закрыл глаза. На этот раз он считал до пятидесяти.

— Ну что, продолжим разговор? — спросил Семпсон, захлопнув тетрадь.

— Нет, не сейчас, — ответил Лениген.

(Пять картин, зеленый ковер).

— Ну, как хочешь, — сказал доктор. — Кажется, наше время истекло. Но можешь еще прилечь в передней, прийти в себя…

— Нет, спасибо, я пойду домой, — ответил Лениген.

Он встал, прошел по зеленому ковру, оглянулся, посмотрел на пять картин и на доктора, который ободряюще улыбался ему вслед. Затем вышел в переднюю, пересек ее, через внешнюю дверь вышел в коридор, по коридору прошел к лестнице и по лестнице спустился к выходу на улицу.

Он шел и глядел на деревья, на ветвях которых зеленые листья шевелились под легким ветерком слабо и предсказуемо. На улице было оживленное движение, и транспорт, в полном соответствии со здравым смыслом и правилами, вперед двигался по правой стороне улицы, а назад — по левой. Небо было голубое и оставалось голубым, и оставалось таким, очевидно, долгое время.

Сон? Он ущипнул себя: щипок во сне? Он не пробудился. Он закричал: иллюзорный крик? Он не проснулся.

Лениген оказался в знакомой обстановке своего кошмара. Но сейчас кошмар длился гораздо дольше, чем обычно, и конца ему видно не было. Следовательно, это уже не сон. (Сон — это просто более короткая жизнь, а жизнь — более длинный сон). Лениген совершил переход, или, может быть, переход создал Ленигена. Невозможное свершилось, потому что оно было возможным в мире Ленигена, но назад путь отрезан, потому что в этом мире невозможное невозможно.

Мостовая никогда больше не расплавится под его ногами. Здание Первого национального городского банка, что высилось над ним, стояло здесь вчера и будет стоять здесь завтра. Нелепо мертвое, лишенное возможности выбора и перемен, оно никогда не превратится в гробницу, в самолет или в скелет доисторического монстра. С унылым постоянством будет оно оставаться строением из стали и бетона, бессмысленно являя это свое постоянство, пока не придут люди с инструментами и не начнут скучно разбирать его.

Лениген шел по окаменелому миру, под голубым небом, затянутым у горизонта неподвижным маревом. Это небо, казалось, обещало нечто такое, чего оно никогда не могло дать. Машины двигались по правой стороне, люди пересекали улицы на переходах, разница в показаниях часов составляла минуты и секунды.

Где-то за городом лежали поля и леса, но Лениген знал, что трава там не вырастет под чьими-нибудь ногами, она просто есть. Она, конечно, тоже растет, но медленно, незаметно, так что органы чувств этого не воспринимают. И горы здесь были такие же черные и высокие, но они казались похожими на гигантов, захваченных врасплох, на полушаге, и обреченных на неподвижность. Никогда больше не промаршируют они на фоне золотого (или пурпурного, или зеленого) неба.

Таков этот замороженный мир. Таков этот медленно изменяющийся мир, мир предписаний, распорядка, привычек. Таков этот мир, в котором ужасающие объемы скуки были не только возможны, но и неизбежны. Таков этот мир, в котором изменение — эта подвижная, как ртуть, субстанция — превратилось в тягучий, вязкий клей.

И потому магия мира происшествий здесь уже невозможна. А без магии жить нельзя.

Лениген закричал. Он орал, вокруг него собирались люди и глядели (но никто ничего не предпринимал и ни во что иное не превращался), а затем появился полицейский, как это и должно быть (но солнце ни разу не изменило свой облик), а затем приехала машина скорой помощи (но улица не менялась, и на машине не было ни гербов, ни гербариев, и у нее было четыре колеса, а не три или двадцать пять), и санитары доставили его в здание, которое стояло именно там, где оно и должно было стоять, и какие-то люди стояли вокруг него, и они не изменялись и не могли измениться, и они задавали ему разные вопросы в комнате с безжалостно белыми стенами.

Они прописали отдых, тишину, покой. К несчастью, это был именно тот яд, с помощью которого он когда-то пытался спастись от своего кошмара. Естественно, ему вкатили лошадиную дозу.

Он не умер; яд был не настолько хорош. Он просто сошел с ума. Его выписали через три недели как образцового пациента, прошедшего образцовый курс лечения.

Теперь он живет себе и верит, что никакие изменения невозможны. Он стал мазохистом — наслаждается наглой правильностью вещей. Он стал садистом — проповедует святость механического порядка.

Он полностью освоился со своим безумием (или безумием мира) во всех его проявлениях и примирился с окружением по всем пунктам, кроме одного. Он несчастлив. Порядок и счастье — смертельные враги, и мирозданье до сих пор так и не смогло их примирить.

Перевел с английского Анатолий БИРЮКОВ

Рисунки Николая БАЙРАЧНОГО