Денарий кесаря

Дроздов Анатолий Федорович

Часть III

Денарий кесаря

 

 

1

Я, Марк Корнелий Назон Руф, разворачиваю третий, самый скорбный свиток своего повествования. Слезы туманят мой взор, но я не стыжусь их. Римляне избегают проявлений чувств, они гордятся умением стоически переносить удары судьбы, но я давно римлянин только по имени…

Отразив нападение пиратов у острова Крит и уничтожив вражескую трирему, мы благополучно прибыли к берегам Иудеи. Наша либурна «Дельфин» скользнула в гавань Кесарии и отшвартовалась у каменного пирса. Никто не встречал посланников консула, потому что никто не знал о нашем прибытии. Мой отец, сенатор и префект Луций Корнелий Назон Руф, друг Аким и я сошли на грубый камень пирса и после короткого совещания решили идти прямо к прокуратору. Триерах либурны Леонид вызвался нас сопровождать…

В Египте, где я живу, мало говорят на латыни — в прибрежных городах в ходу диалект греческого «койне», а в глубинных районах — местное наречие. Здесь плохо знают римское устройство власти, слово «прокуратор» пробуждает у людей страх. Когда-то прокураторами в Риме звали (да и сейчас зовут) рабов, управлявшим домами. Став вольноотпущенниками, бывшие рабы стали управлять канцелярией и государственной казной. Император Август сделал должность прокураторов почетной, отдав под их начало малозначительные провинции, занять эту должность стремятся многие почтенные всадники. Сенаторы, отбывшие свой срок на посту консула или претора, уезжают управлять большими провинциями, их для проконсулов или пропреторов не хватает, многие не отказались бы от прокураторского звания. Империя платит прокураторам немалые деньги, к тому же человек, приставленный к сбору подати с провинции, одним жалованием довольствуется редко. В Римской империи должность префекта считается выше прокураторской, но ни один префект не в состоянии так быстро сколотить состояние, как прокуратор самой отдаленной римской провинции…

Я понял это, едва мы вступили в резиденцию Пилата в Кесарии — величественное здание с беломраморными колоннами, резным фризом и фронтоном, декорированным скульптурами. Полы резиденции украшали мозаики, стены были богато расписаны — трудно было поверить, что это не дворец римского богача, а всего лишь канцелярия римского чиновника. Сам прокуратор Иудеи оказался под стать своему обиталищу — высокий, широкоплечий, статный. Его лицо трудно было назвать красивым: крючковатый самнитский нос, глубоко посаженные темные глаза, тонкие губы. Курчавые жесткие волосы густо пересыпаны сединой. Это был облик солдата: заслуженного, много испытавшего ветерана, которого любят легионеры и боятся враги. С Пилатом так оно и было: солдаты его обожали, враги трепетали при одном звуке его имени. Следует добавить, что врагами у прокуратора были все, кто не римлян, а также некоторые римляне…

К моему удивлению Пилат принял нас ласково. Долго расспрашивал о путешествии, посетовал на дерзость пиратов, посмевших напасть на римское военное судно, пообещал щедро наградить храбрую команду «Дельфина». Держался прокуратор просто, без подобострастия, но и не надменно. А когда отец заговорил о поручении Сеяна, остановил:

— Дела подождут, префект! Позже… Отдохни с дороги! Тебе и твоим спутникам отведут комнаты в моей резиденции, вечером будет пир в честь вашего приезда. Не так часто посещают Иудею посланцы консула!

На угощение Пилат не поскупился. Зайдя в пиршественный зал (триклинием его назвать было трудно), я замер, пораженный богатством обстановки и еще более — обилием золотой и серебряной посуды, которой были уставлены накрытые тончайшими льняными скатертями огромные столы. Стоит ли добавлять, что никаких селл и бисселиев здесь не имелось, зато стояли роскошные ложа с ножками в виде лап льва; ложа были усыпаны мягкими подушками, обтянутыми цветной парчой. Отец, как я заметил, тоже не ожидал такой роскоши и остановился у порога. Однако постоять нам не дали. Подбежал раб-распорядитель в красивой тунике и с поклонами отвел нас к главному столу. Пилат предложил отцу почетное место рядом с собой, мне отвели ложе по левую руку от прокуратора, Акима повели к дальнему столу, где я заметил триерарха Леонида и нескольких моряков с «Дельфина». Прокуратор строго следовал правилам официального римского застолья, где места гостям отводятся соответственно их положению. Я, конечно, был всего лишь центурионом и по чину должен был сидеть (вернее, возлежать) рядом с Акимом и Леонидом (чему был бы только рад), но сын посланника консула в глазах Пилата стоял лишь на ступень ниже отца, поэтому я неловко примостился на назначенном мне ложе. Подбежавшие рабы омыли мне руки, вытерли их тончайшим полотенцем и возложили на голову венок из цветов. Я неохотно подчинился. Все это было непривычно и неловко.

— Salve! — раздалось рядом.

Я повернул голову и онемел. На соседнем ложе вольно раскинулась молодая римлянка. Ее молочно-белая, гладкая кожа светилась как полированный мрамор, большие зеленые глаза влажно блестели, а прическа из уложенных башней завитых волос была богато украшена цветами. Ее красота казалась совершенной — как у статуй лучших греческих мастеров. Я смутился так, что забыл ответить на приветствие. Соседка моя улыбнулась, показав ровные белые зубки.

— Знакомься, Марк, моя племянница Валерия! — пророкотал справа бас прокуратора. — Жена трибуна Секста Цезия Грата. Муж ее сейчас в Сирии, и я попросил Валерию скрасить тебе одиночество на пиру — я буду занят беседой с сенатором. Не возражаешь?

Я смущенно поблагодарил, и прокуратор повернулся к отцу. Тем временем рабы стали наполнять чаши вином, другие поставили на столы первую перемену блюд. Пилат, как хозяин пиршества, привстав, вознес благодарность богам и предложил выпить за здоровье римских консулов Тиберия Цезаря Августа и Луция Элия Сеяна. Послышался грохот отодвигаемых лож — все вставали, выказывая тем самым почтение правителям Ойкумены. Я вознамерился сделать тоже, но Валерия, движением руки остановила мой порыв.

— Ты же не солдат! — сказала она насмешливо.

— Я центурион! За здоровье императора и консулов в легионах пьют стоя!

— Здесь не легион, — усмехнулась Валерия, — так что оставь гарнизонные замашки. Мне они так надоели! В кои века приезжает умный человек из Рима, и тут же пытается прыгать, как пьяный ветеран в харчевне.

Я смутился и опустил глаза.

— Здесь много будут возглашать, — пояснила Валерия, — вставать и падать. Будут пить здоровье наместника провинции, сенатора, трибунов… Потом позовут полуголых сирийских танцовщиц. От танцев гости распалятся и станут ловить плясунь. Но танцовщицы здесь проворные, многим поймать не удастся. Гости вернутся за столы, от обиды станут пить еще больше. Рабы не будут поспевать носить тазики, поэтому заблюют столы. Многих гостей придется развозить на повозках — видел, сколько их ждет на площади? Назавтра все с удовольствием вспомнят, как славно повеселились у прокуратора. Всегда одно и то же! — она вздохнула. — Ты хочешь такого веселья?

Я покрутил головой.

— Тогда слушай меня! — сказала она покровительственно. — Гостю из Рима за нашим столом надо быть осторожным. Можно съесть чего-нибудь дурного или выпить. Это Иудея, местные повара хорошо готовят свои блюда, но не знают римских. Вместо вина могут поднести сикера, — она скривилась. — Это такая гадость! Непривычные к нему люди сразу пьянеют, а назавтра у них болит голова…

— Я буду слушаться! — с готовностью согласился я.

— Хороший мальчик! — Валерия ласково погладила меня по голове. — Правильно решил. Послушные дети получают лакомство.

Мне не понравилось упоминание о детях, но обещание лакомства заслонило обиду. Я пристально посмотрел на Валерию, желая получить ответ, о том ли лакомстве я подумал; ее взгляд подтвердил, что подумал я правильно. С этого мгновения происходящее в зале перестало меня интересовать. Я поднимал свою чашу при очередной здравице, демонстрируя тем самым свое внимание к пиршеству, и слегка отпивал из нее — тем мое участие в общем застолье и ограничивалось. Валерия сразу пресекла мое намерение осушать чашу до дна.

— Не люблю пьяных! — твердо заявила она, и я подчинился. Мы мало пили и ели, зато много говорили — о поэзии, греческой философии (к моему удивлению Валерия неплохо разбиралась в учениях греков — куда лучше меня), затем, когда за столами стало шумно, перешли к более интересным вещам. Мы разговаривали вполголоса, время от времени легко касаясь друг друга, и эти прикосновения пьянили меня крепче неразбавленного вина. Я узнал, что Валерия рано осиротела, и Пилат забрал ее к себе. Жена будущего прокуратора заменила ей мать, сам Пилат — отца. Прокуратор считал ее дочерью и относился соответственно. Валерия следовала за дядей по всем легионам, где будущему прокуратору довелось служить, великолепно знала гарнизонную жизнь и ненавидела ее. Валерия мечтала о Риме, но была вынуждена жить в Иудее. Шестнадцати лет Пилат выдал ее замуж за племянника своего предшественника, Секста Цезия Грата, который к моменту назначения нового прокуратора числился трибуном легиона, расквартированного в Антиохии, но возглавлял когорту в Кессарии. Секст был вдвое старше Валерии, для того, чтобы жениться на ней, ему пришлось развестись. Первая жена и двое детей остались в Дамаске, трибун часто навещал их. Тем более что по делам службы Грату несколько раз в год приходилось ездить в главный город Сирии. На время его отлучек Валерия переселялась к Пилату: Грат безумно ревновал жену, и надеялся, что дядя не позволит ей осквернить супружеское ложе. Все это Валерию несказанно злило. Как я понял, мужа она не только не любила, но и не почитала — ее выдали за трибуна против воли. У старшего Грата имелись обширные связи в Риме, что привлекло Пилата, что до Валерии… Разве римские отцы спрашивают у дочерей, кого они хотели бы видеть мужьями?..

Как ни мало я пил, но пришло время, когда жидкость попросилась наружу. Я хотел соскользнуть с ложа и удалиться в нужную комнату, но Валерия упредила меня. Взмахом руки она подозвала раба с урыльником. Мне ни разу не приходилось облегчаться рядом с женщиной (рабыни не в счет!), и я застеснялся. Но Валерия ободрила меня взглядом. К моему удивлению она не отвернулась, внимательно наблюдая за процессом.

— Я вижу, ты уже не мальчик! — улыбнулась она, когда раб с урыльником удалился. — А взрослым мужчинам лакомство не полагается!

Лицо мое вытянулось, и Валерия засмеялась:

— Взрослым мужчинам не дают сладостей, их кормят — много и сытно. Я заметила, что ты совсем мало ел, центурион! Видно кушанья, приготовленные нашим поваром, не понравились. Придется мне поддержать честь дома!

Я с таким вожделением приник губами к ее руке, что Валерии пришлось отдирать меня за волосы.

— На нас смотрят! — сердито прошептала она.

— Кто? — удивился я.

В это время в зал как раз зашли танцовщицы, взгляды гостей устремились на них.

— Я не о гостях, — пояснила Валерия, отодвигаясь. — Гости пьяны, им не до нас. Но откуда мне знать, кому из рабов муж отсыпает сестерции, дабы тот присматривал за мной? Я не хочу, центурион, чтобы меня зарезали, как козленка на жертвеннике, Грат на это способен. Нам нужно быть осторожными.

Я молчал, с горечью думая, что мои дерзновенные мечтания за этим столом были напрасными. Валерия поняла и тихонько прошептала мне на ухо:

— Скоро гости станут гоняться за танцовщицами, я встану и уйду — жене трибуна, почтенной римской матроне, не к лицу такие зрелища. Ты останешься. Когда гости бросятся ловить рабынь, сделай тоже самое. Есть танцовщицы, которые позволяют поймать себя молодым красивым центурионам, — Валерия засмеялась, но тут же голос ее посуровел: — Только не обольщайся — они делают это за деньги. Не вздумай уйти с кем-нибудь! — Валерия так крутанула мое ухо, что я вскрикнул. — Оставь танцовщицу и возвращайся за стол! Пусть все думают, что вы договорились с ней. Начнешь пить, будто бы с радости, в то время как все остальные, кто не поймал, будут пить с горя. Только не увлекайся — потеряешь аппетит, — я понял, что она улыбается. — Побудешь здесь, пока гости не перепьются, сделаешь вид, что сам едва стоишь на ногах и уйдешь.

— Как я найду тебя?

— Не беспокойся…

Скользнувшие вслед за танцовщицами музыканты задули в флейты, ударили в тамбурины — пляска началась. Это было действительно пляска, а не танец: в одних набедренных повязках и ножных браслетах сирийки с медовыми, блестящими от масла телами скакали по залу, вертя бедрами и высоко выбрасывая ноги. Их округлые груди задорно колыхались от прыжков, распаляя подвыпивших мужчин. Со всех сторон слышался грохот отодвигаемых лож — гости вставали, чтобы лучше разглядеть прелести плясуний. Музыка то ускорялась, то замедляла темп; в такие мгновения танцовщицы подходили ближе и скользили вдоль столов, зазывно улыбаясь и протягивая руки к гостям. Я почувствовал, как все естество мое возбудилось и стал сползать с ложа. Валерия больно ущипнула меня за бедро.

— Не забудь! — прошептала сердито.

Музыка умолкла, и в этот миг из-за дальнего стола раздался хриплый возглас:

— Римляне! Похищай сабинянок!

Гости, получив команду, бросились ловить танцовщиц. Музыканты тут же задули в флейты, сопровождаемые дикой мелодией мужчины метались по залу, пытаясь завладеть вожделенными телами, танцовщицы с визгом ускользали. Им это не составляло труда: обильно намащенные тела легко выскальзывали из потных ладоней похотливых самцов, сандалии мужчин скользили по гладкому мрамору пола, гости падали, путаясь в своих тогах. Некоторые после падения не в силах были подняться. Я очумело глянул на Пилата, ожидая, что он прекратит это непотребство, но прокуратор громко хохотал, указывая пальцем на самых неловких. Я понял, что это любимая его забава: прокуратор искренне радовался дикому зрелищу и хлопал отца по плечу, приглашая гостя веселиться вместе. Я глянул влево: ложе Валерии пустовало. Я не заметил, как жена трибуна исчезла. Вспомнив ее наказ, я вскочил с ложа и побежал в толпу. После двух безуспешных попыток схватить сколькие тела, я изменил тактику. Присмотрелся. Танцовщицы летали по залу не беспорядочно, а словно бегали по кругу — по всему было видать, что им такие догонялки привычны. Мужчины пытались бежать следом, но отягощенные вином и едой, в сандалиях они никак не могли успеть за легконогими, босыми плясуньями. Некоторые из гостей, похитрее, пытались рассечь стайку убегавших, хватали прелестниц, но тем на выручку приходило масло.

Я занял позицию у края стола и стал ждать. Навстречу, уворачиваясь от нагонявшего ее кряжистого центуриона, бежала полногрудая плясунья. Прыгнув вперед, я схватил ее поперек тела. Руки мои скользнули по масляной коже, но я предусмотрительно присел. Танцовщица рыбкой взлетела на мое на плечо, где и замерла, плотно схваченная за набедренную повязку. Я встал с добычей, гордо поглядывая по сторонам.

— Отдай! — закричал подбежавший центурион. — Она моя!

— Что ж не поймал ее? — усмехнулся я.

— Ты помешал мне! Отдай!

Горячий бок плясуньи грел мне щеку, я слышал, как она дышит, и заупрямился.

— Не отдам!

— Да я тебя! — центурион зашарил у пояса. — Узнаешь Луция Приска!

— Приск! — раздался позади бас Пилата. — Оставь гостя в покое! Бегать надо быстрее!

Центурион бросил на меня злобный взгляд и отошел. Я опустил добычу на пол.

— Меня зовут Медея! — горячо прошептала мне на ухо плясунья. — Любой раб за сестерций отведет тебя в мою комнату. Приготовь серебряный денарий, и ночью ты захлебнешься от счастья!

«Скажи это Приску!» — хотел вымолвить я, но, вспомнив наставления Валерии, промолчал. Кивнул.

Плясунья убежала, я вернулся к столу.

— Как тебе удалось? — полюбопытствовал Пилат, когда я подошел, и сам же ответил: — Умен! Первым из гостей догадался! Герой! Герою положена награда, и этой ночью ты ее получишь. На Медею еще никто не жаловался! — Пилат захохотал.

Я глянул в зал. Моя удача не осталась незамеченной, и те из гостей, кто был потрезвее, переняли прием. Римляне несли на плечах похищенных сабинянок, те довольно визжали и болтали в воздухе ногами. Аким сумел схватить сразу двоих, одну из танцовщиц он великодушно скинул на руки Леониду, и за дальним столом началось знакомое мне перешептывание. Поскольку на пиру у Пилата рабам возлежать не полагалась, переловленные танцовщицы скоро убежали, застолье продолжилось. Я с удовольствием покинул бы зал вместе с плясуньями, но Валерия велела ждать… От скуки я стал прислушиваться к разговору Пилата с отцом, и сразу понял, что обсуждают они отнюдь не прелести сириек.

— Ты не знаешь этой страны и этих людей! — сердито говорил Пилат. — Иудей станет чеканить монету с ликом императора? Они наши денарии брать в руки брезгуют! Их бог, видишь ли, запрещает изображать людей! И ведь не прикоснулись бы, не вели мы платить подать Риму таким серебром. Знаешь, кто у них самый презренный человек? Сборщик налогов, мытарь по-местному! У нас это почтенная должность, люди готовы на многое, чтоб ее занять, а у них мытарь — изгой. По двум причинам. Во-первых, собирает подать ненавистному императору, во-вторых, постоянно имеет дело с монетами, где этот император изображен. Проклятое племя!..

— В провинции живут не только иудеи, — возразил отец. — Есть греки, римляне.

— Греки сплошь заняты торговлей, а римлян — горстка!

— Не совсем горстка, да и горсть горсти рознь… Помнишь Марка Антония, прокуратор?

— Помню!

— Когда они с будущим Августом делили Рим, Антоний выбрал восточные провинции. Почему?

— Из-за Клеопатры.

— Нет, прокуратор, Клеопатра помогла Антонию эти провинции потерять — вместе с жизнью. Марк Антоний, чтоб о нем не писали, был отличным полководцем и знал, что легионы, расквартированные на востоке, лучшие. С ними он мог завоевать мир.

— Не завоевал…

— Легионы не захотели сражаться с братьями, которых вел Август. А если б захотели, неизвестно, кто правил Римом сейчас.

— Тиберий Цезарь Август! Кто ж еще?!.

— Ценю твою преданность императору и сам его почитаю, потому поручение консула исполню добросовестно.

— Исполнить можно по-разному, — раздражено сказал Пилат. — Что ты станешь делать, если выяснится, что никакого заговора нет, а эти монеты — всего лишь глупые фальшивки?

— Так и доложу Сеяну.

— Консул будет недоволен. Он ждет сообщения о заговоре.

— Консул велел мне докопаться до истины, а не придумывать, чего нет.

— Он так и сказал? — недоверчиво спросил Пилат.

— Так, прокуратор!

— Клянешься?

— Юпитером!

— Рад слышать это, — улыбнулся Пилат. — Признаться, когда мне доложили: приехал сенатор с поручением от консула, я подумал: «Беда!» Если б ты знал, Луций, сколько гадостей пишут про меня в Рим! Эти иудеи — первые кляузники в мире! Они нападают на моих солдат, солдаты, естественно, дают отпор наглецам, убитые и раненые с обеих сторон — что же? Будь это другая провинция, вождей племени обвинили бы в мятеже и распяли. Но это Иудея! Первосвященники, не отрицая самого факта нападения (попробуй отрицать, когда убитых возят повозками!), пишут в Рим, что Пилат спровоцировал бунт! Дескать, Иерусалим — священный город, в него нельзя вносить изображения животных и людей, а легионеры прокуратора вошли со своими орлами и изображениями императора на вексиллиях, чем оскорбили чувства верующих! Ты слышал такое! Мы, выходит, должны ходить по своей провинции без орлов и знамен!

Отец сочувственно покачал головой.

— Мы отняли у них право суда, потому что когда ловили разбойника, убившего римлянина, иудеи делали все, чтоб отпустить того на волю. Разбойники повисли на крестах, где им самое место, после чего ко мне стали водить несчастных бродяг, требуя, чтобы я их распял. «За что?» — спрашиваю. Отвечают: «Он плохо говорил о нашем боге!» Мне есть дело до их бога? К тому же, если он бог, пусть сам разбирается с теми, кто его хулит! Какой он бог, если его не боятся?

— Мы наказываем тех, кто не приносит жертвы Юпитеру! — возразил отец.

— Это разные вещи, префект! Римский гражданин обязан приносить жертвы богам, не делая это, он выступает против государства. Зато никто не требует от римлянина, чтобы не смел ругать богов, обсуждать с друзьями, от кого скорее можно получить помощь и кому принести жертву побогаче. Я, кстати, спрашивал у иудеев: «Этот бродяга отказался принести жертву вашему богу?» «Нет! — отвечают. — Жертвовал. И в храм ходил поклониться святыне». «Тогда в чем дело?» «Он говорит вопреки Писанию!» Ты видел их Писание, префект? Вот такой свиток! Есть греческий перевод, я читал. Там столько всего нагромождено, что у нормального человека ум за разум заходит! Неудивительно, что у них есть целое племя, которое только тем и занято, что толкует, чего хочет от иудеев их бог. Зовут их левитами. Левиты неплохо живут, и, понятное дело, им не нравится, когда кто-то отнимает у них кусок хлеба. Это их дела, причем здесь римский прокуратор? Я должен толковать Писание?..

— Как же ты поступаешь? — полюбопытствовал отец.

— Осуждаю к смерти этих бедолаг! В конце концов, это не римские граждане… Если я отпущу такого на волю, то первосвященники напишут в Рим, что я потворствую преступникам! После чего приедет сенатор, или кто-либо другой, и станет проверять доносы. Хорошо, если это будет честный человек, как ты, но люди разные. У первосвященников сундуки полны золота, они не поскупятся, дабы убрать неугодного им прокуратора. Если хочешь знать мое мнение, мы слишком долго возимся с этим сбродом! Давно пора легионам пройти по Иудее железными калигами и установить римский порядок! Провинция расцветет! Они жалуются на римлян, но стоит нам уйти, как тут же перережут друг друга! В их вере несколько течений, которые люто соперничают. Раньше они просто ругались. Теперь появились какие-то зелоты, которые взялись за ножи. Они охотно вырезали бы римлян, но сделать это непросто — римляне в состоянии себя защитить. Поэтому зелоты режут своих — тех, кто сотрудничает с нами. Если б время, которое здесь тратят на толкование Торы, использовать на благоустройство провинции, Иудея стала бы восьмым чудом света! Ты видел их города, префект? Это груда глиняных клоповников с земляными полами! Кесария не пример, это римский город, выстроенный греческими архитекторами по лучшим образцам. Даже дворцы иудеев настолько уродливы, что меня прошибает понос, когда приходится в них ночевать. А их единственный храм, эта груда камней, которой они так гордятся, что запрещают римлянам туда входить! Как будто мне доставляет удовольствие лицезреть эти стены! Но я ведь должен проверить, не прячутся ли в храме преступники?! Они пишут на меня доносы, а я строю акведук в Иерусалиме. Сам можешь увидеть: через декаду у иудеев большой праздник, называется Пейсах. В Иерусалиме соберутся толпы, по их верованию каждый иудей должен в этот день придти в храм и принести жертву — удобное время и место для возмущения. Мне придется ехать туда. Возьму с собой когорту, при виде солдат у них пропадает желание бунтовать. Приглашаю тебя, префект!

— Я начну розыск с Кесарии.

— Ты быстро его закончишь. Я дам тебе столько людей, сколько пожелаешь, окажу любую помощь. Сам убедишься, что я прав…

Дальше слушать я не стал и соскользнул с ложа.

— Куда ты? — остановил меня отец.

— Не мешай ему, префект! — засмеялся Пилат и подмигнул мне. — Центуриона ждут. Это интереснее, чем слушать беседу двух стариков…

В пиршественном зале все шло, как предсказала Валерия: рабы бегали с медными тазиками, часть гостей уже лежали бездыханными, те, кто покрепче, громко разговаривали, стараясь перекричать друг друга. Никому не было до меня дела, чему я только радовался. Оказалось, что и в коридоре, куда я вышел, до меня никому нет дела: рабы с блюдами, кувшинами, тазиками, урыльниками сновали взад-вперед, никто не подходил ко мне и не предлагал таинственным шепотом следовать за собой. Стоять в коридоре было неловко, рабы, пробегая мимо, косились; я сердито сорвал с головы венок, бросил его на пол и отправился в свою комнату. «Сейчас возьму деньги, и велю первому же рабу позвать Медею!» — решил я.

В комнате горел светильник, я уже направился к сумке, где хранил кошелек, как заметил тень в углу. Тень колыхнулась, я инстинктивно схватился за пояс. Рука встретила пустоту; я вспомнил, что отправился на пир, как и все, без оружия.

— Я такая страшная, центурион? — Валерия вышла из тени и насмешливо уставилась на меня. Я не нашелся, что ответить. — Чем искать меч, лучше закрой дверь — и покрепче!

Я молча подчинился.

— Что так долго? — спросила Валерия, подходя, и, не дожидаясь ответа, забросила мне руки на шею и впилась в губы. Я задохнулся от страсти. Валерия, присев, подцепила и ловко стащила с меня тунику, затем — набедренную повязку.

— Как ты красив, Марк! — шептала она, гладя мое тело горячими ладонями и целуя его. — Тебе, наверное, не раз говорили это? Эти руки, ноги, гладкая кожа… Ни единого шрама! Глаза, губы… Греческий бог! Как только увидела тебя — еще шел к столу, так и обезумела… Нет, я больше не могу!

Не дав мне расстегнуть сандалии, Валерия оттащила меня к ложу и толкнула на спину. Сама взобралась сверху. Ее стола полетела на пол, через мгновение она овладела мной. Волна блаженства пробежала по моему телу, я потянулся к двум молочным грудям, что колыхались надо мной. Валерия с размаху шлепнула меня по рукам.

— Не смей лапать! Пальцы у тебя железные — останутся синяки! Как потом объяснить мужу?..

Я не успел обидеться — она приникла к моим губам долгим поцелуем. Я обнял ее и изо всех прижал к себе. Она тихо вскрикнула, но не стала вырываться. Только еще быстрее задвигала бедрами, и я, ощутив, как судороги сотрясают мое тело, застонал от блаженства.

— На корабле не было женщин?! — засмеялась Валерия, сползая на бок и приникая щекой к моему плечу. — Скоро ты! Я не утолила даже первый голод.

— Это только начало! — сердито ответил я.

— Знаю! Медея обещала, что ночью ты захлебнешься от счастья?

— Откуда знаешь? — изумился я.

— Она всем так говорит. Моя рабыня видела, кого ты поймал… Завтра дашь Медее денарий и скажешь, что на пиру выпил слишком много… Она будет довольна.

— А я?

— Ты захлебнешься от счастья, как обещали. Только сделает это не сирийская шлюха, а римлянка! Ты ощутишь разницу, обещаю!

Говоря все это, Валерия не прекращала ласкать меня. И вскоре, довольная, вновь оседлала меня.

— То была легкая закуска, центурион! — сказала она, показывая в улыбке белые зубы. — Сейчас тебе подадут лучшие блюда! Я накормлю тебя досыта!

…Она угомонилась только под утро. Обессиленный, я не смог даже встать, чтоб проводить гостью — Валерии пора была уходить. На прощание она прижалась к моей щеке и спросила горячим шепотом:

— Ну, как?

Я промычал нечто нечленораздельное. Она засмеялась:

— Пиратов убивать легче?

Я вздохнул.

— Через три дня Пилат уезжает в Иерусалим и берет меня с собой, — прошептала она. — Уговори отца, чтоб последовал за прокуратором. Здесь я не смогу более приходить к тебе: пиры случаются нечасто. После пира рабы допивают вино и доедают угощение — все заняты, никому нет дела до хозяев. В обычные дни рабы трезвые и хорошо все замечают. Понятно?

Я кивнул.

— Хороший мальчик! — она погладила меня по голове и легонько коснулась губами моей щеки. — Ты даже не представляешь, как я счастлива сегодня. Тебя послали мне боги!..

Когда она шла к двери, походка ее была пружинистой и легкой — как будто и не было бессонной ночи. Это было последним, о чем я успел подумать, закрывая глаза…

 

2

Пилат оказался прав: розыск в Кесарии не затянулся. Прокуратор дал нам центурию солдат, они получили от отца по денарию с неправильным профилем императора и показали их владельцам гостиниц, лавок и торговых мест, посулив им за каждую такую монету десять из полновесного серебра. Вольноотпущенники Пилата, приставленные к казне, проверили денарии в собранной подати. Ходили по улицам Кесарии и мы с Акимом. После бессонной ночи я еле двигался, зато Аким к моему неудовольствию очень старался: забегал в каждую лавчонку, где сходу совал денарий под нос хозяину. Я с удовольствием оставил бы Акима и пошел спать, но мой друг плохо говорил по-гречески, а местные торговцы-иудеи не всегда понимали латынь.

Результат этой большой суеты оказался смехотворным. В казне фиска неправильных денариев не оказалось вовсе, торговцы, разглядев наши монеты, только качали головами. Зато по городу прошел слух, что приехавший из Рима сенатор скупает фальшивые монеты по десятикратной цене. На следующий день перед резиденцией прокуратора собралась пестрая толпа, в которой толкались как весьма почтенного вида граждане, так и оборванцы самого гнусного вида. Отец распорядился принять всех. За колоннадой резиденции поставили три стола — для отца, меня и Акима, солдаты стали подле нас и у входа. Армия пригодилась. На столы хлынул поток коряво битых подделок из меди, олова, бронзы и даже железа. До сих пор я понятия не имел, сколько фальшивок бродит по затерянным уголкам империи! Неловкость ситуации заключалось в том, что ненужные нам фальшивки подлежали немедленному изъятию без всякой компенсации. Отец представлял в Кесарии власть Рима, а Рим не мог допустить свободного общения подделок. Понятно, что это не нравилось тем, кто рассчитывал с выгодой обменять олово на серебро. Некоторые из просителей пытались протестовать, громко призывая гнев богов, но солдаты споро вразумили их древками пилумов. Бывших владельцев фальшивок отводили во внутренний двор. Нельзя было позволить им вернуться на площадь: ожидавшие своей очереди обитатели Кесарии немедленно разбежались бы. К обеду фальшивок набрался полный мешок, но нужного нам денария среди них не оказалось. Устали мы, устали солдаты, но отец твердо решил не прекращать розыск. Только когда поток посетителей совсем иссяк, из-за колоннады появился толстый и важный грек.

Грек был одет в пестрые одежды, подпоясанные широким атласным поясом. Посмотрев на нас хитрыми темными глазками, гость подошел к столу отца и огладил крашеную хной бороду.

— Меня зовут Плавт, — начал он. — Я содержу гостиницу близ Иерусалимских ворот неподалеку от амфитеатра. Светлые комнаты, мягкие постели, вкусная еда и лучшее в Кесарии вино. А какие у меня рабыни!..

— Что привело тебя? — прервал его отец.

— Мне сказали, ты ищешь это, — ответил Плавт, кладя на стол серебряный денарий. Отец схватил его, и по выражению лица префекта мы с Акимом поняли, что удача наконец-то улыбнулась. Грек это тоже понял.

— Я не сразу разглядел, что это за денарий, а когда увидел, решил оставить себе. Ошибка при чеканке — такая редкость! Я показывал монету друзьям, многие хотели купить ее, предлагая тройную и даже пятикратную цену, но я чту римские законы и не хочу, чтоб меня обвинили в фальшивомонетчестве.

Отец молча отсчитал десять денариев, положил их на стол и прикрыл ладонью.

— Откуда у тебя эта монета?

— Постоялец расплатился, — невозмутимо сказал грек, поглядывая на ладонь сенатора. — Месяца три тому. Получил два сестерция сдачи.

— Кто он?

— Откуда мне знать? — пожал плечами Плавт. — Мы не спрашиваем этого у гостей. Платят — и достаточно.

— Постоялец был римлянином?

— Нет. Я видел много римлян. Он говорил по латыни, но было видно, что не учил этот язык в детстве.

— Он грек?

— По гречески гость говорил еще хуже.

— Он купец?

— Нет. Скорее, лекарь.

— Почему так решил?

— В тот вечер в моей гостинице подрались легионеры: у меня доброе вино… Один достал нож и порезал второго. Постоялец, хотя я не просил его об этом, ловко зашил и забинтовал рану. Причем, сделал это так хорошо, что раненый назавтра опять сидел у меня. Мое вино влечет гостей, даже когда они при смерти…

Я заметил, что Аким встал и подошел к столу отца и последовал за ним.

— Как выглядел тот постоялец? — продолжил отец.

— Уже не молод, седина в бороде и на голове, роста среднего, крепкий и сильный. Мне показалось, что руки его знают оружие. После драки легионеров он брал в руки меч раненого, я видел, как он его держал… Лицо красивое… Да! Очень редкий цвет глаз — зеленый.

Аким издал задавленное восклицание, отец тоже обрадовался такой хорошей примете.

— Куда отправился твой постоялец? — спросил он, убирая ладонь от денариев. Грек ловко смахнул их в свой кошель.

— Он расспрашивал меня, как добраться до Иерусалима…

В тот вечер отец принял решение ехать вместе с Пилатом, я был рад, что мне не пришлось его уговаривать. После пиршественной ночи я страстно желал видеть Валерию. Не получалось. После пира Пилат звал к общему столу только отца; нам с Акимом приносили еду в комнаты. Мы вполне могли объединиться с другом для общей трапезы, но этого не желал Аким. Проходя мимо его двери, я слышал женский смех и завидовал другу. Мне тоже хотелось слышать голос, низкий, чуть с хрипотцой, так страстно произносящий «Марк…» Но как увидеть Валерию? Бродить по резиденции, надеясь на случайную встречу? Глупо, да и некогда. Подкупить раба и передать с ним весточку жене трибуна? Рискованно — раб мог оказаться как раз тем, который получает серебро от ее мужа. Валерии, если она того желала, устроить встречу было проще. Поскольку не зовет и не идет, то либо опасается огласки, либо не хочет встречаться. Надо оставить все как есть и ждать. Это были разумные доводы, диктуемые наследственной рассудочностью Назонов, но как же тяжело было с ними согласиться!..

Мы выехали на рассвете. Пилат вел с собой целое войско: когорту легионеров и алу сирийской конницы. Отец, я и Аким путешествовали верхом, Валерия ехала в закрытой повозке. Двигались мы медленно. От Кесарии до Иерусалима не более пятидесяти миль, но темп нашего движения задавала пехота. Нам пришлось заночевать в Лидде, которую мы покинули поздним утром: когорта долго сворачивала палатки и грузила колья ограды на повозки. Пилат строго исполнял древние правила воинского марша: когорта разбила лагерь у Лидды согласно наставлениям. Благо, что землю солдатам копать не пришлось: валы и рвы были вырыты ранее — Пилат путешествовал в Иерусалим и обратно несколько раз в году.

В дороге мне не довелось ни поговорить, ни переглянуться с Валерией, поэтому ехал я мрачный. Однако, когда мы перевалили через небольшую гору и увидели впереди Иерусалим, я забыл о своих терзаниях.

Главный город иудеев, раскинувшийся на вершине плоской горы, поражал своим величием. Стены, сложенные из аккуратно обтесанных камней, были выше римских. Когда мы спустились подножию, показалось, что они достают до небес. Я невольно подумал, что, случись осада Иерусалима, взять город будет совсем не просто. Пилат зря ругал иудеев — возвести такие стены по силам только великому племени. Я согласился с прокуратором, только миновав Яффские ворота. Узкие, кривые улочки, невзрачные дома — никакого сравнения с величественным Римом императора Августа! Даже дворец царя Ирода (он располагался справа от ворот) не показался мне красивым — странное, прихотливое сооружение, от вида которого становилось не по себе.

Еще на подъезде к Иерусалиму мы столкнулись с толпами паломников, бредущих на поклонение своему таинственному богу. Стены города были окружены палатками — богомольцы не помещались внутри. Нечего было думать найти свободные комнаты, да и Пилат не советовал нам искать их в гостиницах. Прокуратор предложил дворец Ирода, царь охотно дал бы приют гостям из Рима, но отец отказался. Мы остановились в претории, где было тесно, зато среди своих. Нам выделили комнату, а вот Акиму пришлось поселиться в казарме. Он ничуть не огорчился: закинул на плечи свой дорожный мешок и пошел устраиваться.

Валерия остановилась в доме, заранее снятом ее мужем в двух шагах от претория. Дом стоял на главной улице Иерусалима и имел маленький дворик. Окна выходили внутрь, стена, обращенная к улице, их не имела. Эта странная архитектура поначалу удивила меня, но потом я убедился, что большинство иудейских домов выстроены в таком же стиле.

Вечером служанка Валерии передала весть от хозяйки, и мне пришлось думать, как уйти, чтоб не насторожить отца: нас поселили в одной комнате. Счастливая мысль пришла мне в голову. Я сказал отцу, что мне, как центуриону, лучше жить в казарме, к тому же рядом с Акимом будет веселее. Отец усмехнулся, но возражать не стал. Аким мое появление встретил ухмылкой, что до солдат, то они, поглазев с любопытством на сынка сенатора, занялись своими делами. Когда на город упала ночь, я встал с дощатой койки и быстро собрался.

— Сладкой тебе ночи, Марк! — пожелал Аким все с той же ухмылкой.

— Прогуляюсь… — возразил я.

— Римлянину не безопасно гулять по ночному Иерусалиму, — возразил друг. — Не ходи далеко! Могут обидеть!

Он подмигнул, и я понял, что Аким догадался о предстоящем свидании. Сделав вид, что насмешки меня не касаются, я вышел из казармы. Стража у ворот молча расступилась, завидев мой центурионский плащ, я пошел в сторону, противоположную нужной, чувствуя, как солдаты провожают меня взглядами. Завернув за угол, я торопливо обежал преторию с другой стороны и перелез через высокий забор. Это не составило труда: в каменной кладке было несколько щербин, куда удобно было ставить ноги в сандалиях, к тому же через стену, стоило мне свистнуть, перебросили толстую веревку. Во дворике ждала закутанная в покрывало рабыня, которая и отвела меня в дом.

В этот раз Валерия не бросилась мне на шею, молча указала на ложе возле накрытого стола. Рабыня подала мне таз для умывания, после того, как я утерся мягким льняным полотенцем, сразу ушла. Валерия пресекла мою попытку заговорить: мы возлежали друг против друга и насыщались. Возлюбленная молча указывала мне на блюда, которые мне нужно съесть, я подчинялся, хотя есть мне совсем не хотелось. Несколько раз я порывался встать, но Валерия строгими жестами пресекала эти попытки. В глазах ее при этом прыгали огоньки, было видно, что она с трудом удерживается от смеха, но я не обижался. Даже если б она стала швырять в меня кубки и блюда или вылила на голову вино из кратера, я бы стерпел. Лишь бы снова ощутить на щеке ее горячее дыхание и услышать стон, исторгаемый ею в припадке страсти…

— Доволен ли муж приготовленным мною обедом? — церемонно спросила Валерия, когда я устал есть и поставил на стол чашу. — Вкусна ли пища, сладко ли вино?

— Доволен! — отозвался я, сообразив, что меня втягивают в какую-то игру.

— Желает ли муж чего-то еще?

— Желает! — подтвердил я.

— Чего? Терма, массаж, брадобрей?

— Ни то, ни другое, ни третье.

— Тогда что?

— Муж желает жену!

— Может, лучше рабыню? Молодую, гибкую сирийку с большой грудью? Обученную любви в восточном гареме?

— Сказал жену, значит, жену! — вскричал я, вскакивая с ложа. — Я тебе покажу сирийку!

Валерия взвизгнула и понеслась прочь. Я догнал ее у самых дверей. Она стала вырываться с силой, которая удивила меня. Но остановиться я не мог. Грубо задрал ей столу на голову и сходу овладел, удерживая за бедра. Валерия продолжала вырываться, но скоро ее порывы приобрели определенный ритм. Затем она тяжело задышала и стала вращать бедрами. Когда я застонал, она ответила протяжным криком. Я крепко прижал ее к себе, подержал немного в объятьях и отпустил

— Сатир! — сердито сказала она, оправляя столу. — Кто ж так поступает с женой?

— Жена не слушает мужа!

— Стоит ее наказать, — согласилась она. — Только не больно и чтоб без синяков. Какое наказание выбирает супруг?..

Удивительно: столько лет прошло, а я до сих пор вспоминаю каждый миг, проведенный с Валерией. Эти воспоминания сладки до боли. Ни одну женщину в мире я не любил так, как эту гордую римлянку. Она тоже любила меня. Ночами мы покрывали поцелуями тела друг друга, и было непонятно, кто испытывает при этом большее счастье — тот, кто дарит поцелуи, или тот, кто получает их. Мы были большими детьми. Умными, образованными, уже начавшими познавать этот жестокий мир, но все же наивными и глупыми. Валерии очень хотелось выглядеть взрослой матроной, но ей шел всего девятнадцатый год. Детское постоянно прорывалось в ней, и такую я любил ее еще сильнее. Валерии давно уже нет в живых… Я каждый день молю Господа, чтобы он даровал ей грехи, вольные и невольные, и принял в царствие свое некрещеную язычницу. Иоанн говорил мне, что это невозможно. Я не верю. Миллионы людей жили до пришествия Господа, были среди них люди добрые и праведные, неужели душам их суждено неприкаянно бродить во тьме? Неужели я не встречу ее там, за земным пределом? Сама эта мысль больно ранит меня. Но Господь милостив, он принял в царствие свое некрещеного разбойника, признавшего его на кресте, поэтому вознаградит меня встречей с теми, кого я любил здесь. Большего я не прошу…

 

3

Лицо начальника тайной стражи прокуратора покрывал плотный загар. Глубокие морщинки на лбу и у глаз, куда не попало солнце, выделялись на темной коже, как шрамы, отчего Ефраний выглядел, как легионер-ветеран, побывавший в десятке битв.

— Иудеи называют это «сика»! — Ефраний взял со стола длинный кинжал с костяной рукоятью. — Лезвие узкое, длинное. При сильном замахе пробивает нагрудник из буйволовой кожи. «Сику» прячут под одеждой, вот здесь! — Ефраний ткнул под левую руку. — Вешают на веревочной или ременной петле. Легко достать, в толпе — ударить… Человек тихо оседает на землю, через мгновение — мертв. Убийц как растворился… — Ефраний значительно взглянул на нас с Акимом. Мы не ответили. Я — весь в воспоминаниях о прошедшей ночи, Аким — погруженный в свои думы.

— Не передумали?

Мы, не сговариваясь, кивнули.

— Легионеров бы вам, но с ними хуже! — вздохнул Ефраний. — Солдат здесь не любят. Могут напасть скопом. Легионеры заколют пару-другую — вспыхнет бунт. Перед Пейсахом иудеи злые…

Спустя пол стражи я и Аким, ряженые под иудеев, вышли за стены Иерусалима. Доверить нам розыск на узких улочках города Ефраний не решился, сказав, что справится сам. Нам предстояло искать человека с зелеными глазами в лагерях паломников.

— Только не ходите у палаток! — наставлял нас Ефраний. — Обязательно спросят, кого ищете, а вы не знаете арамейского… Сядьте в сторонке и наблюдайте. Здесь не станут задевать человека, который погружен в размышления. Вдруг беседует с богом? Если все же заговорят, молча вставайте и уходите! Такое никого не удивит: их вера предписывает не церемониться с наглецами, мешающим благочестивым мыслям. Начнут хватать за одежду — бейте «сикой» и бегите к воротам. Я предупрежу стражу…

Ефраний выдал нам по «сике» и легкому панцирю из буйволовой кожи. Помог облачиться и пристроить кинжалы подмышками. Проверил, легко ли нам выхватить «сики» в случае нужды. Чувствовалось, что начальник тайной стражи человек сведущий и опытный. Ему явно не хотелось отпускать нас одних — Ефраний отвечал за наши жизни, но воспрепятствовать гостям из Рима было не в его власти. Мы с Акимом вышли через Яффские ворота и повернули в разные стороны. «Двое мужчин обязательно привлекут внимание, — учил Ефраний. — Одинокий интереса не вызывает…»

Я спустился в долину, где протекал ручей. По склонам были разбросаны многочисленные палатки, меж которыми ходили мужчины и женщины, бегали дети и животные. Я выбрал смокву чуть в стороне от лагеря паломников, сел, прислонившись к стволу спиной. В шагах пяти от меня лежала дорога, по ней то и дело проходили люди и ехали повозки — место для наблюдения самое удобное. Я сидел, опустив глаза, как будто погруженный в мысли, а сам исподтишка рассматривал прохожих. Как и говорил Ефраний, на меня не обращали внимания. К тому же, осмотревшись, я заметил, что не один пребываю здесь без видимой цели. Еще двое мужчин, по виду бродяги, находились неподалеку — один под деревом, другой — просто на зеленой траве. Первый спал, подложив под голову дорожную сумку, второй, худой, в поношенной одежде, смотрел на палатки паломников и похоже, кого-то ждал.

Время тянулось медленно. Я слышал, как на башне пробили одну стражу, потом вторую. Сидеть на одном месте было тяжко. Я с удовольствием размялся бы, но это означало привлечь внимание. Единственное, что я позволил себе — сходить к ручью и напиться. Утолив жажду, я почувствовал голод. Ефраний снабдил нас «сиками», но о еде не подумал. Или поступил так умышленно — в надежде, что голод вернет нас в преторию. Я решил, что назло ему досижу до темноты или — пока не увижу таинственного незнакомца.

Его не было. Дорога оказалась оживленной: много мужчин прошло мимо меня, некоторые подходили по приметам, кроме одной — цвета глаз. Путники были кареглазыми, пару раз мимо прошагали светлоглазые крепыши, у одного я даже разглядел голубые. Но этот был высок, рыж и совсем юн. От скуки я стал разглядывать и женщин, выделяя молоденьких. Иудейки шли в сопровождении мужчин, но встречались и без спутников. Красивые попадались часто, но даже самая хорошенькая не шла в сравнение с Валерией. Я с гордостью подумал о том, что во всей провинции не найдется женщины, которая могла бы соперничать с римлянкой. Возможно, и в Сирии не сыщешь. И такая женщина любит меня! Я не заметили, как погрузился в грезы и очнулся, когда на меня пала тень.

Передо мной стоял юноша: высокий, тонкий, еще безбородый. Незнакомец участливо посмотрел на меня и о чем-то спросил по-арамейски. Наставления Ефрания вылетели у меня из головы, и я отрицательно покрутил головой. Юноша улыбнулся.

— Голоден?

В этот раз он спросил по-гречески, и я кивнул. Юноша достал из сумки круглую лепешку, преломил ее (при этом он воровато оглянулся по сторонам) и протянул кусок мне. Я жадно схватил хлеб. Незнакомец кивнул и торопливо убежал. Я удивился, но потом вспомнил, что иудеям нельзя делить трапезу с иноверцами. Незнакомец нарушил какой-то свой закон, наверное, его отругали бы за это, тем не менее, он пожалел иноверца. Я подумал, что Пилат и Ефраний не совсем правы, ругая иудеев.

Хлеб был свежим и очень вкусным. Я набросился на еду, откусывая от лепешки большие куски и жуя полным ртом. Я упивался вкусом и ароматом нежданного угощения и не сразу заметил очередного путника. Он шел по направлению к городу, и было видно, что издалека. Сандалии, одежда и даже лицо его покрылись пылью. Шагал он устало, опираясь на посох и придерживая левой рукой суму на плече. Человек был уже близко и, когда он поднял взгляд от дороги, я увидел зеленые глаза, ярко выделявшиеся на грязном лице.

Я замер с непрожеванным куском во рту. Незнакомец прошел мимо, не обратив на меня внимая, и я смог убедиться, что приметы, которыми нас снабдили в Кесарии, совпадают. Я торопливо сглотнул, встал и двинулся следом. Зеленоглазый успел удалиться шагов на двадцать, но я едва не догнал его: засиделся, да и ноги мои оказались длиннее. Я заставил себя умерить пыл и пошел, стараясь держать расстояние, рекомендованное Ефранием. «В воротах нагоню и сразу же позову стражу!» — решил я и успел даже обрадоваться, как славно у меня получилось. В этот миг меня дернули за рукав.

Рядом стоял молодой иудей, худой, в заношенной одежде. Я не заметил, откуда он появился. Это был тот самый бродяга, что сидел неподалеку от меня. В глазах его горел странный огонь. Иудей что-то спросил по-арамейски, показывая на зеленоглазого. Вспомнив наставления Ефрания, я молча вырвал руку и хотел идти. Но иудей вцепился в мою одежду и заговорил быстро и гневно. Я толкнул его в грудь. Иудей свалился в пыль, но тут же вскочил.

— Римский пес! — вскричал он по-гречески и выхватил нож. — Я следил за тобой! Ты не знаешь арамейского: я обозвал тебя богохульником, ты ухом не повел. Ты не иудей, значит служишь римлянам… Зачем преследуешь правоверного? Хочешь убить? Сначала я убью тебя!.. — на губах иудея выступила пена.

Я легко отбил его удар и подножкой свалил бесноватого на землю. Он вскочил, будто его подбросили снизу, и вновь замахнулся. Я уклонялся, отступая, а он все наседал, размахивая ножом. Дрался он неумело, но злость придавала ему силу: он кидался вперед отчаянно, не думая о защите. Поняв, что просто так мне не отвязаться, я выхватил «сику». Иудей не испугался. Только завопил громче и рванулся вперед. Я хотел ранить его в руку, державшую нож, но в последний миг иудей передумал колоть в живот и дернул клинком вверх, целясь в горло. Лезвие моей «сики» прошло под его рукой и с хрустом пробило грудь нападавшего. Иудей уронил нож и осел на дорогу.

Я опустил «сику» и растерянно оглянулся. Зеленоглазого незнакомца нигде не было видно, а от палаток к нам бежали люди. Я устремился к Яффским воротам. Склон здесь был крутым, но я одолел его в считанные мгновения. Привлеченная криками, раздававшимися за моей спиной, стража выбежала из ворот. Не успел я опомниться, как легионеры скрутили меня.

— Попался! — закричал десятник. — Нож в руках, кровь на лезвии — не открутится. Висеть тебе на кресте, иудей!

— Я центурион Руф, — прохрипел я. — Ведите меня к Ефранию!

Лицо десятника стало серьезным.

— Задержите их! — велел он страже, указывая на бегущую к воротам толпу. — Я уведу центуриона. Они его разорвут!..

Десятник забрал у легионеров «сику», сунул себе за пояс и потащил меня в какой-то переулок. Мы несколько раз поворачивали, прошли какими-то дворами и, наконец, увидели преторий…

— Я нашел свидетелей, которые подтвердили, что иудей первым напал, — сказал мне вечером Ефраний. — Тем, кто пришел за тобой к воротам, объявили, что ты защищался, потому признан невиновным. Зеваки не знали, что убийца — переодетый римлянин. Иначе здесь стояла бы толпа, — Ефраний вздохнул. — Тебе, центурион, лучше не выходить в город. Не знаю, разглядели ли твое лицо, но осторожность не помешает. Перед возвращением в Кесарию оденем тебя легионером, выберем шлем с большими нащечниками — чтоб только нос торчал. Слава богам, что иудей попался неумелый, и ты оказался проворней. Ни один Пейсах без резни не обходится: не римлянина, так римского гражданина из иудеев зарежут…

Ефраний подробно расспросил меня о зеленоглазом.

— В городе найдем! — сказал уверенно. — Лишь бы оказался тот, кто нужен…

Аким, присутствовавший при разговоре, вызвался помогать. Ефраний поморщился, но согласился.

— Говори везде по-гречески! — велел он. — Сойдешь за купца, что ищет товарища. На греческих купцов не бросаются…

Следующую ночь я провел с Валерией, утром спал до поздна, а затем уныло слонялся по казарме. Дежурный центурион, который знал, что я зарезал иудея (это пробудило в нем симпатию), вызвался показать мне преторий. Мы обошли его весь — от покоев Пилата до подземных камер тюрьмы. Камеры оказались тесными, с низкими потолками. Свет в них проникал сквозь узкие горизонтальные окошки, выходившие во двор. Грубые каменные скамьи, единственный предмет обстановки узилищ, были сооружены под окнами, на них можно было встать и выглянуть во двор. Но рассмотреть удавалось только ноги проходящих — нижний край окошка располагался на уровне мощеного двора. Центурион показал мне и преступников — трех тощих оборванцев, заточенных в одной тесной камере.

— Участвовали в мятеже и убили легионеров, — пояснил, закрывая дверь. — Напали исподтишка… Через пять дней повесим!

— Почему через пять? — удивился я.

— По иудейскому обычаю в Пейсах одного из приговоренных к смерти отпускают на свободу. Поэтому ждем.

— Прокуратор отпустит убийцу?

— Не хочет ссориться с первосвященниками.

— Кого помилуют?

— Толпа выберет, — пожал плечами центурион. — Может не из этих. Перед праздником тюрьма наполняется…

На второй день вынужденного заточения в претории мне стало совсем одиноко. Отцу было не до меня: дни напролет он встречался с богатыми людьми Иерусалима, уговаривая их проверить свою казну. Аким с утра уходил на розыски; его, как и Ефрания, я видел только вечерами. Легионеры Пилата меня сторонились: для них я был сенаторским сынком по нелепой прихоти забредший в казарму. Оставалось валяться на койке, грубо сколоченной из толстых досок или слоняться по двору. С каким удовольствием я бы провел это время с Валерией (она тоже томилась одиночеством), но думать об этом было опасно: мои ночные отлучки и без того вызывали нескрываемое любопытство солдат. Скуки ради я попросил секретаря Пилата раздобыть греческий перевод Торы (свиток отыскался в архиве), и целыми днями читал, пытаясь постигнуть смысл запутанных высказываний иудейских мудрецов. Скучные места, описывающие порядок богослужения, я пропустил, но с интересом углубился в рассказы о царях и подвигах иудейских героев. Секретарь сказал, что книге этой более тысячи лет; и я с удивлением открыл, что в Иудее цари появились много раньше римских. Мы после царей стали выбирать сенат и консулов, иудеи — судей и первосвященников. Это племя, если следовало заветам бога, могло сокрушить любого врага, но оказывалось беспомощным, отходя от веры. Книга стремилась убедить в этом иудеев и призывала их следовать законам Моисея. Получалось, что иудеи заветам не следовали. Я, римлянин, находился сейчас в Иерусалиме, как завоеватель. Иудеи склонили свои выи пред Римом, Тора не помогла. Мне понравилась характеристика, данная иудеям одним из пророков — «жестоковыйные». Я повторял ее вслух и смеялся, вызывая удивление солдат.

Я дочитывал Тору, когда в казарму вбежал Аким. Случилось это среди дня, поэтому я с удивлением глянул на друга. Аким торопливо схватил свой дорожный мешок, вытряхнул его на койку и стал отсчитывать денарии из тех, что получил от Прокула. Считал он долго. Кучка серебра, из которой он брал денарии, совсем истаяла, когда Аким ссыпал отобранные монеты в кожаный кошель, а остальные вместе с другими вещами увязал обратно. Заметив мой любопытный взгляд, Аким подмигнул:

— Деньги правят миром, Марк!

Он выбежал из казармы. Мгновение я колебался, затем, отложив свиток, устремился следом. Меня разбирало любопытство: зачем Акиму понадобилось столько серебра? Не собрался ли он, в самом деле, купить дом в Иерусалиме?

Аким опередил меня, но я не стал его догонять. Другу могло не понравиться мое любопытство. В последние дни Аким сторонился меня; я считал, что из-за моих свиданий с Валерий. Я не печалился. Он же не звал меня, когда веселился с рабыней в Кесарии?

За преторием Аким свернул в извилистую улочку. Я притаился за углом в ожидании, куда он двинется, но тут к Акиму подошел человек. Судя по одежде, это был иудей, молодой и юркий. Он, скорее всего, ждал друга: выскочил из какого-то двора навстречу. Аким протянул ему кошель с денариями. Иудей сначала взвесил кошель в руке, затем развязал его и запустил ладонь внутрь. Извлек горсть монет, рассмотрел их, и ссыпал обратно. Затем вернул кошель Акиму и сделал приглашающий жест.

Мы так и шли втроем: иудей, следом за ним — Аким, я — отстав шагов на тридцать. Улочка скоро кончилась, мы пересекли площадь, затем миновали ворота и оказались за стенами города. Я забыл все наставления Ефрания: каждый встречный мог опознать во мне римлянина. В короткой тунике без рукавов (стояла жара) и солдатских сандалиях я заметно выделялся среди встречных иудеев. Некоторые бросали в мою сторону недобрые взгляды. У меня не было оружия, случись что, я не смог бы отбиться. Но любопытство затмило во мне осторожность.

Мы отошли от городских стен на несколько стадий. Здесь располагалось небольшое селение, иудей подвел Акима к крайнему домику. Аким заглянул через ограду, радостно воскликнул и отдал кошель проводнику. Иудей жадно схватил деньги и засеменил обратно. Прижимая к груди тяжелый кошель, он пробежал мимо, а я устремился к ограде.

Увиденное поразило меня. Следуя за Акимом, я строил разные догадки, но такого не ждал. Во дворе Аким радостно сжимал в объятьях уже знакомого мне зеленоглазого. Лицо незнакомца тоже светилось радостью. Они стояли так довольно долго, затем Аким оторвал от себя товарища и, удерживая его за плечи, стал рассматривать.

— Похудел! — сказал участливо. — Голодал?

— Ходил много, — пояснил зеленоглазый (голос у него был густой, приятный). — Давно меня ищешь?

— Пятый месяц!

— Так долго?!

— Ты знаешь мое счастье… Не успел появиться в Иудее — в рабство продали! Как в прошлый раз… Отвезли в Рим, на торгу стоял в цепях. Хорошо, сенатор добрый мимо проходил: дал денег — отпустили. Сюда с ним приехал…

— Дома все хорошо?

— Уходил — было нормально, — вздохнул Аким. — Как сейчас, не знаю. Ждут тебя.

— Недолго осталось. Страстная неделя.

— Видел? — ахнул Аким.

— Ходил следом.

— Какой он?

— Не такой, как пишут на иконах, хотя сходство есть. Высокий, сильный, красивый. Строгий и добрый одновременно. Говорит — каждое слово в душу. Я по-арамейски еле-еле, а тут все понимал — до каждого звука. Давай присядем!

Зеленоглазый опустился на ствол дерева, лежавший у стены, Аким сел рядом. Теперь я видел только их затылки. Зато слышал хорошо. Аким и его товарищ говорили по-скловенски, я понимал не все, но суть схватывал.

— Рассказывай! — торопил Аким. — Если б знал, как тебе завидую! Чудеса видел?

— Вкушал хлеб и рыбу.

— Те самые?

— Те… Мне досталась лепешка и рыбка, некоторые брали больше.

— Вкусные?

— Попробуй! — зеленоглазый достал из сумки кусочек засохшего хлеба. Аким жадно схватил его и бросил в рот. Захрустел.

— Обычный сухарь! — сказал разочарованно.

— Думал: манна небесная?! — засмеялся зеленоглазый. — Конечно, обычный. Люди есть хотели, а не причащаться.

— Зато я причастился, — не согласился Аким. — Получил прощение грехов.

— Так легко не получится! — снова засмеялся зеленоглазый. — Знаю теперь…

— Говорил с ним?

— К нему не подойти… Ученики ревнивые, близко не подпускают. Их можно понять: толпа, все лезут, больных несут. Кто я? Даже не иудей.

— Не гнали?

— Сказал, что прозелит.

— Поверили?

— Под одежду не заглядывали. Спросили о Торе, процитировал кое-что по-гречески — отстали. Косились, но терпели.

— Много его слушал?

— Трижды. Он проповедует, набежит толпа, потом — раз и ушел ночью. Куда — только ученики знают. Ходишь потом, ищешь…

— Вблизи не видел?

— Однажды в толпе подобрался. Хотел коснуться, но не успел. Он обернулся, увидел меня и подмигнул.

— Ну? — ахнул Аким.

— Он знает, кто я.

— Не может быть!

— Почему? Он же бог…

— Но еще не вознесся!

— Что это меняет? Он сын божий, которому ведомо все. Этот взгляд… Я не могу передать, что я почувствовал… Какой-то миг, а я увидел себя, жизнь свою… Он велел мне не бояться.

— Чего?

— Испытаний. Только я не знаю, каких.

— Я знаю! — вздохнул Аким. — Какие деньги сюда принес?

— Денарии.

— Такие? — Аким достал из небольшого кошелька монету.

— Вроде, — неуверенно сказал зеленоглазый, рассматривая.

— Кто делал?

— Нашелся один… Обещал, что в музее не отличат от подлинного.

— Убивать надо таких специалистов! Кто сейчас правит Римом?

— Тиберий. На монете написано.

— А портрет чей?

Зеленоглазый внимательно посмотрел на денарий:

— Не знаю. Не Тиберий?

— Гай Юлий Цезарь, по прозвищу Калигула. Сын Германика, приемный внук Тиберия, пребывающий в подростковом возрасте. Тиберию править еще шесть лет, никто пока не думает видеть на его месте юного садиста.

— Мало ли каких денариев ходит в Риме?

— Здесь действует закон об оскорблении императора. Наказание — смертная казнь.

— Я принес только триста денариев!

— Но каким-то образом ухитрился отдать сразу двести.

— Ученикам надо было уплатить подушную подать Риму, — понурился зеленоглазый. — Денег у них не было…

— Сам когда-то учил меня: народ в прошлом приметливый! — с досадой сказал Аким. — У них есть время рассматривать! Крупная партия странных денариев поступила в казну, налицо все признаки созревшего заговора. Сеян прислал в Иудею сенатора с заданием найти, изобличить…

— Откуда знаешь?

— Этот сенатор освободил меня. Я его сопровождаю. Твои приметы известны, сейчас по Иерусалиму шныряют ищейки Пилата. Пока они не догадались, как я, найти расторопного иудея, пообещать ему большие деньги… Уходить тебе надо, Кузьма! Немедленно…

— Я не могу! — воскликнул человек, которого Аким назвал Кузьмой. — Все случится в эти дни! Я девять месяцев ходил за Господом, чтоб увидеть все самому.

— Тебя повесят на кресте!

— Если рядом с ним, то пусть!

— Умерь гордыню! Кто будет рядом с Господом, давно известно. Тебя могут тихо задушить в тюрьме или утопить в море. Что я скажу Рите?

— Она поймет!

— Не думаю…

Аким с Кузьмой принялись горячо спорить. Их разговор стал непонятен, и я отошел от ограды. Открывшаяся тайна огорчила меня. Мне было обидно: Аким обманывал нас с отцом! Не приходилось сомневаться: он еще в Риме знал, кто привез в Иудею денарии с неправильным профилем. Я зря мечтал: отец раскроет заговор, Сеян сделает его легатом, а я стану трибуном. За бродягу, пришедшего в Иудею с тремястами фальшивыми денариями, награды не будет. Все зря!..

Погруженный в свои думы, я не заметил, как преодолел обратный путь до претория. Дежурный центурион сказал, что сенатор у себя. Я поднялся к отцу и все рассказал. Он выслушал меня, не перебивая.

— Отведешь меня к ним? — спросил отец, когда я закончил. — Дорогу помнишь?

Я кивнул. Во дворе претория отец сказал несколько слов дежурному центуриону, тот дал команду и десять солдат взяли нас в плотное кольцо. Отец, в отличие от меня, помнил, что мы живем среди враждебного народа. У домика в пригородном селении отец велел солдатам быть наготове и толкнул створку ворот. При виде сенатора лицо Акима стало изумленным. Затем он увидел меня и побагровел.

— Щенок! Выследил… Да я тебя!.. — он выхватил «сику».

Кузьма издал предостерегающий возглас, но Аким уже ринулся ко мне. Я был безоружен, к тому же странное оцепенение овладело мной. Аким замахнулся, но в тот же миг отец подцепил его лодыжку сводом стопы. Аким грохнулся навзничь. Отец точным ударом сандалии вышиб «сику» из его руки. Подбежавшие солдаты скрутили Акима и его друга.

— Клятвопреступник! — сердито сказал отец Акиму, когда солдаты поставили его на ноги. — Я освободил тебя! Я накормил тебя и одел! Все эти месяцы ты видел от нас только добро. Ты обещал защищать меня и сына, а сам хотел зарезать!

— Прости его, сенатор! — вмешался Кузьма. — Он защищал меня. Мой друг бывает горяч…

— У тебя будет возможность просить за себя! — холодно ответил отец…

 

4

Допрос вел Пилат. Он сам пожелал этого, отец не стал возражать. Прокуратор обладал полной властью в Иудее, даже сенатор, прибывший по поручению консула, не мог помешать ему отправлять правосудие. Зеленоглазого привели на допрос со связанными за спиной руками и поставили посреди зала. Прокуратор молча разглядывал преступника. К моему удивлению зеленоглазый не выглядел испуганным или подавленным. В свою очередь он с интересом смотрел на Пилата, и я не увидел в его глазах страха или хотя бы смущения — только любопытство. И, что самое удивительное, жалость. Прокуратор тоже уловил это и нахмурился.

— Твое имя? — спросил сердито.

— Козма, — сказал зеленоглазый звучным голосом.

— Грек?

— Нет. Моя страна лежит к северу за Понтом Эвксинским.

— Ты привез в Иудею фальшивые денарии?

— Я.

— Зачем?

— На еду и кров.

— Почему не взял настоящие?

— У нас они столь редки, что за один денарий требуют горсть золота. Я не беден, но платить столько не могу. Поэтому купил слиток серебра, отдал мастеру и тот отчеканил мне денарии. Я не знал, что он ошибся.

— Ошибку совершил ты — когда делал заказ! — усмехнулся Пилат. — За подделку монеты в Риме строго наказывают!

— Я знал это.

— Привез бы монеты своей страны, здесь обменял на денарии, — пожал плечами Пилат. — Все так делают.

— В нашей стране не чеканят монеты из серебра и золота, — пояснил Козма. — Медные слишком тяжелы.

— Варвары… — хмыкнул Пилат. — Продать бы тебя в рабство… Я наказал бы тебя сам, Козма, но ты нужен сенатору. Думаю, в Риме тебя распнут.

— Меня повезут в Рим?

— Консул Сеян поручил сенатору найти тех, кто чеканил фальшивые денарии.

— Если сенатор думает представить меня Сеяну, то это напрасные хлопоты.

— Почему?

— Пока будем плыть в Рим, Сеяна не станет.

— Умрет? — удивился Пилат.

— Казнят. По приговору императора Тиберия. Консул послал сенатора в Иудею раскрыть мнимый заговор, а сам составил настоящий.

Пилат с отцом переглянулись, лица их посуровели.

— Откуда знаешь? — отрывисто спросил прокуратор.

— Умею предсказывать будущее.

Лицо Пилата отмякло.

— Предскажи мое!

— Это не трудно. Ты будешь править Иудеей еще шесть лет — пока не умрет Тиберий. Затем тебя вызовут в Рим, и новый император отправит тебя в изгнание. Там ты и умрешь. Всеми забытый и без славы.

— Пугаешь, надеясь избежать наказания, — улыбнулся Пилат. — Думаю, ты обычный обманщик. Зачем пришел в Иудею?

— Увидеть бога.

— Ты выбрал удачно! — захохотал прокуратор. — Как можно увидеть то, чего нет? Иудейский бог не имеет облика!

— Сын имеет.

— У Иеговы появился сын? Давно?

— Тридцать лет назад.

— Значит, уже взрослый… — Пилат продолжал смеяться. — Хотел бы я посмотреть…

— Ты увидишь его! Обещаю!

— Угрожаешь мне? — нахмурился прокуратор.

— Мои руки связаны, а вокруг — солдаты, — улыбнулся Козма. — Разве ты боишься меня?

— Ты дерзок! — покачал головой прокуратор. — И смел. Я люблю храбрых! Если суждено умереть, лучше сделать это весело. Кессарийский трактирщик сказал сенатору: ты лекарь! Это так?

— Трактирщик сказал правду.

— Скажи тогда, чем я болен?

— Ты здоров, прокуратор. Сенатор и его сын, которые сидят рядом, тоже здоровы. В этом зале только один человек болен — солдат у дверей. Он пил много сикера и погубил свою печень. Его уже не спасти…

В наступившей тишине особенно громким показался звук металла, ударившего о камень. Солдат, стоявший у дверей, выронил пилум.

— Авл! — сердито окликнул Пилат. — Подойди!

Провинившийся легионер подошел, ступая негнущимися от страха ногами.

— Ближе!

Прокуратор внимательно осмотрел дрожащего солдата.

— Ноги отекли, глаза пожелтели, — заключил он. — Похоже, ты прав! Почему решил, что он пил сикер? Мои солдаты любят вино.

— От Авла пахнет сикером.

— Всегда считал, что сикер — яд! — заключил прокуратор. — Уведи Авла! — велел он центуриону. — И вели дать двадцать палок! Солдат не должен бояться смерти!

— А ты не боишься ее, прокуратор?

Вопрос Козмы был настолько дерзок, что я похолодел. Я увидел, как у Пилата дернулась бровь, но вспышки гнева почему-то не последовало.

— Все боятся смерти, — спокойно ответил Пилат. — Но храбрый солдат, видя ее, не бросает оружие.

— Солдату суждено пасть от руки врага или быть казненным за трусость, — продолжил Козма. — Выбор небогатый.

— У кого он лучше? — пожал плечами Пилат.

— У тех, кто действительно не боится.

— Такие есть?

— Появились.

— Кто они?

— Люди Божьи.

— Понимаю! — усмехнулся прокуратор. — Последователи сына Иеговы. Боюсь разочаровать тебя, лекарь, в Иудее чуть ли не каждый год появляется новый пророк, «машиах», как они их называют. Появляется много последователей, которые славят пророка. Они готовы растерзать любого, кто усомнится в новом учении. Проходит немного, и люди забывают своего «машиаха».

— Он не «машиах».

— А кто же?

— Бог и сын бога.

— Он представил тому убедительные доказательства?

— Представит через несколько дней.

— И что это будет?

— Воскресение из мертвых.

— Так он умер?

— Нет еще.

— Значит, умрет. Странно для бессмертного бога, не находишь?

— Его родила земная женщина и внешне он такой же человек, как и мы. Только мы не воскресаем после смерти. Вернее, не воскресали до сих пор.

— Ты лжешь! — возразил Пилат. — Я знаю историю. Земные женщины часто рожали детей от богов, после смерти отцы забирали их на небо. Вспомни Геракла!

— Я тоже знаю историю, прокуратор! Боги забирали своих детей, но остальных людей ждал Аид, Тартар или Гадес. Место невеселое.

— Твой бог предлагает лучшее?

— Мой бог дает воскресение из мертвых.

— Означает ли это, что я повешу тебя, а ты оживешь?

— Нет! Человеческое тело умрет и истлеет. Душа останется жива. В царстве божьем она получит новое тело.

— Что это за царство?

— Там правит бог. Там нет голода, болезней, войн и убийств. Там не покупают и не продают людей. Там равны все: те, кто был на земле правителем и последним рабом. Там высшая справедливость: если раб был благочестив в земной жизни, то он сядет ближе к Господу, чем порочный правитель.

— Это вредная вера! — сказал Пилат. — Рим будет бороться с ней.

— Рим проиграет эту войну.

— Рим может проиграть сражение, но не войну! — усмехнулся Пилат. — Немало царей и народов убедились в этом.

— В этой войне сражаются не мечом, а словом.

— Словом не победить легионы!

— Объятые страхом легионы не дорого стоят.

— Кого им бояться?

— В Риме боятся все. Провинившийся солдат едва не обмочился от страха, стоило тебе позвать его. А ведь знает, что жить ему осталось недолго! Ваши души объяты страхом. Легионер боится центуриона, центурион боится трибуна, трибун — легата. Легат дрожит перед консулом, а консул — перед императором. Всесильный император в свою очередь опасается убийц, ему мерещатся заговоры. Появление неправильной монеты расценивается, как покушение на власть императора, в дальнюю Иудею направлен сенатор с заданием ревностно расследовать этот пустяк. Сенатор понимает ничтожность поручения, но не решается возразить, поскольку боится за свою жизнь и жизнь сына. Какой смысл везти меня в Рим? Но сенатор повезет, поскольку опасается, что ему не поверят, а, не поверив, накажут. А ты, прокуратор? Кто может воспротивиться тебе в Иудее? Ты свободен поступать, как заблагорассудится, но ты бежишь от этой свободы, поскольку боишься. Первосвященники могут написать на тебя донос, и ты осуждаешь на казнь невинных, хотя не хочешь делать этого. И еще не одного осудишь… Что стоит величие Рима, если самый могущественный человек в империи дрожит от страха, как последний раб? Нищий, собирающий подаяние у городских ворот, счастливее императора, потому что жизнь его никому не нужна. Что значат легионы, золото, почести, когда ночью ты пробуждаешься от ужаса и, дрожа, высматриваешь, не крадутся ли к твоему ложу убийцы?!.

Я страхом смотрел на прокуратора: тяжелые желваки катались под загорелой кожей его лица, а лоб, казалось, собрался в одну сплошную морщину. Я боялся, что Козму зарежут прямо здесь, не дав закончить. Но этого не произошло. Когда арестованный умолк, прокуратор сделал знак центуриону, и его увели…

Суд над Акимом не затянулся. Отец произнес обвинение, прокуратор спросил подсудимого, что он может сказать в оправдание.

— Я не собирался убивать мальчишку! — буркнул Аким.

— Этот мальчишка — римский центурион! — возразил Пилат.

— Должность не делает его старше… Он не защищался, а я не убиваю безоружных.

— Ты хочешь сказать: если б центурион был в полном облачении и обнажил меч, ты убил бы его?

— Непременно! Не люблю предателей.

— Сенатор считает предателем тебя. Ты клялся защищать его и сына.

— Сенатор запамятовал: я обещал защищать его на пути в Иудею. На земле провинции обещание утратило силу.

Пилат посмотрел на отца. Тот, подумав, кивнул.

— Обвинение в клятвопреступлении снимается, — сказал прокуратор и сделал знак секретарю записывать. — Но это не имеет значения. Подсудимый в суде подтвердил, что собирался убить римского центуриона. Преступление карается смертью. Я приговариваю его!

Лицо Акима не выразило страха.

— Меня повесят с разбойниками, которые сидят в тюрьме? — спросил он.

— Они иудеи, их повесят в Иерусалиме, — пояснил Пилат. — Здесь этому придают значение: иудею важно быть похороненным в своей земле — чем ближе к храму, тем лучше. Тебя отведут в Кесарию. Там решим. Не думаю, что это будет крест. Сенатор сказал: в своей стране ты командовал когортой. Я солдат и считаю: ты заслужил быструю смерть.

Аким удовлетворенно кивнул и посмотрел на конвой.

— Погоди! — остановил его прокуратор. — Ответь, ты тоже поклоняешься сыну Иеговы?

— Да!

— Я был прав: опасная вера!

— У тебя, прокуратор, сложилось неправильное впечатление… — хотел возразить Аким, но Пилат прервал его:

— Не тебе судить о моих впечатлениях!..

Вечером я рассказал о суде Валерии. Она выслушала, не перебивая и вздыхая время от времени. Я думал, что она жалеет меня, но Валерия думала о другом.

— Твой отец не получит награду от консула? — спросила она, когда я умолк.

— Думаю, нет. Сеян велел раскрыть заговор, а его не было.

— Отец не останется в сенате и вернется в Лугдунум?

— Думаю, так.

— Лугдунум больше Кесарии?

— Меньше. Но гораздо красивее! Там такая река! А лес!..

— Я хотела жить с тобой в Риме, — перебила меня Валерия. — Но если не получится, пусть Лугдунум! Мы побываем в Риме?

— Консулу надо представить отчет о розыске.

— Со временем ты получишь наследство, станешь сенатором, и мы сможем приехать в Рим?

— Конечно!

— Я согласна! — повторила Валерия. — Когда вернется Грат, я скажу ему, что развожусь.

— Он не отпустит тебя.

— Я свободная римлянка! Рабыню могут не отпустить; римлянка разводится с мужем, если желает. Не забывай, кто мой дядя! Он недоволен Гратом: его родственники потеряли влияние в Риме, а отец твой — сенатор. Пилат будет рад породниться с Назонами.

— Осталось получить согласие отца, — вздохнул я.

— Я не нравлюсь ему?

— Ты не можешь не нравиться. Беда в том, что я слишком молод. Отец женился в тридцать, будучи префектом. Я всего лишь центурион…

— Пусть сделает тебя трибуном!

— Это не в его власти…

— Все можно, если захотеть! — решительно возразила Валерия. — Чем Грат лучше тебя? Если отец поговорит с… ты мне говорил о нем… Юнием, и дело решится. Или ты передумал жениться?

— Нет! — вскричал я.

— Только попробуй передумать! — нахмурилась Валерия и больно ущипнула меня. — Я без тебя не могу, Руф! Лежу здесь днями, смотрю на клепсидру и считаю часы до твоего прихода. Придумываю, как мы в этот раз станем ласкать друг друга, от этих мыслей становится сладко-сладко. Потом приходишь ты, и все выходит куда лучше, чем мечталось… Ночь пролетает так быстро! Я не хочу, чтоб ты уходил! Если б могла, то съела! — она шутливо куснула меня за ухо. — Всего-всего! Тогда бы остался со мной навсегда! — она засмеялась…

В тот вечер мы больше говорили, чем ласкали друг друга. Мы обсуждали, где станем жить по приезду в Лугдунум, оставаться ли нам в доме отца или купить свой? Валерия хотела жить отдельно, я убеждал, что родительский дом велик, нам в нем будет удобно. Валерия капризничала, говоря, что не уживется под одной крышей с женой префекта. Я целовал ее, уверяя, что отец никогда не женится и с радостью отдаст управление домом в руки невестки. Она такая хорошая, ее сразу полюбят все — даже рабы. Мы будем жить в любви, и у нас родится пятеро детей. Валерия, подумав, сказала, что пятеро много; трое будет в самый раз.

— Они все будут Руфы, — задумчиво сказала она. — Я хочу, чтоб они походили на тебя. Но вдруг кто унаследует внешность деда? Рыжий мальчик еще ничего, но девочка?

— Рыженькие бывают хорошенькие! — возразил я.

— Это кто, например! — ревниво взвилась Валерия. — Какую рыжую ты присмотрел? Говори! Иудейка? Да?

Я долго уверял ее, что никакой рыжей у меня нет, что я сказал, не подумав. Валерия делала вид, что не верит и надувала губки. Когда я пробовал поцелуем загладить обиду, она отталкивала меня. Не сильно… Нам нравилась эта игра: она изображала обиженную, я — виноватого. Я умолял, она не прощала. Мне не позволяли целовать любимые лицо и грудь, но к ногам доступ был открыт. Я стал целовать ноги. Валерия поначалу пыталась забрать их у меня, но потом утихла. Я начал от ступней, медленно поднимаясь от них к коленям, затем надолго задержался на бедрах. Кожа здесь была мягкой и шелковистой, особенно на внутренней стороне, я целовал ее и терся щекой, не в силах прервать эту сладкое занятие, как вдруг Валерия застонала:

— Марк! Не медли!..

Мы слились воедино с такой силой, что мне показалось: наши тела стали одним. И останутся так вечно, как вечно будет длиться та сладость, сотрясавшая это общее тело судорогами блаженства…

Рабыня вбежала, когда мы лежали, расслабленные, нежно гладя друг друга.

— Хозяйка! Грат!..

Нас словно сбросили с ложа. Спустя мгновение я был в тунике. Сандалии завязывать было некогда, я сцепил ремни и перебросил их через плечо. Как и плащ. Валерия распахнула окно, и я скользнул во двор. В суматохе я не успел ни попрощаться, ни даже поцеловать ее…

Оказавшись во дворе, я услыхал стук: со стороны улицы в ворота колотили так, что сотрясались створки. Я взлетел на стену. Веревку рабыня забрала, но я был бос, а стена — неровной. Оказавшись наверху, я хотел было спрыгнуть наружу и замер: неподалеку кто-то стоял! Инстинктивно я приник к стене и стал всматриваться. Стояла черная южная ночь, но мягкий свет молодой луны позволил мне различить фигуру, закутанную в плащ. Фигура двинулась, и я различил знакомый лязг: незнакомец одет в железный доспех, о который терлась рукоять меча. Солдат!

Я подождал еще немного и понял, что охранник, выставленный с тыльной стороны двора, меня не видит и не слышит. Слава богам, я был бос! Сандалии, подкованные гвоздями, выдали бы меня. Тем временем ворота, наконец, открыли, я услыхал гневные крики и тяжелые шаги. Шаги стихли в доме, я приподнялся и осторожно двинулся по гребню стены. За углом я заметил еще одного охранника, так же закутанного в плащ. Кто-то сообщил Грату о нас с Валерией! Крики, раздавшиеся в доме, подтвердили мою догадку. В порыве я едва не бросился на защиту любимой. Как он смеет! Валерия больше не принадлежит ему! Но тут я вспомнил, что не взял с собой «сику». Грат наверняка вооружен и зарежет меня, как ягненка. И не только меня. Римлянин, заставший жену с любовником, имеет законное право убить обоих. Если любовника в доме не оказалось, измену надо доказать. Врожденная рассудочность Назонов (будь она проклята!) одержала в моей душе победу…

Я прошел по стене к стороне, выходившей на улицу. Здесь у дома не было окон, наверное, поэтому Грат не выставил засаду. Только справа от меня, у ворот, маячил солдат, держа поводу двух коней — Грат на расправу прибыл верхом. Солдат посматривал по сторонам, но кони, видимо, желавшие пить, дергали за поводья и ржали, отвлекая стража. Оставалось улучить момент и спрыгнуть вниз. Но тут я подумал, что спрыгнуть незамеченным мне, может, и удастся, а вот удалиться — нет. Солдат непременно заметит меня, когда стану проходить мимо. Слева за углом тоже ждет охранник. Придется драться или убегать. Убежать проще: солдаты в лориках, с мечами, с таким вооружением не побегаешь. Я спасу свою жизнь, но дам свидетельство против Валерии. Грат убьет ее…

Внезапно я услыхал отдаленный шум. Он быстро приближался. Шли люди, много людей, и шли по этой улице! Я сел, торопливо обулся и приготовил плащ, чтоб укрыть им лицо. Толпа отвлечет стражей, возможно, мне удастся остаться незамеченным!..

Из-за поворота показались огни, много огней — это горели факелы, в свете их я увидел, что идут воины. Поначалу я с ужасом подумал, что Грат вызвал подмогу, но потом разглядел необычное вооружение. Шла храмовая стража первосвященников. Мне приходилось видеть в Иерусалиме этих бородатых гигантов, закованных в чешуйчатую медную броню. Они держались надменно, да и сейчас шествовали, как на параде. Свет многочисленных факелов отражался в полированных пластинках доспехов, на боках огромных шлемов, играл на наконечниках коротких копий. Было безумием прыгать на землю в момент прохода стражи: улица осветилась, и меня разглядел бы даже слепой. Но тут я заметил, что за воинами идут люди. У них не было факелов, они кричали и махали кольями. Упустить момент было нельзя. Когда шествие поравнялось со мной, я спрыгнул и мгновенно затесался в толпу.

На меня не обратили внимания: иудеи вопили и толкались, как безумные — им было не чужака. Проходя мимо ворот, я скосил взор и увидел, что солдат Грата стоит спокойно и подслеповато щурится — огонь факелов ослепил его. Не приходилось сомневаться: он меня не заметил. Дом Валерии остался позади. За поворотом я собрался выбраться из толпы и шагать к преторию, как вдруг сообразил, что меня там могут ждать. Мое появление станет доказательством вины Валерии. Если я вернусь, как обычно, на рассвете, то посею сомнения в душе ревнивца. Он не посмеет спросить, где я провел ночь, но будет знать наверняка, что не у Валерии.

Податься мне было некуда, и я решил оставаться в толпе. Свет факелов в руках стражей почти не доставал до хвоста процессии, никто из окружавших меня иудеев не разглядел, что я в короткой римской тунике. Свой центурионский плащ я благоразумно держал свернутым. Лицом я ничем не отличался от иудея. Разве что они носили бороды, но какая борода у шестнадцатилетнего юноши!

Процессия миновала стены города и теперь спускалась в долину. Моя тревога утихла, и стало одолевать любопытство: куда направляется эта процессия? Поначалу я решил, что ожидается жертвоприношение, но потом вспомнил, что иудеи приносят жертву только в храме. Тем временем дорога пошла вверх, мы вошли в какой-то сад и двинулись вдоль ручья. Светила луна, ее зыбкий свет отражался в воде, отчего сад был наполнен мягким полумраком. Деревья стояли темные и беззвучные — даже малейший ветерок не шевелил листву. Толпа притихла; никто больше не орал и не размахивал кольями. Слышался только шум десятков шагов. Потом он стал утихать. Процессия остановилась и стала растекаться по берегам ручья. Я протолкался поближе и увидел нескольких иудеев, видимо, только что спавших под деревьями и разбуженных нашим появлением. Они стояли, щурясь на огни факелов, лица их были испуганны. Стражники не двигались, сжимая в руках копья. Внезапно из толпы вышел молодой иудей, подошел к одному из разбуженных — высокому, сильному мужчине, и поцеловал его. Не успел я удивиться такому странному проявлению чувств, как сразу несколько людей из толпы набросились на отмеченного и стали крутить ему руки. Тот не сопротивлялся. Но его товарищ выхватил «сику», коротко взмахнул. Один из нападавших завизжал и схватился за ухо. Через пальцы его сочилась кровь.

Иудеи, пытавшиеся связать высокого, отхлынули. Стража зашевелилась, беря копья наизготовку. Внезапно высокий заговорил, обращаясь к толпе. Я не знал арамейского, но понял, что он в чем-то укоряет пришедших. Затем увидел, как его спутники исчезают в темноте. Высокий подошел ближе. У него было красивое, мужественное лицо, длинные волосы и борода. Стражники расступились, несколько человек уже беспрепятственно связали высокому руки за спиной. Арестованного окружили воины и повели к Иерусалиму.

Я сделал несколько шагов вслед возвращавшейся толпе, но потом остановился. Мне нельзя было в Иерусалим! В этот момент мимо быстрым шагом прошел юноша. Всю одежду его составляло покрывало, в которое он был завернут. Я с удивлением узнал того самого иудея, который накормил меня на дороге. Юноша догнал толпу, но внезапно один из пришедших обернулся и закричал, показывая на моего знакомого. Иудеи бросились к юноше и схватили его за одежду. Знакомый ловко вывернулся, оставив покрывало в руках нападавших, и совершенно нагой исчез в темноте.

«Задержали разбойника!» — подумал я. И тут же решил, что все выглядело очень странно. У задержанного не было оружия. Руки ему вязали не стражники, а люди из толпы. Высокий вполне мог убежать, но даже не сделал попытки. Никто не думал преследовать его спутников, хотя бы человека, отсекшего ухо одному из нападавших. В тоже время юношу в покрывале, который появился неизвестно откуда и всего лишь следовал за толпой, пытались схватить. Мысленно я согласился с Пилатом: иудеи странный народ!

Мне предстояло где-то провести ночь, и я не стал долго раздумывать. Ночь стояла теплая, а мне было не привыкать спать на голой земле. В другое время я побоялся бы разбойников, но теперь, после того как в этом саду побывала храмовая стража, можно было не сомневаться: разбойники вернутся не скоро. Я напился из ручья, завернулся в плащ и прилег под деревом. Удивительно, но сон сразу смежил мне веки. Я спал крепко и проснулся только поздним утром…

 

5

Как только я объявился в претории, меня препроводили к отцу.

— Ты где пропадал? — спросил он строго.

Я молчал, не представляя, как ответить.

— Где ты был всю ночь? — повторил отец раздраженно.

— У женщины, — робко сказал я, понимая, что молчать дальше нельзя.

— У женщины? — удивился отец. — Когда успел найти?

— Она сама меня нашла…

— Понимаю… — улыбнулся отец. — Увидела молодого, красивого центуриона, прислала рабыню с письмом…

— Письма не было…

— Так проще, — согласился отец. — Кто она? Иудейка?

— Римлянка…

— В Иерусалиме не много римлян, — задумчиво произнес отец. — Я, возможно, ее знаю. Нет, не говори! — предупреждающе поднял он руку. — Иногда лучше не знать. На рассвете у меня был трибун Грат. Кто-то оклеветал тебя, сказав Грату: ты тайно посещаешь его жену. Трибун был в ярости…

Я, наверное, изменился в лице, потому что отец усмехнулся, поняв это по-своему.

— Я сказал трибуну, что он ошибается. Грат продолжал настаивать, тогда я спросил его, застал ли он тебя с женой? Он ответил, что нет. Я спросил, видел ли кто-либо, как ты входил к ней дом или выходил из него? Он снова сказал «нет». Послали за тобой. Тебя в казарме не оказалось, а центурион поведал, что ты каждую ночь проводишь вне претории. Я сказал Грату, что раз жена его дома одна, а тебя нет в казарме, ты просто не мог у нее быть. Он успокоился, даже повеселел. Я дал ему совет не верить клеветникам…

Я радостно вздохнул.

— Странные люди эти ревнивцы, — продолжил отец. — Безумие лишает их разума. Зачем ходить к достойным людям, обвинять их в несуществующих преступлениях, когда легко можно узнать правду?

— Как?

— Сам говорил, что к тебе подослали рабыню. Достаточно подвергнуть пытке рабыню Валерии…

— Ты сказал ему это?!

Отец удивленно посмотрел на меня.

— Я знаю Диану… — пробормотал я. — Она хорошенькая.

— Не думаю, что Грат станет портить свое имущество, — пожал плечами отец. — Рабыне достаточно показать плеть. Только если станет упорствовать… Жаль Диану, но она всего лишь рабыня… Хуже другое: из-за тебя мы пробудем в Иерусалиме лишние три дня. Мы могли отправиться в Кесарию на рассвете, вместе с Гратом. Пилат дал ему центурию в охрану. Теперь придется ждать, пока прокуратор завершит дела.

— Грат уехал один? — спросил я, замирая сердцем.

— Забрал жену и Акима. Отведет его в Кесарию.

— А Козма?

— Он мой пленник и будет постоянно со мной! — сердито сказал отец. — Мы с тобой должны беречь его, как себя. Консул не поверит мне, если я скажу, что фальшивые денарии не связаны с заговором. Козма подтвердит.

— Вдруг не станет?

— В Риме знают, как заставить говорить… Но не думаю, что дойдет до пытки. Козма — смелый человек, что сказал Пилату, повторит и Сеяну.

— Его накажут?

— Решать консулу, но, скорее всего, повесят. Он не римский гражданин, чтоб казнить мечом.

— Тебе не жаль его?

— С какой стати я должен жалеть врага Рима? — удивился отец.

— Он смел и достоин уважения.

— Смелый враг опаснее трусливого! Юлий Цезарь уважал Верцингеторикса, умного и храброго вождя галлов, но казнил его. Верцингеторикс залил Галлию реками римской крови. Врагов щадить нельзя!

— Козма не проливал крови.

— Он хочет потрясти основы нашей веры, вселить в сердца римлян непочтение к власти. Чего стоит армия, солдаты которой не боятся начальников? Если жители провинции перестанут бояться прокуратора, как управлять ею? Рим не выживет без своих провинций! Достаточно Египту перестать возить нам зерно, как мы умрем с голоду. Провинции перестанут собирать подать — нечем станет платить легионам. Мы веками завоевывали эти земли, тысячи солдат сложили головы за лучшую жизнь своих сограждан, что ж нам теперь: вернуться в Рим, тесниться в пределах Палатина и Капитолия, как во времена Нумы Помпилия? Миром правит тот, кто держит его в страхе! Величие Рима — в покорности народов. Козма хочет разрушить наш мир, он опаснее Верцингеторикса. Пилат только сейчас увидел опасность этой религии, хотя он обязан знать все, что творится в Иудее, — лицо отца стало жестким. — Ему нельзя управлять провинцией! Если иудеи в припадке фанатизма готовы идти на смерть, их можно перебить. Но если они заразят своей верой остальные народы… Не говори Пилату об этом! — отец сурово глянул на меня. — Я доложу Сеяну, пусть он решает.

— Консул будет недоволен нами. Заговора не открыли.

— Ты ошибаешься! — усмехнулся отец. — Что значит сотня-другая монет с неправильным профилем в сравнении с опасностью, которую несут такие люди, как Козма? Сеян поймет. У Рима есть время остановить эту заразу.

— Ты получишь награду?

— Сначала ты. Рим обязан тебе больше, чем старому префекту, — отец положил мне руку на плечо. — Благодаря тебе мы победили разбойников и пиратов, ты разыскал этого Козьму… Ты молод и не понимаешь, насколько удачлив. Жрецы не ошиблись: боги любят тебя! Как только вернемся в Кесарию, принесем жертвы Юпитеру и Марсу. Я горжусь своим сыном! — голос отца дрогнул. — Но все же прошу тебя, Марк, осторожнее! Любовь богов не беспредельна. Ночами ты ходишь один по Иерусалиму, а ведь тебя дважды хотели зарезать! Не знаю, что тебе эта женщина, но приказываю впредь ночевать в претории!

Я не мог сказать отцу, что ходить мне больше не к кому, поэтому молча кивнул.

— Идем к Пилату! — повеселел отец. — У претория собралась толпа, требуя в честь Пейсаха отпустить на волю одного из разбойников. Прокуратор просил нас присутствовать. Пора показать этим варварам славу Рима!

Мы вышли на широкий балкон, нависавший над улицей. При виде римлян толпа, теснившаяся внизу, зашумела. Пилат величественно поднял руку, давая знак молчать, и заговорил по-арамейски. Я понял, что он предлагает иудеям выбрать, кого миловать.

— Вар! Вар!.. — завопили в толпе.

Я плохо соображал в ту минуту — слова отца оглушили меня, но удивился, что иудейского разбойника зовут как римского легата, погубившего легионы Августа. Иудей с таким именем мог быть вольноотпущенником или сыном вольноотпущенника, но те гордились римским гражданством и дорожили им. Легионеров резали другие. Я не успел разрешить для себя эту загадку. Пилат нахмурился: выбор ему не нравился. Прокуратор заговорил, сердито бросая в толпу слова, видимо, перечисляя преступления Вара, затем произнес имя «Иешуа». В ответ толпа закричала, вздымая кулаки — неведомый мне Иешуа нравился иудеям не больше, чем Пилату Вар. Прокуратор сказал еще несколько слов, после чего толпа стала и вовсе бесноваться. Некоторые иудеи раздирали на себе одежды. Пилат плюнул и махнул рукой.

— Отдай им Вара! — велел он стоявшему рядом центуриону. — Дикари!..

— В чем провинился это Иешуа? — спросил я прокуратора.

— Они считают его богохульником, — сердито ответил Пилат. — Для них это страшнее, чем зарезать человека. Особенно, если режут римлян…

Я спустился во двор претория. Легионеры уже вытащили Вара из тюрьмы и пинками гнали к воротам. Иудей подскакивал, испуганно озираясь. Ворота отворили, и центурион напоследок приложил Вару калигой так, что разбойник птицей полетел в толпу. Ему не дали упасть. Помилованного подхватили на руки и с радостными криками потащили прочь. Тем временем солдаты вывели из темницы трех приговоренных, содрали с них одежду и стали привязывать к столбам. Пилат соблюдал старый обычай. Перед тем, как повиснуть на кресте, каждый разбойник получал сотню плетей.

Во дворе стали собираться все свободные от службы легионеры. Они были из италиков, ненавидели иудеев и желали получить удовольствие от порки. Я видел, как несколько солдат спорили, вырывая друг у друга плеть — каждый хотел отхлестать преступника. Дежурный центурион прикрикнул и назначил экзекуторов своей властью. Он собрался дать команду, как другой центурион остановил его:

— Погоди, Теренций! Тут есть один, который называл себя царем иудейским. Надо воздать ему почести! Дай ребятам позабавиться…

Теренций ухмыльнулся и кивнул. Одного из иудеев отвязали и развернули лицом к нам. Я вдруг с удивлением узнал в нем высокого незнакомца, которого этой ночью схватили за городом. Нетрудно было догадаться, что он и есть тот самый богохульник. Теперь мне стали понятны безумство и рвение толпы, шедшей за стражей, и сегодняшнее возмущение иудеев попыткой освободить приговоренного. Было видно, что Иешуа били: на скуле его багровел синяк, из разбитого рта просочилась струйка крови. Двое легионеров держали его за связанные руки, но приговоренный стоял спокойно, не делая попыток вырваться. К Иешуа, кривляясь, подбежали два легионера. Один накинул на его плечи красный военный плащ, видимо, призванный изображать царскую багряницу, второй с размаху нахлобучил на голову Иешуа венок-корону из веток терна. Колючие иглы расцарапали лоб несчастного до крови. Ему, наверное, было очень больно, но Иешуа не вскрикнул.

— Помилуй нас, царь иудейский! — завыла парочка, низко кланяясь. — Не вели казнить!..

Легионеры, собравшиеся во дворе, захохотали и затопали, довольные выдумкой товарищей. Те продолжали кривляться, изображая испуг. «Они вымещают на иудее свой страх перед начальством, — внезапно подумал я. — На центуриона терновый венок не наденешь… Козма прав — мы все боимся!» Я пристально посмотрел на приговоренного, желая увидеть на его лице страх, но оно было спокойным. Внезапно Иешуа перехватил мой взгляд, и мгновение мы смотрели глаза в глаза. Я внезапно понял, что он жалеет меня. Почему? Я его враг! Мне стало не по себе, и я отвел взор.

Тем временем выдумщикам надоело кривляться. Один из них стащил с приговоренного плащ. Второй смачно плюнул Иешуа в лицо.

— Это тебе от Тита, царь иудейский! Вспомни меня, когда повиснешь на кресте!

— Вспомню, раз просишь! — внезапно ответил Иешуа. Голос его был твердым и сильным. Тита затрясло от злости.

— Ах ты, падаль! Грозить? Мне? Да я!.. — Тит пошарил глазами, увидел прислоненную к стене палку центуриона, схватил ее и с размаху ударил приговоренного по голове. Тот пошатнулся и упал бы, не поддержи его охранники.

— Прекратить! — закричал Теренций. — Повеселились — и хватит! Прокуратор велел распять иудея, а не забивать палками…

Тит и его товарищ, ворча, отошли в сторону. Иешуа отвели к столбу и снова привязали. Назначенные для экзекуции солдаты взмахнули плетями. Я повернулся и пошел в казарму. Я знал, что солдаты провожают меня презрительными взглядами, мысленно обзывая «папенькиным сынком», но чувствовал, что не могу на это смотреть. В казарме я повалился на койку, скрестил руки на груди и лежал так все время, пока со двора доносился свист плетей и крики наказываемых. Затем послышался топот десятков ног — процессия отправилась на гору за северной стеной Иерусалима, где обычно устанавливали кресты. Когда все стихло, я вышел во двор.

— Марк! — внезапно окликнули меня откуда-то снизу. — Марк!

Я оглянулся по сторонам, но никого не увидел.

— Марк! — повторился зов, и я сообразил, что он идет из узкого окошка тюрьмы, едва видимого над мощеным двором. Я присел и разглядел в темном прямоугольнике лицо Козмы.

— Я узнал тебя по сандалиям, — пояснил он. — Они не такие, как у других солдат. Я слышал шум и крики во дворе, но отсюда не разглядеть. Что тут было?

— Наказывали преступников.

— Сколько их?

— Трое.

— Кто они?

— Два разбойника и один богохульник. Того схватили сами иудеи.

— Его называли «царем иудейским»?

— Да.

— Как его настоящее имя?

— Иешуа.

— Это он! — застонал Козма. — Бог и сын бога. Марк! Я приехал издалека, чтобы увидеть его. Ты знаешь, чего это стоило мне. По пророчеству Торы сына божьего должны убить, после чего он воскреснет. Я хочу быть рядом с ним в этот час! Отведи меня на гору! Клянусь, не сбегу! Ты можешь связать меня…

— Ты просишь невозможного! — сказал я, вставая. Отец был прав — с Козмой следовало быть настороже.

— Не уходи! — остановил меня голос узника. — Прости: гордыня овладела мной. Я забылся… Но ты, Марк?! Разве тебе не интересна смерть бога? Сходи! Это редкое зрелище. Детям будешь рассказывать. Я буду благодарен, если расскажешь и мне…

Я пожал плечами. Мне приходилось видеть распятых преступников. Они умирают долго, и смотреть на это скучно. Я не верил, что Иешуя бог. В Торе, которую я прочел, в самом деле предсказывается явление пророка, который освободит иудеев от угнетателей. Ну и что? Освободил? Каждый год в Иудее объявляется новый избавитель, который впоследствии исчезает. Или же его убивают, как Иешуа…

Я отправился в казарму, где плюхнулся на койку. Здесь было тихо: свободные от службы солдаты отправились глазеть на казнь, а те, кто стоял в страже ночью, спали. Мне спать не хотелось, заняться было нечем. В голову лезли тяжкие думы, я гнал их, но они возвращались. Помучавшись какое-то время, я решительно встал. Отец велел мне ночевать в претории, но не запретил ходить по городу днем. Я облачился в посеребренную лорику, перепоясался мечом, заодно сунул за пояс «сику». Шлем надевать не стал — жарко, а я не службе. Теперь можно было не опасаться нападения фанатика-одиночки.

Никто и не напал. Я спокойно прошел улицами Иерусалима, вышел за ворота и направился к месту казни. На мрачной горе, где обычно вешали преступников, уже стояли кресты — они были видны издалека, врезаясь своими темными контурами в безоблачное небо. Преступники висели на них, скособочившись — спереди на крестах имелись выступы для опоры тела. Без нее тело быстро обвисает на суставах, они выворачиваются, и боль лишает казнимого чувств или же вовсе убивает. Пилат позаботился о том, чтоб преступники не обрели легкую смерть…

На вершине холма собралось много людей, но, когда я подошел ближе, толпа уже расходилась. Встречные иудеи оживленно разговаривали и размахивали руками. Многие были в богатых одеждах. Если Иешуа действительно оскорбил их веру, то они отвели душу: поплевали в приговоренного, обругали его, позлословили… Стража не мешает делать это — так интереснее. Запрещается только бить. Сильный удар может оборвать жизнь человека, растянутого на кресте, а тому назначено умирать долго и в муках…

Когда я, наконец, выбрался к крестам, большинство зевак уже ушло, оставалось десятка два, не более. Среди них половину составляли женщины. Они сидели и плакали. Некоторые, с подсохшими дорожками от слез на щеках, только вздыхали. Мужчины, окружавшие женщин, выглядели подавленными и мрачными. Внезапно я понял, что это не зеваки, а родственники или друзья казнимых. Присмотревшись, я узнал молодого иудея, убежавшего нагишом вчерашней ночью. Он перехватил мой взгляд, и я понял, что незнакомец тоже узнал меня. На мгновение во взоре иудея мелькнула ненависть, затем он опустил голову и уставился в землю.

Стражи у крестов мучились от жары, с завистью поглядывая на свободных от службы товарищей, устроившихся неподалеку. Там играли в кости, по рукам ходил кувшин с вином, слышались веселые возгласы и смех. Весельем управлял уже знакомый мне Тит. Увидев меня, он привстал и поклонился.

— Пришел глянуть на иудейскую падаль, господин?! Надо было раньше, когда они что-то говорили. Самое интересное пропустил!

Товарищи одобрительно засмеялись, но Теренций пригрозил Титу палкой:

— Как разговариваешь с центурионом, Тит?! Давно учил тебя?

— Я ничего, — поник Тит. — Я уважаю центурионов. Но он и в самом деле опоздал…

Солдаты снова засмеялись, в этот раз над провинившимся товарищем. Через мгновение они вернулись к игре и вину. Теренций подошел ко мне.

— Тит хороший солдат, но непочтительный, — сказал виноватым тоном. — Поставлю его в ночную стражу, чтоб знал!

Я жестом дал знать, что не обиделся и повернулся к крестам. Теренцию было скучно и хотелось поговорить, но у меня такого желания не было. Не знаю почему, но мне трудно было поднять глаза на Иешуа, висевшего посередине, и я стал разглядывать разбойников. Они много дней провели в тюрьме, их тела были грязны и казались еще более мерзкими от облепивших их мух. Мух было много, они густо покрывали лица разбойников, их руки и ноги в местах, где гвозди пробили их. Мухи сосали кровь. Время от времени разбойники мотали головами, прогоняя больно кусавших насекомых, мухи неохотно взлетали, чтобы тут же устроиться на прежнем месте. Похоже, что разбойники делали это бессознательно: глаза их были закрыты. Наконец я решился взглянуть на Иешуа. Его тело было белым и чистым. Удивительно, но мухи не докучали ему. Я отчетливо видел кровавые потеки в местах, где гвозди вонзились в кисти и ступни, но мухи почему-то не хотели пить эту кровь. Глаза Иешуа были закрыты, но я понял, что он в сознании — просто страдает молча. Над головой его была прибита доска с крупной надписью «Царь иудейский».

— Важные иудеи были очень недовольны, — сказал Теренций, заметив, что я разглядываю доску. — Кричали: «Как может царь иудейский висеть на кресте! Этот только называл себя царем!» — центурион засмеялся. — Какая нам разница? Велят — и царя повесим!

Я понял, что Пилат тонко отомстил иудеям, заставившим его казнить невинного. Поскольку я продолжал молчать, Теренций обиженно отошел. Я разглядывал Иешуа. Даже на кресте, избитый и оплеванный, он был красив. Такими, наверное, и видят люди детей бога. Какая мать его родила? Греческие боги заводили детей от жен или дочерей царей. Козма ничего не говорил о матери Иешуа, и я подумал, что она, скорее всего, обычная иудейка. Будь мать царского рода, с сыном так не обошлись бы. Интересно, есть ли у нее еще дети, или Иешуа — единственный? Отставил ли сам Иешуа потомство? На вид богохульнику было лет тридцать, иудеи женятся рано… Я забивал себе голову досужими вопросами, потому что боялся, что Иешуа посмотрит на меня, как во дворе претории. Но как ни пытался я избежать неприятного, это случилось. Иешуа внезапно открыл глаза, и мы встретились взглядами.

В этот раз в его взоре не было жалости. Только боль, страдание и повеление. Я хотел отвернуться, но не смог. Человек, висевший передо мной на кресте, и чей разум туманился от невыносимой боли, не просил жалости и участия. Он повелевал! Так, что ослушаться невозможно…

Я пришел к месту казни с непонятным чувством тревоги и движимый любопытством. Теперь их не было. Я стоял перед крестом, хотя Иешуа давно закрыл глаза, стоял, когда небо внезапно потемнело, и свободные от службы легионеры, боясь вымокнуть, засобирались в преторию, стоял, когда разразилась гроза и хлынул ливень… Я слышал, как пробили четвертую стражу, затем пятую… Теренций несколько раз подходил ко мне, осторожно заглядывая сбоку, и сразу отходил. Толпа родственников и друзей казнимых тоже поредела, но я продолжал стоять. В шестом часу Иешуа внезапно открыл глаза.

— Элои! Элои! Ламма савахвани! — возопил он и уронил голову на грудь.

— Кричит! — подбежал ко мне Теренций. — Узнаем, что хочет? Пусть попьет!

Не дожидаясь ответа, он насадил губку на свою центурионскую трость, макнул ее в ведро с водой и протянул Иешуа. Казненный не шевелился. Теренций несколько раз ткнул губкой ему в рот и разочарованно опустил трость.

— Похоже, умер, — сказал удивленно. — А ведь казался таким сильным… Зачем ты стоял перед ним, Руф?

— Потому, что он сын божий! — ответил я…

Оставив Теренция и его легионеров, я спустился к Иерусалиму и быстрым шагом двинулся к преторию. Везде горели огни, суетились люди — иудеи готовились встретить Пейсах, я не обращал них внимания. Никто не нападал на меня, и я знал, что не нападет. Войдя в ворота претория, я увидел в углу толпу солдат. Они рассматривали нечто, лежащее на камнях.

— Тит! — ответил на мой немой вопрос стражник. — Полез смотреть, подкован ли конь прокуратора. Пошутить хотел. Тот как лягнет! Подкован, как оказалось… Тита — насмерть!..

Я кивнул и пошел к тюрьме. Внизу никого не было, даже стража сбежала глянуть на убитого. Двери камер не имели замков, только засовы, я отодвинул единственный запертый и дал знак выходить. Козма молча повиновался. Вдвоем мы пересекли двор, где никто не обратил на нас внимания, затем миновали удивленного стражника у ворот (он не посмел нас окликнуть) и скоро углубились в ночные улицы Иерусалима. Мы оба хранили молчание, пока не вышли за ворота города. Здесь я вытащил из-за пояса «сику», отдал ее Козме, затем протянул кошелек с серебром.

— Благодарю! — сказал он, пряча подарки под одежду.

— Спеши! — посоветовал я. — Могут выслать погоню…

— Ты не рассказал мне, что видел! — возразил он.

— Сам знаешь! — сказал я. — Иначе не послал бы меня.

— Он что-нибудь сказал?

— Элои! Элои! Ламма савахвани!

Козма удовлетворенно кивнул.

— Знаешь, куда увели Акима?

— В Кесарию.

— Встретимся в Кесарии!

— Там тебя схватят!

— Не выйдет! — улыбнулся он. — Я знаю, что меня ищут.

— Все равно опасно.

— Долги надо возвращать, Марк! Аким столько раз спасал мне жизнь… Подозреваю, он и в этот раз выпутается.

— Не удастся! — покачал я головой.

— Ты не знаешь Акима! — усмехнулся Козма. — Прощай, Марк! — он положил мне руки на плечи. Я был выше Козмы, он смотрел на меня снизу вверх. — Благодарю за помощь. Ты очень хороший человек, но тебе будет трудно: трусливые ненавидят тех, кто освободился от страха. Тебя будут гнать, могут убить. Но свобода стоит того!

Мы пожали друг другу руки по римскому обычаю — за локти, и он скрылся в темноте. Я вернулся к преторию. Еще с улицы я увидел суету во дворе и понял, чем она вызвана.

— Это он! — метнулся ко мне стражник, едва я миновал ворота. — Он увел пленного!

— Где Козма? — гневно спросил подбежавший отец.

Я молчал.

— Где Козма? — повторил он, глядя на меня с ненавистью.

Я вновь не ответил. Отец подозвал дежурного центуриона.

— Снимите с него вооружение и бросьте в тюрьму! В ту камеру, где был пленный! Еды не давать, воды — тоже!

Я покорно позволил разоружить себя и отвести в подвал. Когда тяжелая дверь захлопнулась за моей спиной, я сел на холодную каменную лавку и заплакал…

 

6

В Иерусалим я приехал верхом, а возвращался пешком в окружении вооруженных легионеров. Мне не стали связывать руки за спиной — так неудобно шагать; скрутили их спереди, захлестнув концы ремней вокруг пояса. На привалах ремень за спиной распускали, чтоб я мог взять кубок с водой или кусок хлеба. Солдаты любят посмеяться над пленными, но меня не трогали. Я ловил на себе удивленные взгляды. Легионеры не понимали моего поступка, я сам не мог его объяснить. Чувство вины перед отцом, но еще более перед Валерией мучило меня. Она мечтала стать женой сенатора… Что я скажу ей при встрече? И будет ли встреча? Если даже Грат позволит нам увидеться, захочет ли Валерия? Я не подозревал тогда, что чаша моих страданий не испита даже наполовину, и, чем далее, тем горше будет это питье…

Мы подходили к Кесарии, когда прискакал вестник. Я видел, как он что-то торопливо сказал Пилату, прокуратор хлестнул коня и помчался в город. Следом устремились отец и сирийская ала. Остальные узнали о трагедии позже. Грат последовал совету отца и подверг пытке рабыню. Что Диана сказала ему, неизвестно — Грат бил ее без свидетелей. Но что-то рабыня все же сказала. Грат заколол Диану «пугио», широким армейским кинжалом, и пошел к жене. Никто не слышал, о чем они говорили. Очевидно, что Валерия не испугалась разъяренного мужа с кинжалом, не просила его о прощении — удар клинка пришелся ей прямо в сердце. Убив жену, Грат, наверное, спохватился и понял, что его ждет. Не думаю, что им руководило раскаяние, не хочу так думать. Грат не смог бы оправдаться в суде, а суд его ждал скорый и беспощадный. Ревнивец сам вынес себе приговор и сам привел его в исполнение — перерезал артерию на шее…

Эта трагедия потрясла Кесарию: о ней говорили все, в том числе и солдаты, охранявшие меня в тюрьме. Стражи не знали причин тройного убийства, но сходились во мнении, что трибуном овладело безумие. Я причину знал, но молчал. Мне не хотелось говорить. Я лежал на жесткой каменной скамье камеры и умирал, вернее, хотел умереть. У меня не было ножа, чтоб перерезать вены, в камере не было крючка, что зацепить ремень от сандалий и удушить себя, а разбить голову о стену я не догадался. В юности мы мечтаем о смерти, в старости — страшимся ее… Когда за мной пришли, чтоб вести на суд, я встал охотно: суд обещал исполнить мое желание. Оставалось надеяться, что быстро.

В зале, куда мне привели, были только Пилат с отцом и вольноотпущенник с пергаментом, на котором тот тиронскими скорописными знаками записывал сказанное. Пилат выглядел усталым, его траурная одежда — помятой, меня он встретил сердитым взглядом. Иного я и не ждал.

— Марк Корнелий Назон Руф, — без обиняков начал прокуратор, — обвиняется в самовольном освобождении преступника, уличенного в изготовлении фальшивых денариев. Признаешь обвинение?

— Да! — подтвердил я.

— Это твой сын, префект! — повернулся Пилат к отцу. — Тебе решать!

— Он не мой сын! — холодно произнес отец.

Пилат недоуменно смотрел на сенатора. Отец достал из складок тоги маленький свиток и протянул его прокуратору. Пилат развернул.

— Луций Корнелий Назон Руф, сенатор и префект, объявляет об «эманципацио» своему сыну Марку… — прочел прокуратор и бросил свиток на стол. — Документ оформлен по правилам и является действительным, — продиктовал он писцу. — Таким образом сенатор не имеет возможности судить виновного семейным судом и передает его в руки прокуратора… Зря! — сердито сказал Пилат, делая знак вольноотпущеннику не записывать. — Приговорил бы мальчишку к двадцати палкам, я бы согласился. Теперь придется его казнить. А может и не придется… — Пилат хмыкнул. — Каждый римский гражданин имеет право на суд консула. Если Марк потребует, повезем в Рим. Неизвестно, как решит консул. В Риме любят золото… Ты на это рассчитывал?

Сенатор не ответил. Я стоял потрясенный. Как не велика была моя вина перед отцом, я не ждал «эманципацио». Мне действительно незачем было жить.

— Марк Корнелий Назон Руф! — повернулся ко мне Пилат, делая знак писцу. — Как прокуратор провинции, на территории которой совершено преступление, приговариваю тебя к смерти. Напоминаю, ты имеешь право на суд консула. Требуешь его?

— Нет!

Пилат изумленно уставился на меня.

— Ты отказываешься?

— Да!

Пилат покачал головой и дал знак страже. Вечером меня отвели в амфитеатр. Я шел по главной улице Кесарии в сопровождении солдат, и встречные прохожие с любопытством глядели на меня. Меня это не задевало. В Риме любят казнить преступников в амфитеатрах, Пилат решил не отставать от столицы. Я только недоумевал, почему меня отвели к месту казни заранее. Похоже, не понимал этого и распорядитель амфитеатра, которому центурион вручил предписание.

— Зачем это? — удивился распорядитель, развернув папирус.

— Прокуратор велел! — грозно отчеканил центурион, и распорядитель молча поклонился.

Меня заперли в зверинце. За стеной грозно порыкивал лев, похоже, что до меня в камере, которую отделяла от коридора решетка из толстых прутьев, тоже держали зверя. На полу лежала мокрая от мочи солома, валялись экскременты. Как ни тяжелы были мои мысли о предстоящей смерти, эта мерзость огорчила меня. Подошвами сандалий я кое-как разгреб мокрую солому в углу и устроился на земляном полу. Я устал и хотел спать, но земля оказалась слишком холодной. Помучившись какое-то время, я не выдержал и в свете факела, горевшего за решеткой, собрал охапку соломы почище. Она все равно была влажной и мерзко пахла, но зато позволила мне согреться. Скоро я уснул.

Утром служитель принес мне завтрак. Он был на удивление роскошный: жареное мясо, хлеб, фрукты. Я проголодался, к тому же это был последний завтрак в моей жизни, поэтому я с удовольствием поел. Напоследок я бы выпил вина, но в кувшине плескалась вода… Служитель ушел, я стал ждать. Лев за стеной угомонился, был слышен только шум толпы, заполнявшей амфитеатр. Ее ждало необычное развлечение: казнь сына сенатора. Пилат решил совместить полезное с приятным: привести в исполнение приговор и порадовать публику. Оставалось гадать: какую смерть избрал мне? Мечом в амфитеатре не казнят — быстро и неинтересно. Распять тоже плохо: публика устанет ждать смерти приговоренного. Как не терзал я себя догадками, но так и не сумел ответить на этот вопрос.

Вы спросите: страшился ли я? Честно отвечу: нет! В шестнадцать не боятся смерти. Я желал, чтоб казнь не была слишком мучительной, и я сумел вынести муки достойно. Я был римлянином и хотел оставаться им до конца.

За мной пришли, когда я устал ждать. Двое солдат связали мне руки, взяли за концы ремней и повели по лестнице. После темных коридоров свет, заливавший арену, ослепил меня. Мое появление толпа встретила криками. Меня провели на середину арены — к вкопанному в песок столбу. Солдаты привязали меня к нему и ушли. Глаза мои привыкли к свету, и я стал осматриваться. Прямо напротив моего столба было почетное место прокуратора; он сидел, окруженный стражей, на бисселии с высокой спинкой. Я поискал взглядом, но не увидел отца. Он или сидел в другом месте или вовсе решил не смотреть. Это огорчило меня: мне по-детски хотелось, чтоб он все видел и ужаснулся. Скосив взгляд, я увидел неподалеку еще столб. К нему был привязан человек, я узнал Акима. В дни после моего ареста я совершенно забыл о нем. Аким смотрел в верхние ряды амфитеатра и улыбался. Это почему-то огорчило меня. Если б он глянул в мою сторону, я пожелал бы ему стойкости. Но он не сделал этого, хотя, несомненно, видел, как меня привели.

Пилат поднял руку, и шум стал стихать. В наступившей тишине был объявлен приговор и способ казни: отдать преступников на съедение льву. Толпа в амфитеатре закричала и захлопала в ладоши: предстояло хорошее развлечение. Я сразу вспомнил рык за стеной моей камеры. Пилату мало было приговорить меня к смерти, он велел испортить мне последнюю ночь, поместив рядом с убийцей. Я услышал визг сдвигаемой решетки, и на арену выскочил лев.

Это был могучий самец с пышной гривой. Амфитеатр завопил, увидав его. Лев трубно рыкнул (от восторга толпа завопила еще громче) и стал настороженно осматриваться.

— Возьми их! — закричали сверху. — Выпусти им кишки! Раздери на куски!..

Лев стоял в нерешительности.

— Не бойся, они вкусные! — крикнул кто-то сверху, и амфитеатр зашелся от хохота. Лев словно услышал это и затрусил к нам, выбрасывая лапы в стороны. Мой столб оказался первым на его пути. В шаге от меня лев остановился и принюхался.

— Сенаторский сынок, мясо нежное! — приободрил зверя тот же голос, и толпа вновь засмеялась. Лев сделал шаг, понюхал мои ноги, затем поднял голову и посмотрел мне в глаза. Странно, но я не сжался от страха. Лев словно почувствовал это. Он зевнул, показав огромную пасть с тупыми желтыми клыками, и вдруг лизнул мою руку. После чего лег, привалившись боком к моим ногам. Толпа в амфитеатре разочарованно загудела. Затем послышались возмущенные крики. Люди имели право негодовать. Они пришли посмотреть, как зверь раздирает на куски живого человека, а лев не желал это делать!

Шум нарастал, на арену полетели подушки, камни, обломки кирпича. Один из них попал во льва. Тот вскочил, грозно рыкнул и улегся обратно. Бок у зверя был теплым, он грел мои ноги, и я вдруг почувствовал себя спокойно. Тем временем негодование толпы нарастало. Пилат сделал знак, и на арене появилось трое служителей. Двое держали копья и прикрывались большими щитами, третий, могучий, с бритой головой, размахивал бичом. Бич свистнул и ударил льва по спине. Лев заревел и вскочил на ноги. Бритоголовый еще раз вытянул льва по спине. Лев сжался в комок, и вдруг выстрелил в сторону обидчика. Бритоголовый бросил бич и юркнул за спины щитоносцев, но лев разметал их. Бритоголовый в ужасе попятился, лев в прыжке свалил его на арену и сомкнул челюсти на шее. Опомнившиеся щитоносцы стали колоть зверя копьями, но тот не выпускал жертву. Бритоголовый сучил ногами, вздымая в воздух песок, но скоро затих. Лев оставил его и повернулся к нам. Он пошатывался, кровь из ран пятнала его светлую шкуру. Зверь заревел. Один из щитоносцев ловко ударил копьем прямо в распяленную пасть, лев упал на колени, а затем — на бок…

Все это произошло так быстро, что толпа в амфитеатре не успела издать крик. Было тихо, на арене лежало два бездыханных тела: человека и зверя, стояли растерянные щитоносцы. И тут встал Пилат.

— Все видели, как я предал преступников позорной казни! — громко сказал он. — Все видели, как лев отказался убивать Марка Корнелия Назона Руфа. Это знак богов: им не угодна эта смерть. Боги свидетели: я исполнил закон! Руфа следует помиловать…

— Обман! — завопили сверху. — Лев не настоящий!

— Как не настоящий?! — возмутился Пилат, указывая на мертвого бритоголового, но крик толпы заглушил его.

— Смерть им! Смерть! — кричали со всех сторон.

Пилат растеряно крутил головой, толпа вопила. Я смотрел на беснующихся жителей Кесарии, единодушно желавших моей смерти, и чувствовал, как в душе закипает гнев. Я не сделал ничего плохого этим людям. Лев отказался терзать меня, но разве в том моя вина? Трусливые скоты, жадные до зрелищ! Рабы, пресмыкающиеся перед своими хозяевами, будь то содержатель гостиницы или сам прокуратор…

— Эй, вы! — закричал я. — Эй, вы!..

Шум в амфитеатре стал стихать. То, что не удалось прокуратору, получилось у преступника: люди затихли.

— Если вы хотите видеть мою кровь, — ненавидяще крикнул я. — Спуститесь и пролейте ее! Только дайте мне меч! Я буду драться против всех сразу или самых смелых. Есть такие?!

Люди стали оглядываться друг на друга. Никто не решался принять вызов.

— Зачем нам драться с тобой? — вдруг крикнули сверху. — Что мы, преступники? Вас двое — вот и деритесь!

— Правильно! — завопила толпа. — Пусть дерутся! Насмерть!..

Я глянул на Пилата. Прокуратор сидел, мрачно глядя в пол. Толпа продолжала вопить. Пилат молчал, амфитеатр неистовствовал. Я видел, как начальник стражи что-то сказал одному из легионеров, тот исчез и вскоре вернулся с подкреплением. Солдаты плотным кольцом окружили прокуратора, видя это, толпа завопила еще громче. Возмущение нарастало, и внезапно я подумал, что Тиберий прав, запрещая зрелища. Если Рим зиждется на строгой подчиненности сверху до низу, то амфитеатр может навязать свою волю даже императору. Пилат встал. Толпа стала затихать.

— Я согласен! — важно сказал прокуратор. — Пусть дерутся!

Толпа радостно закричала, но Пилат поднял руку, призывая к вниманию.

— Одно условие: победитель получит прощение! Иначе они просто заколют друг друга.

Ответом ему был вопль одобрения. «Слава прокуратору! Слава прокуратору!» — неслось со всех сторон. Невольно я поразился находчивости Пилата. Одним словом он превратил разгневанных зрителей в своих обожателей.

Солдаты отвязали нас от столбов и отвели во внутренние помещения амфитеатра. Служитель отворил оружейный склад, гадая, какие мечи и доспехи нам выбрать. Неожиданно появившийся Пилат прервал его размышления.

— Подбери легионеров подходящего роста, — сказал он сопровождавшему его центуриону, — сними с них вооружение и отдай им! — указал он на нас.

— Гладиаторы не дерутся армейским оружием! — удивился распорядитель амфитеатра.

— Они не гладиаторы! — рассердился Пилат. — Руф — римский центурион, никто не лишал его этого звания. Он будет драться мечом, к которому привык. Второй преступник не римлянин, но имеет право на равнозначное вооружение. Кто бы из них не победил в бою, — усмехнулся Пилат. — Верх одержит римское оружие!

Прокуратор взял меня за локоть и отвел в сторону. Стража, повинуясь его знаку, осталась на месте.

— Ты идешь на смерть, Руф, потому должен знать, — сказал Пилат вполголоса. — Отец твой — дурак, начитавшийся свитков глупых историков. Все эти Нумы Помпилии, Квинты Курции, Муции Сцеволы и прочие наши герои никогда не существовали или не были такими, какими их изобразили. Сказки полезно рассказывать юнцам, чтоб охотней умирали за Рим, умным людям верить в них стыдно. Римом правил царь, потом — сенат, сейчас правит принцепс, завтра, может, опять будет царь… Умирать надо не за них, а за свою семью. Она — основа Рима! Как только распадутся семьи, империи не станет. Август это понимал… Я никогда не отказался бы от такого сына, как ты, Марк! Я гордился бы тобой! Я приказал бросить тебя в зверинец, где жила львица. Вчера она подохла, и я запретил прибирать камеру. Ты пропитался ее запахом, и лев не тронул тебя. Я думал, он растерзает второго, но он не захотел. Толпа возмутилась, тебе придется драться. Мне говорили: ты хорошо владеешь мечом!

— Аким не хуже! — сказал я.

— Он выше ростом и руки у него длиннее. Твой отец говорил: он командовал когортой, — задумчиво сказал Пилат. — Будь с ним осторожнее, не бросайся, очертя голову. Лови его на выпаде. Удачи тебе!

Пилат ушел. Легионеры принесли оружие, помогли нам облачиться в лорики и шлемы, дали овальные щиты. Мечи предусмотрительно оставили для арены. Аким вооружался в трех шагах от меня, и я увидел, как он оживленно разговаривает с одним из легионеров. Я прислушался: говорили по-скловенски. О чем, понять было нельзя, но, к моему удивлению, я увидел, что Аким что-то приказывает солдату. Тот молча кивнул и ушел. Другие последовали за ним — мы были готовы.

— Желаю вам заколоть друг друга! — сказал центурион. — Тогда я наделаю из мечей ножиков и выгодно продам.

— Не дождешься! — усмехнулся Аким.

— Пусть Руф заколет тебя!

— Я обрежу юнцу уши и заставлю их съесть. Могу и тебе оставить…

— Иди! — замахнулся на него центурион палкой.

Я в свою очередь гневно глянул на Акима. Он в ответ показал язык и жестом показал, как отрежет мне уши. Злость закипела во мне. Если раньше я размышлял, стоит мне драться или же позволить заколоть себя, то сейчас сомнений не осталось. Это Аким был виновен в моих несчастьях! Скажи он сразу, что Козма его друг, разве сидел бы я в темнице? Отец не отказался бы от меня, а Валерия уцелела…

Толпа встретила наше появление ревом. Мы по обычаю приветствовали прокуратора и стали друг против друга. Прокуратор дал знак…

Многое уже истерлось из моей памяти, только не этот день. Я помню все: каждое слово, каждое движение, каждый удар… Аким не шутил: бил сильно, точно и расчетливо. Щитом и мечом. Пилат поступил мудро, дав нам лорики из железных колец и тяжелые щиты. Из-за них Аким не мог танцевать вокруг, как делал в перистиле нашего римского дома, и вынужден был сражаться, как римский легионер: грубо и прямолинейно. Мечом над щитом, мечом — из-под щита. Щитом по щиту сбоку — сбить с ног или заставить раскрыться. Именно такому бою учили меня. Удары Акима, я отражал и, помня совет прокуратора, держался настороже. Я ждал, пока противник выдохнется и станет совершать ошибки…

Мы сходились и отскакивали друг от друга, рубили и кололи. На арене стоял грохот и лязг, мы хекали и тяжело дышали. Толпа, вначале встречавшие наши выпады рукоплесканиями, сначала умолкла, а потом стала раздраженно гудеть. Мы бились уже полстражи, но даже не поцарапали друг друга.

— Зачем преступникам защитное вооружение? — донесся сверху знакомый голос. — Они не солдаты. Пусть дерутся одними мечами!

Амфитеатр одобрительно загудел. Шум стал нарастать, послышались крики: сначала разрозненные, а затем все более дружные. Вскоре амфитеатр возмущенно вопил. Мы с Акимом прекратили сражаться, отступили в стороны и молча смотрели на беснующуюся толпу. Ей не интересны были наши приемы и выпады. Она жаждала крови.

Пилат подозвал центуриона, что-то сказал ему. Центурион убежал и скоро появился на арене в сопровождении десятка легионеров. Те взяли нас в кольцо, держа наготове пилумы. По знаку центуриона мы бросили мечи, солдаты подобрали их, затем отобрали у нас щиты и стащили лорики. Я опять увидел знакомого легионера, который снова подошел к Акиму. В этот раз мой противник ничего не сказал, только отрицательно покачал головой в ответ на вопросительный взгляд солдата.

Центурион оставил нам шлемы. Уходя, солдаты швырнули нам под ноги мечи. Я подобрал свой и крепко сжал рукоять «гладиуса». Жить мне оставалось считанные мгновения. Меч — страшное оружие. Он наносит тяжелую рану, едва коснувшись человека. Прямой удар им — смерть. Поэтому солдат на войне прячут в лорики и дают им щиты. Даже у гладиаторов есть доспех и щит. Гладиатор не должен умереть быстро, сначала публика порадуется красоте боя. Армии красота ни к чему. Римские «гладиусы» короткие, поразить ими можно, подойдя вплотную. Мы были обречены. Два-три выпада, и кто-то рухнет на песок. Возможно, оба сразу.

Аким поднял свой меч, целя мне в лицо, и я сразу вспомнил наши бои в Риме. Я отбил его выпад, но лезвие «гладиуса» чиркнуло меня по плечу, и я ощутил, как теплое заструилось по коже. Ответным ударом я зацепил бедро Акима: красный ручеек поплыл по его ноге. Амфитеатр радостно закричал. Каждый наш выпад оставлял на теле противника след. Мы рубили, кололи, уклонялись от ударов; это был стремительный бой: страшный и беспощадный. Клинки, сталкиваясь, высекали искры, меня обдавало горячими брызгами. Амфитеатр вопил от восторга. Но так продолжалось не долго. Скоро мы стояли друг перед другом, залитые кровью, и обессилено тыкали мечами, пытаясь достать противника концом клинка. Усталость и слабость от потери крови мешали нам. Я дважды промахнулся, подставив незащищенный бок, но Аким не успел вонзить в него меч. Один раз «гладиус» повернулся в руке Акима, и он ударил меня плашмя… Амфитеатр вскочил на ноги, толпа орала, как безумная, ожидая, кто первым рухнет на песок. Все плыло перед моими глазами, песок вокруг меня был залит кровью. Я понимал, что едва двигаю мечом, но и Аким не мог добить меня. Собрав все силы, я бросил вперед, выставив перед собой меч. Аким увернулся, я упал на песок и понял, что уже не встану. Из последних сил я перевернулся на спину — встретить смерть лицом. Она медлила. Приподняв голову, я увидел, что Аким стоит на коленях, опираясь на меч, и его шатает…

Амфитеатр вопил и кричал. Нестройные крики слились в один. «Ру-дис! Ру-дис!» — скандировала толпа. Она кричала долго. Я не видел Пилата, но он, видимо, отдал приказ: ворота распахнулись, и на арену вышел десяток легионеров. Держа пилумы на изготовку, они стали окружать нас.

«Добьют! — понял я. — Приколют пилумами…» У моей головы захрустел песок под калигами, но удара пилумом не последовало. Сильная рука вырвала «гладиус» из моей руки, и я вдруг ощутил в ладони другую рукоять. Скосив взгляд, я увидел деревянный меч. Это был «рудис» — знак освобождения гладиатора. Жители Кесарии насытились видом нашей крови и даровали преступнику прощение. Глаза мои закрыла тьма, все стихло…

* * *

Когда я пришел в себя, то лежал в постели в незнакомой комнате. Раны мои слегка ныли, но чувствовал я себя сносно. Я приподнялся и увидел, что руки и ноги мои забинтованы, а также ощутил повязку на теле.

— Очнулся! — послышался звучный голос, и передо мной возникло странное лицо. Кожа на подбородке и щеках была светлее, чем на лбу. Человек, смотревший на меня, недавно сбрил бороду… Вдруг я увидел зеленые глаза…

— Козма?..

— Признал! — засмеялся зеленоглазый.

— Тебя не схватили?

— Руки коротки! — хмыкнул Козма. — Я привел с собой друзей. Отличные солдаты! Они хотели разнести ваш амфитеатр.

— Почему ты не спас Акима?

— Если б лев подошел к нему, то пал бы мертвым. Он был на прицеле. Льва хотели убить, когда зверь подошел к тебе, но я понял, что он не тронет.

— Зачем позволил Акиму сражаться?

— Он так захотел.

— Почему?

— Пусть сам скажет!

Послышались шаги, и рядом с Козмой возникло лицо Акима. Он был бледен, но держался твердо.

— Привет, малыш! — сказал он и подмигнул. — Ты славно дрался! Мне стоило большого труда не убить тебя…

Я недоуменно смотрел на него, и вдруг понял.

— Ты сражался не всерьез?..

— Именно! — подтвердил Аким. — Прости, что обещал отрезать тебе уши. Хотел разозлить. Надо было, чтоб ты бился по-настоящему…

Странное дело, но мне стало обидно. Аким примиряющее похлопал меня по здоровому плечу.

— Ты замечательный парень, Марк! Умный, добрый, честный. Прости мне, если обидел — ты не заслужил этого. Мы могли просто вытащить тебя из амфитеатра, но тогда пришлось бы взять тебя с собой: здесь тебе оставаться было нельзя. Не думаю, что тебе понравилось бы в нашем мире… Поэтому я вспомнил о вашем обычае прощать преступника, если он хорошо дрался на арене… Был рад познакомиться с тобой, Марк! Теперь прощай! Нам пора… — он повернулся и пошел к двери. Там стояли двое в солдатских туниках, но я сразу понял, что это не легионеры. Незнакомцы были высокими, мускулистыми, на поясах у них висели странные сумки. Одного я узнал: это был солдат, разговаривавший с Акимом в амфитеатре.

— Я тоже хочу попрощаться, — сказал Козма. — Выздоравливай, Марк! Скоро кончится действие лекарства, тебе станет больно, но ты поправишься. Раны твои не опасны, но крови потеряно много… За тобой присмотрят — я заплатил хозяину гостиницы.

— Фальшивыми денариями?

— Теперь мы умные! — улыбнулся Козма. — Дал ему слиток серебра. Он так обрадовался, что не сумел это скрыть. Прощай, Марк! Более не увидимся. Желаю тебе радоваться! — Козма склонился и поцеловал меня сначала в одну щеку, затем — во вторую. Через мгновение его и остальных не было в комнате.

Я не успел еще толком осмыслить этот разговор, как в комнату вошел отец.

— Мне сказали, ты жив! — воскликнул он, подбегая к ложу. — Не зря я принес богатые жертвы. Когда все пошли в амфитеатр, я побежал в храм и молил богов спасти тебя! Они вняли…

— Меня спасли не боги, а люди! — прервал его я. — Козма и Аким. Те самые, которых Рим хотел казнить. Ты тоже хотел. Аким подставил тело под меч, чтоб я мог получить прощение…

— Марк, ты мой сын! — обиделся отец. — Ты не должен верить всяким проходимцам! Кто они тебе?

— У меня нет отца, господин! — холодно сказал я. — Он отказался от меня. Знаете, почему? Он струсил! Мой отец был храбрецом, он много раз смотрел смерти в лицо. Он не боялся германцев, рубивших его мечами и коловших копьями, но испугался волопаса, нацепившего тогу консула. Своего отца я любил и хотел походить на него. На человека, который предал меня, не хочу. Уезжайте, сенатор! Вас ждет долгая и трудная дорога, отчет перед консулом. Я остаюсь. Я сам построю свою жизнь, как некогда это сделал тот, кого я любил…

Отец мгновение постоял, странно глядя на меня, затем резко повернулся и вышел. Больше я его не видел…

Много бы я дал, чтоб вернуть тот момент и не говорить тех слов! Отец сделал все, чтоб спасти меня. «Эманципацио» избавляло меня от домашнего суда. Глава римской семьи вправе осудить на смерть любого из ее членов, этот приговор приводится в исполнение немедленно. Передавая меня в руки Пилата, отец лишал прокуратора возможности пожаловаться консулу на слишком мягкий приговор префекта (он не знал, что Пилат настроен миролюбиво). В Риме у отца был Юний… Это я спутал расчеты префекта, отказавшись от суда консула. А потом и вовсе капризничал, как мальчишка, лишенный сладкого… К несчастью, жизнь — это не клубок ниток, который можно размотать и скрутить с другого конца. Велик Господь, заповедавший нам прощать ближнему не семь раз, а семь раз по семь! Радостна была бы жизнь, следуй мы этому завету!

…Отец отплыл из Кесарии утром следующего дня. Пока он следовал в Рим, Сеяна арестовали и казнили по приказу Тиберия. Отчитываться стало некому. Отец сходил к Юнию. Тот посоветовал забыть об Иудее и возвращаться с Лугдунум. Что отец и сделал. Мне рассказал об этом сам Юний. Много лет спустя, при императоре Клавдии, он приехал в Кесарию со специальным поручением. Сильно постаревший, но еще бодрый, Юний, исполнил задние как всегда безупречно, после чего отыскал меня. За чашей вина и добрым столом мы проговорили полночи. Но я опять забегаю вперед…

 

7

Раны телесные затягиваются быстрее душевных. Через неделю я начал вставать, через две — уверенно ходил. Я жил в гостинице Плавта, куда меня принесли после сражения на арене, и где за мной трогательно ухаживали. Сам хозяин время от времени навещал меня, и не только он. Как-то в моей комнате появился Пилат.

Я ждал этой встречи, поэтому не удивился. Пилат по-хозяйски прошел к моему ложу и сел на бисселий, который поставил следовавший за ним Плавт. Хозяин гостиницы исчез, услужливо кланяясь, а Пилат долго с интересом разглядывал меня. Я молчал. При появлении прокуратора я приветствовал его, как подобает солдату, и сейчас ждал. Одежда Пилата все еще несла знаки траура. За свою вину перед Римом я заплатил кровью, но смерть Валерии оставалась неотомщенной. Я полагал, что прокуратору известно о нашей связи, и он пришел требовать искупления. Однако Пилат заговорил о другом.

— Раны зажили? — спросил он участливо.

— Да.

— Можешь носить оружие?

Я подтвердил.

— Чем думаешь заняться?

— Не знаю, — честно признался я.

— Зато я знаю! — вздохнул Пилат. — Я потерял не только дочь, но и трибуна. Когортой италиков командовать некому.

— Мне всего шестнадцать! — изумился я.

— Мы будем об этом молчать. На вид тебе все двадцать, сенаторские сынки, которых шлют нам из Рима, не выглядят старше, — возразил Пилат. — Станешь трибуном. Я не позволю прислать в Кесарию очередного прощелыгу! Хватит мне Грата, чтоб его заточили в самой мрачной пещере Гадиса! Будь вечно прокляты его потомки! В Иудее нужно резать разбойников, а не римских женщин! С женщинами как-нибудь справимся… Отец сделал из тебя хорошего солдата, Марк, я хочу, чтоб солдаты моей когорты походили на тебя…

— Италики станут слушать юнца?

— Ты сын сенатора и приехал из Рима, — спокойно сказал Пилат. — В когорте служат бывшие вольноотпущенники, овчары и волопасы, ты для них как бог, сошедший с Олимпа. Никто кроме нас с тобой не знает об «эманципацио», да и зачем кому-либо знать?! Солдатам известно другое. Команда «Дельфина» оставила свою награду в харчевнях Кесарии, но еще больше заплатили те, кто хотел слушать их рассказы. Ты храбро сражался с пиратами и застрелил их главаря. Воевал с разбойниками в Альпах и убил не меньше десятка. Твой бой на арене видели тысячи. Мальчишка победил опытного варвара!

— Я не победил…

— Ты жив, — снисходительно улыбнулся Пилат. — Это можно считать победой. Никто не надеялся на такой исход. Спорили о том, сколько ты продержишься… Сегодня в Кесарии нет более популярного человека, чем сын сенатора Марк Корнелий Назон Руф. Никто не удивится, поставь я тебя прокуратором вместо себя. Мои италики… Они будут плясать от радости!..

Так я стал трибуном италийской когорты Кесарии. Впоследствии меня не раз попрекали, что служил под началом Пилата, того самого, что велел распять Господа. Особенно усердствовали в этом братья из иерусалимской общины. Те самые, кто не принял Павла из Тарса: он ведь в юности участвовал в гонениях на христиан! Никто не сделал столько в проповедовании Слова Божьего, как Павел, после своего обращения посеявший живительные семена благой вести в огромных пределах Ойкумены! Братья в Иерусалиме не хотят этого признавать. Они подобны фарисеям, которым обряд давно заменил веру. Для них человек, прикоснувшийся к мертвецу, не чист, даже если человек тот окутывал погребальными пеленами тело Сына Божьего…

Я не осуждаю братьев. Их ревность к Господу столь велика… Для них Пилат — исчадие ада, жестокосердный судья, преступивший законы человечьи и божьи. Они не могут понять, как человек, который видел Господа, слушал его, дышал с ним одним воздухом, посмел осудить невиновного на позорную казнь. Мои братья не римляне. Что значил для римского прокуратора неведомый иудейский проповедник, которого свои же первосвященники требовали распять? Кого из римлян заботит судьба раба? Иисуса приговорил к распятию не Пилат, а Рим. Любой другой на месте Пилата вынес такой же приговор. Сила Рима в его законах, слабость — в пренебрежении ими со стороны властителей. Пилат проявил бы величие, решись отпустить невинного, но прокуратор струсил. Он не хотел казнить Господа, но не устоял перед угрозами первосвященников. Воздаяние за грехи Пилат получил при жизни, закончив ее в ссылке, всеми забытый и презираемый… Но еще большое наказание ждало его по смерти. Пилат мог получить жизнь вечную, сесть в божьем царстве рядом с Господом, но осужден скитаться по мрачным пределам Гадеса. Имя его проклято, как имя Иуды, предавшего Господа. Зачем мне вносить лепту в хор осуждающих голосов?

Пилат преувеличил: не все в когорте плясали от радости, встречая юного трибуна. Хмурился центурион Приск, тот самый, с которым мы едва не подрались на пиру из-за танцовщицы, кислыми выглядели некоторые другие лица. В первый же день я потребовал у квестора отчет об истраченных суммах. Отец научил меня разбираться в денежных записях, и мне не составило труда выявить воровство. Пользуясь тем, что покойный Грат этим не интересовался, Приск, а также центурион Помпоний и квестор Фульк бессовестно наживались на солдатах. За модий зерна в провинции, где жизнь была дешевой, платили, как в Риме, тощий баран у троицы лихоимцев стоил, как тучный телец, а солдатские туники, если верить отчетам, изготавливали из тончайшего египетского виссона. Италики ходили оборванные, ели пустую ячменную кашу, в то время по отчетам явствовало, что они сыты, отменно одеты и вооружены. Я вызвал троицу к себе и потребовал объяснений.

— Буду я оправдываться перед сосунком! — презрительно сплюнул в ответ Приск. — Если посмеешь еще раз назвать меня вором, я заткну твою глотку раз и навсегда! — он демонстративно взялся за рукоять меча.

— Принимаю твой вызов! — ответил я, в свою очередь берясь за меч. — Мы построим когорту, я объявлю тебя вором, а потом мы сразимся. Пусть боги рассудят нас!

Прииск глянул на свежие шрамы на моих руках, и убрал руку с меча. Я вызвал солдат и велел посадить всех троих под замок. После чего отправился к Пилату.

— Давно подозревал этого Приска! — стукнул тот кулаком по столу. — Но судить их нельзя. Будут лишние разговоры… Пусть они вернут украденное, после чего отправляются в Антиохию. Попрошу легата, чтоб послал их на парфянскую границу — там опять неспокойно…

Когда Пилата сместили, и стали известны обвинения, предъявленные ему, я понял, почему прокуратор не хотел лишних разговоров. Приск и его подручные были белыми агнцами в сравнении с Пилатом…

Под страхом суда воры вернули в казну претория несколько тысяч денариев. Солдат стали хорошо кормить, они получили новую одежду и обувь. Когорта ожила. Армейские части, расквартированные в провинциях, склонны к бунтам. Причиной тому почти всегда бывают тяготы службы, беспричинная жестокость командиров, их бессовестное воровство. Италийская когорта в Кесарии не бунтовала…

Получив под свое начало шесть сотен вооруженных людей, я почувствовал себя старше и стал держаться соответственно. В Кесарии не забыли бой на арене амфитеатра, меня боялись. Плавт предложил мне жить у него бесплатно и сам объяснил, чему я обязан такой щедрости:

— У меня каждый вечер сидят твои легионеры, господин. Пьют вино, ласкают рабынь… Когда мужчин много, а женщин мало, это приводит к ссорам, а солдаты приходят с оружием… От их драк сплошные убытки, к тому же ни я, ни моя семья не могут чувствовать себя в безопасности, когда мечи в руках подвыпивших мужчин. Станет жить в гостинице трибун Корнелий — легионеры не посмеют обнажить оружие…

Плавт предложил мне поселиться, где захочу, я выбрал небольшую, но уютную комнату с отдельным входом. Мне не хотелось ходить через триклиний гостиницы, где всегда было многолюдно. Скоро выяснилась еще одна сторона моей популярности. Как-то ко мне пожаловал Плавт и после церемонного поклона спросил неожиданно:

— Господин, ты три месяца живешь у меня, и ни разу не воспользовался услугами моих рабынь. Каждая из них будет рада разделить с тобой ложе и не потребует за это платы. Почему ты пренебрегаешь ими?

Я молчал, и Плавт, огладив бороду, сам ответил на мой вопрос:

— Ты поступаешь мудро. Рабыни, которые спят с твоими легионерами, могут оказаться болтливыми. Негоже, чтобы подчиненные обсуждали длину фаллоса начальника. Но есть достойные женщины, которые никому ничего не расскажут. Если б ты знал, сколько их!

— Достойная женщина возляжет со мной? — не поверил я.

— Целия, Лукреция, Юлия — это римлянки, — стал перечислять он. — Гречанки: Афина, Ниоба, Афродита… Это только те, кто уже обратились ко мне. Половина женщин Кесарии прибегут на твой зов, стоит тебе пожелать!

— Они замужем?

— Есть замужние, есть разведенные, есть вдовы. Девушки тоже желают встречи с тобой, но я не хочу им помогать. У них есть отцы…

— А у замужних — мужья, — нахмурился я. — Пригласи вдову или разведенную!

— Которую?

— Все равно! Лишь бы не уродливая…

В следующий вечер я застал в своей комнате богато накрытый стол, у которого в ожидании свидания томилась вдова начальника кесарийского порта Лукреция. Густой слой белил покрывал ее жирное лицо, а пышная грудь рвалась из тесной столы. Плавт выбрал женщину по своему вкусу. Я не стал выгонять гостью. Я был с ней груб — как с рабыней. К моему удивлению Лукреция не обиделась, наоборот. На прощание она долго обнимала меня и умоляла позволить увидеться снова. Очередь ее дошла не скоро. Я решил познакомиться со всем списком Плавта, он оказался длинным. Молодые и постарше, красивые и не очень, полные и стройные побывали на ложе трибуна италийской когорты, горячо одаряя его ласками и подарками. Плавт сиял: каждая из женщин заказывала к интимному ужину лучшие блюда и вина. Подозреваю, что так ему платили за сводничество. Плавт вдобавок бессовестно надувал влюбленных: кто станет проверять счет в таком деле? Сам того не желая, я оказался в роли Прокула из Рима. Только Прокул свою славу заслужил, выиграв тридцать девять боев. Зато он был стар и уродлив, а я молод и красив…

Так продолжалось более года. Весь день я проводил на службе, вечером меня ждал богато накрытый стол и женщина; все равно какая — Валерии не было в живых… Многие желали заменить ее, я услыхал немало горячих признаний и заманчивых предложений, но остался глух. Мне горестно вспоминать это сейчас, но разве я искал этих встреч? Разве давал какие-либо обещания? Женщины хотели ласк и получали их. Что до остального… Любовь человек находит сам, а спутника жизни ему подбирают на небесах.

Как-то вернувшись в гостиницу в неурочный час, я застал в своей комнате дочь Плавта. Она деловито застила мое ложе.

— Зачем ты здесь? — удивился я.

— Не видишь — прибираю, — не прекращая свое занятие, пояснила она.

— У вас нет рабынь?

— Рабыням хватает своих дел.

— Вот что, — велел я, усаживаясь на ложе. — Прекрати! Иди и пришли мне рабыню.

— Тебе мало своих шлюх?! — окрысилась она.

Я взял ее в охапку и вынес за порог. Она яростно отбивалась и даже цапнула меня за руку. Понятное дело, рабыни я так и не дождался, а вечером ко мне заглянул сам Плавт. Важный грек выглядел непривычно смущенным. Следовавший за ним слуга поставил на стол кувшин с вином, блюдо со сладостями, после чего немедленно удалился. Плавт разлил вино по чашам, я пригубил. Это было отменное кипрское, а не та кислятина, которую хозяин гостиницы подавал гостям.

— Прошу тебя, господин, простить мою дочь, — выдавил Плавт, бросив взгляд на мою покусанную руку. — Зоя раскаивается, плачет целый день.

— Неужели? — хмыкнул я.

Плавт крякнул.

— У меня единственная дочь, трибун, и ту Эрот наказал безумием. Она так хочет тебя, что приходит в бешенство, когда в этой комнате появляется другая женщина. Прости ее!

У меня, наверное, был изумленный вид, поэтому Плавт встал, пошарил в изголовье моего ложа и бросил на стол какой-то сморщенный корешок.

— Вот!

— Что это?

— Мандрагора, корень любви. Если мужчина и женщина съедят его вместе, то будут любить друг друга до скончания дней. Сегодня к своему стыду я узнал, что Зоя давно подкладывает в твою пищу мандрагору. Половину съест сама, остальное дает тебе. Еще мандрагору советуют класть в изголовье любимого, дабы возжечь в нем страсть. Глупые женские штучки! Прости! Больше такого не будет…

Я молчал, не зная, что ответить.

— Ты многого не знаешь, — тихо продолжил Плавт. — Она не только прибирает в твоей комнате, но и стирает твою одежду. Если рабыня забудется и сделает это вместо нее, она так бьет несчастную, что приходится оттаскивать. Боги послали мне одну дочь, господин. Недавно ей минуло пятнадцать. Я мечтал выдать ее замуж за достойного человека и нашел такого. Но дочь моя безумна. Она сказала, что убьет себя, если я хоть раз еще заведу речь о свадьбе. Она это сделает. Прошу тебя, помоги!

— Хочешь, чтоб я женился? — хмыкнул я.

— Я знаю свое место, господин, — с достоинством сказал Плавт. — Ты сын сенатора, а я простой содержатель гостиницы, к тому же не римский гражданин. Не надо жениться — просто возьми ее!

— Предлагаешь в наложницы единственную дочь?!

— Пусть получит, что хочет! Люди не постоянны. Часто они страстно желают обладать чем-то, а, завладев, остывают. Любовное безумие не может длиться вечно. Если она не охладеет к тебе сразу, это случится после рождения ребенка. Став матерью, женщина часто забывает о мужчине и начинает любить дитя.

— Твоя дочь родит без мужа?!.

— У меня будет внук! — улыбнулся Плавт. — Давно мечтаю взять его на руки. Не волнуйся, господин, у Зои будет муж, а у ребенка — отец. Я говорил с родителями жениха, они согласны ждать. Я не бедный человек, господин, мой зять унаследует гостиницу, лучшую в Кесарии! — гордо добавил Плавт. — К тому же, ты, наверное, не разглядел, но дочь у меня — красавица. Ее захотят взять в жены даже с пятью детьми!

— Я хочу поговорить с ней.

— Как скажешь, господин! — поклонился грек.

…Зоя пришла почти сразу. Она умылась, но все равно было видно, что плакала. Став у порога, она скромно сложила руки на животе и потупилась. Я молча разглядывал ее. Когда я поселился у Плавта, дочь его была угловатым подростком, я не заметил, как она расцвела. Плавт истово хвалил все свое, будь то гостиница, вино или дочь, но в отношении Зои он приукрасил немного. У нее было смуглое, милое лицо, карие глаза и тяжелые, черные волосы, уложенные на голове высокой башенкой. В отличие от других молоденьких гречанок она не была пухленькой — стройное, сильное тело с округлым там, где округлому положено быть. Она стояла молча, давая себя разглядеть.

— Ну? — сказал я.

— Прости меня, господин! — тихо сказала она. — Я больше никогда не сделаю тебе больно. Я буду исполнять любое твое желание. Клянусь!

— Съешь это! — указал я на сухой корешок.

Она послушно бросила корень в рот и стала жевать. Зубы у нее были острые и крепкие, в чем я имел возможность убедиться, с мандрагорой Зоя справилась быстро.

— Чувствуешь прилив страсти? — спросил я.

— Да! — с готовностью ответила она. — Расстелить постель?

— Сам справлюсь. Иди!

— А как же?.. — растерялась она. — Отец сказал…

— Ты съела мандрагору одна!

— Я принесу еще! — предложила Зоя.

— Не стоит. За последний месяц я съел ее модий. Чрево не вынесет больше.

— Ты смеешься надо мной! — насупилась Зоя. — Так не честно!

— Тайком подкладывать гадость в еду честно?

— Мадрагора не гадость!

— Но тебе не помогла.

— Поможет! Ты захочешь меня!

— Позову тебя, когда это случится. А сейчас иди!

— Я буду ласкать тебя всю ночь! — исступленно воскликнула она. — Ты не пожалеешь!

— Ты обещала исполнить любое желание. Сегодня оно такое.

— Ты все равно захочешь меня! — зловеще пообещала Зоя уже за дверью. — Очень скоро…

Проснулся я на рассвете и сразу услыхал рядом мерное дыхание. Вечером я допил кипрское Плавта, но был пьян не настолько, чтоб забыть, что лег один. Я откинул одеяло. Зоя, обнаженная, спала, прижавшись щекой к моему плечу. Ее одежда валялась на полу. Как Зоя попала в постель, можно было не спрашивать — в каждой гостинице есть запасные ключи от комнат.

В комнате было прохладно, и Зоя почувствовала это. Пошарив рукой в поисках одеяла, она открыла глаза. Взор ее был невинен, как у ребенка.

— Холодно! — сказала она, обнимая меня. — Ты уронил одеяло? Я согрею!

Тело ее было упругим и горячим. Накануне я много выпил, ночью хорошо отдохнул, стоит ли удивляться, что желание пробудилось во мне? Зоя увидела это. Не успел я опомниться, как она взобралась на меня… Она не вскрикнула, когда порвалась ее плоть, только закусила губу.

— Я ведь говорила, что ты захочешь! — прошептала, прижимаясь ко мне…

Плавт слукавил: Зоя не разлюбила меня ни через месяц, ни через шесть, ни после рождения первенца. Повитуха еще пеленала новорожденного, когда Зоя позвала меня и с гордостью показала на розовый комочек.

— Посмотри, какой он красивый! Весь в тебя! Ты дашь ему имя?

Повитуха положила спеленатого ребенка на пол. Плавт, его жена, стоявшие рядом, вопросительно смотрели на меня. Я понял, чего они ждут, шагнул и поднял сына.

— Мой внук будет римским гражданином! — радостно воскликнул грек.

Так в мир пришел Луций Корнелий Назон Руф, а следом — Марк и Плавт, а также их сестра Випсания… (По просьбе Плавта младшему внуку дали его имя, дочь получила имя бабушки.) Чтобы дети росли в приличной семье, мне пришлось жениться. Так ли задумал хитрый грек, когда уговаривал меня принять Зою, или же он был искренен в горе, но я ни разу не пожалел. Господь послал мне хорошую жену — любящую, преданную, заботливую. Зоя не смогла заменить мне Валерию (ее никто не мог заменить!), но дала мне то, без чего жизнь любого мужчины теряет смысл. У меня был Дом…

Когда семья выросла, я купил домус неподалеку от гостиницы. Он, конечно, не шел в сравнение с родительским домом в Лугдунуме, но был достаточно велик и удобен для большого семейства. В Кесарии мы считались зажиточными людьми, хотя весь мой доход составляло жалованье трибуна — недостаточное для большой покупки. Мне пришлось занять деньги у Плавта. Этот долг я вернул после смерти Тиберия, получив донативу нового императора, Гая Юлия Цезаря по прозвищу Калигула. Император щедро давал одной рукой, чтоб другой забрать тысячекратно…

Я не получал писем от отца и сам не писал ему — формально мы были чужими. Плавт, который не знал об «эманципацио», считал наше взаимное молчание чудачеством. В таких местах, как Иудея, римляне слыли людьми холодными и жестокими. Греки обожают детей, внуков — вдвойне; Плавт и его жена баловали моих детей, осыпая их ласками и подарками. Когда Випсании исполнился год, Плавт сказал мне:

— Негоже, что сенатор до сих пор не видел своих внуков. Если дела не позволяют ему приехать, а тебе — путешествовать с маленькими детьми, то можно послать в Лугдунум картину. У меня есть на примете хороший мастер…

Предложение мне понравилось. Мастер Плавта оказался умелым, хотя переусердствовал, добавляя нашим лицам благообразности. Меня изобразили в парадном облачении трибуна, Зою — в ее лучшем наряде, пририсовав ей на руках золотые браслеты, а на шее — золотую цепь. Таких украшений у жены не имелось, но Зоя шепнула мне, что так захотел Плавт, и я не стал спорить. Над головой каждого из детей и Зои мастер написал по латыни имя изображенного. Я приложил к картине короткое письмо. «Луцию Корнелию Назону Руфу от Марка Корнелия Назона Руфа — радоваться! Это твои внуки, сенатор!» Холст свернули в трубку, запечатали вместе с письмом в пропитанный смолой футляр и вручили преданному рабу. Спустя полгода он привез ответ. В маленьком пакете лежали четыре кожаных векселя на двадцать пять тысяч сестерциев каждый и письмо. Из двух слов: «Моим внукам…»

— Твой отец богат, как Крез! — радовался Плавт. — Как ты распорядишься деньгами, Марк?

— Это не мои деньги, — ответил я. — Отец прислал их внукам.

— Они слишком малы! — отмахнулся Плавт. — Хорошо б отдать серебро в рост. Через десять лет удвоится!

— Вдруг не вернут?

— Трибуну когорты италиков? — улыбнулся Плавт. — Хочу посмотреть на такого смельчака…

Я поручил тестю заниматься деньгами и больше не вспоминал о них. Ответ отца обидел меня. Глупая гордыня закрыла мне очи, я не сообразил: признавая моих детей внуками, отец возвращал мне звание сына. Я ждал слов, адресованных лично мне, но их не было. Отец остерегся написать. Я был скуп на слова в своем письме, и, наверное, он решил, что я помню обиду. Отец хотел примирения, но я не сумел сделать первый шаг…

Я не забыл о человеке, которого в тот страшный день назвал «сыном божьим», и каждый свой приезд в Иерусалим искал последователей распятого. Это было трудно. Иудеи настороженно относятся к людям другой веры, а римлян и вовсе ненавидят. Прошло несколько лет, прежде чем мне повстречался на иерусалимской улице юноша, которого я видел обнаженным в Гефсиманском саду, а затем — на Голгофе. Он тоже узнал меня. Оказалось, что зовут его Иоанн, и мы ровесники. Я попросил Иоанна рассказать мне о Господе. Он холодно посетовал прочесть Тору. Я ответил, что читал, и процитировал пророков, предсказавших пришествие Господа, на древнеиудейском языке. Иоанн смягчился, мы проговорили полдня. Я передал двести денариев на нужды иерусалимской общины, Иоанн пообещал рассказать мне о Господе. Он сдержал слово. Каждый мой последующий приезд в Иерусалим, мы уединялись в гостинице, где Иоанн рассказывал, а я записывал. Я хорошо владею скорописью, придуманной рабом Цицерона Тироном, поэтому не упускал малейшей подробности. Когда повествование закончилось, я объединил записи в книгу, но не сшил их, а пересказал события, как сам понимал. Это заняло более года. Иоанн рассказывал по-арамейски, я переводил его слова на греческий, а цитаты из Торы сверял с древним списком. Завершив работу, я отдал свиток Иоанну.

— Нашим не понравилось, — сказал он в следующий мой приезд. — Сказали, что напрасный труд. Иудеи знания хранят в памяти и передают из поколения в поколение. У нас и Тору многие знают наизусть. Вдобавок мне сказали, что свиток писал язычник, а не иудей.

— Так и есть! — подтвердил я.

— Я не говорил им о тебе, — смутился Иоанн. — Они подумали, что я…

— И это правда. Я просто изложил твои слова…

Свиток Иоанн все же оставил себе. Спустя много лет, когда апостолы стали крестить язычников, он пригодился. Я тоже хотел креститься и просил об этом Иоанна, но он ответил, что вначале нужно стать прозелитом. Я отказался. Зачем надевать оковы старой веры, когда Господь принес в мир новый завет? Все разрешилось просто. Как-то мне донесли, что в Яффе проповедует апостол Петр, глава иерусалимской общины, тот самый, кому Господь поручил пасти овец своих… Я послал людей в Яффу с просьбой к Петру, и он откликнулся. Мне и домочадцам очень понравился этот простой и добрый человек. Он сидел с нами за одним столом, ел ту же пищу, мы долго беседовали. В тот же день Петр окрестил меня и семью. Это случилось через десять лет после Вознесения Господа…

В дни правления императора Гая по прозвищу Калигула, погиб мой отец. Он не участвовал в заговоре, но был богат, а цезарю требовались деньги. В Риме Калигула обобрал всех, теперь грабил провинции. Старого префекта приговорили к смерти, имущество его конфисковали. Мне сообщила об этом сестра, год спустя после казни — Калигула к тому времени был уже мертв. По словам сестры, отец встретил смерть, прижимая к себе картину, где были изображены его сын и внуки. Старику это позволили — картина не представляла ценности для императорского фиска. Обезглавленное тело бросили в Рону вместе с картиной… Еще сестра с сообщала, что обнаружила в бумагах отца (ей позволили их забрать) «адопцио» на Марка Корнелия Назона Руфа. Сестра не знала об «эманципацио» и сочла, что отец оформил усыновление в помрачении ума. После казни человека, обвиненного в заговоре, «адопцио» могло повредить его сыну, поэтому сестра сожгла документ.

Я плакал, получив это письмо. Мой отец не прекращал любить меня, он просто хотел дать мне время примириться с ним. Наверное, он мечтал видеть меня в тоге с широкой пурпурной полосой. Получи я наследство в размере сенаторского ценза, так бы и случилось. Отец не знал, что я верю в Господа и не хочу быть сенатором. Он был истым римлянином и не желал иной судьбы сыну… Домашним я сухо сказал о смерти сенатора, утаив подробности. Их я сообщил только Плавту. Услыхав о казни, он побледнел.

— Никому не говори об этом, Марк! Даже о смерти отца молчи! Тебе это повредит. Пусть думают, что сенатор жив…

Я не мог отомстить за отца, Калигулу убили другие, тогда я решил отомстить Риму. Я дал слово, что никто из моих потомков не обнажит оружия во славу государства, управляемого такими чудовищами, как Калигула. Империя нуждается в хороших солдатах, я решил отобрать у нее хотя бы трех. Луцию минуло шестнадцать, когда я отправил его на остров Кос, где и поныне готовят лучших врачей в Ойкумене. Марк, проявивший способности к рисованию, освоил ремесло архитектора. Плавта у меня выпросил тесть, пообещав, что научит внука коммерции. В Кесарии меня считали безумцем: сыновьям трибуна лежала прямая дорога к военным чинам, вместо этого я учил их ремеслу, как рабов. Замужество дочери и вовсе сделало меня изгоем…

Випсании минуло четырнадцать, когда я стал замечать у своего дома юношу. Он бродил, бросая взгляды на окно дочери. Я велел позвать незнакомца. Он пришел и стал передо мной, хмуро поглядывая из-под насупленных бровей. Гней оказался сыном легионера и местной гречанки. Его родители не состояли в браке (простым легионерам это запрещалось), но жили вместе. Гней считался римским гражданином — как другие солдатские дети, признанные отцами. Сыновьям легионеров — прямая дорога в армию, но Гнея она не влекла. Отец дал ему хорошее образование, но сын желал большего.

— Лучшие в мире риторы живут на Родосе, — вздохнул Гней в ходе нашей беседы. — Вот у кого надо учиться! Родители мои бедны… Если б я мог поехать на Родос!

— А потом?

— Стал бы адвокатом! Мне нравится это ремесло. Оно почтенное, к тому же адвокат живет безбедно… Но начал бы я с того, — Гней дерзко глянул на меня, — что уговорил тебя отдать мне Випсанию!

— Уговори сначала ее! — хмыкнул я.

— Ее не нужно уговаривать! — воскликнул Гней и смутился.

Я велел позвать дочь. Увидев Гнея, она покраснела до ногтей. Я не стал ее ни о чем спрашивать…

Я оплатил учебу Гнея. Через год он вернулся и прямо с пристани побежал ко мне.

— Выиграешь дело в суде — приходи! — велел я.

Через месяц он высыпал на мой стол двести пятьдесят сестерциев — свой первый гонорар… Лучшие семейства Кесарии после свадьбы Випсании отвернулись от нас: трибун выбрал в зятья плебея! Меня это не взволновало…

Мне исполнилось сорок, когда умерла Зоя. Внезапно она начала кашлять, потом — худеть, и за полгода истаяла, как масло в светильнике. Я приглашал лучших врачей, они давали ей вино с травами и пускали кровь — не помогло. Позже Луций сказал, что мать следовало отпаивать кобыльим молоком и медвежьим жиром, но Луций в то время был на Косе…

В последний день Зоя позвала меня. Она лежала, бледная, высохшая, с красными пятнами на острых скулах, и смерть уже проглядывала в ее глазах.

— Я умираю! — тихо сказала жена и заплакала.

— Ты наследуешь жизнь вечную! — возразил я.

— Там не будет тебя! — сказала она жалобно.

— Буду! Когда Господь призовет…

— Ты молод и можешь жениться!

— Не стану! — пообещал я.

— Клянешься?

— Господь не велел клясться.

— Тогда пообещай!

— Обещаю!

— Я не против того, чтоб у тебя были женщины, — виновато пояснила Зоя, гладя мою руку. — Мужчинам без этого нельзя. Но я не хочу, чтоб ты женился. Как потом разобраться в Царстве Божьем, кому с тобой жить?

— Там не будет жен и мужей…

— Вдруг будут! — не согласилась она и попросила: — Ляг со мной! Я не гожусь для любви и не прошу ее, просто обними меня!

Я подчинился. Она прижалась щекой к моему плечу.

— Афродита наказала меня! — шепнула она. — Я обещала ей богатые жертвы, если даст тебя мне. Я честно жертвовала, но потом пришел Петр и запретил. Богиня обиделась…

— Не печалься! Тебя ждал Аид, взамен ты получишь бессмертие.

— Это хорошо, — согласилась она. — Надеюсь, там будет хорошо. Жизнь с тобой стоит ранней смерти. Сначала я мечтала, чтоб ты не выгнал меня после первой же ночи. Потом — чтоб остался со мной на месяц, затем — год… Мы прожили двадцать два… Десятки богатых и красивых женщин домогались тебя, но ты выбрал дочь простого трактирщика. Я утерла нос гордым римлянкам! — засмеялась она и вздохнула: — Знаю, ты не любил меня… Но я была счастлива! В счастье годы летят быстро. Я не заметила, как жизнь прошла…

Она умерла тихо, прижимаясь ко мне. После похорон я подал в отставку, хотя прокуратор Антоний уговаривал остаться. Мне выплатили несколько тысяч сестерциев, я продал вещи, которые принадлежали лично мне, включая оружие, подписал Випсании дарственную на дом и попрощался с детьми. Они стали взрослыми и могли обойтись без меня. В Кесарии оставался Плавт, который обещал заботиться о внуках. В Кесарии жил апостол Филипп, ставший духовным отцом всех обращенных. У моих сыновей было ремесло и деньги, за их будущее не следовало беспокоиться. Чтобы дать им свободу, я подписал всем троим «эманципацио», сыновья встретили это с пониманием. Я сложил в мешок запасную тунику, тяжелый кошель с золотом и отправился в Иерусалим.

Петр встретил меня радостно, братья — настороженно. Я поступил, как следовало — отдал все имение в общину, но многие не приняли меня. В их глазах я оставался римлянином. Крещение не сделало меня иудеем, я не мог входить в храм и синагоги, проповедовать в них… Если б не Иоанн… Мы стали неразлучны с моим побратимом, отчего его стали дразнить «Марк», а меня — «Иоанн». Новые имена прижились…

Когда в Иерусалим пришел Павел из Тарса, я попросился к нему в спутники. Сын римского вольноотпущенника и римский гражданин, он понял меня. В Иерусалиме Павла не любили, хотя он много помогал общине и даже спас братьев от голода, когда в Иудее случился неурожай. С Тарсянином мы обошли пол Ойкумены, навестили десятки городов, в некоторых задерживаясь месяцами, другие покидая через день. Время от времени к нам присоединялся Иоанн. Павел ценил его и любил, как сына. Тарсянин научил меня шить палатки, с той поры это ремесло кормит меня. Хорошие палатки нужны всем — армии, купцам, путешественникам… После казни Павла мы с Иоанном не разлучались. Иоанн проповедовал, я писал… Мое знание языков пригодилось, как и римское гражданство. Городским властям ничего не стоит обидеть иудея, но римлянина, к тому же сына сенатора, они боятся… Иоанн написал свое повествование о земной жизни Господа, но оно оказалось слишком сложным для непросвещенного язычника. Обходимся тем, что составил я. С тех пор, как Павел направил Иоанна в Александрию пасти овец божьих, мы живем здесь. Побратим возглавляет общину, я помогаю ему. Я счастлив. Благоговение, которое сопровождает Иоанна, бывшего рядом с Господом на его земных путях, малым отблеском падает на меня. Иоанн не раз говорил, что после его смерти именно мне следует пасти овец божьих в Египте. Но он еще бодр и крепок. Власть нас не любит, но казней, как Риме, нет.

Я живу оседло, что мне нравится — в пятьдесят три трудно ходить из города в город. Дети мои живы и живут дружно. В последний раз я видел их три года назад. Раз-два в год я получаю весточку. У меня девять внуков. Випсания пишет, что будут еще. Она и Плавт перебрались к старшим братьям в Антиохию. После прошлогодней резни в Кесарии, устроенной римлянами в ответ на восстание в иудеев, жизнь в городе стала невыносимой.

Повествование мое подходит к концу…

Ученики знают о моем прошлом и часто спрашивают: как сын римского сенатора отважился принять крещение? Я отвечаю им: «Придет время, и крещение примут императоры!» Они не верят. Они знают об избиении христиан Нероном, убийствах и притеснениях в провинциях, им кажется невероятным, что заносчивый император склонит главу пред Господом. «Как мы сможем победить? — думают они. — Что значит кучка безоружных рабов против легионов Рима?» Вера братьев слаба… Они не осознали, что Господь вложил в их руки самое могучее оружие. Людей, у которых нет страха смерти, победить нельзя. Рим правит, разделяя племена, вера в Господа объединяет их. Придет время, и наступит решающая битва. Вестись она будет не на полях сражений, а в сердцах людских. Когда они запылают, император склонит голову. Если захочет ее сохранить…

Время от времени я вижу странный сон. Большая площадь, заливаемая волнами, красивые здания вдали. Посреди площади стоит колонна, которую венчает скульптура льва. Я понимаю, что площадь эта, колонна и лев как-то связаны со мной, но не могу понять как. Просыпаюсь и начинаю молиться. Ночь — лучшее время для обращения к Господу. Ничто не мешает мне заглянуть в глубины памяти и вызвать образ избитого человека, повисшего на кресте. Я отчетливо вижу его истерзанное тело, бледное лицо, и ощущаю непреодолимую силу, исходящую от Распятого. Силу, что дает радость жить…