В Кривичи они вернулись засветло. Оставив коня на попечение Саломатина, Крайнев шел по улице, как был: в форме немецкого фельдфебеля со стальной бляхой на шее. Только "шмайсер" оставил в школе, заменив его привычным карабином. Встречные прохожие с любопытством посматривали в его сторону, но не заговаривали. Молча кланялись. Крайнев машинально кивал в ответ. Мысленно он был дома. Сейчас Соня нальет в корыто в корыто горячей воды, сотрет жесткой мочалкой грязь и пот с тела, затем он сбреет трехдневную щетину… Пышущая жаром печь вернет подвижность застывшим на морозе суставам, на столе появится миска горячих щей и бутылка "русиш специалитет". Соня сядет напротив и, подперев подбородок ладонями, будет смотреть, как он ест. Придет миг, когда он не выдержит: бросит ложку и потянется к ней…
У ограды фельдшерского пункта топталось несколько женщин. Завидев Крайнева, они вытянулись, как кошки, учуяв сметану, но Крайнев даже глазом не повел. Сегодня прием закончен…
Соня не встретила его на пороге, он и не ждал – посыльного не отправляли. Протопав по коридору, Крайнев толкнул дверь и замер на пороге…
Соня стояла у койки, словно пытаясь заслонить ее спиной. В глазах ее плескался испуг. Крайнев машинально сделал шаг в сторону, и увидел накрытого одеялом человека. Он тоже заметил гостя. Приподнялся. Некоторое время мужчины молча разглядывали друг друга. Незнакомец был худ, можно сказать, истощен, щеки и кончик носа, обожженные морозом, почернели, но даже такой (Крайнев признал это с горечью) он был красив. Какой-то диковатой, восточной красотой. Затянувшееся молчание нарушила Соня.
– Это мой муж, Яков Гольдберг, – сказала она робко.
Крайнев потянул карабин с плеча.
– Нет! – закричала Соня, раскидывая руки в стороны.
– Тихо, Сонечка!
Гольдберг спустил ноги на пол. Он был в подштанниках (Крайнев со злостью распознал свою запасную пару).
– Соня почему-то решила, что вы меня непременно убьете, – пояснил, ковыляя к столу. Здесь он сел на свободный стул. – Я уверял, что такого не может быть, но она не верит. Ничего, что я только в белье? У меня нет другой одежды.
Крайнев кивнул и поставил карабин под вешалку.
– Нам надо поговорить, Соня! – сказал Гольдберг. – По-мужски.
Соня мгновение помедлила, но вышла. Проходя мимо вешалки, ловко забрала карабин.
– Всегда была трусихой! – заметил Гольдберг.
Крайнев расстегнул шинель и уселся напротив. Достал из кармана трубку и пачку табаку. Гольдберг жадно смотрел, как он набивает трубку. Крайнев нашарил в кармане обрывок немецкой газеты, бросил на стол. Гольдберг, не ожидая дополнительного приглашения, ловко скрутил цигарку и прикурил от керосиновой лампы. Крайнев воспользовался спичками. Некоторое время они молча курили, пуская дым к потолку. Цигарка Гольдберга кончилась первой. Он с сожалением примял огонек пальцами и положил окурок на стол.
– Хороший табак! Немецкий?
– Голландский.
Гольдберг завистливо вздохнул.
– Плен? – спросил Крайнев.
Гольдберг кивнул.
– Как уцелел?
– Выдал себя за грека.
– Поверили?
– Повезло. В институтском общежитии жил с Костей, греком из Одессы. Хороший парень, дружили. Научил меня болтать по-гречески. Не так, чтоб в совершенстве, но объясниться мог. В плену нас построили, стали выводить "комиссаров" и евреев. Ко мне подошли. Говорю: "Грек!" Смотрят волком. "Юден? Папирен?" Какие у меня документы? Свои-то выбросил. Думал: "Все!" Вдруг подходит офицер и – по-гречески. Воевал он там… Разговариваем, он улыбается. Видно, приятно вспомнить. Говорит мне: "Повернись боком!" Встал. Он тычет пальцем: "Греческий профиль! Нихт юден!" Стал я Павлиади Константином Дмитриевичем, военврачом третьего ранга, родом из Одессы…
– Дальше! – потребовал Крайнев.
– Загнали за проволоку. Пустое место, ни еды, ни воды. Голыми руками рыли норы, как звери. Первыми умерли раненые, потом пришла очередь здоровых… Ваши бойцы пережили, знаете. Все б передохли, если б не понадобилось чинить мост, взорвали его наши перед отступлением. Погнали на работы, а рабочую скотину принято кормить, – Гольдберг усмехнулся уголками губ. – Хотя какой там корм! Баланда из брюквы. Женщины нас спасли, простые деревенские бабы… Каждое утро у моста с узелочками. Немцы на них и кричали, и били, и даже в воздух стреляли – все равно! Охранникам надоело, престали. А бабы кто картошки, кто хлеба, кто яичко вареное, – голос Гольдберга вдруг дрогнул. – А ведь сами не сытые и дети у них! Я там поклялся: выживу, приеду в те места, и буду лечить этих баб, детей их до скончания века!..
– Дальше!
– Погоди! – Гольдберг оторвал от куска газеты клочок, не спрашивая, отсыпал табака из пачки Крайнева и свернул вторую цигарку. Прикурил от лампы. – Не просто это. Лучше с самого начала.
– Давай! – согласился Крайнев.
– Соня тебе рассказывала… Не был я в институте бабником! В том смысле, что не бегал за ними. Они бегали. Папа с мамой мои постарались, рожа красивая, девки и млели. А мне что? Возьмут за ручку, отведут в комнатку, напоят-накормят, постельку расстелют… Зачем отказываться? Некоторые потом в деканат жаловались: не женится! Вызывают: "Обещал?" "Нет!" – отвечаю. Они – к ней: "Обещал?" "Нет, но я думала…" Мне выговор по профсоюзной линии – учись дальше! Был бы комсомольцем, исключили б и выгнали. Что взять с несознательного?..
Соню я на последнем курсе заметил. И сгорел. Не потому, что красивая, красивых хватало, вдруг как ударило: "Моя!" Начал ухаживать – фыркает! Репутация у меня среди девушек к тому времени была хуже некуда. Отворачивается, а меня еще больше к ней тянет… Чего только не делал: клялся, что никакой другой для меня не существует, уговаривал, на коленях стоя… Поверила. Но чтоб до свадьбы… Думать не моги! Я и не настаивал. Рад был, что согласилась…
Гольдберг зло бросил цигарку на пол.
– Свинья грязи найдет! Все было хорошо, да потянуло на сторону. Привык с женщинами, не мог воздерживаться. Подцепил какую-то б… на улице, в институте искать боялся, она и наградила триппером. Две недели до свадьбы, отложить никак нельзя – конец любви, а у меня с конца капает. Жених, мать его… В больницу не пошел, боялся выплывет, лечился сам. Промывал, порошки пил – помогло. То есть клинические проявления исчезли. Но я же врач и знаю: надо выдержать срок, чтоб удостовериться в полном выздоровлении, иначе заразишь партнера. Как я мог Соню?! Мою Сонечку… Тут свадьба, первая брачная ночь. Легли с ней, вижу – ждет, а я не могу… – Гольдберг сжал кулаки. – Обещал, в любви клялся, а сам… Придумал: нервы! Вижу: не верит! "Ладно, – решил, – через неделю излечение подтвердится, поправим!" А через неделю – повестка из военкомата! Армия, госпиталь, плен… – Гольдберг вздохнул. – Мост отремонтировали, вернули нас в лагерь подыхать. Тут и случились вербовщики. Не хотите, мол, послужить третьему рейху в охранной роте? Большевики бегут, война скоро закончится, пора думать о себе. Немцы – культурная нация, хорошее питание, одежда, теплые казармы. Многие подписались, в том числе и я…
– Присягу фюреру давал? – спросил Крайнев.
– Давал. Твои тоже давали.
– Моим я велел, а тебе кто?
– Сам. Жить хотелось.
– Дальше!
– Кормили и вправду сносно, одели, обули. Только из казармы – ни шагу, увольнение редкость, да и то в сопровождении немца. В остальное время стой на вышке или у ворот, охраняй станцию. Я, правда, не охранял, врач все-таки. Немцы русских лечить не хотели, взяли меня. Народ в роте собрался разный, сволочи много. В глаза меня "жидом" звали, в бане приглядывались, не обрезан ли, – Гольдберг опять усмехнулся уголками губ. – К счастью, отец у меня атеист, врач, мама и вовсе русская, крестила меня в младенчестве. Я не знал. Мать призналась, как в армию шел. Крестик дала, я его в карман сунул да потерял где-то. Не верил. Хоть не комсомолец, но атеист. На собраниях говорил: "Бога нет!", хоть за язык не тянули. Вспомнил мне Господь те слова…
Стало мне ясно: в роте не заживусь. Найдется рьяный, стукнет немцам, те долго разбираться не станут… Что делать? Бежать? Станция в черте города, везде охрана, патрули. Некоторые пробовали. Ловили и расстреливали перед строем. Случай подвернулся – съездить в округ за лекарствами. Этим занимался немец-врач из местного гарнизона, но он проштрафился и загремел на фронт. Послали меня. Дали немца в провожатые. Лекарства мы получили, но возвращение отложили. Немцу захотелось гульнуть, у них служба тоже не мед. Тогда я и решил: Сейчас или никогда! Деньги имелись, получку немецкую не тратил, как другие, накупил немцу выпивки, закуски… Наливал, пока тот свалился. Сам – на базар. Нашел какого-то спекулянта. "Поменяй, – говорю, – форму на гражданку". Он носом закрутил, я ему – часы, которые у немца с руки снял. Отвел он меня в переулок, дал вместо мундира какую-то рванину. Вместо сапог – опорки разбитые. Сапоги я отдавать не хотел, так он предложил за них документ, с которым немцев можно не бояться. Понял, гад, кто я. Согласился. Даже обрадовался. Потом разглядел: бумажка липа-липой, показывать ее немцам – петлю себе выпрашивать. Выбросил. Взял ноги в руки – и к Соне!
– Почему к ней?
– Долго рассказывать.
– Я не спешу.
– В лагере у нас дед один был. Годами не старый, лет пятидесяти, но все "дедом" звали. Выглядел серьезно, хоть обозник всего-навсего. Бывший монах, отец Григорий. В двадцатых годах монастырь разогнали, монахов кого сослали, кто сам ушел. Отец Григорий пристроился в колхозе коней смотреть. У него хорошо получалось, не трогали. Как война началась, мобилизовали вместе с лошадьми. В лагере он не таился, люди к нему потянулись. Верующие и атеисты. Там слова доброго ох как не хватало, а монах утешит и ободрит. Многие крестились. Сидели мы как-то с отцом Григорием, о боге беседовали, а меня вдруг как прорвет! Слезы ручьем, рыдания… "За что?! – кричу. – За что это все мне?! Чем я перед богом провинился?.." А монах меня по голове гладит: "Рассказывай!" Я и выложил – все, что от других таил. Как пил, гулял, обижал людей. Про женщин, мною брошенных, про болезнь стыдную, Соню, так и не ставшую женой… Рассказываю, плачу, а он меня по голове гладит. Как закончил, говорит: "Господь тебе милость великую даровал: при жизни страданием грехи великие искупить. По смерти не прошел бы ты мытарства небесные. Радуйся и благодари Господа! Вижу: полностью сердце ему открыл, во всех грехах покаялся!" Накрыл мне голову полой шинели и грехи отпустил. После велел: "Молись! Господу нашему и Богородице-заступнице. Своими словами молись, как сердце чувствует. Я послушался…
– Что с ним стало? Монахом?
– Не знаю. Я немцам пошел служить, он в лагере остался. Он не ругал меня, даже не отговаривал. Сказал на прощание: "Бога не забывай!" В первом же увольнении я сходил в церковь, купил библию, иконку Богородицы. Иконку повесил над койкой. Многие смеялись: "Жид Богородице русской молится!" Скудные умом, они даже не знают, что Дева Мария – еврейка… Я не обращал внимания на насмешки, молился. Утром, вечером, днем. Другой раз ночью проснусь – и ночью! Не за себя, Соню. Немцы евреев повсеместно расстреливали, а я знал, что Соня в Городе осталась. Просил: "Смилуйся, Господи! Спаси рабу твою! Она хоть и не крещеная, а душой христианка. Убереги ее от напасти, проведи сохранно по путям твоим!" И Богородицу просил. Раз как-то в казарме никого не было, молюсь ей, истово, вдруг вижу: дрогнул лик на иконе. Пошевелила губами Пречистая, будто сказать что хотела. Протер глаза – недвижим лик. Но я понял: знак! Увижу я свою Соню!..
– Долго шел? – перебил Крайнев.
– Долго. На большак не выходил, кружными дорогами. Просил милостыню, подавали. Когда спрашивал, отвечал: "Домой из плена иду". Не было случая, чтоб в дом не впустили. Если в деревне немцы или полицаи злые, предупреждали, прятали. Добрых людей Господь посылал… Один раз на патруль нарвался, остановили. Думал: "Убьют!" Стал молиться, чтоб не умереть нераскаянным. Немцы увидели, что крещусь и кланяюсь, плюнули и уехали. Сохранил Господь… Под конец пути морозы начались, обмерз сильно – одежка худая совсем. Раз в стогу ночевал, утром еле поднялся – так застыл. Милостью Божьей добрался до Городского района. В первой же деревне все рассказали. О евреях спасенных, тебе и Соне…
– Обиделся?
– Не то слово! Ножом по сердцу. Первая мысль: "Убью обоих!" Даже топор у хозяина присмотрел…
Крайнев покрутил головой, разглядывая углы.
– Не брал я топора… Первый раз с лагеря лег, не помолившись, и увидал во сне отца Григория. Смотрит сердито: "Я велел тебе Бога не забывать! А ты? На кого ропщешь? Просил Господа и Богородицу жену сохранить – вняли они молитвам. Чего еще? Неблагодарный! На кого зло точишь? Человек ее от верной смерти уберег, приютил, обогрел, счастливой сделал, а ты убить? Иди к нему, кланяйся в ноги и благодари! Руки целуй! Смилуется – вернет тебе жену…"
Крайнев поднес руки к глазам и посмотрел на них, будто видел впервые.
– Я сейчас! – сказал Гольдберг, вставая. – Не побрезгуйте!
– Брезгую! – Крайнев встал. – Очень даже… Слушать тебя больше не желаю! Что значит "вернет"? Она что, вещь: взял, попользовался и отдал обратно? Притащился… Люди в боях гибнут, а он – к бабе под теплый бочок! Вали, пока Саломатин не прознал! Доведет до ближайшей стенки, не дальше!
– Я пришел к жене! – набычился Гольдберг.
– Она тебе больше не жена!
– Соня так не говорила!
– Скажет… Соня! – позвал Крайнев громко. – Заходи! Все равно подслушиваешь…
Соня вошла и остановилась на пороге, сложив руки на животе. По щекам ее текли слезы. Внезапно Крайнев понял, что сейчас и здесь ее ни о чем спрашивать не надо. Что-то изменилось за время, пока он отсутствовал. "Он ей что-то наплел! – понял Крайнев. – Такой может. Ишь, соловьем про любовь свою разливался. Можно представить, что говорил ей!"
Крайнев молча взял Соню за руку и вывел на крыльцо. Там попытался обнять, но Соня отстранилась.
– Что случилось? – удивился Крайнев.
– Ты слышал!
– Тебя тронула речь юродивого?
– Как ты можешь?!
– Могу! Сначала он предал тебя, а потом Родину.
– Но он покаялся! Страдал…
– Бойцы Саломатина страдали не меньше.
– Он не виноват, что попал не в тот лагерь!
– Человеком нужно оставаться везде!
– Что ты можешь об этом знать?! Ты голодал, как он, мерз? Пришел из своей красивой жизни, погостил немного и вернулся! Богатый, сытый, счастливый… Что тебе до нашего горя и страданий!
– Что с тобой, Соня! – спросил Крайнев, отступая. – Причем тут я? Сама говорила: появится – выгоню!
– Его нельзя выгонять. Он слабый, больной… Он погибнет!
– Пусть остается! Есть комната для больных, там сейчас Ильин лежит, поставим еще койку… Поправится – отправлю в Новоселки, там врач нужен, фельдшерский пункт стоит закрытый. Выправлю аусвайс, положу жалованье…
– Ты когда-нибудь молился за меня? – внезапно спросила Соня.
Крайнев запнулся, не зная, что ответить.
– Не молился! – упрекнула Соня. – А он – каждый день! Бог спас меня…
– Это сделал я!
– Бог надоумил! Потому что Яков молился!
– Господи! – изумился Крайнев. – Где набралась?
– Вот! – Соня нырнула рукой за ворот блузки и достала крестик на шнурке.
– Не видел раньше.
– Стеснялась. Думала, будешь смеяться.
– Я?
– Крестилась, чтоб быть ближе, – вдруг всхлипнула Соня. – Один Бог, одна вера… Сказано: "Прилепится жена к мужу, а муж к жене, и станут одним телом". Хотела, что ты меня полюбил.
– Я люблю!
– Нет! – покачала Соня головой. – Притворяешься. Женщины это чувствуют. Вот он, – Соня кивнула в сторону дома, – любит. По настоящему.
– Соня! – тихо сказал Крайнев. – Прошу тебя: одумайся! Понимаю, тебе трудно, но перед богом и людьми ты – моя жена! Не его. Да, я не говорил тебе красивых слов и не стоял на коленях, зато делал все, чтоб ты была счастлива. Буду делать это впредь. Я пришел сюда из сытого и благополучного мира, но не за тем, чтоб развлекаться с женщинами. Их хватает и там. Здесь я только ради тебя! Зачем гонишь?
Она заплакала. Крайнев сел на ступеньку и сжал голову ладонями. Соня осторожно примостилась рядом.
– Ты не можешь взять меня к себе? – спросила тихо.
– Уже пробовали.
– Однажды ты уйдешь к себе и не вернешься. Не потому, что не захочешь. Просто не пустят.
– Соня! – взмолился Крайнев. – Мы обязательно что-нибудь придумаем! Я тебя прошу!
Он покачала головой.
– Принеси мои вещи! – сказал Крайнев, вставая.
Ее глаза задали немой вопрос. Он запнулся, вспомнив, что ходил эти месяцы в костюме Гольдберга, и уточнил:
– Карабин и зеркало. Зеркало бабушкино, я его не дарил.
Спустя минуту, сжимая одной рукой ремень карабина, другой – зеркало, Крайнев шел по деревенской улице. Вокруг была темно и пустынно. Кумушки, дежурившие у забора в ожидании громкого скандала между мужьями "врачихи", разошлись разочарованные, остальным было плевать на нелепую фигуру немецкого фельджандарма с зеркалом под мышкой. Крайнев не захотел оставлять зеркало по одной причине: его коробила мысль, что оно станет отражать счастливую физиономию Гольдберга. У крайних домов часовой отдал ему честь, но Крайнего его не заметил. Он пришел в себя на лесной дороге. Остановился. Ему некуда было идти. В этом мире не осталось дома, где его любят и ждут…
"Выгнали – поделом! – с горечью подумал он. – Незваный гость… Без тебя обойдутся!"
Он закрыл глаза и несколько раз вдохнул морозный воздух. Голова закружилась, и он явственно ощутил примешавшуюся к запаху снега и хвои нотку прели…