Наконец-то подсохло, летаем. "Мораны" – на разведку, "ньюпоры" отгоняют немецкие аппараты, прикрывая нас. Ставку интересует, не готовит ли германец наступление? Не готовит: немцы увязли на Западном фронте, им не до русских. Немцы закапываются в землю, создают эшелонированную оборону – нам сверху это хорошо видно. Наступать будут русские армии, летом, по всему фронту. Однако Барановичи генералу Эверту не взять, удача будет сопутствовать Брусилову в Галиции.

У нас рутинная боевая работа. Контрразведка вспомнила обо мне, вожу шпионов за линию фронта. Это отчаянно храбрые люди: в случае провала их ждет расстрел. Шпионы одеты простыми крестьянами, но разоблачить их не сложно – выправка выдает. К счастью, обходится без происшествий. Урок с погибшим диверсантом пошел впрок. Я высаживаю разведчиков в одном месте, забираю в другом. Высаживаю на рассвете, забираю в сумерках. Это моя инициатива, подполковник-контрразведчик ее одобрил. Я освоил ночные полеты, это не сложно. Летное поле подсвечивают, луч прожектора, направленный в зенит, служит ориентиром для летчика. Это опасно только на первый взгляд: немцы пока не додумались бомбить нас ночами.

Вторая половина дня, я на летном поле и бездельничаю. Ночью я привез разведчика, более полетов не ожидается. "Ваня-Вася" отправились на разведку в сопровождении Рапоты, Турлак отдыхает. Механики готовят к полету "ньюпор" Егорова, прогревают мотор. Штабс-капитан решил тряхнуть стариной. Летает он мало – раненая нога дает себя знать. Хожу вокруг "ньюпора", облизываясь, как кошка на сало. Я не мальчишка, фанатеющий при виде оружия, я отболел этим давным-давно. Летать на "ньюпоре" интересней, чем на тихоходном "моране". Жизнь моя скучна: Ольга не позволяет мне пить, Сергей ее поддерживает, а вечерние посиделки у самовара – что может быть тоскливее?

Издалека доносится характерный звук "гнома". Над летным полем появляется "ньюпор", он идет на посадку. Это Сергей. У "ньюпора" продолжительность полета меньше, чем у "морана", у Сергея бензин наверняка на исходе. Маленький самолетик касается колесами земли и бежит по полю. Где "моран"? Вот и он заходит на посадку. Все благополучно…

– Сзади! Смотри сзади!

Я кричу изо всех сил, хотя "Ваня-Вася" не могут меня слышать. Неизвестно откуда взявшийся аппарат с крестами на плоскостях заходит "морану" в хвост. Летчики не видят его: они почти дома и смотрят только вперед. Сзади!.. Стучит очередь, "моран" переворачивается, вспыхивает и врезается в землю. Твою мать!

Из штаба отряда выскакивают люди, бегут к полыхающему на краю аэродрома костру. Вижу Ольгу с медицинской сумкой на боку. Она бежит, придерживая ее рукой. Поздно, там уже никого не спасти…

Немец словно издевается. Спустившись, он проходит над аэродромом. Вижу знакомые щит и шлем на фюзеляже. Все тот же гад! За аэродромом "ганс" разворачивается и на бреющем несется обратно. Сволочь! Словно в подтверждение слышу стук пулемета – черный барон бьет по бегущим людям. Они падают, спасаясь от пуль. Очень трудно попасть из летящего аппарата в человека, фашист просто развлекается.

– Заводи! – кричу застывшему у "ньюпора" механику. Он очумело бежит к винту. Заскакиваю в кабину. Шлем и очки Егорова здесь, очень хорошо. Надеть их пара секунд. "Гном" взревел, цилиндры под капотом пришли в движение. У ротативного двигателя коленвал закреплен неподвижно, винт вращается вместе с цилиндрами. Это сделано для лучшего охлаждения. "Ньюпор" бежит по полю и взмывает вверх. Если немец неподалеку, мне конец: нет ничего более легкого, чем сбить аппарат на взлете.

Набираю высоту, кручу головой. Немца не видно, по крайней мере, поблизости. Смотрю на запад, замечаю вдали черную точку. Даю полный газ. Мотор ревет, но расстояние сокращается медленно. Скорость у наших аппаратов примерно одинаковая, просто немец не спешит. Он добился своего: незаметно выследил вражеский аппарат и сбил его при посадке. Позволил себе шутку над русскими дикарями, обстреляв их с воздуха. Немец хитер и расчетлив, теперь он возвращается домой. Он никогда не видел "Ваню-Васю" и никогда не увидит. Ему наплевать, есть ли у них родители, братья-сестры или невесты, кто будет рыдать о погибших. Для него они – тарелочка в тире.

Встречный поток воздуха охлаждает мне голову. Ярость ушла, остался трезвый расчет. "Фоккер" приближается, мне надо решить, как атаковать. Я давно не летал на "ньюпоре". Я ни разу не стрелял из пулемета, установленного на верхнем крыле. Я обязательно промажу, после чего мне каюк. "Ньюпор" легче и маневреннее, но в воздушном бою главное не техника, а мастерство летчика. Барон увеличит счет, я преподнесу ему себя, как конфету на блюдечке. "Льюис" хоть заряжен? Привстаю, откидываю пулемет – все в порядке. Ствол пулемета смотрит почти в зенит. Стоп! А если так…

Летчик в полете постоянно вертит головой – это насущная необходимость, противника надо разглядеть своевременно. Однако самый зоркий пилот не увидит врага в "мертвой зоне". У аппарата это сзади и внизу. Увидеть противника, прокравшегося в "мертвую зону", мешают фюзеляж и хвостовое оперение. Опускаю "ньюпор" ниже. Расстояние до "фоккера" постепенно сокращается. Вот он уже надо мной. Тяну ручку управления и медленно-медленно, аккуратно-аккуратно захожу немцу под брюхо. Он меня все еще не видит. Ему не до меня: под плоскостями – линия фронта, аппарат могут обстрелять. Однако снизу не стреляют. Во-первых, мы высоко. Во-вторых, как немцы, так и наши, могут разглядеть в бинокли знаки на плоскостях. Мы буквально рядом, зацепить своего – проще простого. Я – под самым брюхом "фоккера". Отчетливо вижу костыль, затем полотняную оклейку фюзеляжа. Кажется, встань и достанешь рукой. Это иллюзия – до немца метров двадцать-тридцать. Воздух на высоте разреженный, отчего предметы кажутся ближе.

Пора! Привстаю и кладу палец на спуск "Льюиса". Металл холодит кожу – перчаток в кабине не было. Лето, не замерзнем…

"Льюис" дрожит, извергая пули. Они прошивают фюзеляж немца, пробивают бензобак, бьют по мотору. "Фоккер" сваливается вправо. Падаю на сиденье и закладываю левый вираж. Вижу "фоккер", он падает, кувыркаясь в белом облаке вытекающего бензина, потом вспыхивает. Огненный факел несется вниз и врезается в землю за немецкими траншеями. Это тебе, "ганс", за "Ваню-Васю"! Гори, гад, как они сгорели!..

Из наших окопов выскакивают солдаты, машут руками. Качнув крыльями, иду домой. Я отомстил за смерть друзей, я убил умелого и расчетливого врага, но радости нет. Место черного барона займет другой, карусель с воздушными схватками и смертями не остановится. В кабины аппаратов надо сажать тех, кто развязал эту войну. Кайзера Вильгельма, к примеру. В этом случае согласен на таран.

Вот и летное поле. У края валяется сгоревший "моран", пламя загасили. Ребят уже достали из-под обломков, людей у "морана" нет. Большая толпа собралась у фельдшерского пункта. Неужели кто уцелел?

Сажусь, глушу мотор. Ко мне никто не бежит. Снимаю шлем и очки, кладу на сиденье, выпрыгиваю на поле. Быстрым шагом иду к толпе. От нее отделяется человек. Это Рапота. Сергей смотрит вопросительно. Указываю ладонью в землю, он кивает.

– Что здесь? – указываю на толпу.

– Зенько… – он морщится.

Значит, "ганс" все же попал. Надеюсь, ты горел заживо, сволочь!

Раздвигаю толпу. У крыльца на носилках лежит Николай Александрович. Белое лицо, застывшие голубые глаза, подсыхающая струйка крови на левой щеке. На груди бесполезная уже повязка. Рядом с носилками сидит Ольга, она держит Зенько за руку. Лицо ее странно застыло.

– Павел Ксаверьевич!

Это Егоров.

– Я вас прошу: уведите Ольгу Матвеевну!

Подхожу, беру Ольгу под мышки и ставлю на ноги. Она смотрит бессмысленно. Обнимаю ее за талию и веду прочь. Толпа перед нами расступается. Мы выходим на улицу, бредем к дому. Она шагает механически, как заводная кукла. Завожу ее в дом, сажу за стол. Она подчиняется без возражений.

Я запасливый человек, у меня всегда есть. Ставлю перед Ольгой стакан, наполняю до краев. В сенях – бочка моченых яблок, набираю миску. Мясо ей сейчас нельзя, вырвет от одного вида.

– Пей!

Она послушно берет стакан, пьет. Придвигаю яблоки, она ест. Внимательно слежу за ее лицом. Неподвижная маска начинает терять очертания, глаза наполняет влага, первые слезинки выбегают наружу. Подействовало…

– Павлик!.. – она всхлипывает. – Он… Я его бинтую, а он улыбается – меня успокаивает. Потом вздрогнул – и все… Он единственный сын у матери. Рассказывал мне о ней, говорил, будет счастлива со мной познакомиться. Как же это так? Сначала мальчики, потом Николай Александрович…

Сажусь рядом, глажу ее по головке. Она утыкается лицом мне в грудь и тихо всхлипывает. Так это, Оленька, так… Для тебя впервые, мы же насмотрелись… Дружил с человеком, про маму с ним разговаривал, кусок хлеба делил… И вот он лежит перед тобой, холодный и недвижимый, и про маму рассказать некому. Привыкнешь, войне еще длиться и длиться…

Она замирает. Беру ее за плечи, отодвигаю – готова. Встаю, подхватываю на руки. Она уже не пушинка, как в "Метрополе", мы ее хорошо питали в последнее время, однако все равно не тяжелая. Несу ее в спальню, кладу на койку. Быстро раздеваю, сую под одеяло. Она тихонько вздыхает. Глажу по головке: спи!

Возвращаюсь за стол, наливаю себе. Достаю из печи горшок со щами, вываливаю в миску, ем. Пообедав, закуриваю, пуская дым в потолок. Гимнастерка на груди еще мокрая от Ольгиных слез. Ребенок… У меня никогда не было детей и никогда не будет. Женщины от меня не беременеют – проверено неоднократно. Кто-то следит, чтоб скиталец по телам не обзавелся потомством. Если б в своем времени я успел жениться, у меня могла быть вот такая дочь. Пусть легкомысленная и вздорная, но моя! Детей в отличие от жен не выбирают, они такие, какие есть.

За окном колышется ночь, я не заметил, как кончился день. Я не зажигаю лампу – сегодня яркая луна. Умываюсь, раздеваюсь и лезу в койку. Тяжелый был день, но завтра – еще тяжелее…

Ночью просыпаюсь от всхлипываний. Раздаются шлепки босых ног, фигура в белом появляется из-за ширмы и плюхается мне в койку. Беру ее под одеяло, обнимаю, глажу по головке. Она что-то бормочет и затихает. Когда дыхание ее становится ровным, встаю и отношу Ольгу за ширму. У меня узкая койка, я привык спать в ней один…

* * *

Похороны. Служба в местечковой церкви, сельский погост с тремя разрытыми могилами. "Ваню-Васю" отпевают в закрытых гробах, Зенько – в открытом. На кладбище не протолкнуться. Здесь не только свободные от службы офицеры и солдаты. Пришли почти все не выселенные жители местечка. Венки, много цветов. Их сейчас полно в палисадниках.

Полеты приостановлены – нет бензина. Это плохо – война помогает забыться. Настроение в отряде – хуже некуда. Никогда за всю историю части у нас не было таких потерь. В офицерскую столовую никто не ходит, все сидят по домам – сплошная мизантропия. Сергей столуется у нас. Выпиваем по чарке водки (Ольга более не возражает), едим, курим и расходимся. Ольга не плачет, но как-то странно смотрит на нас. Наверное, думает: "А вдруг и этих?"

Сижу дома, терзаю гитару. Я не умею сочинять песни, но могу переделать чужие. Ребята в роте постоянно просили: "Славка, переделай!", им нравилось. Я вышиваю крестиком по чужой канве, правда не всегда получается. От Сергея я таюсь, от Ольги не спрячешься. Она слушает, сложив руки на коленях, иногда просит повторить. Сама не поет.

Егоров присылает посыльного, иду. Егоров осунулся, похудел. Покойный Зенько был его близким другим.

– У меня к вам просьба, Павел Ксаверьевич, – говорит штабс-капитан. – Не могли бы мы собраться у вас, как бывало? Поговорить, послушать пение?

Просьба странная только на первый взгляд. По сегодняшней ситуации – самое то. Договариваемся на вечер. Запрягаю Нетребку и Марию в работу, Ольга вызывается в помощницы сама. У нее теперь мало пациентов: солдаты после происшедшего не беспокоят "фершалку". Я иду созывать.

В шесть вечера у меня – аншлаг. Егоров, Турлак, Рапота, мы с Ольгой. Лишние стулья спрятаны, но отсутствие погибших заметно. Выпиваем, закусываем, но разговор не клеится.

– Спойте нам, пожалуйста, Ольга Матвеевна! – просит Егоров.

Я предупредил Ольгу, но внезапно она говорит:

– Пусть лучше Павел! Он замечательно поет!

Гости смотрят на меня с изумлением. Все равно, если б Ольга сказала: "Кот Васька исполнит арию Индийского гостя"!

– Не подозревал за вами таких талантов, Павел Ксаверьевич! – язвит Турлак. Он давно ко мне не равнодушен.

Егоров смущен. С одной стороны нельзя обидеть хозяина, с другой – шли не за этим. Пока он терзается, Ольга приносит гитару.

– Про военлетов! – шепчет мне. Она становится за спиной и кладет руки мне на погоны. Семейный дуэт. Посмотрим.

Господа военлеты, вам, чье сердце в полете

Я аккордами веры эту песню пою.

Тем, кто дом свой оставил, живота не жалея,

Свою грудь подставляет за Отчизну свою.

Тем, кто выжил в шрапнели, в кого пули летели,

Кто карьеры не делал на паркетах дворцов.

Я пою военлетам, живота не жалевшим,

Щедро кровь проливавшим по заветам отцов.

Здесь нельзя петь "от солдатских кровей", здесь крови не жалеют – ни своей, ни солдатской. Ее действительно льют щедро. Здесь нет матерей, которые создают комитеты, дабы уберечь единственное, взращенное без мужа чадо, от грубых сапог и неучтивых сержантов. Здесь бабы рожают по десять и более детей, им некогда над ними трястись.

Военлеты, военлеты, сердце просится в полеты.

За Россию, за Отчизну до конца.

Военлеты, россияне, пусть Победа воссияет,

Заставляя в унисон звучать сердца.

Мне никогда не нравилось в оригинале "свобода воссияет". Для кого свобода? Для тех, кто грабил и продолжает грабить Россию? Пусть мы не увидим победы, но стремиться к ней надо.

Господа военлеты, вы сгорели в полете.

На разрытых могилах ваши души хрипят. Что ж мы, братцы, наделали, не смогли уберечь их. И теперь они вечно в глаза нам глядят.

Вновь уходят солдаты, растворяясь в закатах, Позвала их Россия, как бывало не раз. И опять вы уходите, вы стремитесь на небо. И откуда-то сверху прощаете нас.

Ольга вступает за спиной – тоненько и пронзительно:

Так куда ж вы уходите, может, прямо на небо? И откуда-то сверху прощаете нас.

Финальный куплет поем дуэтом:

Военлеты, военлеты, сердце просится в полеты.

За Россию, за Отчизну до конца.

Военлеты, россияне, пусть Победа воссияет,

Заставляя в унисон звучать сердца…

У Егорова глаза мокрые, Сергей отвернулся, Турлак смотрит в стол. Не я тому причиной. Как удалось "эскадронщику" написать такую пронзительную песню, мне до сих пор непонятно.

– Что-нибудь повеселей нельзя! – спрашивает Турлак. Он говорит грубо, но я не в обиде: поручика тоже пробрало. Есть у нас и веселее.

– Про одно крыло споешь последней! – шепчет мне Ольга и убегает. Эта лисичка что-то задумала.

Дождливым вечером, вечером, вечером,

Нам, военлетам, скажем прямо, делать нечего,

Мы приземлимся за столом,

Поговорим о том, о сем

И нашу песенку любимую споем:

Пора в путь-дорогу,

Дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю идем,

Над милым порогом

Качну серебряным тебе крылом…

Пускай судьба забросит нас далеко, – пускай!

Ты к сердцу только никого не допускай!

Следить буду строго,

Мне с верху видно все, – ты так и знай!

(Стихи Соломона Фогельсона)

Улыбаются. Эту песню мне не пришлось переделывать, она и без того хороша. Только пара слов… А Турлак не унимается:

– Хорошо вам, Павел Ксаверьевич, есть, кому крыльями качать. У вас кузина. А нам кому прикажете?

Счас спою!

Мы друзья перелетные птицы.

Только быт наш одним нехорош:

На земле не успели жениться,

А на небе жены не найдешь.

Потому как мы воздушные солдаты!

Небо наш, небо наш родимый дом.

Первым делом, первым делом аппараты.

– Ну, а барышни? – доносится из-за перегородки.

– А барышни – потом!

Первым делом, первым делом аппараты.

Ну, а барышни? А барышни – потом.

Все смеются. А я добавляю:

Нежный образ в мечтах приголубишь,

Хочешь сердце навеки отдать,

Нынче встретишь, увидишь, полюбишь,

А назавтра – приказ улетать.

Потому как мы воздушные солдаты!

Небо наш, небо наш родимый дом.

Первым делом, первым делом аппараты.

Ну, а барышни? А барышни – потом.

Первым делом, первым делом аппараты.

Ну, а барышни? А барышни – потом.

Ну, и финальный аккорд:

Чтоб с тоскою в пути не встречаться,

Вспоминая про ласковый взгляд.

Мы решили друзья не влюбляться

Даже в самых прелестных наяд.

"Девчат" нельзя, это слово простонародное. А про наяд господа офицеры знают – на Пушкине с Лермонтовым росли.

Потому как мы воздушные солдаты!

Небо наш, небо наш родимый дом.

Первым делом, первым делом аппараты.

Ну, а барышни? А барышни – потом.

Первым делом, первым делом аппараты.

Ну, а барышни? А барышни – потом.

(Стихи Алексея Фатьянова)

Из-за перегородки выглядывает Ольга, загадочно подмигивает мне. Понятно.

– Господа! – говорю. – Вы не устали?

– Нет-нет! – заверяют в один голос.

– Вы сочиняете песни сами? – интересуется Егоров.

– Нет, Леонтий Иванович! Их пели другие, я только запомнил. А сейчас песня английских летчиков.

Это не "английских", американских. Но Америка пока не воюет, к тому же нам без разницы.

Мы летим, ковыляя во мгле,

Мы ползем на последнем крыле,

Бак пробит, хвост горит, аппарат наш летит

На честном слове и на одном крыле.

Первый куплет предусмотрительно опущен. На аппаратах нет голосовых раций, в этом времени они размером с вагон. Играю жесткими аккордами, только так можно передать суровость песни. Из спальни появляется Ольга. На ней моя летная кожаная куртка с подвернутыми рукавами, летный шлем и очки. В руках – зажженная свеча. Ольга изображает подбитый самолет. Это очень модно в этом времени – живые картины. Одна рука Ольги – то самое последнее крыло, вторая со свечой отведена за спину – хвост, который горит. Покачиваясь, она кружит вокруг стола. Наивно, но гости смотрят, не отрываясь.

Ну, дела! Война была!

Били в нас германцы с каждого угла,

Вражьи летчики летали во мгле -

Размалеваны, орел на орле.

Но германец нами сбит,

А наш "птенчик" летит

На честном слове и на одном крыле.

Ну, дела! Война была!

Но германца разбомбили мы дотла!

Ольга изображает сброс бомб. Где только видела?

Мы ушли, ковыляя во мгле,

Мы к родной подлетаем земле.

Вся команда цела, и машина пришла -

На честном слове и на одном крыле.

Финальный аккорд. Гости аплодируют. Ольга запыхалась, но улыбается. Господа офицеры не отказывают себе в удовольствии приложиться к ручке. Похоже, мы выполнили поставленную задачу.

– Господа! – говорит Егоров. – У меня для вас новость. Отряду предстоит высочайший строевой смотр.

Если б в дом вошло привидение, наше удивление было бы меньшим.

– Его императорское величество, верховный главнокомандующий, выразил желание приехать к летчикам. Нас выбрали по простому принципу: нигде нет столько награжденных.

Штабс-капитан, по лицу видно, доволен. Командовать отрядом, где у всех летчиков – грудь в крестах, почетно. Были у нас военлеты и без крестов, только недавно их похоронили. Если Е.И.В. останется довольным, наград в отряде добавится.

– Признаться, я сомневался, – продолжает Егоров. – Сами понимаете, военлеты не строевики. Даже хотел отказаться от чести. Сегодняшний вечер убедил меня в обратном. Павел Ксаверьевич – человек, наделенный многими дарованиями. Думаю поручить ему подготовку отряда к смотру. Как считаете, господа?

Господа в своем мнении единодушны. Они очень довольны, что поручают не им. Любая инициатива в любом времени наказуема исполнением. С какого бодуна я сегодня распелся?

– Согласитесь, господа, строевая песня у нас уже есть! – заключает Егоров.

* * *

Есть просьбы, в которых нельзя отказать, но и выполнить их страшно. Сан Саныч попросил: он был верующим человеком, сам он не мог. Айнзац-группа все же достала нас. Мы отбились, уйдя в лес, но пуля угодила полковнику в бедро. Поначалу он бодро хромал, но через день слег. Я пробовал его тащить, но одному, без помощников, – труба дело. К ближайшей деревне я его бы сволок, но все окружающие селения были заняты немцами – на нас шла охота. Слякотной осенью, в шалаше, без еды и медикаментов… Кожа вокруг раны полковника вздулась и почернела, при нажатии пальцем хрустела. Мы оба понимали, что это значит. Чернота добралась до паха; Сан Саныча не спасла бы даже ампутация.

– Уходи! – сказал он мне хмурым утром. – Ты молод, здоров и умеешь воевать. Ты дойдешь! Расскажешь там…

Я пообещал. У меня были большие сомнения насчет того, станут ли меня слушать, но умирающим не отказывают.

– Как только я впаду в забытье, – попросил он. – А сейчас отойди – я помолюсь.

Я отошел. Следовало собрать грибов – третьи сутки мы ели только их. Варили ночью: днем могли заметить дым. Вблизи шалаша грибов уже не было, пришлось идти далеко. Когда я вернулся, Сан Саныч был без сознания. Я поставил котелок с ненужными уже грибами и достал "парабеллум". Полковник дышал тяжело и хрипло, даже в беспамятстве он стонал от боли. Я приставил ствол к его груди – как раз против сердца, и нажал курок…

Через час я был в ближайшей деревне. Немцы только-только ее оставили, жители испуганно прятались по домам. Я достал "парабеллум" и очень внятно объяснил, что мне надо. В лес я вернулся на телеге в сопровождении двух угрюмых мужиков. Мы положили тело на повозку и отвезли в деревню.

Сан Саныч категорически запретил мне это делать, однако теперь я командовал сам. Пока мы ездили, кто-либо мог сбегать к немцам, однако я не боялся. Я сказал мужикам: в лесу полк Красной Армии, а меня отправили с поручением. Если меня выдадут, деревню сожгут со всеми обитателями. Видимо, немцы рассказывали нечто подобное, дважды объяснять не пришлось. Покойного положили в наспех сколоченный гроб и похоронили на маленьком сельском кладбище. Я сам укрепил над могилой крест и попросил заказать в церкви панихиду по новопреставленному Александру. Мне собрали в дорогу еды, причем, нанесли столько, что часть я оставил. Деревня спешила избавиться от контуженного сержанта.

К фронту я не дошел – доехал. Армия – это хорошо организованный бардак, существует только разная степень организации. В сорок первом году бардак в тылу немецких армий был еще тот. Вермахт катился на восток, тылы поспешали следом, потому грузовик, едущий к фронту, никого не удивлял. Тем более что за рулем сидел немецкий ефрейтор, который, как все, ругался и скандалил на заправках, требовал от случайных попутчиков сигареты за проезд и проявлял интерес к деревенскому шпику и маслу. Никого не смутил мой немецкий. В вермахте хватало сброда из оккупированных стран, на вопросы я отвечал, что я чех, этого хватало. Я держался уверенно и нахально. Мне было плевать, разоблачат меня или нет. Мне также было плевать, убьют меня или позволят уцелеть. Если мне говорили, что я заехал не туда, часть моя в другом месте, я просил указать дорогу, после чего благодарил. Я и линию фронта пересек за рулем – в то время она не была сплошной. В последней тыловой части мне сказали, чтоб не ездил вот этой дорогой – попаду прямо к русским, я сказал: "Данке шён!" и поехал. Русские меня тоже не остановили – поста на проселке не оказалось. Перед выездом на большак я переоделся в красноармейскую форму и покатил в ближайший город. Там у первого же солдата спросил, где НКВД.

Допрашивали меня недолго. На второй день в кабинет дознавателя вошел капитан. Дознаватель стремительно вскочил.

– Этот? – спросил гость. Дознаватель подтвердил.

– В самом деле, переехал фронт на машине?

– Так точно, проверили. Дорога в немецкий тыл никем не охранялась.

– Хорошо, что приехал он, а не танки! – сказал капитан. – Не то сейчас драпали бы к Москве. Вояки, вашу мать!

– Меры приняли! – смутился дознаватель.

– Ссать я хотел на ваши меры! – разозлился капитан. – Воевать надо! Вот как он! – капитан указал на меня. – Давай это сюда! – он сгреб со стола протокол допроса и кивнул мне: – Сержант, за мной!

Меня помыли, переодели и сытно накормили. Я рассказал капитану все, кроме того, конечно, кто я на самом деле и откуда. Он слушал молча, только курил, зажигая одну папиросу от другой.

– Про вас мы давно знаем, – сказал, когда я умолк. – Окруженцы, выходившие к своим, рассказывали. Военинженер и контуженный сержант, бьющие врага в немецком тылу. Мы даже собирались группу выбросить – установить с вами связь, но не знали, где искать. Жаль Самохина, очень бы пригодился.

– Он боялся: здесь его расстреляют!

– Это почему? – удивился капитан. – Суда над ним не было, приговора нет, а после того, что военинженер сделал, про арест не вспомнили бы. Идет война, сержант, и всякий, кто умеет бить врага, на особом счету. Таких у нас мало. Ясно? Теперь о тебе. Вернешься в артиллерию?

– Я забыл, как стрелять из пушки. Память не восстановилась.

– Резать немцев это не мешало! – хмыкнул он. – Хочешь в диверсионную группу? Хорошее обмундирование, сытная еда… Одно плохо: живут диверсанты недолго. Как?

– Согласен!

– Фамилию не вспомнил?

– Никак нет!

– Пиши! – капитан повернулся к писарю. – Бесфамильный Иван Иванович, сержант…

– Павлик! Павлик! – чья-то рука трясет меня за плечо. Очумело вскакиваю. Это не осень сорок первого… Передо мной Ольга в ночной рубашке.

– Ты скрежетал зубами и страшно ругался! – говорит она. – Я испугалась!

– Прости! Кошмар…

– Ты часто скрежещешь зубами, – вздыхает она. – Хочешь, дам брому? У меня есть.

– Не надо, я больше не буду. Извини!

– Ничего! Я думала, рана болит.

Болит, Оленька, только не рана…

Сажусь на койку, она пристраивается рядом. Ее босые ножки не достают до пола и болтаются в воздухе. Наши плечи не соприкасаются.

– Несчастливые мы с тобой! – говорит Ольга. – У меня папа и Юра погибли, у тебя жена умерла…

Я не рассказывал ей о жене, но есть поручик Рапота, наверняка просветил. Хороший у меня друг, только болтливый. Мы сидим и молчим. Две песчинки в океане мироздания, прибитые друг к другу прихотливой волной. Песчинкам бывает грустно. В этом случае им лучше молчать или спать.

– Пойду! – Ольга зевает и прикрывает рот ладошкой. – Спать хочется. Спокойной ночи, Павел!

– Спокойной ночи, кузина!