Раненый выглядел ужасно. Сознания нет, тело раздуто, как у рекламной фигурки Мишлен. Грудь, живот, ноги, руки, шея… Лицо синее, губы черные. Дыхание еле прослушивается. Пульс частый и слабый, на груди окровавленная повязка. Травматический пневмоторакс. Из-за ранения легкого воздух при выдохе поступает в ткани и под кожу, накапливается в средостении. Он сдавливает сосуды и внутренние органы, в том числе сердце. Получить представление о состоянии легких невозможно. Все тело вздулось. При нажатии эти воздушные подушки хрустят, как снег под ногами. Убираю руки.

— Отходит, бесполезно.

Это Акимович, фельдшер. Ему сорок лет. На своем веку он видел много смертей, и смотрит на них философски. Стоящие рядом врачи молчат, что понятно. Венеролог и дантист...

– Почему поздно привезли? — возмущаюсь.

– Пехота, — пожимает плечами Акимович. – Мужики в шинелях. Пока сообразят…

Мужиков Акимович не любит, хотя сам из крестьян. Но он выучился и стал уважаемым человеком (фельдшер в полку – величина), а те пребывают в темноте. Знакомая картина. Леокадия, хирургическая сестра, смотрит на меня.

– В операционную!

— Но… — пытается возразить Акимович.

– Живо!

Фельдшер поджимает губы. Я не имею права на него кричать. Он классный фельдшер в чине коллежского секретаря, а тут какой-то вольноопределяющийся. Леокадия приходит на помощь и кивает санитарам. Те бегом несут раненого в операционную. Мы с сестрой спешим следом. На счету каждая минута. Мне помогают облачиться в белый халат и шапочку. Я надеваю кожаный фартук и мою руки. Резиновых перчаток здесь нет, поэтому тщательно тру пальцы щеткой. Ногти у меня обрезаны до мяса. Санитар подносит плошку со спиртом, льет его на ладони. На лицо его написано неодобрение — спирту он нашел бы лучшее применение. Но мне нет дела до его переживаний. Растираю спирт, он сушит руки. В голове крутятся мысли. Что делать? Провести дренаж по Бюлау не могу -- нет троакара. Это инструмент для проникновения в полости человеческого организма, выглядит как стилет с трубкой внутри. Даже не знаю, изобрели ли их здесь. Хирургический инструмент в лазарете скудный. Лезь в плевральную полость скальпелем? Чревато. В голове что-то мелькает. Стоп! Я читал о таком случае в мемуарах немецкого военного врача, который служил в Вермахте. Он тогда оперировал русского военнопленного. Вспоминаем…

Санитар завязывает у меня на затылке тесемки марлевой повязки. Подняв руки вверх, вхожу в операционную. Леокадия уже там. Стоит у операционного стола, так же подняв руки. Раненый лежит на спине, прикрытый простыней. Беру склянку с йодом и обильно мажу палочкой с ватой горло пациента.

Леокадия уставилась на меня. В глазах над марлевой повязкой изумление. Не там мажу, не потребовал наркоз. Но здесь он долгий: эфир капают на марлевую маску на лице больного. На это нет времени, раненый все равно без сознания. А где резать, я знаю.

– Так нужно, – говорю ей и беру скальпель. Делаю разрез под челюстью. Брызжет кровь.

– Зажим!

Леокадия ловко пережимает сосуды. Крючком оттягиваю край раны. Что дальше? Чтобы сдвинуть ткани и дать выход воздуху, немец совал в рану ножницы. Выбираю тупоконечные и толкаю. Из открывшейся раны летят брызги крови. Выходящий воздух захватил их. Держу ножницы и крючок, пока пациент сдувается, как воздушный шарик. Уходит цианоз, кожа начинает розоветь. Леокадия смотрит на меня, и я не могу понять, что в ее глазах. Похоже, одобрение. Оставляю ножницы в ране, беру с подноса шприц с морфием и делаю два укола у нервных окончаний по сторонам шеи. Если раненый очнется – болевой шок гарантирован. Нам этого не надо. Беру гуттаперчивую маску, кладу ее на лицо пациента и открываю вентиль баллона с кислородом. Газ пошел. Теперь можно заняться ранением в грудь. Извлекаю ножницы и беру хирургическую иглу с ниткой. В несколько стежков зашиваю рану на шее. Леокадия, догадавшись, разрезает повязку на груди пацента. Молодец, недаром ее Карлович ценит. Дальше привычная работа. Резекция ребер, извлечение осколка. Ушиваю легкое, послойно – ткани. Пока вожусь, Леокадия контролирует пульс и дыхание больного. По ее глазам видно, что они в норме.

Покончив с раной, бинтую грудь пациента. Беру с подноса толстую иглу для переливания с гуттаперчевой трубкой. Втыкаю ее между ребер над диафрагмой. Из трубки капает кровь – скопилась в плевральной полости. Подставляю банку.

– Когда кровь выйдет, иглу убрать, – говорю сестре. – Не то, начнет сосать воздух и будет новый пневмоторакс.

Леокадия кивает. Я зову санитаров. Они входят в операционную, снимают раненого со стола и укладывают на носилки. Уносят. Выхожу в предоперационную. Окровавленной рукой стаскиваю с лица повязку – почему-то трудно дышать. Леокадия прибегает с тазом руках. Водопровода здесь нет. Мою руки, вытираю их о поданное полотенце и стаскиваю фартук. Леокадия помогает снять окровавленный халат – у него завязки на спине. Я, в свою очередь, помогаю снять ей.

– Это… – она хочет что-то сказать. – Это было… Никогда такого не видела!

– Я – тоже.

– Но вы!..

– Действовал по наитию.

Не рассказывать же про немецкого врача… Меня потряхивает – отходняк. Раненый мог умереть на операционном столе – плохое начало для молодого хирурга. Все эти дни я тренировался – вязал узлы на выпрошенной веревочке. Нарабатывал моторику пальцев – хирургу это необходимо. Сделал себе четки из желудей, перебирал их в свободные минуты. Довнар-Подляскому пока далеко до майора медицинской службы Иванова. Но у меня получилось, и я счастлив. Осознать, что ты спас человека… К этому невозможно привыкнуть.

– У нас есть спирт? – спрашиваю Леокадию.

– Хотите сказать: водка? – улыбается она.

– Я бы выпил.

Она выходит и скоро возвращается. Санитар следом несет поднос. На нем чарка с прозрачной жидкостью, тарелка с соленым огурцом и кусочек хлеба. Солений у нас много – в погребе бочки стоят. Беру чарку и опрокидываю в рот. По горлу прокатывается огненная волна. Заедаю огурцом с хлебом.

– Пойду, проведаю раненого, – говорю сестре. – Как он там?

– Жить будет, – машет рукой Леокадия. – Поверьте моему опыту. Не первый год ассистирую.

– Но я все же посмотрю.

– Как хотите, – кивает она. Халат только наденьте… Доктор.

В первый раз слышу это от нее. Растем! Санитарка помогает мне облачиться в свежий халат. Иду в палату. Под нее в поместье выделили бальный зал. Он заставлен койками, большинство пустует. Пахнет потом, гноем и человеческим дерьмом. В реальности война не такая, какой ее показывают в кино. Это кровь и грязь, боль и крики умирающих. Возле одной из коек хлопочут сестры милосердия. Обтирают раненого влажными тряпками, меняют ему белье и постель. Раненый стонет. Сестры действуют привычно, не обращая на это внимания. Где мой пациент? Нахожу его на койке у стены. Раненый укрыт одеялом. Из-под него выбегает гуттаперчивая трубка, заканчиваясь в банке под кроватью. Там слегка пузырится темная жидкость – кровь выходит вместе с воздухом. Щупаю пульс. Нормальный – для его состояния, конечно. Дыхание частое, но ритмичное. Щупаю лоб: температура есть, но небольшая, сбивать не нужно. Приподымаю одеяло и кладу руку поверх повязки. Тепло пошло. В помещении полумрак и хорошо видно оранжево-зеленоватое свечение по краям ладони и между пальцами. Не знаю, откуда это у меня. Возможно, последствие переноса, возможно, дар в новую жизнь. Кто позаботился: Христос и Аллах? За меня молились, по крайней мере, обещали. А, может, бог не при делах, и это неизвестное науке явление? Если сознание переносит в другой мир, как об этом узнать? Рассказать некому. Для меня важно, что свечение целебно. Оно помогло мне преодолеть последствия перитонита в стране, где нет антибиотиков и других лекарств из моего мира, и такой диагноз означает летальный исход. Не знаю, зачем Карлович оперировал меня, возможно, тренировался. Он не любит об этом вспоминать: смущается и уходит от разговора. Я исцелил себя сам как в известном выражении[1]. Понял это не сразу. Сначала изумление Карловича – как быстро поправился тяжелый больной, потом желание прикоснуться к ране. Тогда и заметил свечение. Удивился, но сопоставил факты. Тайком провел эксперимент с пациентами. Раны у солдат заживали буквально на глазах. Они, к слову, что-то заметили, и стали звать меня к себе. Я не отказываю. По лазарету пошел слух, что Довнар-Подляский лечит руками. Сам слышал, как санитары болтали в курилке. Я эти слухи не опровергаю, но и не подтверждаю. Самому непонятно.

Слабость, тянет в сон. Ощущение – будто мешки таскал. Свечение тянет много сил. Убираю руку и накрываю раненого одеялом. Иду к себе. С тех пор, меня признали врачом, я живу во флигеле, где получил комнатушку. При помещике в ней обитала прислуга. Комната небольшая, но с окном, обстановка спартанская. Узкая койка у стены, небольшой стол, табурет и вешалка у двери. Не страшно, бывало и хуже. Снимаю сапоги и прямо в халате заваливаюсь поверх одеяла. Спать…

***

– Валериан Витольдович! Проснитесь!

Меня трясут за плечо. Открываю глаза – Карлович. Вернулся, значит. Выглядит довольным. Под беленым потолком горит лампочка на шнуре – электричество в поместье есть. Из-за этого его, собственно, и выбрали под лазарет. Свет у лампочки тусклый и желтый, но хоть такой. Лампочка? Вечер? Сколько я спал?

– Пять часов, – говорит Карлович в ответ на незаданный вопрос. –Думаю, хорошо отдохнули. Вставайте! У меня для вас новость.

Встаю, опускаю ноги на пол. Тянусь к сапогам.

– Не спешите! – останавливает меня надворный советник. – Посмотрите туда! – он указывает рукой.

Смотрю. На столе аккуратно разложена форма – здесь говорят «мундир». Гимнастерка с серебристыми погонами, шаровары, фуражка. Под столом – сапоги. Новые. Даже в тусклом свете заметно, как блестят голенища.

– Поздравляю вас зауряд-врачом! – говорит Карлович.

– Уже?

– А чего тянуть? – пожимает он плечами. – Дело ясное. Пришлось похлопотать, конечно, но в штабе меня знают. Не одного лечил. Рапорт подписали, а я взял на себя смелость получить вам мундир. Примерьте!

Карлович помогает мне снять халат. Стаскиваю гимнастерку и шаровары. Они порядком изношены, как и сапоги. Подметка в одном «каши просит», собирался починить, да руки не дошли. Натягиваю на себя обновки. Все в пору – глаз у Карловича точный. Хирург…

– Погоны Меланья пришила, – сообщает надворный советник. – Или хотите пристегивать?

Кручу головой. Зауряд-военный врач – странная фигура. Приравнен к капитану, но не офицер. И не военный чиновник, как Карлович и Акимович. Это звание дают недоучившимся студентам и гражданским докторам. Квалификация невысокая, от того их в шутку зовут «зауряд-вряд ли врач». Погоны у них пришиты к мундиру, офицеры и военные чиновники их пристегивают. Ну, так они растут в звании или чине, зауряду это не грозит. Некоторые, впрочем, погоны пристегивают – хотят походить на офицеров. Мне это без нужды.

– Идемте! – говорит Карлович. – Кое-что покажу.

Выходим из флигеля, пересекаем двор и входим в здание лазарета. По широкой лестнице поднимаемся на второй этаж и входим в кабинет начальника. Карлович подводит меня к столу, накрытом простыней. Резким движением сбрасывает ее. Боже! Хирургические инструменты! Скальпели, здесь их называют ланцетами, зажимы, расширители, пилы, ножницы… Новенькие, они блестят в свете лампы. Потрясенно перебираю инструменты. Они удобные, легко ложатся в ладонь. С прежними не сравнить.

– Нравятся? – улыбается Карлович. – Союзники поставили.

Союзники? Французы, что ли? Хреновые из них союзники, но за такое можно простить.

– Едва выдрал, – говорит Карлович. – Всего три комплекта на корпус пришло. Но меня в штабе знают, – подымает палец к потолку. – Не отказали…

Не могу оторваться от инструментов. А это что? Троакар? Непривычной формы, но явно он. Как мне не хватало его сегодня! Теперь заживем!

– Идемте!

Карлович буквально оттаскивает меня от стола. Куда, зачем? Приходится подчиниться. Выходим из кабинета и идем коридором. Карлович тормозит у дверей бывшей библиотеки. Книг там нет, на чердак отнесли, комната стала залом для совещаний. Карлович тянет на себя дверь и приглашает меня пройти вперед. Это с чего? Но спорить глупо, вхожу.

Оппа! Явление первое. Накрытый стол, за ним медики лазарета. Врачи, фельдшеры, Леокадия, сестры милосердия. Их у нас семь, Красный Крест прислал в помощь. Милые и старательные девушки. Все смотрят на меня, чувствую себя неловко.

– Дорогие дамы и господа! Разрешите представить вам нового коллегу, зауряд-военного врача Валериана Витольдовича Довнар-Подляского! – провозглашает Карлович.

Собрание хлопает. Сестрички – с энтузиазмом, врачи и фельдшеры – вежливо. Леокадия улыбается, Акимович смотрит хмуро. Ну, да, я на него накричал…

– Отправляясь в штаб корпуса, я рассчитывал, что в лице Валериана Витольдовича получу молодого доктора, которого придется учить, – продолжает надворный советник. – Но ошибся. В лазарете появился замечательный хирург. Мне рассказали об операции, которую провел сегодня Валериан Витольдович. Скажу честно: не поверил. Но потом осмотрел раненого и убедился. Не один десяток лет держу в руках ланцет, но такого бы не смог. Скажу более: не решился бы. Пациент был безнадежен. Валериан Витольдович не колебался ни секунды, в результате спас жизнь солдату. Поблагодарим его!

Все вновь хлопают. Акимович кривит губы. С ним нужно что-то делать, не хочу заводить врагов.

– А теперь слово виновнику торжества!

М-да. Прокашливаюсь.

– Благодарю вас, дамы и господа. Я не мастак говорить. Первым делом хочу извиниться перед коллежским регистратором Тимофеевым. Я был не прав, накричав на него. Простите, Кузьма Акимович!

Все смотрят на фельдшера. Тот чувствует себя неловко. Пожимает плечами.

– Да я ничего… Понимаю. Нервы…

– Мир? – подхожу и протягиваю ему руку.

Он радостно пожимает ее. Выглядит довольным. Шляхтич извинился перед сыном крестьянина. Акимович тоже дворянин, но личный, стал им благодаря чину. А мой донор – потомственный, да еще древнего рода. Откуда знаю? Карлович запросил данные в полку. Ему же рапорт писать, а там все указать нужно. Я в эти бумаги заглянул. Валериан Витольдович Довнар-Подляский, 23 года. Католического вероисповедания, сирота. Умершие родители оставили ему небольшое имение. Продав его, Довнар-Запольский уехал за границу. Зачем – сведений нет. Это хорошо. Идет на пользу моей легенде…

– Остальным хочу сказать, что счастлив служить вместе с вами.

Щелкаю каблуками и бодаю головой. Все смеются. Восприняли как шутку – врачей не обучают строю. Вот и славно, атмосфера разрядилась.

– Прошу всех к столу! – объявляет Карлович.

Рассаживаемся. Мне отвели место по левую руку от начальника госпиталя. Леокадия устраивается справа от него. Мужчины и женщины садятся вперемешку, видимо, так принято. Кавалеры открывают бутылки с вином и наполняют дамам бокалы. Откуда здесь вино? Точно, Карлович привез. Себе мужчины напускают в рюмки водки. Она налита в графины. Посуда на столе приличная: тарелки, столовые приборы. Наверное, от помещика осталась. Карлович берет рюмку и встает.

– За здоровье ее императорского величества, государыни Марии Алексеевны!

Слышен шум отодвигаемых стульев. Все встают и оборачиваются лицом к портрету на стене. Государыня в парадном платье и орденской ленте через плечо смотрит на нас укоризненно. Дескать, вам только повод!

Выпиваем, садимся. Карлович снимает крышку фарфоровой супницы. Мешает половником.

– Леокадия Григорьевна?

Сестра подставляет глубокую тарелку. Карлович наливает ей и смотрит на меня. Торопливо подставляю тарелку, получаю свою порцию. Карлович наливает себе и берет ложку. Некоторое время сосредоточенно едим. Вкусно! Повар в лазарете хороший. Солянка с ветчиной и копчеными ребрышками тает во рту. Не помню, когда ел такую. Для солянки главное – базовые продукты, их, видно, Карлович привез. Золотой человек!

С солянкой расправляюсь быстро.

– Добавки? – спрашивает Карлович.

– Не откажусь.

Съедаю вторую порцию. И зря. Санитары, ставшие официантами, приносят томленую телятину. Под нее наполняют бокалы. В этот раз тост за нового зауряд-врача. Встаю и вежливо кланяюсь. Мне кладут на тарелку телятину. Отрезаю кусочек ножом и кладу в рот. Сказка! А желудок полон – солянкой набил. Торопыга!

Веселье нарастает, тосты следуют один за другим. Пьем за победу российского оружия, храбрых офицеров и солдат, умелых врачей, старательных сестер… Застолье разрушается. Собрание разбивается на компашки, заводит разговоры. Мы не исключение.

– Надоели эти чиновные лбы! – жалуется Карлович. – Нужное не выпросить, порядка нет. Еще до войны медицинская общественность подавала государыне прошение. Просила передать санитарную службу в армии в руки врачей.

– А кто ей руководит? – удивляюсь я.

– Строевые офицеры! – машет рукой он. – Что они понимают в медицине? В академиях этому не учат. Для них главное – убрать раненых с передовой. А что с ними будет дальше, не интересует. Оттого везде нестроение и беспорядок. Медицинская помощь в руках разных ведомств. Военные лазареты, госпитали Красного Креста, земств, тыловых организаций. Координации между ними нет. Раненых везут, куда бог на душу положит. Причем, всех – легких и тяжелых. Первых мы могли бы лечить здесь, рядом с фронтом. Зачем тащить их в тыл? Вторым оказать первую помощь и распределить по госпиталям в соответствии с профилем. Нет, тащат валом. В результате пока тяжелых довезут – повязки в гное. Отсюда гангрена и ампутации. Это еще в лучшем случае. В худшем – помощь опоздала.

М-да. А я удивлялся, почему в лазарете мало раненых.

– Не первый год бьемся в эту стену. Результата никакого, – Карлович замолкает, затем трясет головой. – Не будем о грустном. Лекадия, спойте!

Призыв подхватывают за столом.

– Леокадия Григорьевна, просим!

Хирургическая сестра некоторое время отнекивается, но по лицу видно, что просьба ей приятна. Озадаченный поручением санитар приносит гитару. На грифе – бант. Леокадия берет инструмент и подстраивает струны.

– Как грустно, туманно кругом,

Тосклив, безотраден мой путь,

А прошлое кажется сном,

Томит наболевшую грудь.

Ямщик, не гони лошадей,

Мне некуда больше спешить,

Мне некого больше любить,

Ямщик, не гони лошадей…

Голос у Леокадии звучный, поет она замечательно. Понятно, почему просили. Это романс в этом мире есть, как и многое другое. Здесь были Пушкин и Лермонтов, Тургенев и Толстой. А вот Достоевского не случилось. Наверное, оттого, что не было дела петрашевцев. Их не судили, не приговорили к смерти и не инсценировали казнь. Молодой Достоевский не пережил потрясения и ожидания смерти, не отправился на каторгу. В результате Россия потеряла писателя. Возможно, к лучшему. Не люблю Достоевского – депрессивный он.

– Как жажду средь мрачных равнин

Измену забыть и любовь,

Но память – мой злой властелин –

Все будит минувшее вновь.

Все было лишь ложь и обман,

Прощай и мечты и покой,

А боль незакрывшихся ран

Останется вечно со мной…

Леокадия умолкает. Все аплодируют, я – тоже.

– Еще! Еще!

Сестра не заставляет себя упрашивать и поет дальше. Смотрю на нее. Лицо раскраснелось, глаза закрыты. А она симпатичная. Не красавица, но приятная. Сколько ей лет? Тридцать точно, возможно, больше. Мужа нет – это я знаю. Таких замуж не берут – считают слишком эмансипированными. Женщин-врачей в России мало. Те, что есть, – акушерки. Леокадия выучилась на хирургическую сестру. Это редкость. Своего добилась, но заплатила одиночеством. А любви хочется, вон как поет! До печенок пробирает. Почему русский романс такой грустный? Отчего в нем столько тоски? Чувствую, что впадаю в меланхолию. Накатывают воспоминая. В эти дни я гнал их – потерянного не вернуть. Но теперь они пришли. Никогда мне не вернуться в свою уютную квартиру, старательно и с любовью обставленную. Не придти в госпиталь к коллегам, не поболтать с ними о делах. Не зайти в современную операционную с медицинской техникой новейшего поколения. Жены у меня нет – развелись, но есть дочь Даша, студентка МГУ. Мы с ней были близки. Как она пережила мою смерть? Наверняка рыдала. Ничто ее не утешит. Ни компенсация от государства за отца, ни наследство. Завещание я составил в ее пользу. Квартира и деньги, что скопил, достанутся ей. Но это не заменит отца. А мне никто не заменит ее. Как же плохо! Мир расплывается…

Леокадия умолкает, в комнате воцаряется тишина. Поднимаю взор – все смотрят на меня. Почему? Ах, да, я плакал. Совсем расклеился. Смахиваю слезы со щек.

– Извините, господа! Вспомнилось.

– Потеряли близкого человека?

Это Леокадия. Ей-то что?

– Родителей. Я их очень любил.

Это правда. Отец умер в 1999 году – сердце. Мать – десятью годами спустя. Рак. И я, врач, не смог им помочь… Но что до этого людям в чужом мне мире? Чувствую себя неловко. Не следовало пить.

– Хотите, я спою?

Оживились. Певец из меня никакой, но народ нужно отвлечь.

– Просим! – раздаются голоса.

– Гитару? – Леокадия протягивает инструмент.

– Не умею, – развожу руками. – Я – а капелла.

– Если смогу – подыграю, – говорит она. – Начинайте, Валериан Витольдович!

Как мне не нравится это имя! Но другого не предложили…

– Целую ночь соловей нам насвистывал,

Город молчал, молчали дома.

Белой акации грозди душистые

Ночь напролет нас сводили с ума…

Вступает гитара. Леокадия уловила мотив.

– Сад весь умыт был весенними ливнями,

В темных оврагах стояла вода.

Боже, какими мы были наивными!

Как же мы молоды были тогда!

В час, когда ветер бушует неистово,

С новою силою чувствую я:

Белой акации гроздья душистые

Невозвратимы, как юность моя.

Умолкаю, следом стихает гитарный перебор. В комнате – тишина. Робкий хлопок, второй – и собрание вдруг взрывается аплодисментами.

– Браво! Брависсимо!

Особенно стараются сестрички. Странно. Неужели понравилось? В моем мире мне медведь на ухо наступил, а тут, значит, могу? Аплодисменты постепенно стихают.

– Замечательно! – говорит Карлович. – Не хуже Леокадии Григорьевны.

– Куда мне? – развожу руками. – Леокадия Григорьевна неповторима.

– Льстец! – грозит она пальцем, но выглядит довольной. Вот и хорошо. Здесь она, похоже, главная певица. Зачем мне враг?

– Душевная песня, – продолжает надворный советник, – но не вам петь про ушедшую юность. Правда, господа?

За столом смеются.

– Завидую я вам, Валериан Витольдович! Бог дал вам редкий талант. В такие лета и так оперировать! Вспоминаю себя после университета. Руки дрожали… Вот что, голубчик! Подсаживайтесь к Леокадии Григорьевне и порадуйте нас пением. У вас это хорошо получается, а вдвоем будет еще лучше. Я прав, господа?

В ответ звучат аплодисменты. Делать нечего, беру стул и перемещаюсь.

– Что будем петь? – спрашивает Леокадия.

– Гори, гори, моя звезда.

– Знаю! – кивает она и кладет пальцы на струны. Вступаю первым.

– Гори, гори, моя звезда,

Звезда любви, приветная!..

– Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда… – подхватывает Леокадия…

Банкет закончен, идем к флигелю – мы все в нем живем, только Карлович ночует в своем кабинете. Там у него мягкий диван. Леокадия опирается на мою руку, в другой – гитара. Во флигеле расходимся по комнатам, пожелав другу спокойной ночи. Иду к себе. Достаю из-под кровати медное ведро и приношу из колодца воды. Моюсь и чищу зубы, сливая воду в таз. Удобства никакие, но жаловаться грех. На передовой хуже, это я знаю из рассказов. Солдаты не моются неделями, в мундирах – вши. Периодически их отводят в тыл, где моют и прожаривают белье и верхнюю одежду. Но это в теплое время, зимой не получается. Удивительно, что сыпного тифа нет. В мое время он косил людей тысячами. Или это в гражданскую? Будет ли она здесь? Не хотелось бы…

Снимаю мундир и складываю его на табурете. Успеваю полюбоваться на погоны. Они узкие, с оранжевой лычкой и цифрой 7 на другом конце. Номер дивизии. На прежних было 26 – такой номер носит Могилевский полк. Он, к слову, дислоцировался в Воронеже, а не в Могилеве. Белорусов в него набирали здесь – потери были большими…

Гашу свет и забираюсь под одеяло. Спать… Не удается. Легко скрипит дверь, в комнату впархивает тень. У койки она сбрасывает халат и лезет мне под одеяло. Леокадия?

– Молчи! – шепчет она. – Ничего не говори!

Горячие губы затыкают мне рот. Обнимаю ее. Через ткань рубашки чувствую горячее тело. От ее волос пахнет духами.

– Люби меня! – шепчет она.

А куда деваться зауряд-врачу? Люблю…

[1] Cura te ipsum –  «Исцели себя сам». Крылатое латинское выражение.