Самолет нашего российского Аэрофлота, еще не полностью разрушенного улыбчивым маршалом–мутантом Шапошниковым, в десятом часу утра по местному австралийскому времени приземлился на полосе Мельбурнского аэропорта. Отсюда российские гости в тот же день и уже на небольшом самолете австралийской национальной авиакампании прошли очередное плечо своего маршрута и ступили на прибрежную землю крайнего юго–запада континента в пригороде портового города Перта. И сразу же для наших путников открылись необычные, можно даже сказать, необыкновенные впечатления. Самолет еще катился по бетонному полю, а Саша и Нина Ивановна, сидевшие у окна, были поражены безлюдьем и отсутствием всякого рода машин и механизмов, снующих обыкновенно в других портах и около аэровокзалов, и у входных дверей и ворот многочисленных построек на аэродроме. Собственно, здесь и не было построек, и на поле одиноко стояли с десяток будто бы забытых кем–то самолетов, два из которых были совсем маленькие и, казалось, предназначались для небесных прогулок или спортивных занятий. Аэровокзал похож на многие другие аэровокзалы — приземистый, стеклянный и просторный, но людей в нем и возле него было мало. И зачем он здесь такой просторный и большой, было непонятно. Никто не встречал гостей из России, и трап к самолету долго не подавали, что так же свидетельствовало о каком–то странном полусонном состоянии, словно самолет прилетел не в большой портовый город, а приземлился на поле заштатного аэродрома в каком–нибудь районном центре.
Не знали наши путешественники, что именно в день их прилета работники аэропорта устроили забастовку и самолетов принимали мало.
Так же вяло и без каких–либо задержек и конфликтов проходили аэродромную таможню, вышли затем на площадь и без всяких проволочек сели в такси и поехали. И дорога вела их по месту ровному, пустынному. Деревья обочь дороги жались друг к другу стайками и были странными; голые стволы тонкие и необыкновенно высокие, негустыми шапками упирались в самое небо.
— Это эвкалипты, — сказал Шахт. — Австралийские эвкалипты.
— Но почему на них так мало листвы? — спросила Саша.
— Тут ветры сильные дуют, как у нас в Новороссийске. Там норд–ост, а тут океанский теплячок называется. Если брызги с океана несет или дождь нагонит, то теплый, точно душем поливает. А вообще–то нрав у здешней погоды под стать петербургскому, только на пять–восемь градусов теплее. И сезона дождей у нас не бывает, случается, зарядит надолго, но чтобы так, как здесь, — если уж зарядил, то льет месяцами… Потому, наверное, и крона деревьев точно борода татарина, редкая и лишь на самой макушке. Ветер–то и не валит деревья. Стоят они по тысяче лет, может, и больше.
Шахт философствовал, но в точности ничего не знал, и растительный мир этого прибрежного уголка крайнего юга Австралии тоже не знал. На реплику Саши «Кусты тут странные» заметил: «Тут все для нас непонятно. И кусты у них не по–людски растут — стелются над самой землей и вместо листьев будылье какое–то, точно змеи в разные стороны ползут».
По боковым стеклам кабины и по ветровому резвыми ящерицами ползли струйки влаги, на улице шел дождь. Машина петляла между невысокими холмами, поросшими то сплошным покрывалом стелющегося кустарника, то стайками или рядами эвкалиптов, а когда взлетали на вершину холма, взору открывался океан. Иногда дорога подводила их близко к берегу, и тогда впечатлительная, восторженная Саша устремляла изумленный взор в безбрежную даль Индийского океана, с тайным трепетом оглядывала пенистые гребни волн, но машина снова ныряла во впадину между холмами, и Саша переводила дух, ждала новой встречи с океаном.
— В какой стороне Антарктида? — обращалась она к шоферу на хорошем английском языке, который она усвоила за время жизни с отчимом в Израиле и с матерью в Дамаске.
Шофер показал рукой по направлению движения машины.
— Но почему же тут так тепло? Ведь Антарктида близко!
Шофер улыбнулся, покачал черной кудрявой головой:
— Антарктида далеко, очень далеко.
Саша, оглядывая его в зеркало, хотела спросить: «А вы негр или кто?» — но не спросила, а лишь подумала: «Они тут все не поймешь какие». Такими были люди, которых она видела в аэропорту, — не поймешь какие. И это впечатление как нельзя лучше характеризовало жителей Австралии: большинство тут не знало своей национальности, а может быть, и совсем ее не имело. Незначительная часть крови им досталась от коренного племени австралийцев, — со времени высадки здесь первых колонистов в начале семнадцатого столетия, но аборигенов осталось мало, их, доверчивых и полудиких, извели водкой и завезенными со всех континентов болезнями; люди тут за четыре столетия так перемешались, что теперь уж мало кто знал даже признаки своей национальности. Тут жили мутанты, метисы, но каждый из них гордился принадлежностью к далекому и обособленному от всех других частей света континенту.
А стайки и ряды эвкалиптов все бежали и бежали навстречу путникам. Местами они стояли редкими и небольшими группами, и чудилось, будто они поссорились и хотели бы подальше отбежать друг от друга.
Не удивлялся ничему один Шахт, этот говорил без умолку.
— Вам кажется, вы прилетели в Стамбул или Вену… Да, конечно, Перт — большой портовый город, но Австралия до сих пор еще большая загадка. Это самый маленький на свете континент и дальше всех удален от центров цивилизации. Города тут игрушечные, а люди как сонные мухи, и приезжему человеку кажется, что никто тут не знает, что надо делать и как надо жить. Вы видите домики — вон домик под железной крышей, вон под красной черепицей, а зачем он тут, кто его построил на отшибе и не посадил хотя бы маленького деревца, и не сделал забор? Вам никто и ничего не скажет. Здесь вы увидите много такого, что вам никто не объяснит, и на вопросы зачем и почему только пожмут плечами. Австралия! — одно слово. Людей тут на всем огромном пространстве меньше, чем в Токио, и чуть больше, чем в Москве. Национальностей нет, вам никто не скажет: ты антисемит, а ты русофоб. Вот это главное. Ты можешь ехать в трамвае и не бояться, что тебе дадут по очкам. Это как раз то, ради чего мой шеф Сапфир и я сюда приехали. А если спросите: почему Перт? Почему залезли туда, где ветер, где часто бывает шторм и всю зиму льют дожди? Зачем вам это?.. А это, чтобы подальше от глаз. Подальше от всего, что зовется Россией. Сегодня там хорошо, там есть Гайдар, Шахрай и Черномырдин, — наши люди! Но завтра придет ЦК и тебя позовут на Лубянку. Про Лубянку расскажу вам анекдот. Идут по этой площади два еврея, старый и молодой. Так этот молодой спрашивает у того, что старый: где тут госстрах? Старый повертел головой, посмотрел вокруг и сказал: госстрах — не знаю, а госужас — вот… И показал на желтое здание КГБ. Вот мы и решили: если уж ехать, то подальше от этого желтого здания. В Ленинграде тоже есть такой дом, но цвета серого, как вон та туча, что валится на нас с океана. Ну так вот, мы решили от него подальше. Двинули туда, куда даже и наша очередная волна эмигрантов не докатится. Среди наших тоже много сволочей. Сегодня он ничего, смеется и говорит: привет, привет, а завтра он обозлится и катанет «телегу» туда — в госужас. Расскажет им, где ты взял деньги и купил в Тель — Авиве дом. И посоветует взять тебя за штаны и как следует потрясти. И тебя возьмут за штаны. Кто–кто, а я своих людей знаю. Потому и решил: если уж ехать, то туда, где дует ветер и как из бочки льют дожди.
Однако город по мере того, как в него втягивалась машина, все больше походил на город, и фасады домов, и широкие окна, и двери в стороне от витрин магазинов — всё, как и в городах европейских или на окраинах Стамбула, Бухареста, Александрии. Тут не было какого–то одного строгого стиля, указания на одну известную национальность — была смесь орнаментов, пестрота и вольность лепки и архитектурных украшений. Надписи на языках английском, французском, испанском. Одно было общим для окраинной улицы: двух–трехэтажность построек, малолюдность и благодушие собак, которых, впрочем, было тут немного.
— Завернем в банк, а уж потом повезу вас в отель, — сказал Шахт, показывая всем видом своим и настроением, что человек он тут свой и что путешествие обещает им много приятных сюрпризов и радостных открытий.
В банке Шахт в сопровождении Качалина прошел за стеклянную полустенку, быстро отыскал директора и, представляя ему Качалина, сказал:
— Наш, питерский. И эти все — наши.
Говорили на русском. И выговор директора был чистым, русским, если не считать густой картавости и проглатывания некоторых согласных и даже целых слов.
— Сколько вы скажете, сколько скажете, — разводил руками директор банка, который при знакомстве низко поклонился Качалину и всем остальным, но имени своего не назвал.
Шахт повернулся к Сергею:
— Все деньги брать не советую, возьмите столько, сколько вам потребуется.
— Да, да, мы возьмем по десять тысяч. Нам, надеюсь, хватит.
По чекам, выписанным Шахтом, взяли по десять тысяч долларов и на той же машине, — шофер их ждал, — поехали в центр города, в гостиницу. Остановились у небольшого трехэтажного дома, над входом в который подковой нависала надпись по–английски — ее перевела отлично владевшая английским языком Нина Ивановна:
— «Небесная принцесса».
Саша сказала:
— А я думала: «Царевна неба».
— Можно и так перевести, — согласилась Нина Ивановна. Она ни в чем не возражала Александре, старалась установить с ней дружеские отношения.
На дворе дождь перестал, но лютовал сильный ветер, он дул со стороны океана, который был совсем недалеко, и гул от его волн доносился сюда, заглушая все городские шумы. Облака, клубясь и разрываясь на части, валились на крыши домов, накрывали верхние этажи высотных башен, подступавших солдатским строем к берегу океана, — сырое дыхание волн обдавало город, и женщины, выйдя из машин, быстренько перебежали площадку, отделявшую их от входа в отель.
Гостиница была небольшая, но по обилию в вестибюле зеркал, ковров, позолоты, по дворцовой резной мебели можно было заключить, что гостиница предназначалась для избранных.
Качалин предложил Николаю Васильевичу снять трехкомнатный номер на двоих, тот согласился, и женщины, заслышав их уговор, тоже решили снять на двоих хороший номер.
В номерах было тепло, уютно, и гости из России принимали душ, приводили в порядок одежду и затем уж в полдень спустились на первый этаж. Тут их в вестибюле у входа в ресторан встретил Шахт.
— Друзья! Не удивляйтесь, если я вам скажу новость: здесь живет сестра Сапфира. Она нездорова, сидит в коляске; приглашает нас в гости.
Саша всплеснула руками:
— Как здорово!
Она любила ходить в гости, и если здесь, на краю света, живет сестра отчима… Это же интересно!..
Невдалеке от порта на склоне едва выдающегося над уровнем океана холма, в окружении невысоких шапкообразных деревьев, без всякого плана и порядка было разбросано десятка два двух–трехэтажных домов, которые при приближении к ним казались настоящими дворцами.
— Квартал новых русских. Его так здесь зовут.
Шахт приостанавливал машину, ехал медленно.
В затененные стекла «Форда», точно метелкой, ударяли заряды не то дождя, не то мельчайших капель, вздымаемых волнами океана, и при неслышной работе двигателя отчетливо различался гул стихии, и, казалось, небо и земля содрогались от ударов волн, а деревья, скручивая в тугой жгут кроны, наклонялись к машине, словно просились взять их и укрыть от непогоды.
— И часто тут… такое? — спросил Николай Васильевич.
— А что вы хотите! — вскинулся Шахт. — Завтра проснетесь, а возле окна — айсберг. При ярком солнце, сочинской погоде — ледяная гора! Как вам это нравится? Проклятый край! Чего меня занесло сюда — не знаю. Спросите у Сапфира. Это он всех затащил. Видите — дома? Вон — Шалопальянц, а этот… — Кац, родственник какого–то нашего министра, а там вон — дядюшка Сапфира Соломон Давидович… Новые русские! А за городом, на берегу океана, закупив пляжный участок в два километра длиной, поселилась шайка редакторов московских газет и дикторов телевидения. Им платят олигархи, ой–ой сколько платят! Если бы вы знали!
«А вот мы и попытаемся узнать», — подумал Качалин.
— Какие же они русские? — воскликнула Саша.
— А кто?.. Калмыки, узбеки, аварцы? Да таких тут просто не знают. Если ты из России, значит, русский. Между прочим, это очень хорошо. И я русский. Фамилия, конечно, Шахт, но жил в России, значит, русский. Что хорошо, то хорошо. Зачем мне объяснять, кто я и откуда? Из России — значит, русский.
Ехал он совсем медленно, давая возможность разглядеть дома новых русских. Подъезды, калитки, ворота, особенно же крылечки и входные двери: все эти архитектурные ансамбли и их детали отличались большим разнообразием, богатством убранства и отделки, затейливостью орнаментов и рисунков, яркостью и свежестью красок. Сразу видно: денег тут не жалели, жажду самолюбия и тщеславия утоляли широко, с размахом. Настоящие русские люди, сидевшие в машине, — а они, кроме Шахта, были действительно настоящими русскими, — и за то благодарили расселившихся тут новых русских, что они хотя бы внешним видом домов сумели отразить часть достоинств русского характера: его извечную тягу ко всему прекрасному, врожденное чувство гармонии форм и цвета. Важную роль тут, конечно, сыграли бешеные деньги, и кто знает, какие это деньги, откуда они взялись, и что это за люди такие — новые русские. Одно всем было непонятно, почему это вдруг русским стало плохо на Родине, и они, точно стая неведомых птиц, опустились вдруг в Перте, но это уж слишком тонкие материи и вдаваться в них мало кому была охота.
При въезде в усадьбу, у края ворот, бросалась в глаза позолоченная пластинка и на ней фамилия владельца: Бутенко Николай Амвросьевич. И на стене у входной двери в дом такая же надпись. Гостей встречала женщина–мулатка — полная, черноглазая, в коричневом платье с белоснежным воротником.
— Это Габриэл, главная служанка, — представил ее Шахт. На слове «главная» он сделал ударение.
В доме их встречала другая служанка — более пожилая и еще более полная. Тоже в коричневом платье и с широким белым воротничком.
— Омила, — представил ее Шахт. И не сказал, что это младшая служанка или какая–нибудь другая.
Саша заметила, что служанки тут пожилые, толстые, с лицами шоколадного цвета и носами, похожими на картошку. Она любила людей молодых, красивых и веселых. Все, кому за тридцать или около того, казались ей стариками. Исключение делала для Качалина — он–то ей казался моложе самых молодых парней.
Прошли зал, сиявший позолотой и зеркалами, вошли в комнату, чуть поменьше зала, здесь не было привычных окон, а свет лился откуда–то сверху, и на полу лежал голубой ковер, а в глубине, под большой картиной, красовался беломраморный камин, и в нем горел огонь.
Саша не сразу разглядела возле камина коляску и сидевшую в ней женщину — еще не старую, черную, по виду еврейку.
— Знакомьтесь, Соня, — сказал Шахт. И голос его прозвучал странно, и сам он возле этой хорошо прибранной, элегантно одетой женщины казался чужим и лишним. — Она живет в этом маленьком дворце и в этом городе на берегу далекого океана, куда вот–вот приплывет оторвавшийся от ледового южного материка айсберг.
— Простите, пожалуйста, — обратилась к гостям женщина, — я не ждала, не знала — наш Гиви всегда так, как снег на голову.
Говорила она мягким приятным голосом и не картавила. Саша вспомнила замечание своей матери, что евреи все картавят; это их обязательная мета, божий знак, которым Творец метит их от рождения. И никакой логопед не в силах исправить их речь; другим помогает, но еврею никогда. И сашин отчим Сапфир, сильно картавивший, будто признавался, что евреи отдали бы все богатства мира, лишь бы убежать от этого изъяна, который они считают своим величайшим пороком и несчастьем.
Но вот Соня этим недостатком не страдала, но и она была несчастна, потому что в свои сорок лет недуг приковал ее к коляске.
— Представьте себе, — звенел ее голос, — приехала сюда в полном порядке, любила бродить по магазинам, обегала весь город, и вдруг стала приседать. На одну ногу присяду, на другую… Знаете, это даже смешно, я будто бы примеряла какие–то па, пыталась танцевать. Ни с того ни с сего, да?.. Возьму и присяду. Потом ноги уже делали и не па, а стали подламываться. С чего бы это?.. Никто не знает! Вызывала домой врачей, много платила, но они дают мази и уходят. Мази ужасно пахнут, мой Николай перешел жить на другую половину. Меня еще постигло и одиночество.
— Но Соня!.. — взмолился Шахт. И развел руками.
— Что Соня, что Соня! Тебе хорошо, ты на ногах и едешь, куда хочешь. Завез меня в эту дыру, посадил в золотую клетку и еще говоришь!..
Голос женщины дрожал, она поднесла платочек ко рту, и тело ее содрогалось от беззвучных рыданий.
— Соня, Соня!.. Мой Коля тоже говорит: Соня! И делает такое лицо, будто у него болят зубы. И уходит туда, на другую половину. Сделал там хитрые замки и никого не впускает. Только по вечерам к нему приходят женщины… Я этого хотела, когда ты по поручению братца потащил нас сюда — как говорят русские, к Макару, где пасут телят?.. А я ночью вижу сон, будто я в Ленинграде и быстро–быстро бегу по городу, как я бегала, когда была студенткой. Я была молодая, красивая… Зачем ты нас сюда приволок — не знаю. Может быть, вы мне скажете? — повернулась она к Саше и Нине Ивановне. — А я не знаю. И никогда не буду знать, зачем уехала из города, где родилась и жила на Невском проспекте совсем недалеко от Дома Книги, где теперь красивый сквер и памятник Гоголю. А я даже его не видела…
И женщина снова горько и беззвучно заплакала.
Потом оправилась, крикнула служанке:
— Кофе принесите! И жидкий шоколад, и конфеты, и пирожные от нашего кондитера.
Подняла свои черные прекрасные глаза на Нину Ивановну:
— Что тут хорошо, так это пирожное. Кондитер знает, что я люблю, и делает их для меня. Вот я вас сейчас угощу.
Потом они пили кофе — особый, бразильский, самого высшего качества. Женщина успокоилась, полуоткрытые плечи ее не содрогались от рыданий, но она продолжала говорить. Говорила она одна и, видимо, не предполагала, что другие тоже хотят что–то сказать. Шахт несколько раз пытался ее остановить:
— Соня!..
— Что Соня? Что Соня?.. В кои–то веки пришли люди, да еще из родного Ленинграда, а он — «Соня»…
Неожиданно раскрылась дверь, и в зале, или салоне жены, появился ее муж: Николай Амвросьевич Бутенко. Он был еще совсем молод, атлетически сбит, на лице его гуляла улыбка.
— Коля, садись сюда. Ну, пожалуйста, сюда, — показала ему на стул супруга, но он на нее даже не взглянул и сел возле Нины Ивановны. Представился, сказал, что имена всех гостей знает…
— Мне о вас рассказал Гиви…
И еще сказал, что очень рад видеть «живых людей с большой земли».
— Эту продувную дыру я иначе не называю, как аэродинамической трубой. Только вот за каким чертом я сюда потащился — до сих пор понять не могу!
Он тоже говорил охотно, и было похоже, что никому другому уступать трибуну не собирался. Лицо его слегка покраснело — то ли от приятного возбуждения, то ли от спиртного возлияния, — он радовался так, будто со всеми был давно знаком и с нетерпением ожидал их. Это состояние легкой обрадованности знакомо каждому человеку, живущему вдалеке от родных мест, особенно тем, кто уехал на чужбину навсегда и уж не чает оттуда вернуться. Эмигрант — человек ушибленный судьбой, и как бы ни складывалась его жизнь, пусть даже она устраивается счастливо, все равно, он чувствует свою уязвленность, и каждого посланца с Родины воспринимает как подарок.
Сразу же как–то так образовалось, что гости из России расселись парами по интересам и по взаимной симпатии. Саша прилепилась на углу стола, но рядом с Качалиным; ей было приятно, и она даже млела от удовольствия, принимая мелкие знаки ухаживания и внимания от Сергея. Рядом с Ниной Ивановной сидел Николай Васильевич — молчаливый и будто бы чем–то недовольный, может быть, тем обстоятельством, что с другой стороны рядом с Ниной Ивановной сидел хозяин и проявлял к ней такую дозу симпатии, которую все заметили и которая погасила радостное возбуждение его супруги и ввергла ее в состояние печали, почти отчаяния. Впрочем, даже и это состояние лишь немного умерило ее разговорчивость, и она продолжала все комментировать, обо всем рассказывать, что, как и прежде, раздражало Шахта, и он, наклоняясь к ней, замечал:
— Соня!.. Так это уже ясно, ты лучше дай нашим землякам рассказать, что там у нас в Ленинграде.
Петербургом они свой город не называли, он для них вечно останется Ленинградом.
Нина Ивановна тоже была в ударе; Саша видела, как она часто улыбается, — почти беспрерывно! — и как блестят глаза молодой женщины. Плен, в который ее взяли два Николая, ей, несомненно, нравился, особенно же близость этого нового Николая. Он был молод, казался даже моложе своих лет, и весел, и хотя говорил ей одной, но все слышали его густой певучий баритон, и замолкали при его словах, потому что он говорил интересно, судил обо всем резко и с такой откровенностью, которая, казалось бы, могла не понравится Шахту и жене, но их присутствием совершенно не стеснялся.
— Коммуно–патриоты говорят глупости, стараясь убедить, что Россию развалили евреи, что они во всем виноваты — это взгляд людей примитивных, ничего не смыслящих во всем, что там у вас происходит.
— Но ты откуда знаешь, что у нас происходит? — возражал ему Шахт с некоторой обидой за то, что он прямо говорил о евреях. Их кофепитие происходило в тот примечательный момент состояния российского общества, когда в России словно прорвало плотину, удерживающую все разговоры о евреях, — о них вдруг громко на собраниях студенческой молодежи заговорил краснодарский губернатор Николай Кондратенко. У всех была на слуху его фраза: «Сегодня мы предупреждаем эту грязную космополитическую братию: ваше место в Израиле…» На книжные прилавки, словно сокрушив какую–то запруду, хлынул поток литературы, разоблачающей евреев. И многие авторы брали себе в союзники Пушкина, печатали на заглавных листах своих книг и брошюр его стихи о евреях. А их у него оказалось немало. Например, такие:
Проклятый жид, почтенный Соломон…
Да знаешь ли, жидовская душа,
Собака, змей! Что я тебя сейчас же
На воротах повешу.
Большими тиражами печатались книги Генри Форда о евреях, статья Маркса о них же, книги и брошюры с интригующими названиями: «Правда о русских евреях», «Сто законов из Талмуда», «Еврейский вопрос» Достоевского, «Евреи в России» Селянинова, «Еврейская оккупация России» Русича, монументальный труд Ю. М. Иванова «Евреи в русской истории». Особенно сильно поражали сознание самые последние книги современных авторов: председателя теневого правительства академика Виктора Ивановича Корчагина: «Суд над академиком», огневая, убойная книга Бориса Миронова «Что делать русским в России».
Отмена цензуры, вожделенная для каждого еврея свобода печати и слова… Что хочешь, то и говори, полный запрет контроля над деятельностью газет, типографий, издательств — все то, чего с такой яростью добивались евреи и чего они, наконец, добились, — этот злобный и могучий джин, которого выпустили евреи на свободу, схватил их же первых за горло и больно сдавил все связки. Бумеранг, запущенный в Россию мировым еврейством, тотчас же вернулся к ним и больно ударил в самое темя. Евреи зашатались, захрипели, — они б уж и вернулись к цензуре, но поздно! Ураган бесконтрольной свободы ворвался едва ли не в каждую русскую семью, показал русским еврея. И страсти народного гнева, подспудно кипевшие в каждой душе, вдруг нашли свое направление. И хотя евреи еще плотным клубком копошились в Кремле, сидели во всех начальственных креслах гигантского государственного организма, но покоя уж не было. И не было той окрыляющей веры во вседозволенность, в близкую и окончательную власть над миром; на смену пришла растерянность.
— Я получаю газеты! — выкрикнул хозяин. — В отличие от вас, жующих только одну вонючую демократическую жвачку, я читаю газеты «Завтра», «Дуэль», «Советскую Россию». Вы, Гиви, как и вся ваша еврейская братия, слепы и малограмотны. Вот уж чего я не знал и только здесь, на краю света, понял: вы всегда были малограмотны, потому что терпеть не можете гойских книг, гойских газет, гойской музыки. А только там и сосредоточены подлинные знания и подлинная культура. Вон почитайте Вагнера: «Евреи в музыке» или вашего Отто Вейнингера. Да что там! Вы хотя бы своего главного раввина Маркса о себе прочли!.. Ведь это он посоветовал всем народам мира эмансипировать себя от вас, то есть избавиться от еврейства. Ему принадлежат слова: еврей — элемент антисоциальный. А не то Христа, который назвал вас детьми дьявола, призванными в мир, чтобы исполнять похоти отца вашего.
Разговор становился неприятным; даже радикальный Сергей и жадно ловящая каждое слово о евреях Саша не хотели бы такого накала страстей в присутствии хозяйки–еврейки, больной и несчастной женщины, но хозяин был неистощим, и, казалось, он долго не сможет остановить поток своего красноречия, но тут все понимающая, деликатная и тактичная Нина Ивановна, коснувшись руки хозяина, мягко проговорила:
— Да, в России сейчас закипели страсти вокруг евреев, — там теперь и в магазине, и в трамвае услышишь резкие суждения, но нам бы хотелось больше послушать о вашем деле. Говорят, вы купили здесь завод и наладили выпуск авторучек — точно таких же, которые раньше под вашим руководством выпускал ленинградский завод «Союз»?.. Рассказали бы!..
Николай Амвросьевич эффектным жестом извлек из нагрудного карманчика куртки металлическую ручку, в точности похожую на те, которые раньше, во время так называемого застоя, можно было купить в любом магазине любого города Советского Союза.
— Вот вам, дарю! Это первая из ручек, производство которых я наладил здесь, в Перте. Я берег ее, как дражайшую реликвию, но вам — дарю! Пишите ею письма родным и дорогим людям, и каждому, который имеет счастье вам понравиться, — завидую такому и ничего бы так не хотел в своей жизни, как только очутиться на месте такого счастливчика…
— Коля!.. Ты выпил и говоришь такое… — надула губы и сильно покраснела Соня. Вилка в ее руках мелко дрожала, вся она сотрясалась от прилива гнева и ненависти к залетевшим в ее дом так неожиданно землякам. Да, теперь она их ненавидела; она все время боялась, что ее нежно любимый супруг Николай встретит русскую женщину, которая ему понравится, и, кажется, это случилось. Нина Ивановна ему понравилась, он этого и не скрывает. И даже демонстративно и при всех признается ей в любви, — этого Соня не переживет.
До этого момента она была сравнительно спокойна, местных женщин он презирал, называл их мутантами, ублюдками, метисами; он где–то прочел, что евреи тоже метисы, мутанты, а все мутанты, как он говорил, нелюдь, они произошли от преступного смешения крови. И рассказывал, как в оные времена в Египет пришли завоеватели, люди степей, могучие, как медведи, воины. Они там осели надолго, стали жениться на получерных египтянках. От их брака появлялись люди с дьявольской душой, плуты и обманщики, растлители и воры, — будто бы Бог посылал их белым людям в наказание за то, что они нарушили законы природы, бросили своих женщин и отдали свою плоть людям другого рода, другой расы. Завоеватели потом ушли из Египта, а плоды их преступной любви в свою очередь множили других мутантов, и эти, другие, были еще страшнее первых. Они создали свою религию и назвали ее Иуда, а на языке других народов — Юде, Джюд, Жюиф, Жид… Египтяне их ненавидели не столько за то, что они напоминали о власти ненавистных чужеземцев, а за их непригодность к жизни, противоприродную сущность. Их теснили, убивали, и тогда жрец из Мемфиса по имени Моисей, он же Мовша — черный египтянин — вывел жидов из дельты Нила, долго водил их по пустыне, обещая землю обетованную. И вот они хлынули в страну Палестина — южную провинцию Троянской империи…
К тому времени Моисей и все те, кого он водил по пустыне, вымерли, остались их дети, они–то и составили ядро жидовского племени.
Соня спорила с Николаем:
— Чушь ты несешь!.. Мало ли что выдумает какой–то историк, а ты ему веришь.
— Но, может, у тебя есть версия повернее?..
Николай с тех пор, как он волею страшных и почти фантастических обстоятельств очутился на юге Австралии, сильно переменился к жене, выписывал из России все больше и больше русских патриотических газет, а там много писалось о евреях, о том, как они захватили власть в России, — он все больше проникался ненавистью к евреям и не скрывал этой ненависти от своей жены. Прямо в лицо бросал ей оскорбления:
— Ваше, жидовское племя!.. Субчик–то, Субчик — он и не Субчик вовсе, а Филькинштейн. А я‑то, дурак, понять не мог, почему это он с такой яростью принялся разрушать ленинградские заводы. И нынешний губернатор, как мне пишут друзья из Питера, окружил себя евреями и служит им, а премьер- министр Черномырдин — немец будто бы, а помощники первых лиц в государстве — Ястребжемский, Шабдурасулов, — тьфу, гадость!.. Министр иностранных дел Примаков, он же Киршблат, а первый заместитель у него Иванов… Да он такой же Иванов, как я Назарбаев! — кричал Николай и размахивал кулаками перед носом жены, как будто бы она расставляла чужеродных, ненавидящих Россию людей в кремлевских кабинетах.
— О, Господи! Да за что же такая напасть на Россию!..
Интересно, что Николай Амвросьевич Бутенко, директор завода «Союз», живя в России, читал одну газету «Правда» и был спокоен и благодушен, как сама эта газета, которую было справедливее называть «Неправдой». Он иногда мог сказать:
— Надо же! В России на такую большую должность поставили нерусского. Не слишком ли много нерусских начальников у нас в России?
В другой раз скажет:
— А ты знаешь, Соня, почему нашего знакомого поставили директором завода?.. Женат на еврейке! Вот оно в чем дело. Кажется, в нашем любезном отечестве и должность русскому человеку нельзя получить, если он не женится на такой кукушечке, как ты.
На себя он это явление не распространял; был уверен, что его–то назначили директором исключительно по деловому признаку. Ну кто же еще мог стать директором завода авторучек, если ручки эти он конструировал, он же разработал для них все остроумные и надежные узлы и детали. Это ведь он, еще будучи главным конструктором, создал все семейство ручек, завоевавших мировой рынок, потеснивших с него и американский «Паркер», и китайскую «Шину», и немецкий «Старк». Кого же другого можно было назначить директором завода?..
Не знал тогда Николай Амвросьевич Бутенко, что и в райкоме партии, где он был на учете, и в промышленном отделе обкома сидели жучки–невидимки, которые словно через сито просеивали каждого вновь назначаемого руководящего работника, и для них важен был не ум нового кадра, не его заслуги, а лишь одно–единственное условие: ночная кукушка с любезным для их слуха именем Соня, Сара, Броха, а если не имя ее собственное, то имя ее мамеле, папеле, бабушки, дедушки. И то, что механизм этот налаживался с самого первого дня установления советской власти, а в годы Сталина, Кагановича, Берия стал ювелирно отлаженным и совершенным, — этого Николай, сын крестьянского мужика Амвросия, конечно же, не знал. Он только теперь, залетев на берег Индийского океана за пятнадцать тысяч километров от России, стал задумываться об этом и составлять на этот счет свои инженерные алгоритмы. Здесь у него свое дело, он купил несколько цехов брошенного кем–то небольшого заводика, отремонтировал их, закупил оборудование в Англии, Германии и наладил выпуск авторучек — таких же качественных, как и те, что он выпускал на «Союзе», но и теперь он больше думает о делах российских, чем здешних, своих собственных. Перед сном потушит свет, а сам еще долго смотрит в потолок и вспоминает, как демократы, придя в России к власти, лихо стали разрушать промышленность, сажать на мель заводы. Первый удар нанесли по чудо–заводу «Светлане», затем обрушили «Электросилу», Кировский завод, лишили их заказов, перестали финансировать… Добрались и до его «Союза». Закревский, ближайший подручный Субчика, кричал: «Ваши ручки — дрова, мы у Америки «Паркер» будем покупать». Ну, и тоже — зарплату обрезали, в торговлю пути перекрыли…
Когда выпьет изрядно, схватится за голову, ходит по комнатам и стонет как дитя малое: «О–о–о!.. И меня, и меня как идиота последнего одурачили: я позволил им корпуса производственные и станочки уникальные черт знает кому распродать. О–о–о!..»
К жене своей на сто восемьдесят переменился, даже спать с ней в одной комнате перестал, а потом и совсем на другую половину дома перебрался. И такие там замки устроил, что никто без его приглашения зайти к нему не может.
Из газет стал выписывать имена российских мужей государственных, министров, председателей, вожаков всяких партий и движений. Радио слушал, телевидение спутниковое оборудовал, всех дикторов–обозревателей — всяких Сванидзе, Митковых, Киселевых, Сорокиных вычислять стал. Списки писал и против каждой фамилии заносил сведения и факты из их жизни, биографии. Заходил на половину жены и выплескивал кипящую через край ненависть к оккупантам:
— О–о–о… Мать — Россия, в чьи лапы ты попала? Бесноватый Гитлер двинул на тебя всю мощь Европы — ты выстояла, а тут полсотни чмокающих гайдаров, писклявых бурбулисов тебя взорвали, а три недоумка в Беловежской пуще пустили на ветер империю. Что же с тобой будет, что будет?..
Душа Софьи разрывалась на части: она по–прежнему страстно, до потери сознания любила мужа, но и не могла равнодушно слушать оскорбления своей нации. Для нее настали мучительные дни; она потеряла сон, плакала, звала на помощь бога своего Яхве, но и бог не слышал ее молитв, и не было на целом свете живой души, которая бы откликнулась на ее страдания. В тайных мыслях пыталась отречься от религии отцов, душой принять христианство, но как же бы она молилась на Христа, если он сказал евреям: вы — дети дьявола?..
Нервные стрессы, постоянные муки сердца надорвали организм женщины: у нее ни с того ни с сего стали отниматься ноги. И вот она на коляске. И никто из врачей не может сказать, когда она встанет и встанет ли когда–нибудь.
Софья знает, что ее обожаемый Николай не любит слез и стенаний, встречает его улыбкой, говорит, что был у нее доктор, обещал скорую поправку, и пытается угостить чем–нибудь вкусненьким, но он, если и подсядет к столу, говорит только о делах в России, мечтает туда вернуться и всегда спрашивает: не посадят ли его там в тюрьму?
Но все–таки никакие муки бедной женщины не могут сравниться с муками ревности. Николай такой здоровый, такой бодрый, — он, когда весел, всех покоряет своей улыбкой, женщины смотрят на него жадными влюбленными глазами… — эти вот ее муки ни с чем не сравнимы. Они сжигают все ее существо, изнуряют сердце; она не спит, не ест, а все смотрит и смотрит на дверь: когда же он войдет к ней, ее ненаглядный супруг?..
Сейчас же Соню обхватили за шею тысячи змей и душат, душат… От ревности то ее бросает в жар, то липкий, отвратительный холод бежит по спине. Ей только не хватало этих вот… гостей из России! И как на грех: и эта юная, цветущая как роза дева, и молодая, умная, с ямочками на щеках женщина… Русская! Она такая русская!.. Николай говорит только с ней, смотрит только на нее, подкладывает ей всякие вкусности, и весь сияет от счастья, у него даже голос изменился, он как артист говорит громко, звучно и смеется как ребенок. О, мать родная!.. Зачем ты родила меня еврейкой?.. Зачем господь наш, такой умный и добрый, послал мне такие муки?..
Софья много говорила, старалась быть веселой, показать гостям радость от встречи с ними, но сердце ее сильно и мучительно колотилось, нервы натянулись как струны… Она вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Ну! Началось!.. — в сердцах проговорил хозяин и поднялся, позвал служанку, попросил валерьяновых капель. Поднес стакан Софье, положил ей руку на плечо, тихо и мирно проговорил:
— Ну, будет тебе. Чего уж!..
Соня выпила капли, вытерла глаза, виновато улыбнулась.
— Простите меня. Нервы. Мои проклятые нервы!..
И, немного помолчав, добавила:
— От радости я. Ведь мы так редко видим своих родных российских людей, а тут сразу четверо, да еще из Ленинграда.
Беседа расстроилась, гости сидели молча, каждый на свой счет принимал вину за неловкую и печальную сцену. Первым поднялся Качалин, поблагодарил хозяйку, хозяина и Гиви Шахта за прием и угощение. Прощались и другие гости и скоро удалились. Шахт вышел вслед за ними, повез их на машине в гостиницу.
В досадливом раздражении, с чувством жалости к Софье, клеймил ее мужа:
— Алкаш запойный, что вы хотите? Он и в Ленинграде пил, а если стал директором, то не потому уже что был таким умным.
— Завод купил, наладил производство, — защищал его Николай Васильевич. Он, кстати, знал Ленинградский завод авторучек и, будучи в Италии в служебной командировке, по поручению Госплана, заказывал для этого завода оборудование. Слышал и фамилию Бутенко, директора завода, но лично с ним не встречался.
Шахт небрежно взмахнул рукой:
— Знаем, во что он ему обошелся, завод этот! Как только началась приватизация, мальчики–чубайсята создавали группы акционеров, выдавали им кредит, а за него отдавали в собственность заводы. Николай и сам не помнит, как стал совладельцем завода, а потом, когда корпуса и все здания были запроданы, ему дали три контейнера станочков, да на счет в Перте положили круглую сумму, и сказали: валяй в Австралию, пока тебя тут за развал завода не кинули за решетку. А тут, в Перте, лишь бы деньги были. Ставь любое дело.
Качалин хотел бы спросить, а сколько же денег перевели ему в Перт, и Николай Васильевич, и Нина Ивановна о том же думали, да говорить с Шахтом не хотелось, в ушах еще стояли рыдания Сони, и думалось каждому, что ни деньги, ни три контейнера со «станочками», уплывшими в Австралию, счастья женщине не принесли. Да и сам он ходит по коврам своего прекрасного дома как затравленный зверь и клянет «перестройщиков–демократов», обманувших народ сладкими речами и под шумок разрушивших, растащивших заводы и фабрики, создававшиеся трудом целого поколения трехсотмиллионного народа, красу и гордость русского государства, а затем и само государство как–то тихо и незаметно обрушили изнутри, — об этом сейчас думали пассажиры роскошного американского лимузина, который был тут собственностью не то Бутенко Николая Амвросьевича, не то его жены Софьи, которой, верно, уж никогда не сидеть за рулем, а, может, и Шахта — человека малопонятного по образу жизни, недоступного по чувствам и таинству мышления.
Гиви Шахт. Почему Гиви? Какой народ называет своих детей этим шаловливым, несерьезным именем? Несомненный еврей по рождению носит это грузинское, но, впрочем, идущее к нему имя…
Молча разошлись по номерам, а в номерах залегли в кровати и, уставшие от сильных, почти стрессовых впечатлений, скоро уснули и крепко спали до позднего утра.
Женщин разбудил резкий телефонный звонок. Говорил Бутенко:
— Алло, сеньориты, ласточки российские, чайки балтийские, довольно спать! Я жду вас у подъезда гостиницы, хочу пригласить на завтрак в ресторан «Эйр».
— У нас есть начальство, — они диктуют нам порядок жизни. Но зачем же вам ждать у подъезда, — заходите к нам в номер.
— Ну, хорошо. Я буду у вас через полчаса.
Положил трубку и пошел в гостиничный ресторан к хозяину. Ворвался как ветер:
— Сударь! У вас есть золотая посуда?
Негр неопределенного возраста, без шеи и затылка, грузный и тяжелый, как немецкий канцлер Коль, поднялся навстречу.
— Нет у нас золотой посуды, а разве таковая бывает?
— У нас русские все едят на золотой посуде, даже бомжи и нищие. Как же мы будем кормить царственных особ из России?
— У нас есть серебряная посуда, — чистое серебро! Мы называем его русским.
— Ну, хорошо, — смилостивился «новый русский» Никос — Лай, — так его тут называли, — помогите составить мне меню завтрака. Блюда должны быть национальными, австралийскими.
— Многие наши блюда из живых креветок, они похожи на червяков, и русские их не едят.
— Не надо червяков! Давайте мелких, только здешних, австралийских рыбок, одних пожарьте в сметане, других — в масле, а третьих в молоке, и так, как это умеете вы. Я у вас бывал, мне нравятся ваши заливные акульи плавники, филе из креветок — все рыбное, ну и, конечно, больше зелени, саванной, а также фруктов, и тоже австралийских. А? Будет все это?..
Хозяин ничего не сказал, но неспешно поднялся, кивнул головой, что означало: будет сделано, только ему нужно время. Он знал этого шумного, веселого «нового русского». Никос — Лай не еврей, не кавказец, как все другие. Хозяин ресторана и это знал. И еще он знал, что этот настоящий русский на окраине города купил полусгоревшие корпуса какого–то завода и чуть ли не своими руками его отделал. Привез из России оборудование и наладил производство авторучек. Они отличались надежностью и имели перо из настоящего золота. Но, что самое важное, стоили в два раза дешевле американского «паркера», английских, немецких ручек, — и скоро те прогорели, их перестали покупать. А потом стали говорить, что пертские ручки завоевали рынок Африки, проникли в Америку и теснят там продукцию местных хваленых заводов.
Хозяин ресторана был и сам искусным поваром, засучил рукава, призвал на помощь кулинаров и стал приготовлять завтрак на пять персон. А Николай вышел в город и направился в магазин за цветами.
В номере он появился с опозданием на пятнадцать минут.
Встретила его Нина Ивановна, — раскрыла дверь широко и сделала чуть заметный элегантный поклон, которые могут делать лишь хорошие балерины, и несколько сонным, еще не звонким голосом проговорила приветствие, пригласила пройти и показала на кресло. Она была в длинном, отделанном тонкими полосками меха халате, — купила его в Америке в посольском магазине, и с волосами, находившимися в том художественном беспорядке, который особенно украшал женщину, — и Нина Ивановна знала это; и голос ее хотя и был еще недостаточно чист, но мягкий музыкальный тембр и ласкающая интонация, точно голос мифологической сирены, завораживали каждого, кто с ней общался. Нина Ивановна и это знала, и как истинный музыкант нажимала на те педали и клавиши, которые озвучивали ее обаяние и непохожесть на всех других женщин.
Она хотела нравиться, но не могла и предположить, как сильно понравилась этому молодому, полному энергии мужчине, как быстро завлекла его в свои сети и как с каждой минутой все туже сжимала его в своих незримых объятиях.
Сценарий завтрака, задуманный Никос — Лаем, расстроился в одночасье: Качалин с Николаем Васильевичем, как доложила дежурная по этажу, поднялись рано и куда–то поехали с Шахтом. Николай Амвросьевич опечалился при этих известиях, но ненадолго. Хорошее настроение тут же вернулось к нему, как только он увидел Нину Ивановну. Теперь она была в легком, почти воздушном платье, предназначенном для прогулок на южном побережье, и выглядела моложе своего возраста лет на десять.
— Здесь, у Бога на дне колодца, — он так называл Перт, — так же, как и повсюду в мире, не принято спрашивать женщин о возрасте, но мне кажется, вам немного больше лет, чем Александре.
Нина Ивановна смеялась, ее не смущал такой дерзкий комплимент, но она бы не хотела, чтобы Николай Амвросьевич заблуждался на счет ее возраста.
— К сожалению, это далеко не так, — заговорила печально, — это даже и совсем не так. Я старушка, и пора любви для меня давно осталась позади.
— Ну, ну, ну! — знакомая серенада. И как бы я ни хотел узнать ваш возраст, спрашивать не стану. Я бы даже очень хотел, чтобы лет вам было вдвое больше того, чем показывает ваша внешность, — я бы тогда рядом с вами не выглядел глубоким стариком.
— Мне тридцать шесть лет, а кажется, что я уже прожила четыре жизни.
— Только–то! А мне сорок два. И кажется мне, что и одну–то жизнь я еще не начинал.
Разговор держался будто бы далеко от их тайных мыслей, но даже и для не очень сообразительных людей довольно точно высвечивал подоплеку: оба они интересовали друг друга, потянулись один к другому, и накал их тайных вожделений обещал дальнейшее развитие спектакля по тому же пути и руслу. Им было хорошо вдвоем, настолько хорошо, что и тот и другой боялись каких–либо препятствий.
— Я человек прямой и, как вы заметили, грубоватый — скажите мне, какие права на вас имеет этот… господин с седой шевелюрой?
Нина Ивановна улыбнулась, подобное кипение чувств у встречавшихся ей субъектов мужского пола ей было хорошо знакомо, она ответила не сразу и, не без удовольствия перехватив горевший нетерпением взгляд собеседника, сказала:
— Это большой друг моего отца, мы живем с ним в одном доме, а здесь очутились благодаря нелепому и совершенно случайному стечению обстоятельств.
— Это меняет дело! Скажу вам откровенно: я не люблю мужиков и мне ничего не хочется им показывать, а вам и прелестной Саше я, если пожелаете, покажу целый мир. И даже покатаю на собственной яхте. Свожу на остров, который купил ваш соотечественник Сапфир. В эти дни там заканчивают строительство гостиничного комплекса и пляжа для отдыхающих. Путевки будут безумно дороги, но ваши новые русские уж раскупили их на два сезона вперед.
— Заранее благодарю вас, нам все это очень интересно.
Две официантки в сопровождении хозяина ресторана приносили все новые и новые блюда, Нина Ивановна расспрашивала, что это за рыба да как ее приготовляют, ела не спеша, восхищалась искусством поваров, а однажды спросила:
— Что это за субъект, который приходит с официантами?
— Хозяин ресторана. Он и сам искусный повар, я ему сказал: кормить будете членов царской фамилии. Вот он и старается.
— Вы, я вижу, большой шутник, но ведь этак можно попасть в неловкое положение.
— Никаких неловких положений. Когда вы со мной, с вами ничего не случится.
Вместе с двумя официантками явился хозяин и долго расспрашивал, понравился ли гостям, особенно дамам, приготовленный по рецептам австралийской кухни завтрак из рыб редкой породы? Нина и Саша заверили его, что завтрак понравился, что салаты и подливку так же делают и в России, но только в лучших ресторанах.
Обращаясь к Бутенко, повар называл его Никос — Лаем. А когда он ушел, Нина Ивановна сказала:
— Никос — Лай — это очень мило. А можно и я вас буду называть так же?
— Никос — Лай — это черт знает что! Они тут как сговорились, будто дразнят. В самом деле! Ну, «Никос» — понятно, а «лай» — то к чему, будто призывают лаять на них.
— Ну, нет, я этого не услышала. Тут заметен и акцент английский, но больше какой–то новый, мне неведомый, — очевидно, австралийский.
— Да, это уж так. С аборигенами они тут покончили лет сто тому назад — свели их со свету водкой, как в Америке индейцев, но звуковую гамму языка в речь английскую перенесли, и потому так много полукитайских, полуяпонских лаев и растяжек, будто они дети и дразнят друг друга. Подчас и я ловлю себя на этих диких интонациях. Что поделать? С волками жить по–волчьи выть. А если уж откровенно говорить, то много в их натуре американского и западноевропейского, то есть голого расчета и ко всему отношения физиологического.
Тему эту, о природе местных жителей, Николай продолжал и в машине, в которой они по просьбе Нины поехали осматривать квартал новых русских.
— Кстати, вот вам и капитализм: к чему приводит он человека. Тут вы не встретите ни романтика, ни артиста, ни художника. В каждого с молоком матери въелся Физиологический человек. Ему нужны деньги, деньги и еще раз деньги. А когда я спрашиваю, а зачем вам деньги, он таращит на меня глаза и не понимает, шучу я или говорю серьезно. Ведь это равносильно спросить его, а зачем ему воздух, вода, мужчине женщина, а женщине мужчина. И если это даже самый высокий, самый умный из них представитель — все равно, он не понимает такого вопроса. Деньги — и все! И вот ведь что любопытно: редкий из них знает, куда их надо употребить. Дела у них текут вяло, промышленность лишь недавно стала развиваться, а чего–нибудь такого, что бы изумляло мир, — вот как у нас, у русских — ни боже мой! Этого и в помине нет. Во всем виден голый и мелкий расчет, сиюминутная выгода. Словом, Физиологический человек!..
— Нелестную даете вы им аттестацию! А в смысле этническом, расовом или национальном — что они такое? Я вижу негров, но это редко, а все больше лица светло–шоколадные, таких много в Южной Америке, на Кубе, а теперь все больше становится и в Европе. Мне кажется, не чистой они расы, неопределенной.
— Совершенно верно вы заметили: они и сами не знают, кто они такие. Это как однажды я спросил француза, залетевшего сюда по каким–то делам: как там у вас, во Франции, обстоит дело с еврейским вопросом? Есть ли он у вас и как остро стоит перед вами?
На еврея он не похож, — я потому и заговорил с ним об этом, но как только я произнес слово «еврей», он весь изогнулся и зашипел как кобра. Процедил сквозь зубы: еврейского вопроса у нас нет, в Париже, по крайней мере. Там каждый житель хватанул частицу еврейской крови: то ли от бабушки, а то ли от дедушки. А если в его жилах и нет этой крови, то на руках у него сидит еврейчонок — внук или внучка. Парижане все повязаны с этим замечательным народом — он так и сказал: замечательным. Потому Лепен, ультраправый политик, ищет сторонников только в провинции. В Париже ему делать нечего. Вот так и в Австралии. Тут, конечно, нет у каждого на руках еврейчонка, — не так уж их много! — но кто они такие? Не знают и сами. И потому разговор о национальности у них не в чести, тут, можно сказать, и нет национальности. Мутанты одни, метисы.
Ехали по улице портовой. Справа — мешанина из домов маленьких и больших, старых и совсем новых. Если дом или домик сто или двести лет стоит, то он не похож ни на какие другие. Стиля единого архитектурного и раньше не было, каких только вензелей и орнаментов не встретишь на фасадах, и в этом уже тогда сказывалось отсутствие национальности; кто откуда приехал, тот и крышу свою ставил, и крылечко, и орнамент по фасаду. А если новый дом — и совсем без орнамента, и без крыши, без крылечка. Коробки — и все тут! Впрочем, таких–то творений современной архитектуры теперь везде хватает. В России коробками все города заставлены. Что будем делать с ними, как их соскабливать с земли русской — пока никто не знает. Коробка гигантская и в Кремль заползла — Кремлевским театром ее назвали, и снаружи за Кремлем — там, где раньше был старинный московский уголок Зарядье — и там исполинскую коробку поставили. Гостиницей «Россия» назвали. Коробки, коробки… Они как монстры бездушные со всех сторон нас окружают. И во всех городах, на всех континентах. Шагнули и на самый дальний континент — в Австралию.
Въехали на широкую улицу и в самом ее начале наткнулись на полицейского. Остановил машину, поприветствовал. И почтительно склонился к водителю:
— Господин Никос — Лай, вы здесь не живете.
— А если в гости к кому–нибудь еду?
— Не было заявки на вас.
— Ну, а если иностранец какой посмотреть захотел?
— По инструкции не положено.
— А если граф я какой, настаивал Николай, — или барон, или лорд–канцлер?
— Не положено.
— Хорошо, мой друг, — не унимался Бутенко. — Ну, а если я чиновник из муниципалитета? Тоже нельзя?
— Да, нельзя.
Николай достал зеленую бумажку с портретом американского президента, протянул полицейскому. Тот будто бы и нехотя, но как–то ловко зацепил черными пальцами купюру и широко улыбнулся.
Отъехав несколько десятков метров, Николай сказал:
— Во–первых, вот вам нравы наших милых соотечественников, — отгородились от всего мира и дрожат в своих хоромах, боятся, как бы правительство в России не сменили. У них, если вы зайдете к ним вечером, на столе, точно карты, портреты будущих правителей России разложены. И они гадают: кто следующий?.. Между прочим, точно знают, кто и какие шансы имеет стать очередным президентом. Был у них любимый человек — мэр Москвы Гаврюша Попов, он же Нойман. Про него говорили: «Всем хорош этот Гаврюша: и улыбка не сходит с лица, и в Мелитополь ездит, чтобы за грека сойти, и фамилию русскую на паспорт прилепил, но вот нос уж больно у него велик и глаза рачьи — пучит их, будто изнутри его как шину надули. Ну точь–в–точь Козырев, министр иностранных дел, — был там у вас такой. Одним словом, мордой не вышел! Не то, что Ельцин! Этого уж больно хорошо отец с матерью замесили. На русского сильно похож. И рычит, как медведь. Вот такого бы нам на смену ему найти. Тасуют они портретики на столе, тасуют. И пуще огня боятся, как бы кто из русских в Кремль не забежал. Вот тогда на них уголовные дела заведут и в Москву потащат. А там «Матросская тишина» есть, по камерам их рассуют. Вот если тут ночью поехать, увидишь, как поздно огни в окнах горят. Это они портретики тасуют, судьбу свою пытают. Так у нас на Руси в старое время девушки в темную ночь у зеркала гадали, жениха пытались разглядеть.
Бутенко остановил свой длинный, сияющий никелем и лаком «Форд», открыл капот. Будто бы сломалось что, но он, как подозревала Нина, для того остановился, чтобы дать возможность им разглядеть получше особняки и рассказать о расселившихся здесь новых русских.
— Вон, видите, зеленый и весь в затемненных окнах трехэтажный дворец. За деревьями его почти не видно. Они тут все прячутся от глаз людских и от голоса человеческого вздрагивают. Этот дом приобрел молодой кривобокий Каха. Помните, газеты российские писали: «Каха купил Уралмаш». Привез в Свердловск мешок ваучеров и купил этот гигантский завод. Его у нас заводом заводов называли. Там один цех шагающих экскаваторов на полтора–два километра в длину и метров на триста в ширину тянется. И крышей упирается в облака. И это цех один, а на заводе том цехов сорок будет. Полстолетия его Россия строила, а он — высыпал кучу бумажек и сказал: завод мой! И перестал рабочим платить зарплату, и налоги государству — тоже не платит. А стотысячный коллектив завода трудится, уникальные машины выпускает. А?.. Трогательная картина! Да такое бы мне в страшном сне присниться не могло! Что там Гитлер со своим многомиллионным вермахтом и всем потенциалом Европы в сравнении с этими — гайдарами–чубайсами?.. Эти без единого выстрела все себе в карман положили.
— Он здесь сейчас? — спросила Нина, а сама подумала: встретила б его, да из браунинга своего всю обойму бы в лоб разрядила.
Качалин подарил ей миниатюрный пистолет и сказал: «Это вам на крайний случай. Самый крайний».
— Кто? — не понял Николай.
— Ну да этот… Каха?
— Что вы, Нина Ивановна! Самих–то хозяев тут нет. Никто из них не живет. Здесь у них старушки да старики, да тети, дяди, племянники. Сами они в России продолжают резвиться. Ползают по телу русского Ивана, кровь сосут. Народец этот до тех пор там ползать будет, пока правительство ихнее. И банки у них в руках, газеты, телевидение. А здесь у них линия траншей для отступления, гнезда, в которые они капитал вкладывают. Вон три дворца — это короли чугунные, а вон целая линия особняков — принцы алюминиевые. Представляете, что такое — владеть алюминием? Его производство только в нашей стране налажено, весь–то мир у нас его на коленях выпрашивал, потому как выработать его можно при наличии большого количества электроэнергии. Например, построили в Таджикистане на реке Нурек каскад гигантских электростанций и, чтобы в горах не ставить высоковольтных линий передач, там же рядом воздвигли исполинский алюминиевый завод. И этот завод ухнул в карман какого–нибудь Кахи. Распоряжаться–то ведь всем имуществом России поручили рыжему таракану Чубайсу, мамеле которого спокойно проживает в Израиле. А нефть, а газ, алмазы! Вчера по радио сообщили, что Архангельск замерзает без газа, — отключили его птенцы вашего Вяхирева. А сам Вяхирев в эти дни в Израиле был, для них подачу российского газа налаживал.
Николай с силой закрыл капот, и они поехали. Мимо проплывали ядовито–зеленые особняки, но Николай Амвросьевич о них ничего не рассказывал. Он, видимо, расстроился и говорить об этом больше не хотел. Но вдруг одушевился, продолжал:
— Вы, верно, думаете: а что же ты–то — тоже ведь из той же породы? Да, из той и этого не скрываю. Я и сам из той сволочной семейки директоров предприятий, которые быстренько разобрались в обстановке и помогли евреям разрушить, а затем и растащить свои предприятия. Россию обрушили не одни только евреи, как склонны думать некоторые, и даже из здешних журналистов. Слишком много чести они приписывают этому племени. Евреи заползли наверх и оттуда дали сигналы, всего лишь сигналы. Помните, Горбачев, взобравшийся на кремлевскую вышку, крикнул: «Партия за власть не держится!» А ведь это была команда сдавать власть демократам. Или Ельцин в пьяном угаре прохрипел: «Берите суверенитета, сколько сможете!» А это сигнал на развал Империи. А ведь ни Горбачев, ни Ельцин не евреи. Они лишь сидели в кармане мирового еврейства. И великая рать предателей, сидевших в обкомах, райкомах партии, и весь директорский корпус, и генералитет… Не евреи они, нет, — они шабес–гои, прыгающие на нитке молодцов–евреев. Каждому из них показали жирный кусочек в несколько миллионов зелененьких, — вот как мне, — они и толкнули под откос свои заводы и тем самым растворили двери для товаров иностранных. Людям Запада дали работу, своих же выбросили на улицу. Сразу, в одно мгновение, народ стал нищим и голодным. Предательство это, Нина Ивановна! Свершилось на российской земле великое предательство. И нет нам прощения, и нет наказания, которое мы заслужили. Юриспруденция всего мира не знает размеров такого преступления, не знает она и меры наказания. Всех нас в топку бы паровоза бросить, как некогда бросили Сергея Лазо. Мы ведь тоже пламенные революционеры, которые под корень губят свое Отечество. Что же до евреев, они — вирус, поразивший Россию в двадцатом столетии. Заболела русская интеллигенция, а уж за ней и весь народ. Избегни мы нашествия в начале века евреев, нас бы, русских, в конце столетия был бы миллиард, а не сто пятьдесят миллионов, как теперь. Можно вообразить, каким бы могучим стало государство российское! Ну, да ладно: надоел я вам со своим скулежом, — в другой раз расскажу, как я мыслю соскоблить с себя мое собственное преступление. Вон там, за рощицей молодых голоногих эвкалиптов, открывается темно–красный корпус, это мой завод авторучек. Показать его вам хочу, а заодно и угощу вас местным бразильским кофе в моем кабинете. Не возражаете?..
Шли они по цехам, и Нина Ивановна, и Саша ничего тут не понимали. Обе они никогда не бывали на заводах, не могли сравнивать, а без сравнений и не могло у них составиться понятия обо всем, что они увидели. Одно бросалось в глаза: порядок во всем, чистота и множество сверкающих никелем деталей и частей. Станочки были игрушечные, располагались на железных столах, и за ними сидели мужчины и женщины в белых халатах и голубых фирменных шапочках. Они поворачивались к Бутенко и затем снова склонялись над станками. К одному из них подвел гостей хозяин, стал объяснять:
— Это прокатный стан для изготовления корпусов ручек; сооружение уникальное и выпускается всего лишь на нескольких заводах мира. Лучший стан изготовлялся в нашей стране — на Старокраматорском заводе, который теперь стоит из–за отсутствия у него заказов. Раньше стан такой был на моем заводе, но демократы быстренько его демонтировали и за смехотворно малую сумму отправили сюда, на край земли. Я бы тут ничего не сделал, если бы Сапфир и Шахт не дали мне в кредит пятнадцать миллионов долларов.
Рассказ свой Николай заканчивал уже в кабинете — небольшой комнате со встроенной электроникой для связи со всем миром и для руководства производством. Две секретарши, молодые светло–шоколадные девушки, накрыли стол, и Николай пригласил гостей выпить по чашечке кофе.
— Скажу вам по совести: все тут устраивалось без меня и за моей спиной. Мне подносили бумаги, и я их подписывал, — и так все обставлялось, что не подписать я не мог. Мне говорили: «Все решено в Москве, в министерстве и в промышленном отделе городской мэрии», где уже воцарился страшный человек по имени Субчик. Я звонил в министерство, протестовал, шумел, но мне говорили одно и то же: производство наших ручек стоит государству двадцать пять миллионов долларов в год, а мы закупим это же количество ручек за десять миллионов, и они будут лучше наших. К тому времени артист Высоцкий обронил такую фразу: американская ручка «паркер» стоит хорошего автомобиля.
Я огляделся, все хорошенько взвесил и — сдался. За моей спиной стояла милая женушка Соня, и я видел, как миллиарды наших рублей и уникальное оборудование фабрик и заводов перетекают в карманы ее соплеменников и уплывают за границу. Мой друг, директор питерского завода, перед которым на коленях стояла вся Европа, сопротивлялся. И однажды вечером, когда вся его семья и он сам собрались у телевизора, у них в квартире взорвался мощный заряд тротила, и всю его квартиру, и весь подъезд дома разнесло в клочья. Я понял: это война. Власть в Питере да и во всей стране захватили «агенты влияния», находящиеся на службе у Америки, борьба с ними должна вестись иными средствами. Я затаился, прикинулся лояльным ко всем родственникам и друзьям своей супруги, а среди них были Шахт и Сапфир, ставший в одночасье миллиардером. Ну, а моя Сонюшка — его родная сестра. Вот в чем штука. Вот и вся тайна моей новой жизни. Но если вы решите, что я сдался и стал предателем своей Родины, вы ошибетесь. Не лишайте меня своего общества, и вы узнаете, как я здесь, по соседству с Антарктидой, налаживаю фронт сопротивления, и скоро мир узнает о моих первых победах.
Бутенко пообещал не занимать дольше своей болтовней прелестных собеседниц и пригласил поехать с ним по окрестностям города, посмотреть природу здешних мест. Потом они отправились в портовый ресторан, где он еще с утра заказал обед — на этот раз из кухни интернациональной. В общем зале было много моряков из разных частей света, стоял шум и клубилось облако табачного дыма, но гости из России прошли в отведенный для них маленький зал, где по просьбе известного тут фабриканта Никос — Лая им накрыли стол.
Был уже вечер, когда Бутенко подвез женщин к гостинице, простился с ними и поехал домой. И с этого момента начались события, которых он не ожидал, но которые решительным образом ворвались в его жизнь и повернули ее в сторону так желательных для него перемен. Его шансы многократно умножились, он в один миг обрел силу титана из древнегреческой мифологии. И вот как это случилось.
Жену он застал в слезах, она билась в истерике. Подходя к ней, подумал: ревность к Нине Ивановне окончательно ее сломила. И проникся жалостью к супруге, обнял ее за голову, проговорил:
— Успокойся, родная. У тебя нет никаких оснований меня подозревать.
— О чем ты говоришь! — вскричала Соня. — О чем?.. Мой брат умер. Мой единственный, горячо любимый Сеня. Он умер вчера вечером, и никогда уж больше к нам не придет, я его не увижу…
Содрогаясь в рыданиях, она тянула к себе Николая, обнимала за талию, прижималась к нему щекой.
— Ты один у меня остался, один — и больше никого на свете, не единой родной души. О, если бы ты знал, как я одинока, как я страдаю и боюсь, боюсь, что ты меня бросишь!
Николая эта весть оставила равнодушным, ну кто ему этот Сеня?.. Брат жены, единственный ее родственник — скрытый, озлобленный на весь свет сионист, который никому и никогда не смотрел в глаза, и он, Николай, в сущности, не знает, какого они цвета, его глаза, и чем он занимался, этот чужой и чуждый ему человек. И только после крушения российской империи, и после того, как рыжий, вертлявый и глуповатый на вид мужичонка со странной фамилией Чубайс был назначен распоряжаться всеми богатствами России и Соня с радостью сообщила мужу, что ее братец стал миллиардером, Николай задумался: а что он такое, этот его шурин Сеня, и почему так вдруг стал обладателем такой колоссальной суммы денег?..
У Сони спросил:
— Миллиардер?.. Как это — миллиардер?..
— А так! — радостно восклицала Соня. — У него на счетах в банках — миллиард! Целый миллиард и даже больше. И не наших деревянных рублей, а зелененьких, то есть американских долларов.
— На счетах?.. А в каких банках?
— Ах ты непонятливый! Разумеется, в иностранных. Не в наших же банках он будет хранить деньги!
— Но деньги должны работать на свое государство. Как же так — сумму такую перевести в другие страны. Да это же… экономическая диверсия!
— Ну, пошел, поехал! Воспитала тебя советская школа. Деньги нужно хранить в надежных банках — там, где течет на них хороший процент. Такие простые вещи, а ты не понимаешь.
Николай еще спрашивал:
— Но откуда?.. С каких таких шишов ему свалились этакие деньги?
Соня проговорилась:
— А флот пассажирский и торговый — все суда, приписанные к Балтийскому пароходству… Он их вначале купил, а потом продал. Вот эта разница от покупки и продажи — и есть тот самый миллиард, который попал в карман Сени.
Николай от неожиданности присел на диван и долго смотрел на жену ничего не понимающими глазами. Помнится, еще задал ей вопрос:
— Но откуда он взял деньги, чтобы купить весь флот?
— Странный ты, Николя, — она его иногда так называла. — По новым законам человек имеет право взять кредит в банке, а потом… Потом он может и не расплачиваться. Объявит себя банкротом, и деньги с него спишут.
Любовно и по–матерински похлопав Николая теплой ладонью по щеке, доверительно сообщила:
— Не каждому, конечно, такая лафа, но Сеня… О, наш Сеня! Ты еще не знаешь, какой он умный. Он теперь весь карельский лес прибирает к рукам. Недаром же он большую часть времени проводит в Москве. Там министерства, администрация президента — и всюду наш Сеня свой человек. Вот посмотришь, пройдет еще два–три дня и он привезет документы на весь карельский лес.
— Но что это за документы? Каким образом он станет еще и хозяином карельского леса?
Незадачливый директор завода авторучек пытался уяснить тайные пружины развала и распродажи государства российского.
И Соня ему объясняла:
— Он станет посредником. Укажет леспромхозам, куда и на каких условиях они должны продавать свой лес. А посредникам — восемнадцать процентов от всей суммы продажи. Представляешь, какие денежки поплывут в карман нашего Сени?..
Голос ее музыкально вибрировал от радостного возбуждения, глаза горели, как у кошки ночью во время гуляний.
И вот — Сеня умер. Соня в трансе. Ее тело сотрясается в рыданиях.
— Не покидай меня, Николя. Я одна, я теперь одна во всем свете.
— Успокойся. Люди рождаются и умирают. И мы по- мрем — каждый в свое время. Надо же уметь спокойно принимать удары судьбы.
И еще ей говорил:
— Мы были вместе и будем всегда… вместе. К чему твои тревоги?
И гладил ее черные волосы, спадавшие на лоб кокетливыми завитушками.
— Коленька, налей снотворного, да побольше. Я должна хорошо поспать, иначе мне не выбраться из этого ужасного состояния.
И она вновь запричитала:
— Сенечка, мой братец, он никогда ко мне не придет. Ой–ей–ей!..
Служанка наливала ей валерьянку и еще какие–то капли. Соня считала и с раздражением сказала:
— Мало, мало, дайте я сама налью.
И наливала, и пила, и закусывала разными сладостями. Перед ней на антикварном столике стояла ваза с конфетами и шоколадом, и плитками какой–то фруктовой пастилы — продукция петербургских кондитерских фабрик; она любила, особенно конфеты, шоколад и печенья, только питерские и в письмах просила присылать больше и больше. И лекарства выписывала из Петербурга, и всем говорила, что только в России изготовляют все настоящее, вкусное и полезное для здоровья. А крупу овсяную выписывала из Краснодара, муку из твердых пшениц — с полей южноуральских, степей донецких. Масло же сливочное — вологодское, а подсолнечное — полтавское и луганское. И всех уверяла, что так же поступает английская королева, которой вот уже девяносто лет, а она бодрая и даже танцует с послами.
А недавно Соня услышала, что многие английские лорды еще с давних времен, по традиции дедов и отцов, пользуются деревянными ложками. И будто ложки эти изготовляются на Волге семеновскими ложкарями, и нет двух ложек одинаковых, а каждая есть произведение искусного мастера, да и мастер этот всякую ложку вырезает на особицу, вкладывая в нее душу и сердце. И как только Соня это услышала, сразу же заказала сто ложек и теперь одаривает ими своих лучших друзей. При этом говорит:
— Пользуясь этой ложкой, вы вбираете в себя духовную ауру и силу семеновских ложкарей. Они будто бы живут долго, и каждый из них физически сильнее медведя.
После таких слов евреи, заполучив в подарок ложку, проникаются верой, что век их далеко протянется за столетие. И уж как они благодарны Сонечке — сказать нельзя.
На этот раз снотворное подействовало очень быстро. Служанки катили ее в спальню, а она уже засыпала. И как только за ней закрылась дверь, служанки подошли к хозяину:
— Отпустите нас погулять.
— Да–да, конечно. Я думаю, Соня будет спать до утра. Вы можете сходить и домой.
И Николай прошел к себе. И он еще ничего не знал о своем новом положении, ни о чем не думал, когда ему позвонил юрист — тот самый, который жил в одном из богатых особняков в квартале новых русских; об этом особняке говорили: «Дом юриста». Бутенко слышал, что юрист этот обслуживает фирму Сапфира, но никогда его не видел. И Сапфир, приезжая, не приглашал его в дом сестры.
— Вы Бутенко Николай Амвросьевич?.. Тот самый… Ну, муж его сестры Сони?
— Да, он самый… муж его сестры Сони.
— А скажите мне сразу: ваш брак оформлен официально и у вас есть документы?
— Что за дурацкий вопрос! Я ее муж и наш брак оформлен в Выборгском районном загсе Ленинграда.
— Вот это то, что я и хотел знать. И буду откровенен: сначала обещайте мне, что никто не узнает о том, что я вам звонил. Это тайна похуже любой военной, — скажем, если о ракетах. Тайна — мой стиль работы, двигатель всякого серьезного дела, которое я веду. А дело у нас с вами будет сверхважным, таким уже важным, что других таких не бывает. Теперь скажите, где мы с вами можем встретиться?
— Приезжайте ко мне. У меня в доме отдельный вход, жена моя спит на своей половине — нас никто не увидит.
— Если это так, то я приеду минут через двадцать.
Он не вошел в дверь, как все люди, а ввалился, как слон или орангутанг: толстый и неуклюжий, он со свистом втягивал воздух и шумно его выдыхал. Страдал одышкой.
— Фу!.. Торопился. У вас мало воздуха.
Потянул галстук и распахнул ворот рубашки. Протянул толстую мягкую руку:
— Юрист Мангуш. Я еще до перестройки был заместителем министра юстиции. Вы меня знаете.
— К сожалению, не имею чести.
— Да знаете. Меня часто показывают по телевидению. Я в Думе… — знаете, конечно.
— В Думе? В российской?.. Да, да — кажется, я вас видел. По телевидению, конечно. Но — вы ко мне? Чем могу быть полезен?
— Вначале выясним…
Шея у него не поворачивалась, да у него и вообще не было шеи, и он всем телом наклонялся то в одну сторону, то в дру- гую — чего–то искал, высматривал.
— Да, выясним: не слышит ли нас кто–нибудь.
— Не беспокойтесь: на моей половине никого нет.
«Тетя — Дядя», как его прозвали думские остряки за мешковатый вид и писклявый голос, нервничал, напрягался, трудно дышал, и лицо краснело от прилива крови.
Бутенко подумал: и как только живет этот человек? У него изнутри такое давление!..
— Это важно, чтобы никто не слышал. Но, может быть, жучки?..
Сучил глазами по сторонам, заглянул даже под стол.
— Никаких жучков! Никто ничего не должен знать. Повторяю: речь пойдет о вещах крайне секретных.
И понизил голос:
— Я имею честь быть главным юристом финансовой империи Сапфира. Империи — я не оговорился. Денежные вклады его и потоки так велики… — Тетя — Дядя снова оглянулся. И продолжал: — Меня зовут Михаил Моисеевич. Зовите Михаилом, даже Мишей — я человек простой, не люблю церемоний. А кроме того, судьбе угодно было вывести вас на меня, а ме- ня — на вас. Тут уж рок, небесные силы… — Он ткнул в потолок толстой рукой: — Они повязали нас, и мы вместе должны хранить тайну потоков — эту страшную тайну…
— Что–то я плохо вас понял. Нельзя ли попроще?
— Попроще? Я был заместителем министра юстиции — еще до перестройки. Я знаю, что это такое — быть попроще. Это значит проявить неосторожность, и тебя хватят по башке. Так хватят — ой–ей–ей! Вы еще не знаете, вы и не можете знать. Вы не работали в министерстве даже рядовым сотрудником. Но я вам доверяю. Я вынужден доверять, потому что повторяю: судьба нас повязала.
Бутенко не перебивал. Набрался терпения, слушал.
— Все так вышло, — продолжал Мангуш. — Ваша супруга — наследница миллиардов. Все вклады, все потоки Сапфира — у нее в кармане. Но у нее кармана нет, в юбках, как известно, кармана не бывает, а если бы у нее и был карман, в него бы я ничего не положил. Потому как, во–первых: она — женщина, а во–вторых — больная. Если отказали ноги — пиши пропало. Это нервы. Центральные нервы, от которых все болезни. Сегодня ноги, а завтра головной сосуд: ч-чик! — и лопнул. И все поехало. Один глаз в одну сторону, другой — в другую. И не закрывается рот. О-о!.. Я знаю. А вы ее муж. Здоровый, молодой, и — муж. Представляете, что это значит?..
Он снова поднял руку кверху, но вдруг замолчал, задумался. С тревогой проговорил:
— Регистрация есть? Могут оспаривать. Нужна регистра- ция — печати, подписи и так далее. Покажите.
Бутенко нехотя поднялся, подошел к письменному столу и вынул брачные документы. Мангуш их долго разглядывал, поднимал бумаги на свет, что–то про себя шептал. Возвращая бумаги, заметил:
— Эт–то очень важно. Мы можем говорить начистоту. Только бы…
Он повернулся в одну сторону, в другую.
— В горле пересохло.
— Я сейчас, — поднялся Бутенко и достал из шкафа вино, коньяк, фрукты и конфеты.
— Сладкое люблю. Одной ногой пребываю в детстве. Так вот, история такова: Софья — наследница, полная, единственная, и права ее никем не могут быть оспорены. Сапфир гол как сокол, — в смысле родственников. У него есть жена и падчерица, но они русские, а к русским по нашим законам не может переходить имущество евреев. И особенно, если это деньги. Деньги ходят по нашему кругу — только по нашему! И это закон святой и железный. Потому в завещании есть одна Соня, только Соня. Но если Соня уже не может ходить, то какая же она Соня?..
Последняя фраза озадачила Бутенко. И откровенно не понравилась. Какое его собачье дело говорить так о наследнице миллиарда? Николай уж готов был вступиться за жену и драться за ее права.
Мангуш продолжал:
— Предлагаю вам союз. Мужской, крепкий, железный. А?.. Что вы скажете?.. Раскрою все тайны Сапфира. Где и что лежит, какие вклады, какие потоки. Мы теперь хозяева! Я и вы. Это так неожиданно. Сапфир был молодой, я думал, будет жить вечно, так вечно, что дольше меня лет на сто. А он взял и прыгнул… туда, где нет ни вкладов, ни Госдумы. Хорошенькое дело! Молодой, и — привет. А?.. Черт знает что! Но в России, там, где русские деревни, говорят: худо без добра не ходит. Добро следует рядом. Одно плохо, другое хорошо. Сапфир сильно задрал нос — так сильно, что хотел из Америки притащить на мое место негра. Это же цирк! У еврейских миллиардов стоит черномазый! Но, слава богу, не успел. Я сижу в Думе, а что негр?.. И где у него голова? Кулаки есть, и ноги как у лошади — он может бегать, но кто будет думать?.. Ну, ладно, я заболтался. Это от волнения. Вы знаете, сколько у Сапфира денег? А какое у него имущество, знаете? И какие потоки? То есть от акций, ценных бумаг, облигаций?.. Соня не знает, но ей и не надо знать. Вы будете знать, а Соне не надо. У нее голова вспухнет и отнимутся руки. И что там еще есть у Сони? Отнимется все! Для больших денег требуются нервы, такие нервы, как железные прутья. И нужен ум. У меня такой ум есть. У вас тоже есть. А еще хорошо, если юрист сидит в Госдуме — вот как я. Там есть подкомитет экономики, а у меня есть деньги, Сапфир мне давал такие деньги, — я могу их сунуть кому надо, и наши акции не тронут, три газовые трубы как качали проценты от прибыли в карман Сапфира, так и будут качать; алюминиевый завод в Красноярске — от него тоже есть акции у Сапфира, кажется, восемь процентов… Алюминий нужен всему миру, от него тоже плывут денежки. И вы знаете, сколько таких объектов у Сапфира?.. Их много. Не буду вам забивать голову, а скажу: в двенадцати зарубежных банках на его счетах восемь с половиной миллиардов долларов, а сверх того, приобретено имущества на четыре миллиарда. Если, например, у вас — завод авторучек, то уже четырнадцать процентов ваших прибылей идет ему, Сапфиру. А если уж говорить точнее, то ему и мне, потому что я знаю все о капиталах Сапфира, а он не знал ничего или почти ничего. Вот так. Вы теперь понимаете, к чему я все это клоню. Но я устал. Дайте мне выпить вина и закусить. И если можно, я вздремну минут десять–пятнадцать. Я всегда так, и в Думе тоже. Они там болтают, а я все больше сплю. Я так устроен: или сплю, или говорю. Ну так ладно, я посплю.
Вылив в свое чрево еще бутылочку вина, пожевав конфет, печенья, он откинулся на спинку мягкого кресла, закрыл глаза. А Николай прошел в кабинет и сел там за письменный стол. Мозг его напряженно работал. Он пытался осмыслить болтовню Тети — Дяди, сквозь дебри которой четко выстраивалась ситуация, отводившая ему важную роль в предстоящей грандиозной финансовой игре. Двенадцать миллиардов долларов — это не шутка. Вот они, пауки, сосущие кровь из некогда могучей и необъятной России. Снова и снова приходили на ум слова еврейского мудреца: дайте мне деньги, и мне не важно будет, какая власть в стране. Деньги теперь у них, у этой страшной черной саранчи, облепившей Россию. Если уж ржавый крючок Сапфир при полном отсутствии ума и таланта сумел вытащить из кармана русского народа такую астрономическую сумму, что же надо думать о других, более смышленых, ловких и крепких физически. Вспомнил фразу из «Дневника» Достоевского: «Жид и его кагал — все равно, что заговор против русских». А еще народную пословицу: «Возле жидов богатых все мужики в заплатах».
Он ходил по кабинету и напрягал всю свою фантазию, всю сообразительность. «Зачем ему понадобился именно я? Ведь Соня стала наследницей, они в некотором роде родные люди, соплеменники…» Но тут же приходило возражение: «Если поручать все дела Соне, то я буду за ее спиной?.. И неизвестно, как решит его судьбу Соня, как поведу себя я…» Мысли, догадки, гипотезы сменяли одна другую. Возникал вопрос: «Что он имеет от сапфировых миллиардов? Летает сюда, на край земли, будто на подмосковную дачу в Абрамцево или в питерскую Швейцарию — Комарово. И дом здесь имеет роскошный. Значит, глубоко запустил руку в сапфировские миллиарды. И, видимо, решил так: лучше со мной, русским дураком, иметь дело, чем с коварной и хитрой Софьей. Они ведь нас иначе и не представляют, как дураками.
Складывалось убеждение: с Тетей — Дядей надо дружить и работать. Интересы его не ущемлять. Наоборот, привязать его еще туже. В этом вся моя и тактика и стратегия. Встань я у него на дороге — и он подошлет киллеров. «А интересно, — промелькнула мысль, — как теперь он отнесется к Шахту? Если Шахт ему по–прежнему нужен, будут сотрудничать, а если не нужен?..».
Бутенко представил, как Тетя — Дядя приглашает киллера, говорит: «Убери».
Да, так они поступают, если кто–нибудь становится у них на пути обогащения. И поступают жестоко, как скорпионы в битве с фалангами: удар наносят мгновенно и смертельный.
— Коля, Коля, где ты там?
— О-о, — качнул головой Николай. — Я для него уже Коля.
Евреи не любят церемоний, чуть что, и они принимают тон фамильярный. Это у них, кстати сказать, и средство поставить сотрудника или коллегу на место ниже себя. Такова суть еврея, его стиль отношений со всем миром. Владыку, возле плеча которого еврей стоит, он еще будет слушать и уважать, но как только Владыка пошатнулся или дал еврею понять, что жить без него не может, тут венценосный и получит удар плетью по спине, сядет в лужу, на которую ему укажет фаворит. Кажется, Бутенко уж становился одной ногой на ступеньку ниже всемогущего Тети — Дяди. И все та же мысль гложет сознание Николая: что этот бегемотоподобный еврей имеет от сапфировских миллиардов?..
Спрашивать не пришлось: Мангуш сам заговорил об этом. И заговорил так, будто страдал от зубной боли:
— Тружусь даром, почти даром. Эта скотина Сапфир, будь ему земля пухом, платил крохи. Мне едва хватало на пропитание.
— Сколько же вы получали? — беспечно спросил Николай.
— Сто тысяч! Всего лишь сотню тысяч.
— В год?
— В месяц! — закричал Мангуш. — В месяц, но что это за деньги? Чтобы вести дела, я должен делиться. Тому дай, другому дай. Тому купи машину, а этому — квартиру. Жадный он был, Сапфир, до невозможности. И глупый. Даже того понять не мог, что все юридические дела его империи ведет бывший заместитель министра юстиции. Ох–хо–хо!..
— Сколько же вам надо платить?
— Двести! Хотя бы двести!.. — заорал Тетя — Дядя. И выпучил круглые рачьи глаза.
— Хорошо. Вы будете получать двести пятьдесят. Четверть миллиона в месяц.
— Ну так–то. А то сделал из меня нищего, и крутись как знаешь. Четверть миллиона — это еще ничего. Только сделаем это без нее — без Сони. Не люблю бабские слюни. Я буду учить, как все это делать. В конце концов, вы — муж. Законный и настоящий. Все операции без нее. Таковы мои условия. Я уже сделал так, что пертскими вкладами вы будете распоряжаться единолично.
— Пертскими? Тут у нас четыре банка. И сколько теперь будет в моем активе от сапфировских сумм?
— Шесть миллиардов! Всего лишь шесть. А?.. Ничего себе сумма. Мне бы ваши заботы.
— Тогда еще один вопрос: вдруг Соня взбрыкнется и ей захочется лишить меня права распоряжаться этой суммой?..
— Она может это сделать, но только с моей помощью.
Бутенко задумался, помрачнел. И сказал жестко:
— Не много ли прав вы себе оставляете?
— Много прав! Но такие большие деньги не могут находиться в руках одного человека. Опасно для банкира, для денег и для самого того хозяина, кто будет обладать таким правом.
— Не знаю, не знаю. Я не так силен в финансовых головоломках, но полагаю, что хозяин должен быть хозяином, а не оглядываться на кого–то. А скажите мне, любезный, — продолжал он с некоторым пренебрежением к собеседнику и давая понять, что вряд ли станет мириться с таким положением, — ответьте мне и на другой вопрос: в каких еще банках хранятся деньги Сапфира?
— На этот вопрос я вам пока не отвечу! — завизжал козлиным дискантом Мангуш. Он был возмущен таким натиском этого русского нахала, которого он только что сделал миллиардером. Этот мужлан, видимо, забыл, что он всего лишь гой и миллиарды никогда не будут ему принадлежать. Он, видимо, забыл, что все имущество русских, и в первую очередь деньги, с крушением коммунистической системы перешли евреям, а если он и допускает Бутенко к пертским вкладам Сапфира, то это лишь для того, чтобы легче выманивать из этих вкладов суммы для своего собственного потребления. Женщины истеричны, они слабоумны, и с ними трудно варить кашу, — Мангуш потому и допускает ко вкладам этого русского идиота. Вот он уже выбил из него двести пятьдесят тысяч в месяц, а немного погодя выбьет вдвое и втрое больше. Мангуш опытный юрист, но у него еще больше опыта обманывать гоев. У русского человека бывает такое состояние, когда он отдаст и последнюю рубашку. Мангуш подведет этого хохла к такому состоянию, он найдет средства выманить у него сотни миллионов, а затем и все миллиарды. Но вот что Бутенко будет проявлять такую прыть, станет тянуть руки и к другим вкладам Сапфира — это юристу не понравилось. Он даже разволновался от такого наскока. И делал усилие, чтобы успокоиться.
— Вас интересуют другие вклады, — заговорил он тише. — Поймите меня правильно: я дело имею с женщиной, да еще с больной. Ей будет трудно ориентироваться в дебрях такой огромной финансовой империи. А с вами мы обо всем договоримся. Сапфир много денег поместил в европейских банках. Будет у нас с вами все хорошо, и я вам представлю подробный отчет. Для этого мне надо просмотреть кое–какие документы, а они в Москве.
— Хорошо, — примирительно согласился Бутенко. — У нас еще будет время все обговорить.
Юрист снова взялся за вино и за печенье. А Николай мысленно прикинул, во сколько будет обходиться ему этот клоп? В год — три миллиона долларов. Ого–го!.. А впрочем, черт с ним. Пусть пока служит, а там будет видно. Я буду вникать, вникать, потом посмотрю.
Тетя — Дядя вынул из портфеля документы, чеки, бланки — они начали работать.