Морской дьявол

Дроздов Иван Владимирович

Этот роман о нашем времени, в нём, как в зеркале показана драматическая судьба нынешней России. Выпукло, рельефно изображены враги нашего народа, но особенно ярко показаны герои сопротивления, русские люди, вставшие на пути разрушителей России.

 

Санкт — Петербург

2002

84.3Р 7

Д 75

Автор выражает сердечную признательность читателям, которые внесли посильную лепту в издание этой книги:

Алексеевой Валентине Павловне,

Зориной Татьяне Владиленовне,

Ивановым Лидии Ивановне

и Олегу Сергеевичу,

Конбековым Владимиру Ивановичу

и Виталию Ивановичу,

Кудашкину Василию Андреевичу,

Макушевой Нине Семеновне,

Моисееву Александру Владимировичу,

Несиоловским Елизавете Павловне

и Георгию Николаевичу,

Протасову Борису Ивановичу,

Трезоруковой Марии Владимировне,

Январским Нине Ивановне

и Николаю Владимировичу

ISBN 5–7058–0394-X © И. В. Дроздов, 2002

© В. И. Круговов, оформление, 2002

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Завод развалился, словно корабль, со всего размаха налетевший на айсберг; рабочим и служащим перестали выдавать зарплату, и он пошатнулся, затрещал, а затем и рухнул, погребя под обломками дневные, месячные планы, графики ремонтов оборудования, замыслы конструкторов, инженеров. Собственно здание управления, инженерное крыло, центральная лаборатория и дворец культуры, конечно, стояли на своем месте, и гигантский Конструкторский корпус по–прежнему красовался гранитным фронтоном главного входа, кариатидами, державшими на плечах балконы, но гирлянды окон по вечерам уж не вспыхивали веселыми огнями, а оставались черными, как пустые глазницы.

Так рухнула и вся российская держава под напором тайных и злобных сил, которых она еще вчера кормила своей грудью, холила и лелеяла, не зная и не ведая, каких чудовищ пестует на пагубу всех добрых и честных людей. Труд, созидающий жизнь, потерял смысл, а те деньги, которые еще кому–то выдавали, были обесценены в тысячу раз, и за них можно было купить кусок хлеба и пригоршню пшена. Люди вдруг поняли, что такое деньги и что можно при их помощи натворить, попади они в чужие руки.

В России и раньше были такие силы, и они все больше наползали в Кремль и в министерские кабинеты, но теперь их там стало так много, что им не надо было себя скрывать; они сбросили маски и громко заявили: в России совершена четвертая революция — на этот раз демократическая. Власть перешла к либералам, то есть к чиновникам, которые провозглашают принцип «Все дозволено!». Во властные кабинеты забежали младшие научные сотрудники, всякого рода институтские и министерские чиновники. Перед изумленными глазами русских людей замелькали нерусские фамилии. В стране в одночасье каким–то непонятным образом появились богатые и очень богатые люди, и даже магнаты и олигархи. Они будто бы из этих же, вчерашних кандидатов наук и мелких служащих.

Люди подобного рода вздыбили шерсть и на Северном заводе. Раньше их не было видно; они сидели в каких–то углах и закоулках, а теперь, как тараканы, вдруг повылезли из щелей и забегали, задвигались, словно где–то разлилась сладкая вода и они туда устремились. И только потом, три–четыре месяца спустя, стали проясняться их тайные делишки: они что–то сдавали в аренду, что–то продавали, скупали какие–то акции. Директор завода Петр Петрович Барсов, честный человек, этому процессу пытался помешать, но однажды из министерства пришла шифровка: завод выставлен на торги, он переходит во владение акционеров. Председателем совета акционеров стал молодой человек с характерно русской фамилией и со столь же характерно нерусской физиономией Андрон Казимирович Балалайкин. Рабочие стали называть его Ароном, и по этому поводу у него часто возникали неприятные препирательства. Обыкновенно он в таких случаях говорил: «Послушайте! Вот вы Иванов, и я же вас не называю Пупкиным или Шапкиным, а вы меня…» И нередко в ответ он слышал все то же: «Простите, Арон Казимирович». «Опять Арон!» — всплескивал руками, говорил: «А-а, да черт с вами! Давайте вашу бумагу, что там у вас ко мне?..»

Барсов однажды сказал Балалайкину:

— А полечу–ка я к нашим друзьям–арабам и продам им «Майского жука»?

«Майский жук» — самолет, изготовленный на заводе еще до начала перестройки. Не случись она, эта проклятая перестройка, ныне и вся авиация переходила бы на эти самолеты. Для «Жука», как для вертолета, не нужны аэродромы.

Балалайкин с минуту смотрел на Барсова черными выпуклыми глазами.

— А купят?

— У меня был уже покупатель.

— Хорошо. Я вам такую экспедицию устрою.

И директор с женой, и со своей младшей дочерью Машей, и с рядовым конструктором, исполнявшим роль бортинженера, и посредником арабом полетели на Восток.

Во дворе завода были аккуратно сложены в штабель и покрыты брезентом шестнадцать кабин недостроенных вертолетов и почти готовый подводный аппарат для спасательных работ «Коловрат». Он очень большой, способен «ходить» по дну моря, выпускать из своего чрева и впускать дюжину водолазов, и даже производить на дне земляные работы — таких аппаратов еще в мире не было… Хранились тут и еще какие–то невостребованные заказчиками машины. Министерству обороны перестали давать деньги, и все заводы, создававшие мощь нашего государства, сели на мель. Рабочие, инженеры из цехов уходили. Где они устраивались, как жили — никто не знал. Одно все видели: некогда знаменитый на всю Европу машиностроительный завод на Неве умирал.

Два человека оставались на капитанском мостике: Андрон Балалайкин и главный бухгалтер завода Наина Соломоновна Кушнер.

Впрочем, бегали по коридорам заводоуправления возбужденные и чем–то взволнованные десятка три–четыре молодых мужиков разного служебного калибра и достоинства. Большинство из них — начальники цехов, отделов, и что самое интересное — все они были нерусские: грузины, азербайджанцы, но, главным образом, евреи. Все чаще лепилось к ним слово «акционер». Акционеры — значит, новые хозяева; они будто бы купили завод и теперь все думали и шушукались, что с ним делать. Среди акционеров были и рабочие. Их приглашали в бухгалтерию, и Наина Соломоновна, никогда не смотревшая собеседнику в глаза, а все время отворачивавшая свои утомленные вечными расчетами очи, говорила:

— Вам выписан кредит, и вы можете получить на него акции. Вы будете хозяином завода…

И прибавляла с каким–то непонятным не то журавлиным, не то ястребиным клекотом:

— Вам это разве плохо? А?..

И если человек стоял перед ней в недоумении, еще говорила:

— Вы удивляетесь? Напрасно. Я тоже вначале удивлялась, но умные люди мне все объяснили: теперь такая система. Раньше у завода не было хозяина, он был ничей, а теперь есть пакет акций — его кто–то держит. И другой пакет акций — поменьше, и его кто–то держит. А есть и две–три акции — их будут держать рабочие. Пусть каждый думает, что он тоже хозяин. А тот, у кого побольше фантазии, будет мнить себя капиталистом, почти Генри Фордом. Вы держите в руках акции, и не надо думать, откуда они и почему их вам дали. Важно другое: вам акции дали.

В душе Наина Соломоновна была философом, и, когда ей становилось невтерпеж от вечных цифр и расчетов, она устремляла усталый взгляд в угол комнаты или в окно и искренне жалела, что стала бухгалтером, а не преподает в университете.

Случалось так, что рабочий, перебирая в пальцах выданные ему две–три акции, долго не отходил от бухгалтера, и тогда Наина поднимала на него взгляд, исполненный негодования. Рабочий уходил. Видимо, он думал так: Наина Соломоновна — главный бухгалтер, она знает, что делает.

Русский человек и вообще–то склонен верить. Почти всегда и всем он верит, и даже таким людям, как Наина Соломоновна. После беседы с главным бухгалтером он идет домой в умиротворенном состоянии. У него где–то под сердцем даже зашевелилось радостное возбуждение. Как же? Был рядовым рабочим, а теперь вдруг стал хозяином завода. Раньше получал мизерную зарплату, теперь ничего не получает, но зато в будущем прибыли от производства беспрерывным ручейком потекут ему в карман. Он станет богатым и летом всей семьей поедет отдыхать на Канары. Туда же приедут и Арон Балалайкин, и Наина Соломоновна. Вечером они вместе будут сидеть на открытой площадке летнего ресторана, а кто–то, показывая на них, скажет: «Это фабриканты из Петербурга».

Русский человек, кроме множества замечательных достоинств, обладает и еще одним, уж совсем замечательным: он — мечтатель. Недавно он мечтал о безбрежном коммунистическом рае для всех, теперь втайне от своих товарищей подумывает о возможности рая для себя. И как бы оправдывая этот свой эгоизм, мысленно повторяет то, что ему каждый вечер внушают шустрые телеговорящие ребята: «Рай для всех — это, конечно, утопия, а вот сколотить сотню–другую тысяч рублей и махнуть на Канары… — это под силу каждому».

Если такие мысли ему приходят на ходу, он прибавляет шаг и оглядывается: не подслушал ли кто его тайных желаний?..

Как он хорошо устроен, русский человек! Поверил и обрадовался. Многого–то ему и не надо, важно поверить. И хорошо, что свойство это большой дозой отпущено ему природой. В начале века он поверил Ленину, а потом Сталину, а уж затем легко отдавался во власть Хрущеву, Брежневу, Горбачеву; и даже человеку, который и с моста сиганул, и на рельсы готов был лечь, и друга Коля в подштанниках встречал — и ему верил.

Воображаю, что думают о нас иностранцы: англичане, например, во всем практичные и осторожные? Или немцы, которые всякую вещь должны пощупать, а монету на зуб берут. О голландцах, у которых Петр Первый плотницкому делу учился, уж и говорить нечего. А что до эфиопа или мупси–пупси, — этих и поминать не надо. Они настолько от нас далеко стоят в умственном развитии, что мы даже заглянуть в их душу не смеем. Они Гулливера веревками скрутили, а приведись русскому человеку к ним заплыть, к телеграфному столбу его бы привязали и детям бы показывали. При этом учительница, тыча в него указкой, говорила бы: «Смотрите на этого человека: он все свои богатства чужеземцам отдал».

В детстве я книжек начитался и русских людей полюбил. Теперь же, слава Богу, сам в шкуре русского человека походил и к печальному выводу пришел: они, мои сородичи, хотя и родили на свет Пушкина и Есенина, но самим–то им лучше бы и совсем не родиться. Самый последний малограмотный азик, или чечен немытый может обобрать его до нитки, а заморское диво Хакамаду мы в парламент посадили и дела всей России решать доверили. А теперь вот завод кому–то отдали. Кому? Зачем? Никто понять не может.

Вадим Кашин, заместитель главного конструктора, и пять его ближайших сотрудников, специалистов по электрооборудованию, на работе оставались, они продолжали получать небольшую зарплату. Однажды Кашин прослышал, что новый хозяин начал распродажу станков и оборудования; зашел Балалайкин и в отдел Кашина. Искал особо ценные приборы, приобретенные в Японии для измерения слабых токов. Кашин спрятал приборы в холодильнике, и Андрон их не нашел. После этого хозяин останавливал его и спрашивал: «А вы чего?» Вадим, наклоняя к нему тяжелую синеглазую голову и как–то таинственно, загадочно улыбаясь, отвечал: «А ничего. Вам нужно, чтобы я ушел? Не уйду!»

Замыслил Вадим страшное дело: убить Андрона, и он для этого придумывал разные способы, но вот так убить, чтобы звон об этом по всей России пошел, он еще не придумал.

Кашин, как и многие другие инженеры, почти каждый день ходил на работу. Но однажды Андрон отвел в сторонку Вадима и, захватив цепкими пальцами борт его куртки, доверительно, как близкому человеку, сказал:

— Ходи на собрание акционеров, ты будешь тоже немножко богатым.

— Богатым? Как?..

— Акционеры все будут богатыми. Они же капиталисты!

— Вы тоже капиталист?

— Хо! Ты спрашиваешь? Ты всегда был чуточку малохольный и теперь никак не можешь сообразить, что пришла новая система. Победили диссиденты!

— Кого победили?

— Ты что делаешь идиотские глаза? Победили тех, кто сидел в Кремле и делал себе коммунизм. Себе делал, не тебе же! Ну, вот: диссиденты их сковырнули.

— Но я не знаю, кто такие диссиденты, — продолжал разыгрывать дурачка Вадим.

— Это такие наши ребята, которые делали шум. Они подняли волну, и от нее все развалилось, и ты теперь будешь хозяином завода. Не так уж много хозяином, но все–таки…

— Я не покупал акции. У меня нет денег.

— Бухгалтер тебе даст. Полпроцента.

— Половина одного процента? Это что — курам на смех?

Андрон удивился, откинул назад голову, словно опасался удара. Заговорил недовольным и будто бы обиженным тоном:

— Ты кое–что смыслишь в электроприборах, но в акциях? Где тебе понимать! Четверть процента — это капитал! Ты потом увидишь, какой это капитал. А я тебе даю полпроцента. Ты говори спасибо и беги.

Кашин не знал, куда он должен бежать, но согласился взять полпроцента. При этом подумал: чем черт не шутит! Все–таки хозяин завода. Он даже усомнился: стоит ли убивать Андрона? Однако и после этого зарплату ему и его сотрудникам не прибавили.

Тех, кто не хотел уходить с завода по своей воле, не прогоняли. Такая была установка министра Уринсона. Видимо, там, в Кремле, боялись бузы. Что же касается Кашина, он Балалайкину был нужен.

Среди новых хозяев завода особую активность проявлял Юра Марголис, в прошлом сотрудник конструкторской группы Кашина и какой–то дальний родственник жены Вадима.

Кашин его спросил:

— А ты чего?..

— Как — чего?

— Ну тут… возле Андрона крутишься.

— Я акционер.

— И я акционер. Но что же из этого следует?

Юра передернул усами и, торжествующе сверкнув маленькими серо–зелеными глазками, проговорил:

— У тебя–то акций — с гулькин нос, а у меня шестнадцать процентов. А если ты заглянешь в устав акционеров, там прочтешь: кто имеет десять процентов — тот уже директор. Десять! А у меня — шестнадцать! Смекаешь? Я — директор!

— Ты?..

— Да, я. Ну, не совсем директор, а член совета директоров.

— Но где же ты деньги взял на покупку стольких акций?

— А ты где взял деньги на свои полпроцента?

— Я?

— Да, ты. Там и я взял. Зашел к Наине Соломоновне — она мне дала.

— Но нам говорят, что в заводской кассе нет денег!

— Теперь всякие денежные дела составляют тайну — почти военную. А кроме того, денег–то и мне и тебе потребовалось немного. Завод–то рухнул, потерял заказы. Кому же он теперь нужен? Ну, и продали его как металлолом. Так в Москве наш министр решил.

— Понятно, — упавшим голосом выдохнул Вадим. — Но вот чтобы наш завод — металлолом!.. Этого я предположить не мог. Но позволь: если он — металлолом — тебе–то он зачем?

— А вот это — тоже тайна. Мы судьбу завода будем решать на собрании акционеров. Как ты слышал на лекциях в институте, высшая власть на частном предприятии — собрание акционеров.

— Да, конечно, я слышал, и это правильно, что собрание, но только опять же по уставу на собрание меня не пригласят. Там будут лишь акционеры, кто владеет тремя процентами акций.

— Ты, мой друг, Вадим, правильно все понимаешь. Привыкай к своему положению в нашем новом обществе. Все это называется демократией. Так что, если хочешь быть богатым, беги скорее к Наине Соломоновне и проси у нее еще акций. Но только она тебе даст в том случае, если будет просьба и гарантия от меня, или от Андрона, или от других наших ребят, у которых теперь деньги. Главное, брат, — деньги. Получишь ты от наших гарантию?

— От тебя–то уж, верно, не получу, а от тех, кто теперь у власти не только на заводе, но и в Питере, и во всей России — тем более.

— Ну, вот, умница. Ты и раньше проявлял смекалку и еще удивлялся, как это я не понимаю простых вещей в расчетах какого–нибудь узла. Но там были одни расчеты, а теперь другие. В этих нынешних расчетах ты понимаешь меньше меня. Считай, мы обо всем договорились. А если ты захочешь получить более подробные консультации, я дам тебе их сегодня вечером у тебя на квартире. Я твоей супруге обещал сегодня быть у вас — там и поговорим.

Вадим не верил ни своим ушам, ни своим глазам. Юрий точно вынырнул из какого–то волшебного сосуда и предстал перед ним совершенно другим человеком. Раньше это был маленький, приплюснутый и забитый нуждой еврей, а теперь он вдруг вырос, раздался в плечах, и в глазах его, некогда бесцветных и прищуренных, клокотал пламень энергии, готовой испепелить всякого, кто попытался бы встать на его пути. И Вадим нешуточно подумал: «А уж тот ли это Юрий Марголис, который работал у меня в группе и чаще всего был занят копированием чужих чертежей? Он никогда ничего не изобретал, не придумывал и справедливо получал самую маленькую инженерную ставку в сто шестьдесят рублей. Костюмчик на нем был помят, нечист и изрядно изношен, денег у него никогда не было, друзей — тоже. Но откуда теперь вдруг такая прыть? Юрий — директор! Будет решать судьбу завода, а значит, и его судьбу, и его семьи. Ведь жена его не работает, и им нечем платить даже за квартиру. Вадим и в транспорте ездит зайцем и, если к нему подходит кондуктор, взмахивает руками и говорит: «Нет у меня денег, нет! Нам пять месяцев не дают зарплату — за что же я куплю билет?» И если кондуктор продолжает требовать плату, Вадим свешивает над ним свою русую тяжелую голову и угрожающе рычит: «Ну, хорошо, хорошо. Ведите меня в милицию. Пусть сажают в тюрьму! Ну?..» Кондуктор обыкновенно в таких случаях машет рукой и отходит.

Вечером Вадим рано пришел домой. И был удивлен: Юрий сидел уже здесь. Стол ломился от дорогих яств и вин. Посредине красовался торт с орнаментом из алых роз. Хозяйка светилась счастьем. Одета модно, в замшевой и до неприличия короткой юбочке. Впрочем, фигурка ладная и ее не грех выставлять напоказ, но в данном–то случае?.. Дома, в обществе мужа и ее родственника?..

Ужин намечался как обыкновенный, никаким таким особым событием не отмеченный, но это если посмотреть на него глазами человека, не привыкшего подмечать явления подспудные, текущие в глубине всякого предмета. Глазастый и думающий разглядел бы в нем черты эпохальные, как теперь говорят в нашей Думе депутаты — дети адвокатов и внуки Троцкого. Начнем с самого первого и главного признака: откуда здесь, в кругу людей, уже полгода не получающих зарплату и выдавленных судьбой за черту бедности, такое внезапное роскошество: торт, коньяк, шампанское и все прочее?.. И уж совсем нельзя было понять засверкавшие безумным счастьем глаза молодой женщины… А этот важный и грозный взгляд Юрия Марголиса?.. Невзрачный мужичок с чаплинскими усами под носом вдруг стал похож на зеленую лягушку, грозно раздувающую зоб и щеки для устрашения противника. Разве не он еще недавно слыл в конструкторском бюро за самого ленивого и ни к чему не способного инженера?.. Но что же произошло? На него слетел дух господний и он стал таким важным!

Если перечислять все таинственные и совершенно невероятные обстоятельства ужина, то их бы пришлось громоздить на многие страницы этой повести, но бумагу теперь приходится беречь, потому что цены на нее с каждым днем растут и книги издавать становится все труднее. Тут уместно будет вспомнить, что еще недавно, в так ненавистное демократам советское время, писатель за свой роман получал восемнадцать–двадцать тысяч рублей, то бишь сто средних зарплат рабочего, а нынче за тот же роман не получишь и двух зарплат трамвайного кондуктора. Вот почему и жмешься, и сокращаешь всякие подробности, забывая принцип Толстого: гениальность в деталях, и сбиваешься на скороговорку там, где бы надо все раскинуть и растолковать, и расцветить красками, которые еще сохранились у иных писателей, а иным, — правда, очень немногим, — удается еще и так размахнуться кистью, что и олигарх, и медиамагнат выскочат на страницы. Автор этих строк так широко кистью не машет, — потому, во–первых, что олигарха и магната он никогда не видел, а во–вторых, не считает себя вправе судить людей, проявивших в наше время такой ум и смекалку, на которую сам–то автор не способен. Вот по этой причине и приходится сокращаться, и оставлять читателя в некотором недоумении, которое, впрочем, скоро развеется, как только он узнает, что задумали спонсоры и режиссеры настоящего пиршества.

А задумали они операцию многомудрую и таившую в своих недрах способ сделать сотни и сотни миллионов долларов. Однако началась операция с вопроса излишне прямолинейного, но, впрочем, не однажды повторявшегося в стенах этой старинной, некогда принадлежавшей дворянам квартиры:

— Где жить будешь? — спросила обворожительная супруга, названная родителями не совсем по–русски — Мирой.

— Жить? Я‑то? Такой молодец? Да мне стоит свиснуть, как сбежится толпа одиноких женщин и меня тотчас же расхватают.

Последовала пауза, во время которой мы должны пояснить: супруги давно уж живут как кошка с собакой и не однажды обсуждали проблему развода и раздела квартиры, — впрочем, можно ли назвать квартирой комнату размером в сорок пять квадратных метров, бывшую гостиную в доме, принадлежавшем деду Вадима, известному инженеру, строившему Николаевскую железную дорогу, ныне Октябрьскую. Большевики дом отняли, поделили. Внуку Вадиму досталась одна большая комната со старой бронзовой люстрой, с лепным потолком и двустворчатыми дверями. Теперь и эту комнату надо было делить, о чем Вадим горько сожалел.

Серьезно и без малейшего чувства обиды пояснил:

— Буду жить на даче: печку я там поправил, дров заготовил — так что… оставляю комнату тебе.

Мира неожиданно заявила:

— Комната мне не нужна. Я буду жить в новой квартире.

Такого оборота дела Вадим не ожидал, но сделал вид, что ничему не удивляется.

Мира обвела взглядом книжные полки, диван, два кресла и стала наливать в бокалы шампанское.

Мира и Марголис на Вадима не смотрели, и Вадим на них не поднимал взора, но если Мира и их гость не слышали бурь, клокотавших в груди Вадима, то Вадим, наоборот, видел и слышал, и даже, как ему казалось, улавливал антеннами своего подсознания нетерпеливые и буйные страсти, одолевавшие его собеседников. Они очень хотели что–то ему сказать, чего–то от него добиться, но вот чего — этого Вадим пока понять не мог. Мы даже скажем больше: Вадим вдруг разгадал, что Юрий надувает свои щеки не для устрашения противника, как это делают лягушки, а из желания доказать свою важность и завоевать доверие Вадима, который зачем–то ему был очень нужен. И Юрий доказал это первыми же словами, с которыми он обратился к Вадиму:

— Ты, может быть, слышал: я получил банк?

— Банк?.. Какой банк? И зачем тебе банк? Я как понимаю, в банках хранят деньги и производят всякие операции, а ты… Ты разве чего–нибудь смыслишь в финансовых делах?

Юрий под таким напором скепсиса не смутился.

— Деньги важно иметь, а уж сосчитать их — на это в нас от рождения талант заложен.

— Но как же ты будешь владеть деньгами, если у нас с тобой в кармане больше трех–четырех рублей никогда не водилось?

Юрий перестал пучить глаза и надувать щеки, но в словах его появились раздражительность и обида. Он ниже склонялся над тарелкой, разрывал вилкой кусок осетрины, недовольно бубнил:

— Ты, Вадим, не скоморошничай; дело у нас серьезное: я получаю банк, а Мира будет в нем бухгалтером. Мы с ней подобрались к главному — к деньгам, и музыку заказывать будем только мы. Тебе мы тоже кое–что закажем, и ты уж больше не будешь бомжевать. Я решил поправить станки, с которых содрали медную оснастку, и подготовить их к продаже. Ты будешь восстанавливать электрические схемы. Собери наших ребят, — ну, тех, которые разбежались, — будешь руководить работами, а мы вам дадим деньги. Список станков ты получишь. И, кстати, организуешь охрану в цехах. И на охрану будем давать тебе деньги.

Вадим молчал. О многом он догадывался, но такого стройного, практического и точно рассчитанного плана он от них не ожидал. И не мог никак сообразить, в каких таких семирамидах сохранился дом, наполненный деньгами, кто там хозяин и почему это Юре Марголису отдают его в единоличное распоряжение? Очень бы хотелось обо всем расспросить Юрия, но Вадим вдруг поднялся.

— Хорошо! Вы мне давайте ваш список, назначайте зарплату ребятам, а я, пожалуй, предложение ваше приму.

Он посмотрел на часы.

— Сейчас же… У меня назначено свидание.

И, не простившись, вышел.

Он уже примерно знал, какие станки они собираются продавать, — знал также, что без него им не обойтись и только ему они могут поручить восстанавливать электронные схемы управления станками.

Из телефонной будки он позвонил конструктору, работавшему в его группе, Павлу Баранову:

— Па! Это я, Вадим. Нельзя ли у тебя переночевать?

— Ты с кем говоришь? Друг я тебе или кто?

Баранов жил в блочном доме на пятом этаже, и окна его квартиры выходили на палаточный рынок возле метро «Пионерская». Здесь недалеко раскинул свои корпуса гигантский радиоэлектронный завод «Светлана»; Вадим часто бывал на нем по делам своей конструкторской группы и хорошо знал этот район. Ехал он с Большого проспекта Петроградской стороны и через полчаса уж входил в квартиру друга. Сел на диван перед темным экраном телевизора и сидел молча, и на друга не смотрел, а Павел прошел на кухню и возился там у плиты. Скоро он вышел с дымящимся чайником и с хлебной корзинкой, в которой одиноко лежали три черных сухаря.

— Извини, Вадим, кормить тебя нечем. У меня даже сахара нет.

— Я только из–за стола. К нам пришел Юра Марголис, — супруга заделала ресторанный ужин. Да только осетрина и прочие деликатесы мне в рот не лезли. Они, видишь ли, теперь в банке будут работать.

— Ну, работать за них будут другие, а наш Юрочка с твоей бывшей супружницей вдруг стали миллионерами. Юру–то, пожалуй, и олигархом можно назвать. В банке лежат триста миллионов долларов: все денежные накопления нашего завода.

Слова «бывшей супружницей» Вадим оставил без внимания, хотя он будто бы никому не говорил о намечавшемся разводе, но его больше поразило сообщение о трехстах миллионах и о том, что эти деньги, принадлежавшие заводу, достались Юрию Марголису.

— Я что–то в толк не возьму: нам шесть месяцев зарплату не дают, а денежки заводские в банке лежат. И теперь вот их Юрочке Марголису вручают.

— И твоей супружнице. Она хоть, как я думаю, и переметнется от тебя, но денег–то тебе по старой памяти один–другой миллион отсыплет. Тогда, надеюсь, и меня не забудешь.

В прихожей раздался звонок, и Павел, поднимаясь, ворчал:

— Пришла, наконец, шельма! Три дня носа не показывала.

И потом из прихожей доносился его шумливый, но, впрочем, не злой голос:

— Где ты пропадала три дня? Я ей звоню и днем и ночью, а ее нет и нет. Смотри, девка! Ты у меня достукасси. Я ведь не погляжу, что ты студентка, живо ремня схлопочешь.

Вадим знал: встретил Павел Варвару Барсову, дочку директора завода, улетевшего с женой возобновлять прежние деловые связи. Машу они взяли с собой, а Варвару, старшую дочь, оставили охранять квартиру. Однако с ней приключилась ужасная история: ночью какие–то люди пришли с милицией и судебным исполнителем и сказали, что хозяин квартиры Петр Петрович Барсов перед отлетом в служебную командировку квартиру и все содержимое в ней продал за пятьдесят тысяч долларов. Ошеломленную Варвару выставили за порог, и она едва добралась к Павлу Баранову. Павел до окончания института работал шофером директора завода, Варвара и ее сестра Машенька росли на его глазах, — и, можно сказать, на руках.

А тут и другая страшная весть пришла на завод: в горах не то Болгарии, не то Турции разбился самолет, пилотируемый супругами Барсовыми. Погиб экипаж, погибли пассажиры. И все. Других подробностей не сообщали.

Варвара слегла, Павел ее выхаживал.

Были у нее и бабушка, и два дедушки, но жили они в других городах, и ехать она к ним не захотела…

Поздоровалась Варвара, раскрыла сумку, стала вынимать продукты: ветчину, бананы, печенье, банку кофе.

— А это что за гастроном?.. Где деньги взяла?.. — вопрошал Павел. Свои вопросы он задавал строгим и тревожным голосом. И пронзительно смотрел в глаза Варваре. Но она его не боялась, а лишь загадочно и озорно улыбалась.

— Что зубы скалишь?.. Мотри, девка! Я ведь живо!

Варя смеялась и в тон его деревенской тамбовской речи отвечала:

— Мотрю, дядь Паш, мотрю. И не достукаюсь, потому как ни в чем перед вами не провинилась. И не провинюсь — уж вы мне верьте.

И, повернувшись к Вадиму, пояснила:

— За меня так мама не тревожилась, как дядя Паша. Чудной он. Боится, как бы в историю не влипла. А я что — маленькая? Я ребят своих, студентов, сторонюсь. Они все у нас шалые. Кричат, руками машут, хохочут. Про них уборщица тетя Катя говорит: ума–разума не набрались. Ну, как бы из детства не вышли. А девчонки наши все умные, серьезные; мы от ребят особняком держимся. А что до меня, так я и папиросу в рот не беру, наркотиков как огня боюсь. Я и на дискотеку ходить перестала, потому как там насильно уколоть могут. А деньги?.. Ну, да — денег у нас с ним нет, так я вещи родительские с дачи продаю. Вот сегодня картину в художественный салон снесла.

И перевела взгляд на Баранова:

— Проживем мы с тобой, дядь Паш. Не бойся. А ремнем ты меня не пугай. Я ведь уже взрослая. Неужели и таких у вас в деревне ремнем стегали?

Варя находилась в том самом возрасте, когда она вдруг, в три–четыре месяца, из девушки–подростка в ладную девицу превратилась. «Разневестилась», — говорят про таких в народе. Глаза у нее большие, серые. Нос пуговкой, щеки румяные. Красавицей не назовешь, а взгляд мужской как магнитом тянет. Вадиму хотелось смотреть на нее, но было неудобно: вдруг как и она, и Павел заметят его интерес. Завидовал Павлу, который нашел непринужденный и верный тон в отношениях с Варварой.

Павел молчал. Раскладывал по тарелкам ветчину, облизывал жир с пальцев, а сам покачивал головой, улыбался. Он хотя и давно уж в Питере, но родился в деревне, жил там до шестнадцати лет и сохранил в своем языке много родимых слов и речений. Варя слышала их с раннего детства и тоже по–своему любила, и даже не прочь была иногда щегольнуть словечками тамбовской стороны.

Варя жила в родительской четырехкомнатной квартире на Черной речке недалеко от места дуэли Пушкина. У дяди Паши бывала часто и не однажды ему говорила: «Дядя Паш, переезжай ко мне на квартиру, вместе нам жить веселее. Я тебе обед буду готовить, а деньги мы найдем. У нас столовое серебро есть; сегодня ложку продам, завтра — вилку. Еще и дача есть, и там много посуды всякой. Проживем, голодать не будем.

И вдруг — такая трагедия: погибла семья, отняли квартиру.

Лежала она на кровати дяди Паши и почти ничего не ела неделю, потом поднялась, приняла ванну, долго сидела перед зеркалом, налаживала прическу. Заварила крепкого чая, напилась, пошла в город.

Молодой организм возрождался, делал первые шаги в своей новой жизни.

Варя стала чаще ходить на завод, общалась с рабочими и жадно ловила последние новости. Поздним вечером сидела у костра, слышала, как кто–то говорил:

— Гарик Овчинников провожал Наину в банк и выкрал у нее из сумочки ведомость, по которой сто человек получают зарплату. Балалайке вот уже полгода выплачивают по триста тысяч в месяц. А ей — двести. Сами себе выписывают.

— Гарик и соврет — недорого возьмет.

Кто–то из рабочих сказал:

— У меня есть копия ведомости, мы ее размножили на ксероксе. Вот она — читайте!

Тут же сидели Вадим и Павел. Читали ведомость — свидетельство величайшей подлости людей, которых они знали в лицо. То была руководящая элита завода: начальники цехов, старшие мастера, руководители служб и отделов заводоуправления. Зарплата им выписывалась непомерно высокая: по пятьдесят, семьдесят пять, а то и по сто тысяч рублей. Для понимания масштаба этих сумм скажем, что пенсия старикам–рабочим составляла пятьсот–шестьсот рублей, фронтовикам и блокадникам платили по тысяче, а вышедшие в отставку майоры, полковники получали по тысяче двести.

— Вот почему они молчат, как рыбы, и позволяют Балалайке сдавать в аренду конторские помещения, продавать станки и запасы цветных и полудрагоценных металлов. Они куплены и служат дьяволу! — вскричал Павел. — Ну, погодите! Вы нам еще заплатите за это паскудство!

Вадим также был возмущен, но по своему обыкновению молчал и до хруста в пальцах сжимал кулаки.

Дружеский ужин склонился за полночь; Варвара уж начинала зевать и клевать носом. Павел ей сказал:

— Иди на кухню, ложись там на кушетке.

Скоро и они расположились на ночлег: Павел на своей кровати, а Вадим на диване. Но заснуть им не удалось. Тревожный и настойчивый раздался звонок над дверью. В квартиру, словно ветер, влетел Игорь Овчинников; Гариком называли его в конструкторском бюро. Человек без возраста: то ли мужик, то ли парень. Руки длинные, по–стариковски сутуловат, но живой, проворный.

— Дрыхнете тут, мерзавцы, а завод увозят.

— Как увозят?

— В вертолетном и первом ракетном станки снимают с фундаментов, самые большие, расточные. И уж платформы к цеху подали, грузить будут!

— А Коловрат? — спрашивал Вадим.

— Коловрат твой недоделан, его не тронут. А вот станки… А потом и прессы. В Финляндию повезут, а оттуда на кораблях вроде бы в Англию доставят. Но мы всех по тревоге подняли. Звонят ребята, народ скликают.

В коридоре наспех одевались. И тут заметили Варвару.

— Ты–то куда? — прикрикнул Павел.

— А с вами. Куда же я?..

— А-а, черт с тобой! Только одевайся теплее.

Накинул ей на плечи пальто осеннее и сунул в карман вязаную шапочку. Через пять минут они сидели в машине, и Гарик повез их к проходным завода.

Сюда со всех сторон города сурово и молчаливо стекались черные, как грачи, стайки рабочих. Многие были на машинах. Эти ползли в открытые настежь ворота, направлялись к первому ракетному цеху. Тут у входа и в самом цеху горели огни, у станков, назначенных к продаже, толпились люди. Гарик вклинился в самую гущу, слышался его хрипловатый, покрывающий все голоса бас:

— Братцы! Что тут происходит?

— А ты вот старшего мастера, рыжего кота, спроси. Вон он с подручными орудует. Десять тысяч–то в месяц не зря получает.

«Рыжий кот» — это Котов. Вчера ночью кто–то расклеил на столбах, на воротах цехов листовки с перечнем лиц, кому выписана большая зарплата. Там десятки угодников, готовых выполнять приказы хозяев завода. Сейчас Котов и три слесаря длинными ключами отвинчивали гайки с болтов, крепящих станки к фундаменту. Овчинников подошел к ним и нарочито громко крикнул:

— Эй, котята! Вы что тут делаете?

Котов распрямился и злобно посмотрел на него.

— Ты кто такой? Тебе чего надо?

— Зачем же так грубо: «ты», «тебе»? Я есть Его величество рабочий класс, хозяин завода и всего сущего в городе и во всей России, — так что прошу повежливей.

Котов пробурчал:

— Был хозяин, да сплыл.

Кто–то из помощников мастера кричал:

— Ишь, как заговорил: хозяин! Его величество!.. Советские времена вспомнил. А ты советскую–то власть поищи на Кубе, там она по слухам еще держится. А у нас другие времена наступили. Так–то, парень!

— Ну, ты — холуй вшивый! Сколько баксов получил от Балалайки?

Из толпы выдвинулись три омоновца в пятнистой форме, повернулись лицом к рабочим, вскинули стволы «калашникова»:

— Осади назад! Чего сгрудились?

— А ты, парень, не русский, что ли? Ты же видишь: завод продают за границу. Твой дед и отец его строили. Кого ж ты защищаешь?

Послышались голоса:

— Шкура пятнистая! Они мать родную за копейку продадут.

Старший мастер бросил ключ и стал продираться сквозь толпу. Кто–то из рабочих ботинком ударил его по ноге, — тот вскрикнул и присел от боли. Затем поднялся, прошмыгнул через ряды и, припадая на подбитую ногу, побежал к воротам. Его помощники стояли с ключами и не знали, что делать. Кто–то громко предложил угостить их трубой; они побросали ключи и юркнули за груду железа. Двое из толпы подошли к фундаменту станка, стали заворачивать гайки.

Толпа, отбив один редут, разбредалась; кто направлялся к выходу из цеха, другие группами и поодиночке пошли в прессовое отделение. Оттуда доносились громкие голоса, шум автомобильных моторов.

Вадим, Павел и Варя вышли из цеха в боковую дверь и очутились на площадке, где горел костер и вокруг него стояли, сидели человек двадцать. Вадим сходил в цех, принес ящики из–под каких–то деталей, и они с Павлом, усадив посредине Варю, расположились у самого края костра. Свет от него озарял лица мужчин и женщин, создавал иллюзию волшебного таинства, теплого спокойного уюта.

Как всегда и всюду, в центре внимания очутился Игорь Овчинников. Он сидел на груде досок, ящиков и каких–то щепок, принесенных сюда для костра; пламя, трепетно метавшееся под порывами предутреннего ветерка, наклонилось к нему и чуть не лизнуло его лицо. Игорь рассказывал:

— Вчера ночью я дежурил в прессовом цехе, устроил постель на кругу Большого расточного станка с программным управлением. Сплю как сурок и вижу сон: станки сдвинулись со своих мест, ходят по цеху и что–то говорят, жестикулируют. А расточный склонился надо мной, шевелит своим огромным, как нос армянина, резцом с победитовой напайкой и говорит: «Гарик! Куда вы, рабочие, все подевались, и я вот уже полгода стою тут как идиот без дела, и никто меня не включает? Двум коническим шестерням в моем брюхе не дают масла, и они начинают ржаветь. Говорят, и вам не платят за работу и вашим детишкам, как и мне, не попадает на зуб масла. А начальнику цеха Георгию Георгиевичу Ксельрепанскому… Тьфу ты, мерзость! Фамилия–то нелюдская, язык сломаешь! Ну, тому… Вы его за глаза Жориком называете. Так я вам скажу по секрету: этому Жорику каждый месяц сама Наина Кушнер по тридцать тысяч приносит. Вас, рабочих, сто человек; разделили б поровну, так и хватило бы детишкам на молочишко. И для меня бы маслица машинного купили. Странные вы люди, ей Богу! А еще передовым классом себя называли. Блажили на каждом углу: «И поднимется железная рука пролетариата!..» Где же она, эта самая железная рука? А еще ваш бородатый папа Карла будто бы говорил: ”Пролетариату нечего терять, а приобретет он целый мир!“ И внушил вам, идиотам, коварную мысль, что будто бы вы, голытьба рабочая, не имеете национальности и Родины у вас нет. Вот вы и прохлопали матушку-Россию! Арону Балалайкину и Наине Кушнерихе завод отдали. И этим… — жорикам. И ведь без боя, без всякого возражения, а так, не за понюх табаку. Побросали нас тут и пошли, как стадо овец вон из цехов».

Проснулся я и отбежал от станка. Смотрю на него, а он мне и вправду живым кажется. И смеется надо мной, будто бы резцом победитовым, как слон хоботом, покачивает. Пот меня холодный прошиб. А когда опомнился, достал масленку из железного ящика, полез шестеренки смазывать. Они и вправду сухие, холодные, и будто бы уж ржавчиной стали покрываться. Вот ведь чертовщина какая!

Тут свет, слабо лившийся из запыленных окон цеха, потух. И единственный фонарь, освещавший главную дорогу между цехами, тоже погас. Костер догорал, и лица склонившихся над ним людей становились кирпичными и оттого принимали суровое и даже грозное выражение. Впечатление усиливалось тем, что никто ничего не говорил и не двигался. Чудилось, что тут и не живые люди, а скульптурная группа рабочих, устремивших на огонь пылающие гневом и смертельной обидой глаза.

Тут из–за чьей–то спины выдвинулось худое морщинистое лицо и раздался скрипучий голос:

— Ты это во сне видел, а я надысь при белом дне хожу эдак среди недоделанных ракет и вдруг слышу, как на плечо мне чья–то рука опустилась и сзади голосок этакий женский музыкальный зазвенел: «Ты, Трофимыч, чевой–то бросил нас тут?.. У нас ведь и начинка есть, и с электроникой все в порядке, вот только запалов недостает. Принеси нам запалы и вкрути в боковое гнездо, — мы тогда в Америку полетим и шарахнем по Белому дому. Пусть узнают они силу русского кулака». Повернул я голову, а рядом со мной ракета мелкими шажками семенит, — ну, та, которую американцы пуще огня боятся, «Гогой — Магогой» ее называют. Под водой она взрывается и способна города большие затоплять. И не как–нибудь там во сне ее вижу, или в полудреме какой, а наяву; и идет со мной, и говорит, — ну, чисто живая.

Кто–то выдохнул:

— Ну, уж. Врешь ты все, Трофимыч! Здоров трепаться!

— Не в моих правилах голову людям дурить. Да и годов–то мне… скоро семьдесят наберется. Я эти ракеты тридцать лет на руках нянчил. И для них вроде отца родного. В шестидесятых годах у их колыбели стоял. А эта уж, матушка, особую силу в своем чреве таит. Горы воды со дна морского поднимет и на берег обрушит.

— И дальше что? — прозвенел молодой голос. — Идет она с тобой, слова всякие говорит. А дальше–то что?

— Другие ракеты ко мне подошли, и тоже рядом встали. И спрашивают меня:

— Когда нам старт дадут? Изнылись мы, руки чешутся.

— Да куда ж вы лететь хотите?

— Как куда? Америка нам поперек горла встала. Россию–то она счастья лишила. И нас тут на складе погребла.

— Да нет, девочки… — Я их всегда девочками называл. — Нет, говорю, демократы нам в кашу песку сыпанули. Мы их кормили–холили, на свои рабочие денежки в институтах учили, а они вишь чего захотели: заводами владеть, да чтобы народ русский спину на них гнул. А нынче и этого им мало; они еще и землю русскую хотят скупить. И скупят. В Думе–то сейчас у них большинство сгрудилось, словно тараканы кусачие в креслах сидят. Ну, и решат, значит, землю русскую на распыл пустить. А как землю скупят, так уж и будет нам: тут не ступи, туда не пойди и сеять ничего не моги. Мор на русских людей пойдет. Такого вроде бы и во времена татарской орды не было.

Говорю я это так им, а они возле меня все теснее круг смыкают. Смотрят во все глаза и дышат глубоко, неровно — разволновались, значит. А «Сатана» так даже застонала от обиды. И одно только говорит:

— Трофимыч! Запальчик мне в носик ввинти. Я их… в щепки разнесу!

За ней и другие «девочки» канючат:

— Запальчик нам. Вверни… кому в носик, а кому в боковое оконце. И мы вслед за тетушкой «Сатаной» полетим. У воров и грабителей перышки почистим.

И я уж хотел сходить в то отделение склада, где запалы лежат, да тут и одумался. Она, Америка, хоть и сволочная страна, и гадит нам много, а и там ведь люди живут. И детки малые, как и наши, в школу ходят. Они–то в чем виноваты?..

Не принес я запалы, а «девочек» на свое место уложил. Они будто бы тихонько лежат, но до какого часу — не знаю. Вдруг как повскакают с мест да сами себе станут запалы вкручивать — что тогда начнется в мире?.. Страсти господние!..

Костер догорал, и свет от него шел красный, будто по лицам притихших людей кровь разлилась, а по стене цеха, что был напротив, то возникали, то пропадали слабые всполохи. И вдруг на фоне этой стены появился силуэт человека в длинном пальто и широкополой шляпе. Кто–то выдохнул:

— Директор! Петр Петрович Барсов!

Варя встрепенулась, прижалась к Вадиму. Она уж не впервые видит силуэт отца; он будто по ночам обходит завод, который у него отняли. Он мальчонкой пришел в цех, был учеником токаря, учился на заочном в институте и вырос до директора. И не хотел продавать завод за ваучеры кавказским торгашам и заморским дельцам, — за то и подложили ему в самолет бомбу, — так думали все рабочие. Директор живет в памяти у них, его имя, как знамя, реет над заводом, а с недавних пор он будто бы стал по ночам появляться на территории и, если где собираются люди, молча и медленно проходит мимо них. Вадим Кашин говорил Варе: «Ты не пугайся, не плачь, — это проделки Гарика Овчинникова. Он будто бы наряжает какого–то человека, похожего на твоего отца, наводит на него красный проекционный фонарь и отбрасывает на стены цехов тень, которая пугает сволоту, захватившую завод».

Но Варя, уткнувшись в плечо Вадима, неутешно плакала.

Директор и его тень прошли в конец цеха, свернули за угол, а там вскоре появилась толпа рабочих. Вначале шли тихо, потом побежали — с криком, со свистом и улюлюканьем куда–то устремилась живая людская река.

Рабочие что–то кричали, но что — понять невозможно.

Павел Баранов поднялся:

— Братцы! Станки повезли!

Люди повскакали, устремились к заводским воротам. Вадим Кашин, держа за руку Варю, пошел за всеми. Скоро они влились в общий поток и тут услышали, что из вертолетного цеха на тяжелых машинах вывозят части гидравлического молота, особо ценного, изготовленного на Новосибирском заводе имени Ефремова по заказу директора. У самых ворот машины остановили, шоферов вытащили из кабин и вместо них за руль сели рабочие и стали разворачиваться, чтобы груз снова отвезти в вертолетный цех. Но тут подоспели омоновцы, стали вытаскивать из кабин рабочих. У ворот собралось много народа, несколько тысяч; кто–то кричал: «Не позволим продавать станки! Сволочи!..» Командир омоновцев подбегал то к одной группе своих подчиненных, то к другой, негромко предупреждал: «Не стрелять! Не размахивать прикладом! Будьте осторожны, осторожны!..» Видимо, боялись разъярить толпу, а толпа накалялась, и омоновцы отступили. Машины тронулись и в сопровождении многих рабочих пошли обратно к вертолетному цеху. А у самых ворот появился вынесенный из конторы стол, и на него поднялась молодая женщина, юрист завода Полина Ивлева. Как заправский оратор, взметнула над головой руку — и толпа стихла. В предрассветном осеннем воздухе раздался ее звонкий и будто бы даже музыкальный голос:

— Друзья! Товарищи! Люди русские! Спасибо вам за то, что вы откликнулись на зов активистов профсоюза и пришли на завод. Они этой ночью приготовили к отправке в Финляндию восемь уникальных станков, и даже неготовую ракету «Сатану» уж запродали в Америку.

Из толпы закричали:

— Они! Кто это они? Назовите имена!

— Они — это Арон Балалайкин, Наина Соломоновна Кушнер и вместе с ними многие начальники цехов и старшие мастера. Они — гнусные предатели, продажные шкуры!..

— Где они? Покажите нам этих мерзавцев!

— Вечером они все были в цехах, руководили демонтажом станков, но как только вы по нашему призыву стали собираться… их и след простыл. Воры действуют по ночам, они сильны, когда мы спим, пьем водку и плюем на свой завод, но стоит нам поднять голову, как все они разбегаются как крысы…

Мужской бас загудел:

— Балалайкин в конторе! Он звонит в милицию, зовет подмогу.

Несколько человек отделились от толпы и побежали в контору. Скоро из раскрытого окна второго этажа закричали:

— Братцы! Нас арестовали. Помогите!

И тогда люди хлынули в контору. Там возникла возня, командир омоновцев что–то кричал своим подчиненным, но их смяли и несколько человек ворвались в кабинет директора. Балалайкин выбежал в коридор, а отсюда на улицу, но не успел добежать до своей машины, его схватили рабочие и столкнули в воду фонтанного бассейна, с минуту он там барахтался, а потом вылез и побежал прочь от завода.

Предрассветные сумерки скрыли беглеца, а изумленная толпа еще с минуту хранила молчание, а потом кто–то сказал:

— Арона вроде бы не зашибли, однако пужанули крепко.

Это был момент, когда толпа вдруг затихла, точно ей бросили кусок мяса.

Люди стали расходиться.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мара — «…блазн, морок, морока, наваждение… воздух, за сотни верст, напитывается дымом, чадом, гарью; солнце стоит мутным багровым шаром, травы блекнут, из болот подымаются вредные испарения…»

Вл. Даль

Ну, а директор завода Петр Петрович Барсов, его жена и дочка, и весь экипаж самолета… Что же с ним приключилось?..

С бетонной полосы Петербургского аэропорта взлетел необычный самолет: короткий и пузатый с развернутыми назад крыльями, словно это был майский жук, дуновением ветра поднятый в высоту и устремившийся к сиявшим в глубине ночного неба звездам.

Самолет взял курс на одну из стран Ближнего Востока. В пилотской кабине сидели Петр Петрович и его супруга Елена Ивановна. К рычагам управления они не притрагивались и никаких педалей не нажимали: самолет летел на автопилоте и режим полета задавался компьютером, слабые лампочки которого едва мерцали на приборной панели.

В кабину летчиков заглянул мужчина лет тридцати, смуглый, кудрявый с большими выпуклыми глазами и короткими усиками. На дурном русском языке театрально проговорил:

— Господа! Мы делал ресторан!..

Он был араб, и его звали Зураб Асламбек, но в России он представлялся Захаром Андреевичем.

Летчики повернулись к нему, благодарно улыбнулись и вышли из кабины. В первом салоне был накрыт стол. За ним кроме Зураба, точно голубки, сидели два юных существа: Руслан и Маша, дочь Барсовых. Руслан еще недавно царил в спорте, бил европейские и мировые рекорды по прыжкам в воду, дважды завоевывал золотые медали на олимпийских играх, но во время последнего прыжка на олимпиаде в Австралии, где он «выписал» поразивший всех каскад вензелей и воткнулся в воду точно гвоздь, не подняв и малой волны и не вспучив за собой брызги… Он затем взошел на пьедестал олимпийского чемпиона, но в позвоночнике чувствовал боль, которая и не нарастала и не проходила. Домой вернулся со второй медалью олимпийского чемпиона, но и боль в спине противная, ноющая оставалась в память об этой медали. В те же месяцы он заканчивал Военно–механический институт, а, закончив его, пришел к Барсову, попросился на работу. Барсов встретил его как сына, — он любил спорт, с гордостью следил за победами земляка–ленинградца и был рад, что Руслан будет у них трудиться. Положил ему руку на плечо, сказал:

— Это хорошо, Руслан, что ты пришел к нам, и я тебя зачислю в конструкторское бюро, да только зарплату–то мы людям уж третий месяц не платим. Черные силы коршуньем набросились на наш завод, рвут его на части, а уникальное оборудование хотят распродать заграничным купцам.

Руслан ответил:

— Слышал я про ваши беды, потому и прошусь именно к вам. Побороться я хочу с теми, кто завод разрушает. Не верю, что они настолько уж сильны, что и сделать с ними ничего нельзя.

Долго смотрел директор в глаза этого юного могучего человека, вспоминал все мыслимые и немыслимые рекорды Руслана, и вдруг впервые пришла ему в голову мысль: а ведь русских–то победить нельзя. Попробуй, одолей вот такого.

А Руслан вынул из кармана чековую книжку и выписал Барсову сто тысяч долларов. Подавая чек, сказал:

— Это вам, Петр Петрович, в ваш личный директорский фонд.

Барсов, устремив на Руслана отечески благодарный взгляд, тихо проговорил:

— Вам такие деньги… за рекорды давали?

— Да, Петр Петрович, теперь за рекорды, особенно мировые, хорошо платят. Другие виллы на Канарах покупают, а я детский дом содержу.

Барсов обнял Руслана и тихо проговорил:

— Спасибо тебе, сынок.

Петр Петрович брал Руслана в командировки, — летал ли он по России, или как вот теперь, за границу. И горячо любимая дочка Машенька и ее взять упросила.

Руслан еще в институте хорошо изучил устройство двигателя и всего самолета, а к тому же от природы был мастером на все руки. На случай какой поломки его помощь была куда как кстати.

Зураб выложил на стол свои запасы, показывал на термос с чаем, закуски, сладости, говорил:

— Потомок персидского шаха дает еду, как это делает официант ресторана.

И он растворил белозубый рот в широкой до самых ушей улыбке.

Да, он был гражданин соседней с нами страны, выходец из рода потомственных шахов. Теперь же он работал в Москве, в посольстве своей страны, а в Петербург ездил по делам давних связей с заводом, директором которого и был Петр Петрович Барсов. Зураб и уговорил Барсова лететь в его страну и там возобновить договоры по заказам, которые с началом перестройки были прерваны по инициативе тайных ельцинских сил, служивших больше Америке, чем России. Замороженные заказы посадили на мель завод, производивший самые уникальные в мире летательные аппараты, как военные, так и гражданские. И эта вот машина настолько автоматизирована, что на ней и ночью можно летать без пилотов, но главное — она не нуждалась в аэродромах, могла подниматься и садиться на «пятачок». Восточные страны готовы были закупать большие партии таких чудо–самолетов, но и там были люди, помогавшие Америке, — они и вытолкнули со своего рынка русские заказы, и на их место тотчас же повалила американская продукция. Но не дремали и те силы, которые ориентировались на русскую технику. Зураб был горячим сторонником нашего рынка. Сейчас они летели на самолете, который в свое время особенно интересовал страну Зураба.

Барсов уговорил жену и пассажиров поспать, а сам пошел в кабину и занял место за штурвалом.

Под крылом открывалась земля новгородская. Сверкнула свинцовая полоска озера Ильмень. Впрочем, тут же ее затянула серо–желтая хмарь. Желтая потому, что со стороны восточной облака окрасились первыми всполохами зари; они, эти всполохи, и кидали слабый свет на землю, но темень не рассеивалась, а, наоборот, плотнее прижималась к земле и закрывала поля, леса, озера. Словно живое существо, клубилась серая масса, тянувшаяся без конца и края. Барсов вспомнил, как еще студентом он путешествовал по горным отрогам Урала и там в краю болот наблюдал испарения, от которых местные жители держались подальше. Клубы синеватого пара выползали из каких–то хлябей земли и покрывали все вокруг на многие километры. Старики называли эти испарения марой и приписывали им колдовскую силу. Скот и птицы, приближавшиеся к ним, падали замертво и лежали там до тех пор, пока шевелящаяся масса земли не затянет их в свою пучину. Мара, морока, хмарь, мрак, мор, измор… Наконец, мрачный.

За новгородчиной открывалась земля псковская, и восток уж зажигал края облаков розовым свечением, но мара, стелившаяся над землей, становилась гуще, и чудилось Барсову, что это и не воздух, не облака, не испарения, а дьявольское наваждение спустилось на русскую землю, и давит, дышит ядом, грозит испепелить все жилища.

Мерзость… тоже, наверное, от мары. Бог оставил нас за грехи земные, а дьявол наслал на русскую землю гибельный мрак. Чем же другим можно объяснить все порухи, которые с нами приключились с восшествием на царский престол Миши–меченого, с воцарением в Кремле бесов, которые все разрушают и которых во всем мире боятся и ненавидят?..

Любопытно, что и днем, когда самолет летел над Белой Русью, а затем и над колыбелью древних славян Малой Русью, то бишь Украиной, мрак не рассеивался, а, казалось, клубился еще сильнее, временами сливался с облаками и накрывал самолет непроницаемой пеленой.

Как только пролетели над болгарским городом Бургас и впереди показался белокаменный городок на берегу озера, на земле блеснул огонек и самолет вздрогнул, правый двигатель задымился.

— Нас подбили «Стингером», — сказал Барсов. — Будем садиться.

Начавшийся было пожар в правом двигателе Барсов загасил автоматическим огнетушителем, но продолжать полет на неисправном двигателе не решился. Облюбовал песчаный пляж у озера, посадил машину. Со стороны сада и видневшегося за деревьями дома к ним бежали три человека. Двое остановились поодаль, а один, седой, лет пятидесяти, — турок или болгарин, — подошел к самолету. Его встретил Зураб, и они заговорили по–своему. Зураб нервничал, взмахивал руками и кричал. Подошедший, напротив, был спокоен и больше смотрел на русских, чем на собеседника. Затем турок вернулся к своим, а Зураб сказал Барсову:

— Армия спасения! А что это такое — и сам черт не знает!..

Взял за руку Елену Ивановну:

— Пожалуйста, не волнуйтесь. Мы пойдем в тот дом и будем говорить с командиром. Я все улажу.

Елена Ивановна сильно встревожилась, но вида не подавала. Она считала себя фаталистом и всегда говорила: «С каждым из нас произойдет то, что запланировано на небесах. Двум смертям не бывать, а одной не миновать».

К такой философии подвела ее профессия; она была испытателем летательных аппаратов, производимых на питерском Северном заводе. Тут же она познакомилась с Барсовым, вышла за него замуж и, несмотря на относительный материальный достаток, который обеспечивал ее супруг, ставший вскоре директором завода, продолжала работать и очень любила свое рискованное неженское дело. Сейчас же, опустив голову и следуя за мужиками, она думала: «Ты же испытатель. Всякое может случиться во время твоих полетов».

Ловила себя на мысли, что больше беспокоится за мужа и за дочь, чем за себя. Просчитывала варианты своих действий на все возможные осложнения.

Руслан и Маша шли последними и заметно отставали. Понимали драматизм возникшей ситуации, но, как и все молодые люди, не отчаивались.

Подошли к двери, в которой одна стеклянная половина была разбита, а другая расписана головками зверей и персонажей восточных легенд и сказок. В первой же комнате, напоминавшей клубный танцевальный зал, толпился народ, преимущественно молодые парни, пестро одетые, с автоматами и гранатами. Шапки густых темных волос и цыганские бороды указывали на их восточную принадлежность. При появлении русских они все примолкли, расступились, и наши путники увидели за столом пожилого могучего человека с двумя серебряными прядями в волосах и совершенно побелевшей живописной бородой. Он демонстрировал явную невежливость и смотрел волком, давая понять, что перед ним пленные и он волен делать с ними, что пожелает. Зураб выступил вперед и заговорил с ним тоном, не предвещавшим ничего хорошего. Тот и его смерил взглядом врага, однако проговорил фразу, после которой два парня подошли к русским и кивнули им: дескать, следуйте за нами. Барсовы пошли, а Зураб им вдогонку проговорил:

— Вас там устроят, а я все улажу.

Барсовых повели на второй этаж и показали комнату, выходившую окнами на озеро. Здесь было чисто, мебель мягкая, на полу лежал нарядный ковер темно–вишневого цвета. Один из парней вынул портсигар и предложил пленникам сигары. Барсов взял одну сигару и благодарно кивнул парню. И тогда тот положил на стол портсигар. Это был добрый знак. Елена Ивановна сказала:

— Мне бы надо осмотреть двигатель. Жаль, что отсюда мы не видим свою машину.

Муж ее успокоил:

— Сядь в кресло и отдохни. И не волнуйся, пожалуйста. Мы выясним, кто они такие, и, надеюсь, они нас отпустят.

Елена Ивановна хотя и была моложе мужа на пятнадцать лет и скорее походила на артистку или учительницу, но за время работы летчиком–испытателем научилась в любой ситуации сохранять ясный ум и спокойствие. В данном случае какой–то внутренний голос ей говорил: все обойдется и им разрешат следовать по своему маршруту. Вот только поломка двигателя не оказалась бы серьезной.

К дому подкатил военный вездеход, из него вышли четыре человека, по виду полевые бойцы или командиры. Елена успела заметить, что одежда у этих людей не отличала рядовых от командиров. Видно, чеченская тактика засад и снайперов и здесь была излюбленным приемом боевых действий.

Скоро вошел Зураб и веселым голосом пригласил вниз на беседу с командиром. На ходу сообщил:

— Трудно сказать, что это за фрукт, но он хорошо говорит по–русски.

В большой комнате за круглым столом сидел человек, похожий на Фиделя Кастро: большой, широкий, смотрел прямо и не зло. Вот только борода у него была гуще и шапка рыжеватых волос закрывала уши.

Боец расставлял на столе жареную рыбу, вино и фрукты.

Хозяин сказал:

— Милости прошу к нашему шалашу. Чем богаты, тем и рады.

И когда гости уселись, назвал себя:

— Мохамед Оглы бен Салих, а для вас — Михаил Мисхатович. Я с вашего позволения по отцу татарин, по матери русский, а по вере мусульманин, однако же образ мыслей и все действия мои неистребимо русские. Родился в Елабуге, учился в Казани, ходил матросом по морям и океанам, три раза тонул, был пиратом и в этом качестве попал вот к ним… — он кивнул на дверь, за которой скрылся боец, приносивший еду. — И вот теперь я правоверный мусульманин с русскими взглядами на все важнейшие события. Я, видите ли, пытаюсь восстановить справедливый порядок жизни и наказать тех, кто этот порядок нарушает. И еще вам скажу: вас подбили не мы, а те ребята, которые как дикобразы живут в горах вблизи болгарской границы и тоже ищут какую–то справедливость и бьют без разбору — и правых и виноватых. Скоро во всех странах появятся такие партизаны. Как нам тут слышно, у вас тоже закипают страсти и скоро вспучится большая буза. Ну, так вот: те ребята, которые там, на границе Болгарии, шибанули по вас ракетой, и вы задымились… У них есть такая труба, из которой вылетает какой–то «Стингер». От него и закашлял мотор вашего самолета. Мы таких игрушек не имеем, а если вы очутились в нашем лагере, так это потому, что ваш подстреленный воробышек облюбовал полянку для посадки возле нашего дома. Но что за диво: на спине у вашего воробья нет громадных махалок, а приземлился он на пятачок, как это умеет делать машина с махалками. Мне, право, это непонятно.

Гости улыбнулись, но ничего не сказали. Способность их машины летать как самолет, а садиться и взлетать как вертолет была той замечательной особенностью, которая и являлась достижением их родного Северного завода; она, эта способность, и интересовала многие армии мира. Предназначалась такая машина для своей армии, но прыгнувший в кресло министра обороны пузатенький генеральчик с кривой ухмылкой и птичьей фамилией сказал, что такие машины армия покупать не станет и продавать их за границу не разрешит. Барсов поехал в Кремль, но там сидели ельцинские люди, «агенты влияния», то есть политическая шпана, смотревшая в рот президенту, но только не нашему, а американскому. Они–то и сажали на мель всю военную промышленность бывшей советской империи.

Питерский Северный завод остановился, двадцать тысяч рабочих, инженеров и служащих оказались без зарплаты. Барсов и летел на восток, чтобы восстановить прежние деловые связи.

— Но вы нам скажите: мы можем продолжать полет?

— Полет?.. Да, можете. Конечно, можете. Но только после того, как предоставите нам выкуп. Мой шеф… — ну, тот, что послал меня к вам, требует миллион долларов. А если он требует, так уж это серьезно. Торговаться у нас не принято; миллион — так это уж значит миллион.

— У нас нет миллиона, — сказал Барсов. — И даже тысячи долларов мы вам дать не можем… по той причине, что и тысячи у нас нет. И людей, которые бы за нас заплатили, тоже нет.

— У вас нет долларов, — спокойно согласился Мохамед, он же Михаил, — но у вас есть самолет. Кстати, мой шеф сказал: «Осмотри машину, и если она мне подходит, то мы ее возьмем. Мой шеф берет все, что помогает нашей армии добывать людям счастье. Мы строим на земле то, что не удалось коммунистам: всеобщее счастье.

— Но кто же будет пилотировать? Эта машина сложна в управлении.

— Вы и будете пилотировать.

— Мы сдаваться в плен не собираемся. Передайте своему шефу…

— Я тоже так говорил, но потом запел другую песню. У них тут есть средства обращать любого неверного в мусульманина. Я не стал дознаваться, что это за средства, опустился на колени и воззвал к Аллаху. В одну минуту стал правоверным. И, как видите, ничего: живу. Аллах тоже Бог, и еще неизвестно, чей Бог добрее: христианский или мусульманский. По крайней мере, наш Бог не еврей и требует от людей соблюдения двух важных вещей: чтобы ни одна женщина не оставалась одинокой и всю жизнь слышала запах мужика, а второе — мы не признаем винопития, и каждый, кто лопает водку, заслуживает того, чтобы висеть на осине. Вам тоже я советую при первом же требовании воздеть к небу очи и покорно залепетать: «Аллах, Аллах! Спаси меня и помилуй. И не гневайся за то, что поздно пришел к тебе». Скажешь так и увидишь, какой свет сойдет на тебя. Это все, что я могу для вас сделать.

От слов таких у Елены бежал холодок по спине, но она не чувствовала себя растерянной. Характер летчика никогда еще не испытывал таких перегрузок, ее воля сжалась в кулак, мысль работала на форсированном режиме: что делать? что делать?..

Зураб во все время беседы не подавал голоса, он становился мрачнее и мрачнее. Что–то сказал Михаилу по–арабски. И тот, смерив его равнодушным взглядом, ответил, — и тоже по–арабски. И после этого Зураб ниже опустил голову, было видно, что он мучительно ищет выход, но ничего не находит. И тогда Елена, повернувшись к нему, сказала:

— Ну, вот, Зураб, мы невольно стали причиной ваших неприятностей. Но я надеюсь, что мы найдем выход из нашего положения.

Обратилась к Михаилу:

— Вы наш соотечественник. Должны же мы, русские, помогать друг другу.

И, с минуту помолчав:

— Я бы хотела осмотреть двигатель. Так ли уж серьезна нанесенная ему рана?

Михаил смутился, замотал головой, но сказал:

— Вы — да, можете, но только все другие останутся здесь.

— Хорошо. Я не возражаю.

И направилась к двери. За ней пошел и Зураб. Михаил его не остановил.

Осколок ракеты перебил медную трубку, по которой масло попадало на главный вал турбины. Елена отрезала поврежденный кусок и наладила крепление.

Зураб находился возле самолета и успел о многом переговорить с двумя охранниками. Они плохо представляли задачи своего отряда или не хотели об этом говорить, но сказали, что главный их начальник находится в горах в ста километрах отсюда. Михаил — один из его помощников, и начальник прислал его в надежде, что самолет принадлежит русским и Михаилу будет легче объясняться с пилотами. И еще бойцы говорили, что без выкупа они никого не отпускают.

В сопровождении Михаила к самолету подошел Барсов. Сказал Елене:

— От их начальника пришла радиограмма: перелететь на поляну поближе к их главному штабу. Михаила оставляют здесь, а с нами будут лететь и указывать нам место два бойца.

Сборы были недолги: десять–пятнадцать минут и самолет поднялся. Два бойца сидели возле дверцы пилотской кабины, указывали место, куда надо лететь. И Барсов, севший за руль первого пилота, согласно кивал головой, демонстрируя покорность, а сам напряженно соображал, что же ему предпринять в этой обстановке. Краем глаза поглядывал на пистолеты, нацеленные им в голову, и на Зураба, сидевшего в стороне на лавочке, на которую ему указали бойцы. И вдруг случилось невероятное: Руслан ударил одного бойца кулаком в голову, другого двинул ногой и в одно мгновение выхватил у них пистолеты. Барсов выскочил из пилотской кабины и захлопнул бронированную дверцу. Теперь трое мужчин было против двух бойцов, но, к удивлению пассажиров, те медленно поднялись и мирно уселись на маленький диванчик. А Руслан, подбросив на руке пистолет, протянул его одному из бойцов.

— Зачем? — крикнул Барсов.

— А они, пистолеты у них, деревянные.

Барсов открыл дверь заднего салона, пригласил туда бойцов. И, подтолкнув их, закрыл ее на замок.

— Теперь мы можем лететь спокойно.

И когда самолет приземлился, Барсов приоткрыл дверь пилотской кабины, спросил Елену:

— Ты не сообщила в аэропорт о нашей ситуации?

— Нет, не сообщила.

— Умница!

Выпустил из заднего салона бойцов, сказал:

— Вы славные парни, не полезли в драку. А теперь — вниз по трапу и валяйте на все четыре стороны.

Бойцы поблагодарили Басова, один из них снял с руки часы и протянул Зурабу. Зураб взял их, а бойцу отдал свои. На том они и расстались.

Загнали самолет в ангар на длительное стояние, отправились в город, где остановились в недорогой гостинице. Барсовы сняли трехкомнатный номер, а Руслан поселился напротив в однокомнатном. Любопытная Мария, едва бросив сумку в своей комнате, побежала к Руслану и тут, угнездившись в просторном кресле с высокой спинкой, капризно пропищала:

— И я хочу!

— Что ты хочешь? — спросил Руслан.

— Как вы, поселиться отдельно.

— А ты подрасти сначала. Рано тебе вылетать из–под крылышка родителей.

— А ты как папа, это он мне все время твердит: рано да рано. И еще гонит в балетную школу: зачем ушла? Иди да иди.

— Будь я на месте отца, ремнем бы тебя отходил. Ишь, чего удумала: школу на последнем классе бросить. Сколько сил затратила! Я же не бросал спорт на полдороге.

Мария не сразу ответила. И проговорила с грустным раздумьем:

— Ты талант. Тебе золото светило, а я… вечный материал для кордебалета.

— Как это… материал? Па–де–де танцевала… — я же видел.

— Па–де–де танцевала. И, может быть, не хуже, чем Ирина Костина, да только первую–то партию ей дадут, а не мне.

— Эт почему?

— А потому. Ты что — не понимаешь?

Маша печально на него смотрела.

— Нет, не понимаю.

— Эх ты, а еще олимпийский чемпион! Ты–то почему всех обошел? Я по телевизору смотрела. Ты как взошел на трамплин, выгнул грудь колесом, я и подумала: вот он — чемпион! А все потому, что — природа. Самим Богом сотворен на чемпионство. Каждая клетка у тебя чемпионская.

— Ну, уж! Сочиняешь ты! Клеткой одной не возьмешь. Тренировки!.. До потери сознания, до тошноты — вот как дается победа! Тут адская работа нужна. Тогда только на помост взойдешь.

— Ты–то взойдешь, и уже взошел. И все медали получил, а мне в балете ничего не светит: ни золото, ни серебро, — и даже бронза.

Она помолчала, а затем, грустно улыбнувшись, стала рассказывать:

— Я как–то одного артиста, молодого, красивого парня из драматического театра, спросила: почему тебя не видно ни в одной пьесе? А он сказал: «В спектакле ”На дне“ играю». А я ему: «И этот спектакль я два раза видела, и в нем тебя нет». — «Как нет! Я там с верхней полки падаю». — «И все?.. Упал — и роль кончилась?» А он мне серьезно: «Роль, конечно, невелика, да сколько я синяков набил». Вот и мне в балете: с полки падать. Других–то ролей ждать не приходится.

— Да почему? Сама же говорила: не хуже Ирины Костиной танцевала!

Маша долго смотрела на собеседника, а потом спросила:

— Понять я хочу: ты и в самом деле не понимаешь, почему мне из кордебалета не выбраться, или голову мне морочишь?

— Нет, Маша, я серьезно тебя не понимаю.

— Ну, ладно: представь теперь, как на сцене в сольной партии подолгу мозолит глаза зрителю этакая… соломинка. Будешь ты ею любоваться?

Руслан все понял, и — покраснел. А ведь и в самом деле: ножки и ручки у Марии тоненькие, плечи худенькие, а грудь и совсем не обозначилась. Как говорят в народе, телом не вышла. И только глаза серо–голубые и большие, как у теленка, тянут вас точно магнитом. Опустил он голову, трудно и долго молчал. Но потом оживился:

— Я тоже поначалу был угловатый. И лишь со временем… вошел в тело. И ты…

— Случается, и девчонки наливаются, словно куклы, да у нас в балете свои законы: если уж изначально прилепится ярлык, так его не отмоешь. Не хочу я… судьбу испытывать. Лучше в институт пойду, а потом к отцу на завод, как ты вот.

Но тут она заметила, как ее собеседник поморщился, точно от зубной боли. Спросила:

— Что с тобой? Я что–нибудь сказала неприятное?

— Да нет, у меня тут вот… — он потрогал позвоноч- ник, — спина болит. На олимпиаде последний прыжок неудачно вышел.

— Как это неудачно, если золотую медаль получил?

— Да лучше бы я ее не получал, но только бы спина не болела.

— Снимай рубашку, я тебя посмотрю и массаж сделаю.

— Ты что, ума лишилась? Скажешь тоже: массаж!

— Снимай, снимай. Я сразу увижу, если сегмент позвоночника из гнезда вышел. У нас это случается. И у меня было. Ну, да ладно — снимай!

Подошла к Руслану, помогла снять рубашку, стала ощупывать позвоночник сверху донизу. Тронула больное место — Руслан вздрогнул:

— Ой!

— Вот! Говорила тебе: сегмент из гнезда выпал. Хорошо, что немного: на полсантиметра. Теперь лежи спокойно. Надо потерпеть немного.

И двумя большими пальцами резко нажала на позвоночник. Руслан вскрикнул от боли, а Мария продолжала давить и давить, но теперь уже ладонью.

— Эх, ты — слабак, а еще чемпион. Вот теперь будешь лежать на одном месте два часа, а лучше три или четыре. И твой позвоночник снова будет как новенький.

И, помолчав, спросила:

— А что ж ты там, на олимпиаде, к врачу не обратился? Тут и делов–то пустяк. У меня еще и не так болел, а массажистка живо на место поставила. Только вот лежать после этого неприятно. Лежи и не двигайся. Всякая порушенная ткань в нашем теле два часа срастается.

— Да откуда ты все это знаешь, пичужка маленькая?

— Знаю. А ты меня пичужкой не называй. Это на вид я кажусь девчонкой, а в душе–то я давно взрослая.

— Ладно, ладно — взрослая. Принимаю тебя в свою компанию. Только ты побольше мучного ешь и сладкого, чтобы в тело поскорее войти. Ты и сейчас хорошенькая девчонка, глаза у тебя вон какие — синим огнем горят! И носик, и ямочки на щеках. А тогда–то от женихов и совсем отбоя не будет.

— Ну, вот — и ты туда же: телом жидкая. У нас в балете говорят: «Фактуры нет». А танцор один — с Украины он, — про таких, как я, еще лучше сказал: «Ни рожи, ни кожи».

— Там, на Украине, еще и не так скажут.

Руслан осекся и отвел в сторону глаза. А Мария, видя, что он не хочет продолжать, тронула его за плечо:

— Скажи уж… как там в Хохляндии говорят.

Повернул к ней голову, сверкнул озорными глазами:

— Про таких… тоненьких — не знаю, а про толстенькую девицу, — ну, такую, словно пышка сдобная, хохол деревенский скажет: «Берешь в руки, маешь вещь».

Машенька задумалась, а потом согласилась:

— Ну, вот — и там понимают, что такое справная девица. А я что бы ни ела — веса не прибавляю. Не в коня корм.

— Подожди немного, — подбодрил Руслан. — Дай мне вылежать три–четыре часа. Я тогда за тебя возьмусь. Буду таскать по ресторанам и кормить как на убой. И уже в этом году снова тебя в балетный класс отведу. Мы с тобой еще покажем… Всех улановых затмим.

Три дня ждали Зураба, ушедшего на разведку. А когда он пришел, всем стало не по себе. Армейский министр, у которого был Зураб, сказал:

— Военная техника? Из России? Тут и говорить не о чем. Новая власть в России словно с ума сошла. Все контракты сама рушит. Как у вас говорят, «И сам не ам, и другим не дам».

Зураб, конечно, говорил другие слова, но Барсов понял их именно так. Не думал не гадал он, что все чиновники российские так единодушны в своем стремлении остановить, а затем и разрушить военно–промышленный комплекс. И решил он посетить российского посла. Надеялся хоть в нем обрести союзника.

На автобусе отправился в столицу.

Часа полтора Барсова выдерживали в приемной, затем двухстворчатая дверь растворилась и референт сказал:

— Господин посол приглашает вас.

Комната, в которую вошел Барсов, менее всего походила на служебный кабинет; скорее, это была небольшая зала с яйцевидными окнами, расписанными цветной мозаикой. За маленьким столом, напоминавшим журнальный, сидел мужчина лет пятидесяти, важный, строгий, с хорошо уложенными седыми волосами. Слегка поклонился, показал Барсову на кресло. Фамилия посла была характерно русской, как и у его начальника министра иностранных дел России, и у заместителя министра, и у многих других высших чиновников нашего иностранного ведомства. Но Барсов, опускаясь в кресло в некотором отдалении от стола, обратил внимание на сходство физиономий посла и министра, и многих других чиновников: все они имели вид неопределенной национальности. Глаза у них выпуклые, беспокойные и подолгу не задерживались на одном месте; они плавали и куда–то ускользали. И на лицах не было какого–нибудь серьезного выражения; лица у них тоже были неопределенные, лишенные всякой воли и наличия цели. Таких людей он в недавние советские времена во множестве встречал в своем министерстве и в Промышленном отделе Центрального комитета партии. О них ему одни говорили: это — полуевреи, другие называли их «черненькими русскими». Они обыкновенно слушали, а если чего и обещали, то обещаний своих никогда не выполняли.

Все эти мысли промелькнули в голове быстро, в те несколько секунд, пока он опускался в предложенное ему кресло.

Посол тоже умел слушать собеседника. Он даже покачивал головой в знак того, что будто бы и соглашается со всем, что ему говорят. Когда же Барсов закончил, посол долго еще приглядывался к посетителю и как–то болезненно щурил левый глаз, и поднимал голову вверх, будто его кто–то невидимый тянул за ухо, и — ничего не говорил. Но потом сказал. И, как следовало от него ожидать, нечто такое, что не поддавалось осмыслению:

— Вы приехали в страну древнего востока. Восток, Восток — сплошные сказки Шехерезады.

Барсов решил четче обозначить свою задачу:

— Хочу возобновить прежние связи с военным ведомством. У нас есть много машин, которые их интересовали. Есть самолет — на нем мы прилетели. Если вы пожелаете, можно его осмотреть.

Посол ближе подошел к теме разговора: он назвал семь фамилий в правительстве России, которые решают вопросы внешнеэкономических связей. И с оттенком непонятной гордости заключил:

— Нужно согласие всех этих лиц. Если хоть один из них будет против — контракта не заключить.

Барсов приуныл: пять фамилий из названных семи он знал. Именно они приложили все усилия к развалу питерских заводов. И, словно бы в награду за эту доблесть, получили затем высокие должности в правительстве Ельцина.

По торжествующему блеску глаз, явно обозначившейся победной улыбке на холеном изнеженном лице дипломата, можно было судить о его хорошем настроении. Он откинулся на спинку стула и застыл в позе бойца, нанесшего последний сокрушительный удар, и ожидал, что противник признает поражение и сейчас поднимется и, поклонившись, уйдет. Но «противник» не поднимался и сдаваться не собирался. Наоборот, он, как боксер, внимательно разглядывал поле боя, искал точку для нанесения ответного удара. Несколько охрипшим и твердым голосом произнес:

— Это и все, что вы можете мне сказать?.. Я не затем к вам явился, чтобы услышать фамилии злейших врагов России. Они наши, питерские, и мы их хорошо знаем.

— Не забывайтесь, милостивый государь! — поднялся посол. — Я назвал вам правительственных чиновников. Высокие, уважаемые люди!..

— Сядьте, посол. И успокойтесь. Я знаю, где я нахожусь, и сейчас, кажется, понял, с кем имею дело. Вы эти семь фамилий называете с таким почтением, что можно подумать: они — космонавты или великие творцы счастья народного. А они, между тем, посадили на мель всю промышленность Ленинграда, разрушили заводы, распродали флот, который не они создавали, дворцы, которые не строили. Они преступники и скоро окажутся в той же яме, где барахтаются ваши паханы — Ельцин, Черномырдин, Шеварднадзе, Козырев и прочая погань.

— Мы не на базаре, и я не намерен выслушивать площадную брань!

Посол отскочил к двери, давая понять, что разговор окончен и хозяин кабинета предлагает посетителю выйти вон. Барсов не спеша поднялся, расправил плечи и с достоинством человека, знающего себе цену, направился к выходу. Поравнявшись с послом, остановился, заглянул в его пышущие гневом кирпичного цвета глаза, тихо проговорил:

— Я знаю, кому вы служите, но только мне непонятно, чего вы добиваетесь. Посмотрите на Гусинского, Березовского — их не только презирает Россия, но теперь уж и отторгает любезное вашему сердцу еврейство.

И открыл дверь. Но прежде, чем выйти, снова повернулся к послу и добавил:

— Вчера в Москве отдубасили раввина Берковича. И заметьте: били его не русские хулиганы, а свои же иудеи.

Перед носом изумленного дипломата хлопнул дверью, да так, что задрожали стекла. И уже был на улице, как вдруг за спиной раздался крик:

— Постойте же! Мы же ничего не решили!

Схватил Барсова за руку, повел в помещение и на ходу каким–то чужим дребезжащим голосом говорил:

— Странный посетитель! Стали кричать, а дела, за которым приехали, так и не изложили. Я же не знаю, чем я должен вам помогать. А?.. Вы же директор завода, сами изобрели такой интересный самолет, а ведете себя… черт знает как и какова же моя роль? Что я должен предпринять — решительно не понимаю.

Говорил он сумбурно, но понемногу приходил в себя, и про самолет сказал, а откуда знал, что Барсов и есть его изобретатель — это было непонятно директору, но, впрочем, он догадывался, что ребята из органов знали о намерении Барсова посетить восточную страну и заблаговременно сообщили послу нужную информацию.

На этот раз посол провел Барсова в свой кабинет — небольшой и обставленный с восточной роскошью. Предложил ему сесть на диван, обтянутый тончайшей кожей, сам прошел в другую комнату и скоро вернулся с вином, фруктами и шоколадом. Руки его еще дрожали от только что пережитого волнения, кирпичные глаза посветлели, будто прихотливый художник мазанул их охрой, — было видно, что посол изо всех сил пытается прийти в чувство и повести беседу уже в ином ключе. Вот только, что его заставило переменить гнев на милость, Барсов понять не мог.

В образе посла было что–то чужое, недоброе и даже враждебное. Обыкновенно такие люди тщательно скрывали свою национальность, прятались за чужими фамилиями. И было у них много общего в характере и поведении. Они жмут и давят, и дерзко нападают на слабого, плохо защищенного, но стоит им показать зубы, самому броситься в атаку — тут они сникают, и поджимают хвост, и становятся на задние лапки. Коварство — сестра трусости, а уж если человек труслив — жди от него всяких гадостей: он тебя и обманет, и предаст, и выставит в ложном свете.

От кого–то слышал историю одного известного композитора. Приехал он в Москву из Астрахани и подал свое произведение на конкурс. И вот его приглашает жюри: одиннадцать человек. И начинают объяснять, почему они не могут одобрить его произведение, и предлагают ему прекратить участие в конкурсе. Он внимательно выслушал мнение отцов музыки, а затем повел и свою речь. Сказал им прямо: его не интересует мнение членов жюри. Он композитор русский и правильно оценить его музыку могут только русские люди, а среди членов жюри нет ни одного русского музыканта. И привел суждения немецкого композитора Вагнера о том, почему евреи не могут понимать музыку других народов.

Ошалевший председатель жюри выдохнул:

— А мы кто? Разве не русские?

— Вы все евреи.

И тогда кто–то из членов жюри закричал:

— Вон! Вон отсюда!..

На что композитор спокойно проговорил:

— А кричать не надо. Я вас не только хорошо вижу, но и слышу.

И вышел. Но его тут же вернули. И председатель жюри заговорил примирительно: дескать, не надо ссориться, мы ваше произведение пересмотрим и, очевидно, оценим по высшей шкале.

Композитор получил первую премию. Члены жюри, очевидно, не хотели шума вокруг их национальности.

Барсов, как и многие русские люди, — главным образом, из думающих, из интеллигентов, — давно уж не верил фамилиям, паспортам; он смотрел на лицо и со временем выработал в себе способность определять не только «половинку», но даже и «четвертинку».

Тут я вижу, как многие, читая эти строки, недовольно морщатся и с языка у них уж готов сорваться вопрос: «Зачем ворошить эту тему? Не свойственно нам, русским, так глубоко заходить в поисках родословной. Тут не только национализмом, но и расизмом попахивает».

Да, отдает и национализмом, и я с вами не спорю. Но я изображаю человека, и задача всякого художника, а писателя особенно — как можно глубже докопаться до сути человеческой природы и как можно вернее обрисовать портрет своего современника. Что же поделать, если еврей в наше время стал объектом пристального внимания социологов, художников и писателей. И разве мы в этом виноваты? Еврея показывали писатели всех времен и народов. Почитайте внимательно Бальзака, Диккенса, Драйзера… А из наших: Державина, Пушкина, Гоголя, Достоевского, Тургенева, Щедрина, Лескова… Да что там позапрошлый век ворошить! Возьмите и век двадцатый, только что проплывший за окном. На что уж евреи в 1917‑м году в России всю власть захватили, и цензура в их руках оказалась, а вашему слуге покорному даже еврейские фамилии из рукописей вымарывали: нет у нас еврея — и все тут! А уж если есть, только хороший, и очень хороший, и уж такой хороший, что почти как Эйнштейн или Аркадий Райкин. Вон какой золотой век для евреев на земле российской наступил. А и то лучшие из писателей наших — Блок, Есенин, Маяковский — чуть ли не в полный голос о них говорили. Как–то молодая дама заявила Маяковскому: «Ваши стихи критикуют все московские газеты». — «Я знаю об этом», — спокойно ответил поэт, и продолжал:

Читающим с любовью газеты

московские,

Скажу, как на исповеди:

Человеку не к лицу инстинкты

жидовские,

Даже при смерти.

В наше время, когда недавно наш ученый, академик, получивший Нобелевскую премию, на вопрос журналиста «Кто герой нашего времени?», не задумываясь, сказал: «Сытый, наглый и толстый еврей». Ну, и хорош был бы литератор, вознамерившийся написать роман о нашем времени, а еврея в России не увидел, да еще стал бы убеждать нас, что в частных банках русские да белорусы сидят, а все заместители у них чукчи, калмыки да киргизы.

Для пущей верности скажем: так и делали наши многие знаменитые писатели после Есенина и Маяковского. Поэт Фирсов, наверное, их и имел в виду, когда написал дерзкие строки:

В цене предатели народа,

Что говорить, в большой цене.

А другой поэт, и он же прозаик, Владимир Солоухин, искал «подпиливателей» российского государства. Поживи он подольше, может быть, и персонально бы таких литераторов назвал. Ведь не говорить народу правду — значит обманывать его. А поскольку вся наша жизнь есть борьба и на каждом пятачке земли и в любое время кипят страсти, бушует война, — и выходит отсюда, что всякий обманщик, особливо же писатель, взявший на себя труд вскрывать подоплеку страстей человеческих, и в то же время обманывающий читателя, — вот он–то и есть самый главный «подпиливатель» своего государства.

Вот ведь куда заводят нас рассуждения о природе писательства!

Ну, а если кто и прошипит в мой адрес: «Антисемит!», я напомню слова американского журналиста Дональда Дэя из его книги «Вперед, воины Христовы»: «Антисемитизм — заразная штука, но подхватывают эту болезнь в основном при контакте с самими евреями».

Вошла молодая женщина и стала расставлять кофейный прибор. А когда она вышла, посол заговорил:

— Расскажите толком: что у вас ко мне за дело? Чем я вам могу помочь?..

И когда Барсов коротко и без надежды на успех объяснил цель своего визита, дипломат, окончательно обретший форму и спокойствие, допивший третью рюмку коньяка, негромко, и как бы кого–то опасаясь, сказал:

— Может быть, вы слышали: тут, в столицах восточных стран, курсирует русский олигарх, владелец миллиардов; вот он мог бы запустить в дело ваш завод, и не только ваш. Я однажды был приглашен к нему на обед, и там, в кругу своих сотрудников, он обронил фразу: «В Питере до сих пор лежит на мели гигантский завод ”Светлана“, я бы мог его откупить».

— Что это значит — откупить?

— Скупить акции. Но, конечно, по дешевке, как он скупил почти весь рыболовецкий флот на Дальнем Востоке, а еще за бесценок купил какой–то авианосец, а потом за большие деньги перепродал его Китаю. Он сейчас как коршун кружит над Грецией, Турцией и Болгарией, высматривает, где что лежит, скупает и затем или перепродает втридорога или налаживает производство. Мне думается, вы своим самолетом могли бы его заинтересовать.

— А те семь чиновников?..

Посол сморщился как от зубной боли, махнул рукой:

— А-а!.. Чиновники!.. Какие чиновники?.. Да у него любой министр сидит в кармане. Один еврейский мудрец еще сотни лет назад сказал: «Дайте мне деньги, и мне будет неважно, какое в стране правительство». У Яши миллиарды! Да вы хоть на минуту можете представить, что такое миллиард?..

Барсов ответил с задумчивостью в голосе:

— Могу, могу я представить, что это такое, но только мне непонятно, как этот Яша забрал у России такую кучу денег? Я в старые добрые времена платил рабочим восемь миллионов в месяц, а завод давал продукцию на сто миллионов, и всем было хорошо — и государству и рабочим, а тут вдруг какой–то субъект — он, очевидно, и человек–то молодой — взял да уволок из России такие деньги! Да что же это вы, демократы, вместе со своим Ельциным натворили в нашем Отечестве! И как это мне понять, чтобы один человек — какой–то Яша! — загреб в свои карманы миллиарды?..

Посол улыбнулся; он, казалось, был доволен тем, что так разворошил собеседника, — и продолжал с гордостью в голосе:

— Слышал я, какой–то поэт говорил о загадочности русской души. Тут она и сказалась, эта самая загадочность: тысячу лет работал русский народ, сеял хлеб, строил города, заводы и воевал в бесчисленных войнах, границы державы своей раздвинул на пятнадцать тысяч километров, а потом все богатства свои сунул в карман Яше Файнбергу, недоучившемуся виолончелисту. Свой же народ обрекли на вымирание, по миллиону в год валитесь от голода и холода, да от ядовитой водки. Женщины рожать перестали. А?.. Хороша загадочность!.. Вы бы хоть признались в своем поражении. Умные люди в такой ситуации капитуляцию подписывают.

Нахмурил брови Барсов, голову свою на грудь уронил. Большую правду слышал он в словах дипломата, и будто бы горечь обиды звучала в его голосе. «А, может, и он патриот, как и я, и напрасно я на него накинулся», — думал он с досадой. И проговорил тихо, с чувством едва осознанной вины:

— Самолет у меня уникальный, такого нет в мире. Мне бы контракт заключить.

— Нужны деньги, большие деньги. У вас–то ведь, наверное, их нет?

— Да, конечно, — на счету завода гроши остались. Я и сюда–то прилетел на чужие, заемные. Олимпийский чемпион в моей команде, так он нам и гостиницу оплачивает.

— Мы тоже не из богатых. Но вот Файнберга изловить я попытаюсь. Ему самолет покажете. И если он почует выгоду — сделка обеспечена. Но учтите: львиную долю прибылей он будет класть себе в карман. Деньги даст лишь в том случае, если ему процент засветит.

— Пойду и на процент. Мне бы лишь завод запустить.

Посол с неожиданным проворством поднялся и устремился к закрытому шкафу, он стоял в правом углу кабинета у двери. Достал оттуда папку и положил ее перед носом Барсова. Петр Петрович раскрыл ее и на первом же листе увидел контурный рисунок своего самолета. И не спеша пролистал страницы, на которых изображались все главные узлы его летательного аппарата, — особенно же, «подбрюшного» двигателя, который обеспечивает вертикальную, или, как говорят конструкторы, вертолетную посадку. И возвратил папку со словами:

— Рисунки художника–дилетанта. Для конструкторов они не представляют интереса.

Посол спокойно возразил:

— В этих чертежах — принципы и идеи. А это уже само по себе многого стоит.

— Да, конечно, но математические расчеты и конкретные решения… Они у меня в голове. Их я даже не доверил бумаге.

Наступила пауза, в течение которой собеседники смотрели друг на друга. Петр Петрович имел обыкновение «читать» человека как книгу. Он с молодых лет ходил в начальниках, в тридцать лет был назначен главным конструктором завода, по долгу службы выслушивал людей самого различного толка, принимал решения, и эта его служебная необходимость выработала в нем способность видеть сидевшего перед ним человека, быстро проникать в смысл его интересов. Давно он понял: даже самые сокровенные тайны человеческой души копошатся в глазах и редкому удается выразить взглядом игру ложных страстей и чужие лукавые мысли. Глаза как экран компьютера: на нем изображено только то, что в вашей памяти, в вашем сердце и сознании. Но сейчас для Петра Петровича был тот редкий и непонятный случай, когда в глазах собеседника он читал одно лишь смятение, одну прихотливую игру вдруг проснувшегося интереса и тревожных, почти панических сомнений. Лицо посла было разобрано, растерянно; из глубин глаз то коричневых, то непроницаемо черных на мгновение выпрыгивали веселые зайчики, но тут же они пропадали, глаза суживались и тревожно прядали то в одну сторону, то в другую. «Дипломат высокого ранга, — думал про себя Петр Петрович, — трудный орешек, его нескоро и разгрызешь».

Неожиданно посол сказал:

— Мое имя Альберт Саулыч.

— Я знаю.

— Не странно ли? — Альберт! Как ваш генерал Макашов. Но я не жидоед.

— И это мне понятно. Два Иванова жидоеда послом не назначат.

— Кто такие — два Иванова?

— Министр иностранных дел и его заместитель. Оба они Ивановы. Председатель Совета безопасности — тоже Иванов. У нас в правительстве много Ивановых. Говорят, Иван — древнееврейское имя. Вот парадокс: Иван — визитная карточка русских, но он же, выходит, и не чужд евреям.

— А-а, я вас понял. Но меня назначали не Ивановы, а Шеварднадзе. Это был порядочный человек.

— Шеварднадзе — порядочный человек? Да его сейчас ненавидит всякий русский!

Посол не возражал. Они с минуту помолчали, выпили по рюмке коньяка, и затем Барсов в раздумье продолжал:

— Странная история! Он ведь был членом Политбюро ЦК коммунистической партии. И Алиев — тот, что в Азербайджане, — тоже был членом Политбюро. И казахстанский Назарбаев. Да и сам Ельцин — из одной они команды! Их как будто бы подбирали по одному принципу: по степени ненависти к русским. Чем больше ненавидит русских, тем выше поднимай его. Вот чудеса: словно бы в Кремле сидела нечистая сила и натаскивала в правительство этих молодцев.

— Да, представьте себе: именно, она и сидела — эта нечистая сила! — заговорил вдруг с неожиданной твердостью в голосе высокий дипломат. — Меня еще при Горбачеве назначали на важный пост в Министерство иностранных дел. Последнее слово было за Егором Лигачевым, — он сейчас старейший депутат в Думе. Так его референт, провожая меня в кабинет, шепнул на ухо: не вздумайте о евреях заговорить. Егор Кузьмич этого не любит.

— Ну, если так… Вот она и есть, нечистая сила! Лигачев–то высшими кадрами в ЦК занимался, министров да секретарей обкомов подбирал. Он–то и посадил на трон Меченого дьявола и Ельцина из Свердловска в Москву подтянул. М-да… Узнает ли русский народ когда–нибудь все эти кремлевские тайны?.. Научится ли он понимать, где есть нечистая сила, а где — чистая?.. Думаю, он этой способностью никогда не овладеет. А значит, и судьба его предопределена: сойти ему со сцены истории, как в свое время сошли американские индейцы. А тоже ведь… умный был народ, и благородный. И для своего времени великую цивилизацию создал.

— Нет, русский народ со сцены не сойдет. Россию, конечно, у него отнимут, на ее просторах расползутся китайцы, японцы и всякие африканцы, но сам он, как евреи: разлетится по всему свету и духом своим могучим будет питать другие народы. Этот–то дух затем и станет возрождать арийскую расу, и как на солнце происходят гигантские взрывы, так и внезапно произойдет славянский демографический взрыв; русские, славянские женщины, как наши бабушки и прабабушки, будут рожать по двенадцать–пятнадцать детей, а мужчины перестанут пить и курить, и потомство от них пойдет здоровое, а погубители других народов погрязнут в грехе и станут погибать от наркотиков и развратных болезней… Так я вижу развитие мира и дальнейший ход истории. Все решат изначальные гены, биологическая схема природы. Очевидно, такую судьбу уготовил нам Создатель. Вот тут, в этой стране, есть семьи из первой волны русских эмигрантов, — ну, из тех, что были в белой армии, и дворяне разные, богатые русские люди. Так их внуки и правнуки и русский язык уж не знают, а поступают и ведут себя как русские. Они все время в сторону России смотрят. Как волки в лес стремятся, так и они о Родине мечтают. Мне один старый еврей говорил: русский народ вечен, потому как он в математике и в искусствах силен, и всякий из русских к физическим трудам приноровлен.

Так они говорили долго, и Петр Петрович, по первому впечатлению составивший нелестное мнение о дипломате, затем это мнение переменил и, к своей радости, все больше проникался к нему доверием и уважением.

Условились так: Барсов вернется в свой городок и будет сидеть в гостинице и ждать звонка из посольства. Посол же заверил его в успехе задуманного дела.

Расстались они почти друзьями.

В гостинице Барсов долго и пространно рассказывал Елене Ивановне о своих впечатлениях от встречи с послом. Высказал удивление внезапной перемене к нему высокого дипломата, на что Елена Ивановна, всегда имевшая на все случаи жизни простое житейское мнение, сказала:

— А это очень просто: он вначале не видел никакого резона помогать тебе, а затем ему в голову, словно электрический заряд, влетела мысль выступить посредником между тобой и олигархом. Тут ему засветили деньги, и он вдруг стал патриотом.

Барсов хотел было отвергнуть такое простое объяснение, но потом задумался: а и вправду! Почему бы ему не войти в наше дело? У него есть связи здесь, в стране, и там у нас, на Родине. Наконец, есть положение, дающее ему авторитет и доверие; и почему бы все это не использовать?..

Сказал жене:

— Но если так, то это и нам выгодно. Пусть работает на себя, а заодно и на нас. А? Что ты скажешь?..

— И я так думаю: пусть работает. Он потому вдруг и переменился к тебе, что учуял выгоду. Да если, как ты говоришь, он похож на полуеврея, то в него, как в компьютер, заложена программа делания денег. Это же так просто!

Поискали Машеньку, зашли к Руслану, хотели пригласить на обед, но их в гостинице не было; очевидно, ушли на озеро купаться. Там, по их рассказам, была первоклассная спортивная вышка и Руслан с нее прыгал.

После обеда и они пошли на озеро, купили билеты на купалку и встретили тут молодых. Они лежали на шезлонгах, загорали. Руслан купил еще два шезлонга и предложил их Барсовым. Теперь они лежали вчетвером и смотрели на верхнюю платформу семнадцатиметровой вышки, где толпилась стайка молодых людей, готовящихся прыгать.

Елена Ивановна спросила:

— Они любители или спортсмены?

Ответил Руслан:

— Не просто спортсмены, а сборная команда страны. Они готовятся к международным соревнованиям.

— Как мне представляется, — заговорил Барсов, — наше пребывание тут затянется, так что успеем и побывать на них.

— Мы уже билеты купили! — радостно сообщила Маша.

— Наверное, они дорого стоят? — спросила Елена Ивановна.

— Очень! Так дорого, что не дай Бог. Но Руслан купил на всех нас.

К нему обратился Барсов:

— Не вздумайте сами прыгать.

— Почему? — удивился Руслан.

— Позвоночник и без того болит.

— А он уже не болит.

— Не болит? Вот новость! Я очень рад, но все равно: поберегите себя. Вам–то не нужны эти соревнования. Тут, как я слышал, будут состязаться арабы, да еще турки.

— Верно, моя хата, как говорится, с краю. Но прыгать я уже могу. Сегодня пробовал. Правда, фигур не выписывал, не хотел себя обнаруживать, но по тому, как вошел в воду и как выходил из глубины, почувствовал, что позвоночник мой в порядке. Его вот она поправила, Маша.

— Маша? Но каким образом?

— А очень просто, — сказала Маша, — положила на спину доску, села на нее и дважды подпрыгнула. Так делает у нас массажист, когда у балерины спина заболит.

— Вроде бы худенькая, — пояснил Руслан, — а как прыгнула, так у меня все ребра затрещали. Ну, позвоночник испугался и встал на место.

И после небольшой паузы, улыбнувшись, проговорил:

— Дочка у вас умная, и… смелая. Из нее хирург хороший бы вышел. Но мы с ней договорились: она в балет вернется и станет там одной из первых.

Елена Ивановна посмотрела на дочь.

— Вы это вправду решили?

— Да, решили. Руслан говорит, что упадок духа и его посещал, да он собирался с силами и вновь принимался за свое. Вы бы посмотрели, как он красиво тут прыгал.

Руслан с раздражением возразил:

— Да нет, Маша! Я никаких фигур не делал. Нельзя мне тут… выхваляться. Я исполнил первое упражнение, которому нас учил тренер: свободный полет, или, как у нас говорят, «планирование чайки в тихую погоду».

— Ну, да — полет свободный, но когда ты плавал затем в бассейне, ко мне подошел спортсмен и на английском языке сказал:

— Этот ваш приятель красиво прыгает.

На что я возразила:

— Красиво? Но он же не спортсмен!

— Может быть, не спортсмен, но летит красиво. Не всякий спортсмен так умеет.

Мне было приятно это слышать, и я чуть было не крикнула: «Это же Руслан Лунин! Дважды олимпийский чемпион!..»

Руслан повернулся к ней:

— Не вздумай выдать меня! Ты же обещала.

— Да, да — конечно, я не выдам. Зачем же нам привлекать к себе внимание, хотя, если сказать правду, боюсь, что однажды прокричу на весь мир: это же он, наш Руслан! Неужели не видите? Он же победил всех на свете!..

И потом в задумчивости смотрела на сверкавшую золотом солнца воду и, ни на кого не глядя, проговорила:

— Все девчонки мечтают о принце с горящей на лбу алмазной диадемой, а я… — будь ты хоть уродиной, но победи всех на свете.

Елена Ивановна протянула к ней руку, потрепала за ухо.

— Дурочка ты у нас! Еще во младенчестве сказки о богатырях любила.

Перевела взгляд на Руслана; он лежал на спине, подложив под голову ладони и, казалось, дремал и разговора их не слышал. А Елена Ивановна окинула взором его ладную с тонкой талией фигуру, с тревогой подумала о дочери: «Влюбится еще. Вот будет нам хлопот».

Сказала тихо и серьезно:

— А наш Руслан совсем и не уродина. И свою принцессу он уже давно нашел, но держит ее от всех в тайне.

Всполошилась при этих словах Мария, приподнялась на шезлонге и хотела сказать что–то матери, но осеклась и безвольно упала на брезент лежака. Только видно было, как тяжело она дышит и как тревожно, по–орлиному, горят ее серо–зеленые и круглые, как у большой птицы, глаза. Мысль о том, что у Руслана есть своя принцесса, ледяным душем окатила все ее существо. Никого она не хотела видеть рядом с Русланом. Хотела одна оставаться около него. Всегда, всю жизнь — одна она и никого больше.

А затем где–то в туманных далях ее сознания слышался хихикающий, противный голосок: «Ты же еще подросток, не набравший никакой силы. Гадкий утенок! Что ты забрала себе в голову?..»

От этих мыслей кружилась голова, Ей хотелось плакать.

На купальню с шумом и смехом ввалилась ватага ребят. На плечах спортивные сумки, на головах белые с черными козырьками шапочки. Над козырьками золотой вязью вышиты драконы.

Один из парней, обращаясь к Елене Ивановне, спросил по–английски:

— Тут свободно?

Елена Ивановна закивала головой:

— Да, да — свободно.

И ребята побросали сумки, стали раздеваться, а один из них — пожилой, с рыжей бородкой, — видимо, тренер, — велел принести лежаки. И скоро тут образовался целый лагерь. Елена Ивановна предложила своим перейти в другое место, но Маша запротивилась и только передвинула шезлонг к краю дощатого настила. Ей не хотелось уходить от ребят; она владела английским, хотела бы узнать, что это за народ и что они будут делать. Любопытство и жажда общения были ее второй натурой. Руслану тоже было интересно соседство спортсменов.

Рыжебородого звали Кадыр. Троим ребятам он показал места, где они должны находиться. Руслан понял, что это кинооператоры и им указаны три точки, с которых они будут снимать. Видимо, это команда прыгунов и сейчас они начнут заниматься. И точно: едва они разделись, тренер повел двоих на вышку.

И вот они на верхней площадке. Туда из любителей никто не забирался. По меркам мастеров вышка была не самой высокой, но достаточной для выполнения сложных упражнений.

Один из спортсменов ходил возле черной доски–трамплина, а тренер, дав им последние инструкции, спускался вниз. И вот он внизу, занял удобное место для наблюдения, и киношники изготовились для съемок. Кадыр махнул рукой, и спортсмен решительно направился к краю трамплина. Одну ногу подобрав к животу, другой толкнулся, еще толкнулся и взлетел высоко над вышкой. Красиво изогнувшись, он стал вращаться вокруг оси своего тела, а затем в середине полета сделал вращение колесом — один раз, другой и снарядом влетел в воду. При этом брызги хотя и поднялись, но их было немного, и Машеньке очень понравился его прыжок. Она втайне подумала: Руслан хотя и чемпион, но так, наверное, не умеет. Она боялась, что Руслан подойдет к тренеру и станет подмечать какие–то недостатки. И уж совсем бы она не хотела, чтобы Руслан и сам стал прыгать, поучая спортсменов, и при этом не сумел бы прыгнуть так красиво, как эти ребята.

Но Руслан именно так и поступил. Он подошел к тренеру и о чем–то стал с ним говорить. И что–то показывал руками. Кадыр слушал его внимательно. Подозвал к себе всех спортсменов и попросил Руслана повторить все, что он ему сказал. Затем другие полезли на вышку и стали выполнять то же упражнение. Машенька назвала его «шурупом с колесом».

Руслан с тренером некоторое время наблюдали прыжки, киношники снимали их, и эта работа продолжалась около часа. А тут вдруг и Руслан полез на вышку. Маша хотела крикнуть: «Тебе нельзя!», но было поздно. Руслан резво взбежал по лестницам, вступил на трамплин, раскачался и ракетой взлетел над вышкой, и сразу же вошел во вращение, а затем, пролетев половину дистанции, выписал колесо, но потом вдруг вытянулся в свечку и мягко, точно нож в масло, врезался в воду. При этом брызг за ним и совсем не было. Елена Ивановна вскрикнула от восторга, а Маша, затрепетав от радости, побежала к нему, и, мокрого, смущенного, обхватила за шею, обнимала, целовала, плакала. А он, высвобождаясь из объятий, говорил ей:

— Ну, что ты, дурочка.

Она дрожащим от волнения голосом, проговорила:

— Не болит спина, нет?.. Вот видишь, как все хорошо.

Вместе они подошли к тренеру. И тот, не скрывая восхищения, пожимал ему руку, говорил:

— Чемпион! чемпион!.. Так прыгать может только самый великий чемпион. Но скажите ваше имя. Мы хотим знать, кто вы, и можем ли мы у вас учиться?..

Потом Руслану пожимали руку другие спортсмены, Кто–то сказал, что им до такого мастерства далеко. Из деликатности никто не пытался выяснить, какое место у Руслана в спортивном мире, какая страна имеет такого великого мастера. Они были уверены, что в их кино– и фотокартотеке он не значится, и они, конечно же, очень бы хотели знать его имя. А Маша крепко держала Руслана за руку, словно боялась, что вот сейчас его захватят и куда–то уведут. Руслан же говорил им, где и как следует начинать вращение и в каком положении надо держать ноги, а особенно же ступню, при входе в воду. Затем он всем поклонился и они с Машей вернулись к своим шезлонгам.

Солнце вылетало на купол неба, становилось не по–российски жарко, — русская колония стала одеваться. Шли своим ходом к гостинице.

На большом круглом столе Петр Петрович разложил чертежи, писал какие–то формулы.

— Вы и здесь работаете? — удивился Руслан. — Но что вы хотите поправить в своем самолете? Или уж готовите новый проект, еще более смелый и совершенный?..

Петр Петрович отклонился на спинку стула, разглядывал загоревшее и даже изрядно покрасневшее лицо своего молодого друга. Спросил его:

— Вы вчера видели по телевизору, как огромный самолет, только что сделанный на Украине в конструкторском бюро Антонова, стал разваливаться сразу же после взлета? Один за другим отказали двигатели, а затем при посадке надвое разломился и корпус.

— Как же это они?.. Сырую модель запустили в производство?.. Что–то не додумали?.. Хотели, видно, без наших русских ребят обойтись? Понадеялись на свои силы.

Петр Петрович пытливо заглядывал в глаза Руслана, одобрительно, и даже как будто с восхищением удивлялся зрелости суждений молодого инженера.

— Вы верно угадали суть беды наших украинских коллег. А беда у них случилась великая. Много сил и средств вбухали они в машину, большие надежды на нее возлагали, и вдруг, при первом же испытании, такая катастрофа. Погибших, слава Богу, нет, но сам конструктор разбил голову, и ему сделали операцию на мозге. А если уж под черепную коробку хирург вторгается, — пиши пропало. Впрочем, будем надеяться на лучшее. А что до вашего замечания — вы совершенно правы. Раньше ни одна республика Империи не делала в одиночку такие проекты. У них там, на Украине, остались авиационные заводы, есть и конструкторское бюро, но математическая проработка такой сложной системы оказалась слабой. Хорошие математики у них есть, но надежные математические проработки вершат только наши, русские ученые. К нам и Америка обращается за консультацией по многим проектам, особенно авиационным и космическим. И надежная испытательная база — тоже у нас. Деталям и узлам новой системы нужна продувка на стационарных стендах, а они у нас, в России, имеются. Так вот и вышло: на свои силы понадеялись, а их оказалось недостаточно.

Петр Петрович поднялся из–за стола, потянулся:

— Стар я стал, подолгу за столом в одном положении сидеть не могу. Мышцы ног, спины и шеи затекают, разминка нужна.

Потом вновь склонился над чертежом. Заговорил с Русланом, как с равным товарищем:

— В голову мне мысль залетела, давно уж там гвоздем торчит: как бы это наш самолет так перестроить, чтобы он и на воду мог опускаться. И затем по воде словно бы катер быстроходный плавать. А?.. Как ты думаешь: возможно такое?

— Да я, Петр Петрович, технических решений таких не вижу, но в вас верю. Если вам в голову мысль залетела — так уж и добьетесь своего. Сможет наш самолет садиться на воду. И посадка его так же, как и теперь, будет вертикальной; то есть свечкой он взлетит и свечкой же опустится.

Улыбнулся Петр Петрович, головой покачал. И назвал Руслана на ты, — кажется, впервые так к нему обратился:

— Ты, Руслан, как моя Елена Ивановна. Если я скажу ей: как ты думаешь, справлюсь я с такой задачей, она тут же и ответит: справишься, справишься.

Подошел к молодому инженеру, положил руку на его плечо. Заговорил в раздумье и будто с какой–то тревогой:

— Система конструкции усложнится, а в техническом и научном мире есть закономерность такая: чем сложнее система, тем больше таит она неожиданных сюрпризов. То же случилось и с украинскими товарищами. Они громадный самолет затеяли, хотели мир поразить и рынок завоевать. Не заметили, как система их усложнилась до такой степени, которая уж других расчетов потребовала. Может быть, все известные ранее зависимости в новое качество вошли, — в такую сферу, где прежняя их суть потерялась. Система нашего самолета, если его и на воду еще сажать, тоже выйдет из рамок прежних формул. Одному мне ничего не сделать, нужно позвать конструкторов, разбежавшихся с завода, собрать группу расчетчиков. А денег–то нет на заводском счету.

— С моего счета возьмите. Есть у меня там кое–что.

— Спасибо, Руслан, но не могу я взять твои кровные, заработанные. Подождем немного, — может, посол нам заказчиков найдет. Тебе и на том спасибо, что гостиницу и еду нам оплачиваешь. А больше–то… — нет, не возьму я у тебя.

Как ветер, влетела к ним Мария.

— Руслан, к тебе пришли!

— Кто пришел?

— А тот… с рыжей бородой. И с ним еще двое. Важные такие. Внизу тебя ждут, в вестибюле.

Вышел Руслан в коридор, а с ним и Машенька идет. Гордо шагает и все вперед зайти норовит, не терпится ей привести к арабам Руслана. А он остановился вдруг, оглядел ее, точно впервые увидел, хотел было спросить: «А ты куда?», но потом вспомнил: она же английский знает. Переводчицей будет. И ничего не сказал, а даже обрадовался, что с ним Мария.

В вестибюле, развалясь в просторных креслах, сидели трое арабов. Кадыр поднялся, протянул руку, а два его товарища продолжали сидеть и лишь с любопытством разглядывали русского парня. Потом нехотя встали, поклонились Руслану и едва- едва кивнули Маше. Ее они явно всерьез не принимали и, наверное, недоумевали, зачем здесь эта девочка. Кадыр, показывая на стоявшего с ним рядом пожилого толстого господина, сказал:

— Это наш спонсор. На его деньги существует национальная команда прыгунов. Он хотел бы предложить вам должность главного тренера команды.

— Тренера?.. Мне такую роль предлагали французы, но я отказался. Там климат, а у вас жара. Мы сегодня были на озере, чуть не сжарились.

— Да, у нас жарко, но мы хорошо заплатим. Мы крутили фильмы, узнали вас: вы — олимпийский чемпион. Дважды получили золотую медаль.

— Да, это так. И если уж работать за деньги, то я бы лучше продолжал прыгать и бить рекорды.

— За рекорды дают хорошие деньги, но вот он, — кивнул на толстого…

Руслан сел на диванчик, пригласил Машу сесть рядом и, подумав, заговорил так:

— Хотел бы знать, что вы ждете от своих ребят… Ну, хотя бы через год?

Толстый вновь поклонился Руслану, сказал:

— Меня зовут Ибрагим.

— О-о! — Хорошее имя. А я Руслан.

Толстый знал его имя, кивал головой. Говорил:

— Ребята должны ставить рекорды. Не скажу олимпийские, но — рекорды. Региональные. У нас тут на Востоке тоже проходят соревнования, так вот на них — хорошо бы нашей стране выйти на первое место, а потом и на мировую арену.

Руслан тихо проговорил:

— Губа не дура.

— Что? — наклонилась к нему Маша.

— Я говорю: хорошие у него аппетиты.

Маша перевела, и Ибрагим закивал головой:

— Да, аппетиты хорошие. Мы не можем больше терпеть унижения и равнодушно смотреть, как на всех мировых соревнованиях медали нацепляют ублюдкам.

Последнее слово Маша не поняла и попросила Ибрагима уточнить свою мысль. И араб уточнил:

— Ублюдки — это по–вашему, по–русски, недочеловеки. Француз какой–нибудь или американец, который и сам не знает, какая у него в жилах кровь течет. Мы, арабы, народ смелый и могучий, и чистых кровей, потому что ни с кем не смешиваемся. А если не бьем рекорды, то это потому, что деньги не вкладываем в спорт. Я своего старика уговорил раскошелиться. Вы только скажите нам: можно из наших ребят вырастить чемпионов?

— Вырастить, конечно, можно, — вялым голосом ответил Руслан, — да только дело это не простое. Переучивать труднее, чем учить заново, а учебу с нуля нужно начинать с детского возраста, а еще лучше — с младенческого. Из ваших же ребят… одного–двух можно внедрить в десятку лучших — и это была бы большая победа. Но и труда надо будет положить немало. Лет пять придется натаскивать.

— Так вы и возьмитесь за это дело. Мы вам создадим такие условия жизни… Как шейх кувейтский будешь жить. Гарем на сто жен дадим.

— Чево–о–о?.. — воззрилась на него Мария. — Какой такой еще гарем ему обещаете?.. Он русский и никаких гаремов знать не желает!..

— Девушка, девушка! Зачем кричать стала? Скажи ему про гарем. Он же мужчина, а если мужчина, то и гарем нужен. Мы деньги дадим, хорошие деньги. И дворец купим. И ты там будешь жить. Ты еще девочка малый, но язык знаешь. Будешь и ты жить во дворце.

Руслан пытался понять смысл возникшей перепалки, но Маша ему пояснила: он гадости говорит, но сказал, что даст тебе большие деньги и будешь ты жить во дворце. Но только зачем тебе жить в таком пекле и зря мы на него время тратим.

Руслан взял ее за руку, заговорил тихо:

— Ты мне переводи все, что он скажет. Передай, что я пока не знаю, что ему ответить, и давайте перенесем разговор на завтра.

На том они и порешили: завтра встретиться в тот же час и здесь же, в вестибюле.

Руслан решил посоветоваться с Петром Петровичем. Зашел к нему вечером перед тем, как спуститься в ресторан на ужин. Петр Петрович по обыкновению сидел за чертежами. «Удивительно, как он трудолюбив и устремлен к своей цели», — подумал молодой человек, располагаясь в кресле. И уж было хотел подступиться к разговору, но увидел в глазах старшего товарища необычную озабоченность и даже тревогу.

— Вы чем–то обеспокоены, Петр Петрович?

— Мы тут сидим, попусту тратим время, а толку я пока не вижу. Посол звонит каждый день, но у меня такое подозрение, что он дурачит нас и водит за нос. Ссылается на взбалмошный характер олигарха, даже проговорился однажды, что тот будто бы и не совсем в своем уме, носится по городам и странам, а чего там ищет, неведомо. А между тем, каждый день нашего пребывания стоит денег, и мне, право, неудобно…

— А уж об этом, Петр Петрович, вам не следует беспокоиться. Кончатся у нас деньги, я снова поеду на соревнование и займу призовое место. Сейчас победителям платят еще больше. Спорт для изощренных дельцов становится полем ожесточенной битвы, и они охотятся за чемпионами. Вот и сейчас мне предлагают тренерскую работу и обещают хорошие деньги. Может, я запродамся и мы соберем конструкторскую группу для решения вашего проекта?.. А, Петр Петрович? Благословляйте меня, и я надену хомут тренера. Этак–то я больше принесу пользы отечеству, чем за кульманом, корпя над чертежами.

Барсов смотрел на молодого человека, и смотрел пытливо, словно бы желая удостовериться, серьезно ли он об этом говорит.

— А если заключишь контракт — надолго ли? И какую дадут сумму? Просить надо много. Сейчас, как я слышал, за рядового футболиста дают четырнадцать миллионов, а тут — тренер, да еще с каким титулом!

— Иной футболист и дороже стоит, а я, если уж запрягусь…

— Но на какой срок? Признаться, мне бы не хотелось расставаться с вами надолго. Привыкли мы к вам. Особенно женщины вас полюбили.

— Серьезных успехов за год и даже за два не добьешься. Тут уж лет на пять придется соглашаться. Признаться, жить в этом пекле не очень бы и хотелось, да ведь иным–то путем денег не добудешь.

Петр Петрович склонился над чертежами. Было видно, что совета он давать не станет, но и не отвергает столь заманчивый вариант решения своей проблемы. Парень верно наметил цель и будет идти к ней, не страшась трудностей и лишений. Может быть, готовя спортсменов чужой страны, он на каких–то соревнованиях повредит своим ребятам, но деньги–то пойдут на дело куда более важное.

В эту ночь Руслан плохо спал. Лежал с открытыми глазами и думал о завтрашней встрече. Никогда он так не волновался, — и даже перед схваткой с лучшими прыгунами мира сон его был крепок, а тут?.. Совестно ему было запрашивать большую сумму, но деньги нужны, слишком нужны, чтобы занижать цену предстоящего титанического труда по выращиванию чемпионов. Абсолютных чемпионов он из тех ребят, которых видел, конечно, не вырастит, но призеров… Пожалуй, может и подготовить. Надо только поставить жесткие условия: чтобы в его тренерскую работу никто не вмешивался и чтобы дисциплина среди его питомцев была железная.

С этими мыслями он и уснул.

А утром следующего дня повел разговор решительный и бескомпромиссный.

— Чтобы чего–нибудь добиться, мне нужны четыре–пять лет. И чтобы я был единственным и абсолютным командиром своей группы спортсменов. Они должны всю жизнь подчинить спорту.

Толстяк поднял руки:

— Условия принимаю.

— А теперь о цене. Сколько вы готовы мне заплатить?

Толстяк ответил быстро; очевидно, он уже переговорил со своим «стариком» и тот уполномочил его на сделку.

— Мы можем заплатить десять миллионов.

Руслан поднялся. И, уже стоя, сказал:

— Я такую сумму могу заработать на соревнованиях. Мне нужна сумма в пять раз большая.

Толстяк приоткрыл рот. И тоже поднялся. Произнести слово не решался. Руслан вежливо поклонился:

— До свидания.

Взял за руку Марию, и они пошли.

Мария, ошеломленная разговором, которого она не ожидала, и еще не успев прийти в себя, проговорила:

— Вы это серьезно?

— Что серьезно?

— Могли остаться здесь на четыре–пять лет? Но вы за это время состаритесь и вернетесь на родину с палочкой и с бородкой.

— Да, я бы постарел. И подурнел. И такая красотка, как ты, на меня бы уж и не посмотрела. Но заводу нужны деньги. И как их заработать, если не таким вот образом?

Вернувшись в гостиницу, Руслан прошел в свою комнату и завалился на диван. Он был почти уверен, что его условия будут приняты. И — не ошибся. После обеда ему позвонил Ибрагим и сказал:

— Ваши условия принимаем.

Назавтра был назначен полет в столицу. Там жили спортсмены, там же находились база и вышки, где они тренировались. И Руслан хотел было доложить об этом Барсовым, но они уже всё знали и сами пришли к нему в номер. Марии с ними не было.

— Где Машенька? — спросил Руслан.

Петр Петрович опустил голову, а Елена Ивановна в сильном волнении проговорила:

— Она заболела. Боюсь, это у нее серьезно.

— Да чем же она могла заболеть? Утром мы с ней болтали, собирались пойти загорать…

— Утром — да, была здорова, а теперь вот…

Елена Ивановна собралась с духом, заговорила громко, с тревогой в голосе:

— Мы, Руслан, не знаем, как тебе и сказать, но ее потрясла весть о твоем согласии остаться здесь на пять лет. Она при этой вести побледнела и ушла к себе. И там разрыдалась… С ней случилась истерика.

Руслан все понял и заговорил смущенно, не в силах поднять голову:

— Да что же плакать? Пусть она остается со мной, хотя бы на время — на год, два. Будет переводчицей, я ей назначу хорошую плату, а если она захочет, устрою в высшую балетную школу. Она мне говорила, что здесь, в столице, такая имеется. И еще сказала, что видела их балет — он сильно отстает от нашего. Может, она еще и в труппу попадет.

Елена Ивановна подошла к нему, взяла за руку:

— Пойдемте к ней, вы всё это ей сами скажете.

Вошли к Марии, и Руслан сел у ее изголовья:

— Эй, красавица? Не знал, что ты такая плакса. А я виды на тебя имел, хотел тебе должность переводчицы предложить. И заодно в балетную студию бы ходила.

Мария продолжала лежать, отвернувшись к стене. Украдкой концом простыни вытирала глаза, а затем повернулась к Руслану, сказала каким–то чужим строгим голосом:

— Переводчиком я к тебе не пойду, — не настолько хорошо знаю язык, чтобы принять такую должность. А вот в студию… Я и сама попытаюсь зарабатывать для папы деньги.

И повернулась к матери:

— Подняла тревогу! Ну, прилегла на часок, голова разболелась. А она… всех на уши поставила.

— Ну, ладно, — сказал Руслан. — У нас еще дел много. Завтра в столицу полетим.

И — к Барсовым–старшим:

— Хорошо бы вместе. Ремонт самолета закончен, мы его под охрану сдали. Там, мне кажется, все надежно. А?.. Хотите, и на вас билеты закажу?

Барсову эта идея понравилась.

— Но, может, нам и в ангарах столичного аэропорта место найдется? Тогда бы мы своим ходом махнули.

И он позвонил начальнику столичного аэропорта. Тот попросил назвать размеры самолета, а затем назначил цену за каждый день стоянки. Она оказалась умеренной. И наши путешественники стали собираться к полету. Сообщили об этом Ибрагиму, тот попросил и их взять на борт. Тут же поехали на местный аэродром заправлять баки, опробовать моторы. Мария осталась в гостинице. Никто не знал, какая окрыленность пришла на смену только что сразившей ее неугасимой печали. Едва удалились Руслан и родители, она скоренько приоделась и вышла на улицу покупать учебники по английскому языку и книги для чтения. Никому на свете не желала она уступать место переводчицы у Руслана. А кроме того, она мысленно составляла себе меню завтраков, обедов и ужинов, которому теперь решила строго следовать. Вспоминала советы преподавателей, их рассказы о том, как питались великие балерины Уланова, Павлова, что ела Раиса Стрючкова — ее Мария особенно любила.

Маша всерьез намеревалась возобновить занятия в балетной студии и, если у нее пойдет дело, «продать» себя и, как Руслан, отдавать деньги отцу на создание новой конструкции самолета.

Маша знала степень своей подготовки. Она была сильнейшей из последнего выпуска, но при распределении в первом же спектакле ей главную роль не дали, и она, расплакавшись, ушла из театра. Родителям же стала на себя наговаривать: я и худющая, и «деревянная», и что судьба кордебалетной бесталанницы ей будет в тягость и всю жизнь мириться с такой участью она не намерена.

Вечером они, как обычно, пошли в ресторан ужинать, и взрослые заметили, как Мария тщательно выбирала себе еду. Со словами «я сегодня не ела мясо» она заказала бифштекс и просила, чтобы мясо было мягким…

— Маша! — воскликнула Елена Ивановна, — это же ужин! Разве в вашем балетном мире принято так тяжело наедаться на ночь?

— В нашем балетном мире не любят слишком худых и тоненьких. К тому же сейчас не ночь, а вечер. Я намерена перед сном много гулять по городу.

И тоном знатока добавила:

— Двух часов хватает, чтобы любая пища встала на место и вас уже не тяготила.

— Я бы этого не сказал, — заметил Руслан, который так же хорошо знал систему питания людей, вынужденных тратить много физических сил во время своей работы.

— А я уже сказала. Вы человек пожилой, и для таких нужен режим щадящий…

Руслан улыбнулся; она не впервые называет его пожилым, а однажды даже сказала: «Вы старый», и неизвестно, чего тут было больше: врожденного кокетства или наивности, свойственной детям и юным особам. Есть же у французов такая поговорка: «Стариков не так много, как кажется семнадцатилетним». Ну, а для Марии, которой не исполнилось и шестнадцати, каждый двадцатилетний казался пожилым. Но Руслан на Машу не обижался; ответил ей однажды в ее же тоне: «Мои года — мое богатство». А в другой раз заметил: «Однако до семидесяти мне далеко». И еще говорил, что ее возраст «щенячий» и ей простительны любые шалости.

Подобные перепалки между ними случались часто.

Маша в балетной школе хотя и ростом от своих подруг не отставала, но в стайке молодых березок выглядела самой тоненькой и незащищенной. Парни всерьез ее не воспринимали, при взгляде на нее не загорались огнем желаний и вдохновений. Маша видела это каждой клеткой своего болезненно–чуткого существа и горько жалела себя, называла дурнушкой. И, может быть, оттого у нее развивалась злость и досада на себя и на весь свет; она при малейшем столкновении пыжилась, как еж, становилась колкой и раздражительной. С того же дня, как встретила Руслана, все эти свойства в ней вспучились еще более, ей иногда хотелось плакать оттого, что яркий и такой совершенный в своем сложении парень, да к тому же еще и олимпийский чемпион, смотрел на нее не только с высоты своего физического совершенства, но даже с каким–то подчеркнутым, убийственным пренебрежением. Ничего подобного, конечно, в его отношении к ней не было, но ей чудилось, что именно так он к ней и относится. В одном она не ошибалась: Руслан не видел и не хотел видеть в ней девушки, способной хотя бы чуточку понравиться. Именно поэтому она и старалась при каждом случае уколоть его и досадить.

После ужина Петр Петрович и Елена Ивановна пошли в номер, а Руслан испросил разрешения у Марии сопровождать ее на прогулке. Маша милостиво позволила и, гордая своей маленькой победой, направилась к выходу из гостиницы.

О том, как будет жить в этой стране Руслан и примет ли Маша предложение стать его переводчицей, они в этот раз не говорили.

Самолет легко преодолел расстояние до столицы, а в столице их встретил российский посол и провел в комнату для важных гостей. Здесь их ожидала группа соотечественников, среди которых был и сверхбогатый олигарх: молодой человек со склоненной набок головой, с глазами, в которых можно было прочесть то ли удивление, то ли любопытство. Елена Ивановна подумала о нем: «Странный», а Петр Петрович, которому уже приходилось встречаться с олигархами, решил, что он мало чем отличается от Абрамовича или от братьев Черных, или от юного алюминиевого короля, которого недавно засунули в красноярскую тюрьму. Самый богатый человек в Петербурге Мирилашвили — его недавно вызвали в прокуратуру и там набросили на него наручники, — тоже удивительно похож на вот этого, которого посол даже не назвал по имени. Они все молодые, и на лицах у них застыло удивление или вопрос: «Неужели это мне свалилось такое счастье — быть олигархом?..» Затем, если олигарх будет оставаться на свободе, это выражение скоро изгладится и на его лице появится печать неприступности и презрения к каждому, кто на миллиард, и даже на миллион беднее его.

Олигарх лишь скользнул глазами по лицам Петра Петровича и Елены Ивановны и стал задавать вопросы:

— Ваш самолет летает быстро, а садится на пятачок, как вертолет. Я так понимаю?

— Да, вы понимаете правильно.

— А этот ваш странный самолет может приземлиться на лед?

— Если лед достаточно крепок — может.

— А, если случится, на воду — тоже может?

— На воду не может. Для этой цели существуют специальные гидросамолеты. Но они тяжелы, громоздки, скорость их небольшая, и летать они далеко не могут.

— Жаль. Если бы самолет мог ходить по воде, я бы купил ваш завод.

Олигарх больше ничего не сказал; он вдруг потерял интерес к собеседнику, повернулся к нему спиной и направился к выходу, но в дверях остановился и еще спросил:

— Вы живете в Питере?

— Так точно, в Питере.

— И ваша фабрика в Питере?

— У нас завод. Да, он находится в Петербурге.

— А как же там летает ваш самолет? Над городом, что ли?

Барсов пожал плечами и уж хотел было что–то сказать, но олигарх вышел. За ним, точно горох, высыпалась и свита. Посол удалился вслед за ними и ничего не сказал Барсовым.

Встреча с олигархом не оставила у Барсовых никакого впечатления. Садясь в такси и отправляясь в гостиницу, где должны были поселиться Руслан и Мария, супруги переглянулись. Пожали плечами.

В гостинице их провели в прекрасный трехкомнатный номер, снятый для них Русланом. На столе лежала записка: «Мы уехали на спортивную базу. Вечером позвоню. Руслан».

Спортивная база находилась за городом и располагалась в живописном месте. Деревянный дворец с балконами по второму и третьему этажу, с видом на озеро, окаймленное вековыми деревьями, среди которых возвышались своей роскошной шевелюрой дубы и каштаны. На берегу озера, вдаваясь в него длинным прямоугольником, сверкала свежей зеленой покраской купальня и над ней четырехэтажная, устремленная в небо вышка с длинным, выдающимся на середину бассейна трамплином.

Выйдя из машины, Руслан опытным взглядом оглядел купальню, бассейн и вышку и остался доволен сооружением.

Во дворце их ждали. В небольшом учебном классе с кафедрой и школьной доской сидело две группы спортсменов: в одной группе семь молодых ребят, — их Руслан узнал: то были прыгуны, с которыми ему предстояло работать. И вторая группа — в ней было человек двенадцать, все пожилые, важные и смотрели на Руслана и Марию с нескрываемым чувством недоверия и даже неприязни. Эти, очевидно, спонсоры, хозяева, деловые люди.

Ибрагим назвал Руслана и Марию, говорил то по–английски, а то на своем языке, — и это было с его стороны не совсем вежливо.

Наступила минута молчания. Ибрагим, подсевший к группе пожилых людей, смотрел на Руслана и Марию, как бы приглашая их к разговору. И все остальные уставились на них, как на диво, слетевшее с неба.

Руслан поклонился, поздоровался, сказал, что может принять приглашение работать с прыгунами только после того, как примут его условия. Главное из этих условий — невмешательство в его тренерскую работу и железная дисциплина, которую он заведет в группе своих подопечных. В заключение сказал:

— Мне нужна неделя для испытания спортсменов и для знакомства с ними, и только после этого я подпишу контракт.

Пожилые замотали головами; им такие условия понравились. А из группы спортсменов поднялся парень с короткими усиками, — очевидно, старший из них, — сказал:

— Меня зовут Гасан, я от имени своих товарищей заверяю: мы будем подчиняться вам беспрекословно. Но нам хотелось бы знать: где мы будем жить — дома или на базе и будут ли у нас выходные?

— Жить будем на базе. Выходной — один день в неделю.

Потом задавали вопросы старшие:

— Какая будет система наказаний?

— Наказаний никаких не будет. И если уж кто отобьется от рук, поставлю вопрос о его замене.

— Как будут обеспечиваться духовные потребности: развлечения и так далее?

— Надеюсь, на базе есть свои средства и формы для развлечений. Будем выходить и в город, но только вместе и под моим присмотром.

— Но ребята должны молиться и отправлять другие культовые потребности.

— Во время спортивных занятий никаких других отвлечений не будет. Это мое обязательное условие.

И молодые ребята, и пожилые стали переглядываться, пожимать плечами, — видно, это условие не понравилось, но поднялся Ибрагим и, обращаясь ко всем, что–то заговорил по–своему и резким тоном. После чего повернулся к Руслану, сказал:

— И это ваше условие принимается.

Потом они осматривали дворец, столовую, буфет, кинозал, спальные комнаты и бильярдную. Особо понравился Руслану спортивный зал. Здесь были площадки для волейбола, баскетбола, снаряды для занятий спортивной гимнастикой.

Руслан сказал Ибрагиму:

— Прыгун в воду должен быть универсальным спортсменом и особенно хорошо играть в волейбол и баскетбол.

Затем Руслана и Марию пригласил к себе в кабинет директор дворца. Здесь был накрыт стол, и за ним разместились человек десять. Спортсменов не было, а боссы весело и с доверием смотрели на Руслана; им, видимо, понравилась программа занятий и жизни спортсменов, которую он предложил.

Поздно вечером Руслан позвонил Барсовым и сказал им, что в гостиницу они с Машей не приедут. На спортивной базе для Маши отведена однокомнатная, а для Руслана двухкомнатная квартиры, и большую часть времени они будут жить на базе; разумеется, если Маша и дальше захочет выполнять роль переводчицы. Вставать они будут в шесть часов, а уже в семь приступать к занятиям по расписанию, которое он скоро составит. Родителей это сообщение обеспокоило, но тут же они решили, что их дочь уже взрослая и распорядиться собой сумеет.

А утром, едва они успели позавтракать, к ним заявился посол Альберт Саулыч. Он был взъерошен, точно воробей на куче хлебных крошек. В кресло не садился и в глаза собеседникам не смотрел; то подходил к балкону и пытался его открыть, то возвращался к столу и поправлял скатерть. Обратился к Барсову:

— Вы хоть знаете, кто он такой, этот олигарх?

— Нет, конечно, не знаю. Олигархи для меня и не понятны, и таинственны, и я не знаю, чего от них ожидать. Хорошо, что мне не приходится иметь с ними дело.

— Вы лучше скажите не приходилось, а теперь, если вы хотите поставить на ноги свой завод, придется кланяться ему в ножки. У олигарха деньги, много денег, а без денег никакое дело не ставится. Этот же олигарх… особый! Фаня–массажист! Он так богат, что и сказать никому нельзя. Он пальцем шевельнет — и заводы разрушаются, другим пальцем поведет — и заводы возрождаются. Миллиарды! — вот что такое Фаня–массажист!

Посол подсел к столу и, повернувшись к хозяйке, сказал:

— У вас есть вино? Хорошее вино. Я бы хотел выпить.

Елена Ивановна достала из шкафчика бутылку грузинского вина «Напариули». Посол продолжал:

— Этот олигарх — невидимка. Он не станет, как Гусинский, покупать в Испании дворцы, не станет сновать из страны в страну туда–сюда, туда–сюда. Это только я знал, что он скоро будет тут поблизости. Знал потому, что у него в свите мой человек. И я не только знаю, где он бывает, но и что он замышляет.

— Но почему Фаня, и почему массажист? — не удержала своего женского любопытства Елена Ивановна.

— Фаня потому, что он Файнберг, а массажист… Одной высокой особе делал массажи. И за первый же массаж она подарила ему игорный дом в Москве. Смекаете?.. Какие это доходы!.. А потом пошла торговля проститутками и многое другое. А между тем, массажи продолжались. Он молод, недурен собой и еще в прошлом году голову набок не клонил. Это теперь он все время смотрит по сторонам, точно из–за угла кто–то выскочит и его укусит. В нем быстро стали развиваться страхи, особенно после того, как убили Галю Старовойтову. У него в свите два психолога, они через каждые три–четыре часа уводят его в отдельную комнату и что–то ему говорят. Но что это я все о пустяках. Я нашел ход к его миллиардам. Могу выступить посредником, но только вы мне… по общим правилам: восемнадцать процентов от всех сделок.

— Да, пожалуйста! Я готов.

Посол выпил две рюмки подряд, встал и протянул Барсову руку.

— Считайте, что мы обо всем договорились. Никаких бумаг, все на слово и на веру. Будет все честно — я раскручиваю дело.

— Хорошо.

— А теперь живите вы здесь в своем номере, скоро сюда прибудут юристы и технические эксперты. Далеко не пропадайте. В нужный момент я вам позвоню.

И на прощание, точно вспомнив о самом важном, поднял над головой руку:

— Самолет держите в готовности. Эксперты захотят его осмотреть и полетать на нем.

— Да, конечно. Самолет не подведет. Он у нас в постоянной готовности.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Зураб Асламбек согласился быть личным представителем Петра Петровича в восточных странах. Руслан и Маша заключили контракт на три года. Барсовы прилетели в Петербург вдвоем. Механику, ожидавшему их в аэропорту, Петр Петрович сказал:

— Снимите систему зажигания и весь электронный узел и отвезите к себе домой. Без нашего ведома никто не должен поднять самолет.

Механик был штатным работником аэродромной службы, слышал о катастрофе, случившейся в горах Болгарии или Турции, но, встретив самолет, понял, что эта была ошибка, и сделал вид, что о приключениях своего патрона и его экипажа ничего не знает. Барсовы на такси поехали домой. Но здесь их ожидал сюрприз, от которого у Елены Ивановны закружилась голова и она чуть не потеряла сознание: охранник, дежуривший в подъезде, преградив им дорогу, сказал:

— Вы здесь не живете.

— Как? — удивился Барсов, а охранник пояснил:

— Эта квартира продана.

— Но позвольте: я хозяин и никому ее не продавал.

— Раньше здесь жил директор какого–то завода, но он с женой и дочерью полетел в Иран или Ирак и там их самолет разбился в горах. Ну, а наследники тут же и продали квартиру со всем имуществом.

Елена Ивановна тихо застонала, схватилась за голову. Барсов ее поддержал и стал успокаивать:

— Леночка, не волнуйся, пожалуйста, тут явно случилось недоразумение и мы все уладим.

И повернулся к охраннику:

— Я хочу встретиться с новым хозяином.

— А этого никак нельзя. Хозяин живет за границей, а в городе у него офис. Где он находится, мы не знаем.

И потом, видя, как женщина все больше бледнеет и теряет силы, добавил:

— Хозяин сменил двери, окна и поставил подъезд на охрану. Тут был майор из милиции и сказал, что новый жилец очень важный человек и чтобы мы близко к его квартире никого не подпускали. Весь этаж будет перестраиваться. Скоро приедут турки, они тут будут работать.

Елене Ивановне и совсем стало плохо, и Петр Петрович повел ее на улицу. Здесь он поймал машину и доставил супругу в ближайшую клинику. Ей сделали укол, и врач, выйдя с Барсовым в коридор, сказал, что у нее высокое давление и сердце работает с перебоями. «Нитевидный пульс, мы дали ей две таблетки панангина».

Вызвали неотложку, и Петр Петрович повез Елену на Поклонную Гору в больницу, что была поблизости от завода. Гладил ее волосы, говорил:

— А еще летчик–испытатель! Ну, квартира, ну, вещи! Да нам сегодня Руслан переведет пять миллионов долларов — купим мы квартиру, да еще и получше. Но я и нашу отниму, а эту богатую сволочь упеку в тюрьму. Ведь он, конечно же, подделал документы и подбил за деньги милицию на эту аферу.

— Но вещи! Там все наши вещи!..

— Ах, Лена! Нашла, о чем печалиться. Да и ему не нужны наши вещи. Я вот сегодня же разыщу его, и мы все уладим. К тебе я пришлю Варвару, а сам пойду к прокурору района. Ты же знаешь, он мой приятель еще с детских лет. В одном дворе росли, в одной школе учились. Уж он–то найдет способ разобраться с мерзавцем. Ох, если бы ты знала, как я ненавижу этих людишек, которые у нас в России вдруг стали богатеями!

Из больницы Барсов поехал на завод. Прежней секретарши в приемной не было, на ее месте сидела молоденькая девица с печатью изумления и немого вопроса на лице. Она поднялась навстречу Барсову, но он, кивнув ей, прошел в кабинет. Здесь у окна стоял с чашкой чая в одной руке и пирожным в другой Андрон Балалайкин.

— Вы… в моем кабинете?

Андрон заметно смутился, не знал, куда поставить чашку, а Барсов сел на свое место и ждал ответа. Но Балалайкин молчал. И как–то странно, по–журавлиному ходил взад–вперед, будто играл чью–то роль и забыл текст. Затем не своим, а каким–то хриплым простуженным голосом залепетал, — и тоже театрально.

— Странно вы ставите вопрос! Я это я, а вы, извините…

Это вот «а вы» он произнес неприятно зазвеневшим голосом, почти прокричал. Барсов смотрел на него, как на сумасшедшего, и решительно не мог понять, почему он переселился в его кабинет и почему разговаривает как–то неестественно и нелепо. Возвысил голос:

— Андрон Балалайкин! Какого черта вам здесь нужно и почему вы корчите из себя актера?

— Я не актер, не актер… я теперь директор!

И он вскинул голову, будто показывая на люстру и приглашая Барсова посмотреть туда же.

— Директор?.. Какой директор?.. Вы же председатель совета акционеров и имели свою комнату.

— «Эй, моряк, ты слишком долго плавал. Мы тебя успели позабыть». Где–то летал, падал в горах, разбивался, и чего же вы хотите? Меня избрали директором, а вам придется снова вернуться в конструкторское бюро. Вы же были главным конструктором? Я так понимаю?..

Барсов смотрел на него ошалевшими глазами. Электрической искрой влетела в голову мысль: за время его отсутствия на заводе произошли перемены, его продали! И теперь этот… прохиндей — обладатель крупного пакета акций. Он и стал директором. Сейчас любой может стать директором. Купил же Уралмаш за мешок ваучеров какой–то базарный торговец Каха Чихвишвили. Об этом давно писали газеты. Уралмаш — это завод заводов, и его купил Каха, а ваучеры ему дал другой мелкий шаромыжник — Чубайс. И чему удивляться? Этот кошмар стал нормой жизни. А теперь и здесь, на заводе…

Тихо и вкрадчиво — тоже, как артист, — задал вопрос:

— Вы директор?

— Да, я директор. А что же плохого, если я директор? У меня опыт, я был администратором…

— Театра.

— Да, театра. Там тоже коллектив. И еще какой — артисты! — И я руководил. И вы знаете — как руководил. У нас было все хорошо, и весь город меня знал. И вы меня знали. А теперь я пришел сюда. У меня есть деньги, и я купил… Вы же знаете: раньше все решала партия, а еще больше Сталин, а теперь — деньги. У кого есть деньги, у того есть всё. А у кого нет денег… У вас есть деньги?.. Ну, вот: у вас нет денег. А чему же вы удивляетесь?.. Тут собрались акционеры и решили. А вас я назначаю главным конструктором. Это тоже хорошо. Завтра же получите зарплату. Другие не получают, а вы получите. И не как–нибудь, а сто тысяч. Сто тысяч! Это мало?..

— Да нет, не мало. Это даже очень много. Я никогда не получал такой зарплаты. М–да–а… Веселая история.

И, не сказав больше ни слова, Барсов вышел из–за стола и направился к двери. На середине кабинета остановился и еще раз посмотрел на Андрона пристальным изучающим взглядом.

— Директор, значит?..

— Если хотите, то да, директор.

— А если не хочу?

— Все равно — директор. А вам что беспокоиться? Вы тут сколько получали?

— Последние месяцы ничего не получал, а если хотите оклад мой знать — три тысячи пятьсот. В переводе на советские деньги — это сто десять рублей. Такое жалованье мы платили уборщице.

— Ну вот — уборщице, а теперь вам положим сто тысяч. Ничего?.. Сто тысяч! Вы идите домой, там будете много думать, а потом скажете: это очень хорошо. Еще бы: сто тысяч!

— Да, да, я пойду домой, только дома–то у меня и нет. Хотел бы я знать, кому вы его отписали?

— Что отписал?

— Квартирку мою. Бандитский захват произвели. Конечно же, не без вашего участия.

— Никакого захвата я не знаю. Эту лажу вы мне на шею не вешайте.

Андрон сел в кресло директора и неожиданно обрел важность, почти неприступность. Барсов хотел ему сказать, что он хорошо смотрится в кресле директора, но не сказал, а сел в кресло, стоявшее в углу кабинета под торшером, свесил над коленями голову, задумался. Мысленно говорил себе: «Это тебе Бог посылает испытание. Ведь только он, Всевышний, со своими беспредельными возможностями, мог придумать такую страшную, непереносимую пытку. А вот за какие грехи — неведомо». И убеждал себя: «Спокойно, спокойно…»

Вспомнил стихи Есенина: «Казаться улыбчивым и простым — самое высшее в мире искусство». Практичные во всем американцы говорят: «Умей не выходить из себя по поводу вещей, которых ты не можешь изменить».

Не можешь? Но позволь: кто тебе сказал, что ты не можешь изменить эту дикую, совершенно нелепую ситуацию? А рабочие, инженеры и техники?.. Многие ушли с завода, но они живут рядом, в домах, которые он строил тут же, поблизости от завода. Коллектив–то у нас — пятнадцать тысяч! Не все же они по рынкам разбрелись и мешки с капустой таскают. Позову их и скажу: братцы! Как же так у нас вышло — отдали завод этому… этим… Да где же наша рабочая гордость?..

За дверью кабинета раздался грубый мужской голос:

— Кого не пускать? Меня не пускать! Да я завод этот на плечах своих держал.

Дверь распахнулась и в кабинет влетел Тимофей Курицын, инженер, бывший на заводе начальником первого ракетного цеха.

Встал перед Барсовым, раскинул руки:

— Вот это сюрприз! Его похоронили, а он с неба упал. Наш характер, русский! И в огне не сгорит, и в океанской буче не сгинет.

Барсов поднялся, и они крепко обнялись.

А Курицын, ткнув рукой в сторону Андрона, рычал:

— А?.. Ты видишь эту бородавку! Он уж и в кресло твое уселся. Во, народ! Во все щели лезет! Он как стал директором, так меня с работы сковырнул. Благо, ему кто–то сказал: «Курицына не тронь. Убьет!» Ну, он испугался, порвал приказ.

Подошел к Андрону и схватил его за ухо.

— Ну, шельма! Рассказывай, где деньги взял?.. На какие такие шиши громадный завод откупил?

И тянул за ухо. Тот вначале застонал, а потом и закричал в голос. Вбежала секретарша. Курицын кивнул:

— Видишь, как мы твоего начальника? Ты теперь всем расскажи, пусть его на смех поднимут. А если прокурору скажет, его тогда на весь город просмеют. И я знаменитым стану. Щелкоперы сюда налетят, во всех газетах гвалт поднимут. Там теперь тоже все ваши. А они ради сенсации мать родную не пощадят!

Отпустил Балалайкина и с силой втиснул его в кресло. Тот же, поглаживая зашедшее огнем ухо, бормотал что–то невнятное. Он решительно не знал, как ему поступить. Позвать охрану — позора не оберешься, в милицию позвонить… Тогда уж точно, в газеты попадешь, а то еще и телевидение покажет. Ему–то, черту… как с гуся вода, а мне позор, хоть из города беги.

А Курицын — к Барсову:

— Поедем ко мне. Ты со своей квартирой в судебных дебрях надолго завязнешь. Мы, конечно, квартиру твою отнимем, да когда это еще будет. Я тебе всю подоплеку этой гнусной истории расскажу.

Он кивнул на Балалайкина:

— А его предложение принимай. Без тебя–то они как без рук; им как–никак, а производство налаживать нужно. Такова логика жизни. Они хоть все у нас и порушили, а жажда прибылей и банковского процента у них в кишках сидит. Новые хозяева завода сейчас цифры всякие в голове проворачивают: что да как, да сколько они найдут, а сколько потеряют. Алгоритмы разные как пасьянс раскладывают.

И, повернувшись к Балалайкину:

— Правду я говорю?..

Андрон качнулся от него, боясь, что опять за ухо схватит, и закивал: правду, правду. А Курицын, столкнув его с директорского кресла и сам в него усевшись, продолжал:

— Их власть надолго, — пожалуй, они еще лет десять кровь из нас сосать будут. За это время все распродадут, — и землю, и леса наши, и моря с рыбой, — все на распыл пойдет, а деньги по своим бездонным карманам рассуют, и уж потом только, разбухнув как клопы, станут лопаться, и смрад от них по всему свету пойдет. Их тогда дворники лопатой сгребать будут и на свалку отвозить.

И опять — к Балалайкину:

— Так я говорю?..

Андрон, оглушенный натиском и еще не придумав, что же ему делать, согласно кивал головой: так, так… Я не возражаю.

Тимофей Курицын имел характер буйный, взрывной — рабочие его любили, а начальство побаивалось. Он и во времена так называемого застоя, когда все было зажато партийной коммунистической дисциплиной и малейшая вольность могла обернуться бедой для любого работника, а слово «еврей» было, как при Ленине, под негласным запретом, по поводу вновь назначенного высшего областного начальника сказал: «Этот жидок с пеликаньим носом натворит нам бед!» И — батюшки! Что тут началось! Из райкома вышла тайная директива: исключить из партии! Но на собрании в цехе все воспротивились голосовать за исключение. Директору Барсову приказали снять его с работы — Барсов отказался, и тогда приказом министра его перевели в мастера. Рабочие, узнав об этом, остановили станки и сидели возле них до тех пор, пока приказ не отменили. С тех пор и в Москве и в городе знали: Курицына не трогай. На его защиту может подняться весь завод.

Тимофей помнил рабочих, мастеров и техников, в кругу которых он обронил свою неосторожную фразу. Вызвал одного из них и сказал: «Я не могу говорить и оглядываться, и ждать, когда за мной придут мальчики из Большого дома» — так в Питере называют Дом государственной безопасности.

И Курицын сурово посмотрел на собеседника. Тот сжался и тихо проговорил: «Я перейду во второй ракетный цех». И тут же написал заявление.

Барсов выговаривал другу:

— Черт тебя дернул за язык. Нам теперь этот… новый городской начальник будет палки в колеса ставить.

На что Курицын совершенно серьезно заметил:

— Пусть попробует! Я тогда пойду к нему, и — грязным ботинком по морде.

Барсов выпучил глаза:

— Ты это серьезно?

— Серьезно. А как же иначе с подобной сволочью? Я с ними только так — поднимаю кулак и…

Барсов откинулся на спинку кресла, смотрел на друга со страхом, почти ужасом. Повторил вопрос:

— Ты что — и в самом деле с ними так?

— С кем, с ними?..

— Ну… с евреями?

Слово «еврей» Барсов употреблял редко и, если уж принуждал кто, то говорил с опаской.

— Да, если они мне досаждают. При случае любого наглеца могу смазать.

Курицын, конечно, никогда и никого по башке не бил и по морде не смазывал, но легко и весело мог порассуждать об этом. У него была врожденная тяга, и даже страсть, все вышучивать и всех разыгрывать. И никто понять не мог, где правда в его рассказах, а где он пускает в ход свою фантазию и сочинительствует. И Барсов знал эти его жульверновские склонности, но каждый раз с тревогой думал: «Вдруг как и вправду он кулаком кого огреет?..»

Что же до евреев, то он на их счет особенно любил пофило- софствовать и попугать своего друга Барсова. И никто не мог понять эту его склонность время от времени выбросить свой гнев в адрес представителей «малого народа». И Барсов не мог объяснить такого феномена. «Жена–то у него, — думал директор, — Шрапнельцер, и сын полуеврей?.. Уж если в свое время полюбил волоокую Эсфирь, полюби и все ее племя. Ведь именно так и делает большинство русских мужиков, женившись на еврейках!»

Большинство, но — не все! Курицын относился к той породе русичей, которые и в огне не горят, а выскочив из кипящей смолы, становятся еще краше и сильнее. Породнившись с евреями и увидев их близко, узнав психологию и их общечеловеческие, а если сказать точнее, общеплеменные ценности, он все чаще задумывался о своем браке, и много нелепостей находил в нем, все больше отдалялся от супруги, и даже от сына. В нем накапливалось раздражение и недовольство собой, и это раздражение, как статическое электричество, с треском вылетало при соприкосновении с евреями.

Кто задумывался над таким явлением, тот находил и другие подобные примеры. Известно, что Есенин за короткое время переменил шесть жен евреек, и чем больше он узнавал евреев, тем яростнее выступал против них. Наконец, его решили судить товарищеским судом за антисемитизм. На этом суде он сказал: какой же я антисемит, если у меня было шесть жен и все еврейки. И дети у меня от них есть. И они, следовательно, евреи.

Другой наш знаменитый поэт Маяковский тоже, как известно, жил в гражданском браке с еврейкой Лилей Брик. И потому так же хорошо знал евреям цену. С досадой однажды воскликнул: «Все мои критики — Коганы!». А не раз, случалось, выражался еще и покруче.

Эти последние великаны русской литературы ушли из жизни рано. Не без помощи, конечно, людей, которым они так наивно и трагически доверились.

В кабинет неожиданно влетела Варя и с криком «Папа!» кинулась на грудь Барсова. Она дрожала всем телом, и плакала, и целовала отца, и прижималась к нему все крепче, словно боялась отпустить его и снова потерять, снова остаться одной в мире, полном враждебности и страхов. Барсов, поглаживая ее по волосам и целуя то в лоб, то в щеки, только теперь заметил стоящего у двери Павла Баранова, бывшего своего водителя, а ныне конструктора и близкого друга семьи, почти родного человека. Поманил его рукой, и тот подошел, обнял Барсова и тоже прижался к нему в порыве такой великой и нежданной радости.

— Андрон! — рычал Курицын. — Машину нам! Прикажи дать машину!

— Конечно, конечно. Пойдемте, я вас провожу.

Они вышли на улицу. Здесь, возле главного входа, стоял дорогой автомобиль, бронированный, с затемненными стеклами. Андрон сам открыл дверцу и предложил Барсову и его друзьям садиться. И Курицын, севший рядом с шофером, коротко бросил:

— На Литейный проспект. Там покажу дом.

Квартира Курицына была особой; она состояла из второго и третьего этажей старинного особняка с колоннами у главного входа и двумя балконами. До революции дом принадлежал адмиралу русского флота Недосекину. В первые же месяцы установления в Петрограде советской власти адмирал, страдавший болезнью сердца, заявил о своей лояльности к большевикам и вышел в отставку. Заслуженный флотоводец мирно жил со своей семьей до тех пор, пока в Петроград с мандатом особых полномочий от Ленина не приехал Зиновьев. Он приказал всем офицерам царской армии, поверившим большевикам и не пожелавшим уезжать, явиться на регистрацию. Затем их однажды всех арестовали и, как свидетельствовали очевидцы, большими партиями вывозили за город и расстреливали. Потом и семьи их где–то сгинули, а в квартирах поселились приезжие люди, главным образом из тех, кто переселялся в Москву и Петроград, а также и в другие большие города империи из еврейских местечек западной Украины и Белоруссии. На втором и третьем этаже адмиральского особняка разместилась многодетная семья шляпного портного из Белоруссии Морица Шрапнельцера. Младшая дочь этого Морица, родившаяся уже после войны от четвертой жены старого еврея, Регина вышла замуж за русского богатыря и красавца, потомственного петербуржца Тимофея Курицына и стала затем хозяйкой шестикомнатной квартиры на втором и третьем этажах.

У квартиры этой было два входа. От одной парадной двери и вручил ключи своему другу Курицын.

— Вот тебе весь второй этаж дома, живи и радуйся.

Барсов поблагодарил, но сказал, что сейчас он с дочерью поедет к жене в больницу, а вечером они приедут и будут размещаться.

Шофер любезно согласился доставить их в больницу.

Пока Барсовы, а с ними и Павел Баранов ездили в больницу, в особняке на Литейном произошли события, подобные которым все чаще случаются в России с приходом к власти демократов: здесь чуть было не лишился жизни хозяин квартиры Тимофей Курицын. Он прошел в большую гостиную на третьем этаже, где обыкновенно по вечерам собиралась компания дружков его сына Кирилла и допоздна, а иногда и до утра, устраивала попойки. Дружки тут были и теперь, и против обыкновения их было много, человек шесть. Они при появлении Курицына–старшего подозрительно притихли, все поднялись, как по команде, и уставились на него напряженными взглядами, словно давно не видели или не ожидали и были крайне удивлены его вторжением. А он сдержанно поклонился и, сказав, что зашел к ним на минутку, только за тем, чтобы взять посуду, прошел к серванту и стал доставать рюмки, тарелки. Он хотел к возвращению друзей из больницы накрыть стол и угостить их ужином. И уж, собрав все необходимое, повернулся от серванта, и тут ему в лицо прыснули какой–то влажной струей, и он задохнулся, выронил из рук посуду и потерял сознание. Но, почувствовав, что его куда–то несут, открыл глаза и увидел звездное небо. Кто–то, подхватив его за руки, тащил к металлическому заборчику балкона и уж перевалил ноги за решетку, толкают в спину… И тут мозг прояснился, он понял: его хотят сбросить. Встрепенулся, точно сазан на крючке рыбака, кого–то со страшной силой хватил кулаком по голове, и затем руки скользнули по ржавому железу ограды, и одна рука зацепилась, но по пальцам ударили бутылкой, они разжались, и он полетел вниз, но тут же руки, повинуясь спасительному инстинкту, схватились за решетку балкона на втором этаже… Тяжесть тела и на этот раз сорвала их. Однако полет замедлился. Успел заметить, что асфальта внизу не было, а был кузов машины, наполненный мешками. На них он и упал, подвернув ногу и сильно ударившись плечом о край кузова. Лежал на спине и смотрел на балкон третьего этажа. Там, прильнув к ограде и свесив вниз головы, стояли четверо. Искал глазами Кирилла, но его не было. Потом увидел, как из магазина вышли люди и среди них хозяин, «азик», как его называли. Они смотрели вверх и кричали стоявшим на балконе ребятам. Те вдруг отвалились и исчезли в комнате. И там тут же потух свет; все погрузилось во мрак, и он сам словно опустился на дно колодца. И скрылись в магазине «азик» и его люди. Голову прострелила мысль: «Сейчас подбегут и — добьют!» И где только взялись силы: он подхватился, метнулся в кусты, а затем дальше — за одно дерево, за другое. Слышал острую боль в ноге и тупую в ушибленном плече, но бежал — дальше и дальше. А когда забежал за ствол тополя, обхватил его, снова почувствовал головокружение. Было тихо, никто его не искал. И в окнах магазина и его квартиры света не было. Очевидно, Кирилл, испугавшись содеянного, убежал, а вместе с ним и его дружки–подельники. И он вновь забылся; сознание помутилось.

Очнулся от холода и сотрясавшей все тело остуды. Голова кружилась, тошнило и как–то мучительно, толчками отдавало изнутри. Он собрался с силами и, пошатываясь, пошел домой.

В ванной комнате осмотрел лицо, ушибленное плечо и болевшую ногу. На плече розовым полумесяцем запекшейся крови алела ссадина, на ноге в районе ступни вспух обширный синяк. Наладил горячий душ и долго крутился под ним, разогревая тело, подставляя голову и лицо горячим струям. Слышал, как возвращаются силы, как проясняются мысли и светлеет голова. Вспомнил, как ему под нос прыснули одуряющую дымчатую струю, — и даже парня, который к нему приблизился с газовым баллончиком, живо представил; он будто бы не был евреем, как все дружки Кирилла, но черные демонические глаза и тонкий горбатый нос указывали на его восточную природу. И стоявший рядом с ним толстенький мордатый дядя тоже был из кавказцев… «Киллеры! — подумал Курицын. — Сын нанял за десять тысяч долларов». От кого–то он слышал, что убрать человека киллеры соглашаются именно за такую сумму. Такса эта будто бы установлена по всей России. И еще подумал: «А интересно, сколько стоила человеческая жизнь в советское время? И были ли тогда киллеры?»

Барсов вернулся из больницы в одиннадцатом часу, Елена Ивановна пришла в себя и просилась домой, но врач настоял, чтобы она еще побыла в больнице два–три дня. Варвара пожелала остаться на ночь с матерью, и доктор любезно предложил ей свободную койку.

Ходил по комнатам второго этажа, оглядывал картины, старался определить авторов и ценность полотен, висевших здесь рядами на всех стенах. Вспоминал, как Тимофей, его дружок, еще студентом ухаживал за Региной Шрапнельцер, хотел на ней жениться, но Регина его домогательства отвергала. Девушка она была как девушка, ничем от других не отличалась и только одежду носила дорогую и много на ней было золота. На груди вместо кулона болтались золотые часы с бриллиантовой сыпью, на запястьях рук жаром горели массивные золотые браслеты, — и тоже с бриллиантами. Училась она средне, часто пропускала лекции, но преподаватели на нее не обижались и неизменно ставили ей высокие оценки. На их курсе учился деревенский парень, и был он очень талантлив, и товарищи ему прочили аспирантуру, но при выпуске единственную вакансию предложили Регине. И тогда какой–то институтский острослов про нее сказал: «Эта шрапнель любую стену пробьет».

Только на третьем курсе сладился союз Тимофея с Региной и они поженились.

Вскоре же умер престарелый отец Регины, и она осталась наследницей всех сокровищ особняка на Литейном. Были у нее братья и сестры, но жили они кто в Америке, а кто в Израиле. С ними она не поддерживала никакой связи, но зато часто, по три–четыре раза в год летала в Вену, где у нее жила тетя, владевшая рестораном «Русская кухня». Проговаривалась Регина: тетка была старой, все больше недомогала и просила племянницу заниматься ее делами. Богатства же особняка, и сам особняк мечтала передать единственному сыну Кириллу. Мужу говорила: «Мы с тобой старые, зачем нам все это?». Тимофей, бывая у Барсовых, удивлялся: «Какой же я старый? Сорока нет. Нашла старика!..» И еще в минуты откровения другу своему Петру скажет: «Странные они, понять не могу: живем вроде бы неплохо, не ссоримся, ничего не делим, а как дойдет дело до особняка и до всего, что в нем находится, скажет: сыну все отпишем, ему все принадлежит, так уж заведено у нас: имуществом ни с кем не делимся». И клянет Регину на чем свет стоит: «Нет, ты посмотри на них! Я один работаю, кормлю, одеваю, обуваю; шуб ей сколько понакупил, а она — все сыну отпишем, дескать, он один наследник отцовского хлама. Ну, а я‑то куда?.. На улицу, что ли, выметаться? Она скоро в Вену укатит… Там тоже у нее наследство, — теткино, тетка–то одинокая, все ей, племяннице, хочет отписать, мне и там нет места, и туда меня не зовет. Я бы, конечно, и не поехал, но ты позови, скажи что–нибудь о нашей совместной жизни, а она одно знает: Кириллу все отпишем, ему все принадлежит. Вот народ! Сколько живу с ними, а нутро их понять не могу. Чужие они!»

Барсов пошел в спальню, стал раздеваться, но тут в дверь позвонили.

— Кто там?

— Откройте — милиция!

— А я откуда знаю, что вы — милиция?

— Посмотрите в окно — у подъезда наша машина.

Барсов посмотрел: да, машина с мигалками и красная полоса по борту. Открыл дверь, милицейский лейтенант стоит, а у него за спиной сержант.

— Проходите. Чему обязан?

Лейтенант оглядел комнату, подошел к двери, ведущей в спальню, но не открыл, а спросил:

— У вас компания молодых людей была. Кого–то с балкона сбросили, не вас, случайно?

— Я только что приехал. Ничего не знаю.

— Но тут, наверное, и другие люди живут. Нам бы на третий этаж подняться.

— Хорошо, пойдемте. Туда, кажется, лестница из библиотеки ведет.

Лейтенант шел сзади, недовольно выговаривал:

— Что, значит, кажется? Вы будто здесь посторонний.

— Я и есть посторонний. Сегодня вечером на квартире у них поселился. А сейчас мы пройдем к хозяину.

Барсов не однажды бывал в этом доме, но расположение комнат знал плохо. Подолгу отыскивал выключатель, зажигал свет, но вот они поднялись по лестнице и очутились возле большой двухстворчатой двери. Барсов постучал. И в ответ раздался голос Тимофея:

— Это ты, Петр? Заходи.

Барсов сказал:

— Не пугайся, я с милицией.

Картина, открывшаяся вошедшим, поразила Барсова: Тимофей полулежал на высоких подушках, голова его была забинтована, а щеки, и нос, и подбородок обильно смазаны йодом. На кресле, придвинутом к кровати, разбросаны бинты, вата, стояли бутылки с лекарствами.

— Что с тобой? — подошел к нему Барсов.

— А… ничего. Маленькая история вышла.

Лейтенант сел за стол и вынул из кармана объемистую тетрадь.

— Я следователь районного отделения милиции Карпентер. Вот мой документ, — показал удостоверение. — Рассказывайте, что за история тут приключилась.

Тимофей повернулся к нему, повыше подтянулся на подушках, смотрел на следователя так, как смотрят малые дети на незнакомого человека. Тихо и мирно проговорил:

— А имя ваше… как?..

— Михаил Иванович.

— Странно, — сказал Тимофей и выше закинул голову, устремил взгляд в потолок.

— Что странно?

— А то и странно: фамилия Карпентер, а имя отца — Иван.

— Что же тут странного? — заговорил страж закона уже с некоторым раздражением.

Тимофей совсем понизил голос и продолжал так, будто размышлял сам с собой:

— Тут, конечно, нет ничего особенного; бывают курьезы и почище. Моя жена, к примеру, Шрапнельцер, а я, извините за выражение, Курицын, но и это не смертельно, живем же мы с ней вот уже семнадцать лет.

Курицын закрыл глаза и уж совсем тихо что–то бормотал себе под нос, а что — неизвестно. Барсов сидел на диване за спиной следователя, покачивал головой и чуть заметно улыбался. Он знал эту манеру своего друга озадачивать собеседника, особенно если собеседник был ему неприятен и он не видел другого способа показать ему свое нерасположение. Тут же к нему без приглашения явился следователь, да еще из той породы людей, которых Тимофей не любил, не доверял им и к которым ни с какими просьбами не обращался. Курицын крайне отрицательно относился к евреям, и его неприязнь часто переходила грань приличия. И Барсов, будучи директором завода и его начальником, нередко пытался урезонить товарища, просил его и даже требовал быть одинаково вежливым со всеми людьми, особенно глубоко прятать свои антипатии к людям других национальностей. Прибегал и к откровенным и не очень деликатным нравоучениям. Говорил другу:

— Ты, Тимофей, не прав в принципе. Еврей генетически запрограммирован на определенный тип поведения, он так устроен природой, а ты на него сердишься за то, что он похож на самого себя. Мы же не требуем от кошки, чтобы она лаяла по–собачьи, и не обижаемся на нее за то, что она мурлыкает, а не свистит, как соловей. Ты антисемит, Тимофей, а русским несвойственна национальная нетерпимость. Ты меня упрекаешь в незнании евреев. Я с тобой согласен, русский должен знать еврея, и для его же собственной пользы указывать ему место в нашем доме, и строго требовать, чтобы он сидел тихо и никому не мешал. И если еврей забирает слишком много воли и начинает вредить нам, я приму меры, но сделаю это спокойно, не выходя из себя. Я русский, представитель великого народа, а злобность и агрессивность чаще всего отличает зверьков мелких и слабых; слонам же и медведям эта черта не свойственна, слон, если будет суетиться, он передавит и зашибет многих тварей. Вот почему я с тобой не согласен, не могу разделять твоего святого негодования по поводу евреев. Ненависть — самая непродуктивная черта и, как ни одно другое свойство характера, несовместима с величием.

На подобные сентенции Тимофей однажды разразился длинной философской тирадой:

— Ты, Петр, интернационалист. И в этом нет ничего нового; открытость нашей души, ее доброта дарованы нам Богом. И будь мы другими, у нас бы под боком, под нашим крылышком, не гнездились бы многие народы. Но я не забываю еще и того, что я русский. И живу на земле, добытой и обустроенной моими предками. И помню божественную заповедь: доколе русским будет хорошо и уютно на своей земле, дотоле и другим народам, живущим с ними, будет также хорошо и уютно. А извечные враги России таких людей, как я, обзывают бранными словами: шовинист, фашист! Но заметь, мой друг: слова эти, точно змеиный свист и шипение, вылетают из уст людей, которым русский народ мешает. Они бы с радостью столкнули его в пропасть, а сами бы завладели всем, что создали на родной земле многие поколения русских. Такие люди, как ты, готовы закрыть глаза на аппетиты наших алчных недругов, а я за то, чтобы указать им место и предложить убираться восвояси и там устанавливать свои порядки. Если же приехал к нам в гости, и я посадил тебя за стол, то ты не клади на стол ноги и не зарься на мое богатство. Пусть не прикасаются к нашим девушкам и женам. Смешанные браки — это нелепость, это ведет к вырождению нации, к разрушению культуры и, в конце концов, к непримиримой вражде. От смешанного брака нередко рождаются дети, которые не знают, чью национальность писать в паспорте, мамину или папину. Они потом теряются от сомнений, их душа в вечном разладе, они не чувствуют национальности, хотели бы любить весь мир, но искренних побуждений к такой любви не имеют. С виду как все, а в душе хаос и сумятица.

Знаю: среди читателей моих много людей, явившихся на свет от смешанных браков. И не поверял бы я им этих печальных откровений, если бы не знал всемогущественного целебного средства для поправки их душевного строя. Средство это лежит рядом; протяни руку и достанешь. Определись с родом и племенем, не презирай никого, но возлюби в себе дух, который более всего тебе близок и надежен, возлюби землю, на которой вырос, язык, через который к тебе пришли знания и понятия всего сущего. Стань тем, кем захочешь. И борись за тех, кто тебе дорог. И тогда ты будешь подобен Багратиону или Владимиру Далю, или Жуковскому, который родился от турчанки, но стал великим русским писателем, а Багратион, умирая от ран, полученных в бою, подозвал племянника и сказал: «Будь русским!»

— Что же до меня, — продолжал Курицын, — я русский от головы до пят и готов прокричать об этом целому свету. И каждого, кто не гордится своей национальностью, я презираю.

Барсов задумывался над такими словами и подолгу не знал, что же на них ответить. А Тимофей, видя его замешательство, продолжал:

— Ты, как и все наши трусливые интеллигенты, боишься прослыть националистом. Тебя запугали диссиденты и космополиты, а сами–то они не просто националисты, а и расисты. Вот и сейчас, в эти дни, по улицам Тель — Авива ходят колонны старых и молодых мужиков в черных шапочках и кричат: «Кто родился в России, там и помирай!» Другие таскают плакаты: «Ашкенази — вон на запад!» А их противники во всю улицу развернули черную ленту со словами: «Сефарды — домой!»

— И как же их понимать?

— А так и понимай: борьба за чистоту рода–племени. Это они чистоты других народов, и особенно русского, не хотят, а за свой род вон как борются. Да и то сказать: наш садовод Иван Владимирович Мичурин пренебрег этим законом природы и стал скрещивать разные сорта яблок. Служитель церкви о нем сказал: Божий сад в дом терпимости превращает. И что же вышло у него? Где они теперь, эти яблочки–ублюдки?.. Что–то о них не слышно. У моего знакомого под Москвой на даче есть одна яблоня–пятисотграммовка — венец мичуринских опытов. Она и действительно дает плоды размером с детскую голову, но все они, эти яблоки–гиганты, внутри гнилые. Станешь есть, а из яблока коричневая жижа течет. Порченые, значит, уже с рождения. Оттого–то все народы мира крепко стоят на страже своего племени. Американцы, выбирая президента, требуют от него обнародовать всю родословную, а мы выбираем котов в мешке. Кто мать его, кто отец, какого племени супруга — нас все это не интересует. Вот и получилось, что со времени Петра Великого на нашем троне не было ни одного русского, а революция семнадцатого года затащила во все министерские палаты рыцарей Чесночного ордена: Ленин — Бланк, Троцкий — Бронштейн… А уж потом в Кремль поползла такая смесь имен и лиц, от которой Россию–матушку до сих пор тошнит. То гололобый самодур, подаривший Украине Крым, а пшеницу и рожь возжелавший заменить кукурузой; а то Брежнев со своей страстью иметь столько же орденов, сколько их было у Жукова; а уж вслед за ними на троне очутились дети дьявола: Андропов, Горбачев, Ельцин… Так что же я, по–твоему, должен умиляться такой широте русского характера? Да мне, если ты хочешь, стыдно называться русским! Уж лучше бы я родился от дикарей племени Пупси- Тупси, или бы в джунглях верхнего течения реки Амазонки с луком сидел, добычу выслеживал.

Обыкновенно такие беседы кончались истерикой Тимофея и он, сжимая до белых пятен свои пудовые кулаки, близко подступал к своему другу и рычал, как бурый медведь:

— У-у, интернационалист проклятый! Это вот такие, как ты, Россию в карман Березовскому сунули. Вы еще ответите за эту вселенскую дурь, придет страшный суд и Господь побросает всех вас на раскаленную сковородку, а черти с крючковатыми носами будут прыгать вокруг и визжать от радости.

Выпустив пар, Тимофей садился где–нибудь подальше от друга, задумывался, а потом заключал:

— Тебе, наверное, при этих моих словах лезут в голову невеселые мысли: занесло, мол, Тимофея черт знает куда. Предлагает состав крови измерять. А в людях–то за миллионы лет развития всего понамешено. Нет, Петр, не о том моя речь. В моем поле зрения категории духа, а не крови. Кажется, говорил я тебе, и не раз, как Багратион, умирая на поле боя, подозвал к себе племянника и сказал: «Будь русским!» Грузину он сказал, а не кому–нибудь другому. Теперь Сталина возьми. Державу нашу до космоса вздыбил. А тоже ведь нерусский. Горбачев же вроде бы и русский. А в историю вошел как предатель всех времен и народов. Нет, нет, Петр, ты мне расовую теорию не шей; я тебе не Геббельс. Я Тимофей Курицын, и мир обо мне узнает!.. Душу надо иметь цельную — тогда и человеком будешь. Уж говорил тебе: предки Даля вон как далеко от нас родились, а Владимир Иванович, их потомок, толковый словарь русского языка создал. Екатерина Вторая и капли крови русской не имела, а вон какие дела на нашей земле творила. Где–то слышал я, что русские женщины на тронах других государств сидели, а по делам благим их и теперь там вспоминают. Душой надо быть родным, национальным — вот что важно!

Следователь, приготовившись писать, ждал ответа на поставленный им вопрос, но Курицын продолжал лежать с закрытыми глазами и, казалось, уж забыл о сидевшем за столом офицере и Барсове.

Карпентер напомнил о себе:

— Я жду ваших признаний.

Тимофей повернулся к нему, широко открыл глаза:

— Вы еще здесь? Разве вам не ясно, что откровенничать с вами я не расположен.

— Вам придется расположиться. В вашем доме совершены два уголовных преступления: вас выбросили с балкона, а другому раскроили череп.

— А как вы узнали обо всем об этом?

— Нам позвонили ваши соседи. А когда мы приехали, то на крыльце дома увидели окровавленного парня.

— Но, очевидно, один–то этот парень не смог же меня выбросить с балкона.

— Да, тут была теплая компания, но вся она разбежалась. Вот вы теперь и должны нам рассказать, кто тут был и что у вас произошло.

— Может быть, я и расскажу, но не вам.

— Почему не мне? — удивился следователь.

— Я человек разборчивый, не всякому врачу доверяю свое здоровье. И если мне потребуется адвокат, я тоже его буду выбирать.

— Адвоката да — вы вправе выбирать, но следователя назначает начальство. Оно выбрало меня.

— А кто ваш начальник?

— Начальник отделения милиции полковник Сухоруков.

Курицын пододвинул к себе стоявший на тумбочке телефон и стал звонить в милицию.

Сухоруков оказался у себя в кабинете.

— Вам звонит Курицын Тимофей Васильевич, начальник ракетного цеха Северного завода. Я только что совершил полет с третьего этажа, — конечно же не по своей воле. От вас приехал следователь Карпентер, но я с ним беседовать не желаю. Прошу прислать другого и непременно русского…

И, не поворачиваясь к следователю, протянул ему трубку. Тот выслушал команду начальника и, обращаясь к Курицыну, глухо, с затаенной обидой проговорил:

— Сейчас придет другой следователь.

И вышел.

Барсов покачал головой:

— Ну и ну! Что ты себе позволяешь? Конфликтовать с милицией? Да они тебе живо статью пришьют.

На что Тимофей спокойно ответил:

— Вот если бы Карпентер вел мое дело, у нас бы и вышло: не они меня кинули с балкона, а я их всех повыбросил. Он, Карпентер, мастер наводить тень на плетень, из черного делать белое, а из синички лягушку.

— Но ты же его не знаешь. Вполне возможно, что он и неплохой малый и дело бы твое повел честно.

Барсов заранее знал ответ своего приятеля, но спрашивал из желания задрать его и побудить к философическим монологам. Но Курицын ответил просто:

— Это ты не знаешь Карпентера, а у меня он, слава ихнему богу Яхве, семнадцать лет под боком лежал.

— Кто лежал?

— Карпентер! Только мой Карпентер в юбке, и фамилия у него несколько заковыристей: Шрап–нель–цер! Вишь, как обозвали ее папашу, а может, и того дальше — дедушку. Язык сломаешь! Я лет десять привыкал, пока запомнил. Шрап- нель–цер! Во! — и он поднял вверх указательный палец. — Запоминай и ты, пригодится. Они пока твой завод остановили, зарплаты всех нас лишили, теперь вот из квартиры тебя выкинули. А там, глядишь, и шкуру с живого сдерут. Вот тогда и ты орать начнешь: ай–ай–яй! Шрапнельцеры проклятые! И за трубу чугунную схватишься, как я вот теперь. Азика по башке кулаком огладил.

Он поднял туго сжатый огромный кулак и повертел им, словно впервые видел и дивился силе, сокрытой в нем.

Вошли молодой офицер и доктор, пожилой, лицо усталое, а в глазах досада и нетерпение. Сел в ногах Курицына, оглядел его, стал задавать вопросы:

— На что жалуетесь, что болит?..

— Слава Богу — ничего, почти ничего, вот только лицо ободрал, да плечо ушиб, да еще правая нога болит.

Врач откинул одеяло, стал осматривать. И продолжал спрашивать:

— Как же это вы… с балкона прыгнули?..

— А так — лавры Икара не дают покоя. Хотел как и он… без парашюта. Да вот — не рассчитал малость.

— А вы, как я вижу, балагур. Это хорошо: веселый нрав тоже лечит. А кто это тому мальчику… прическу испортил?

— Виноват, доктор. Кулак у меня тяжеловат. Я живу на втором этаже, а на третьем жена моя с сыном. Жены–то нет, она сейчас в Вене у тетки гостит, а я к сыну зашел. У него на тот час пирушка была: три школьных дружка за столом сидели и два незнакомых кавказца. Ну, один из них мне под нос баллончик ядовитый сунул, и к балкону потащили. Я в последний момент и хватил кулаком по голове обидчика. Да жаль второго угостить не успел.

Курицын рассказывал, а следователь записывал. Это был светловолосый лейтенант, почти мальчик, в новенькой милицейской форме, — он, видимо, недавно вышел из училища. И когда доктор написал свое заключение, офицер поблагодарил его и попросил спуститься вниз к пострадавшему кавказцу.

А когда доктор ушел, представился:

— Я лейтенант Башмачкин. Мне приказано допросить вас.

Курицын оглядел его и довольно закивал головой.

— Вам я отвечу на все вопросы. Но прежде скажите, как это вы так быстро к нам явились?

— А очень просто: я помощник Карпентера и приехал с ним на одной машине. По его заданию мы с доктором обследовали кавказца, лежащего на крыльце вашего дома.

— Он жив, этот кавказец?

— Да, очнулся. Но голова его разбита. Мы вызвали «скорую помощь». Жить будет, и это облегчает ваше положение.

— Вот как! Я еще должен был думать, как бы слишком сильно не зашибить своего убийцу. Хотел бы я вас видеть на моем месте.

Следователь покачивал головой и улыбался. Было видно, что ему, как и доктору, импонирует веселый нрав пострадавшего. Барсов тоже улыбался; он хотя и знал Курицына со студенческих лет, но не переставал восхищаться его неистребимым оптимизмом и способностью в любой ситуации находить смешную сторону.

Курицын ему сказал:

— Пойди на кухню и приготовь все необходимое для чаепития. Мне же для смелости принеси рюмочку коньяка.

Любопытно, что Курицын почти не употреблял спиртного и был беспощаден к рабочим, которых замечал навеселе, но сейчас он хотел взбодриться, заглушить боль в плече и ногах. Он хотя и умен был, как дьявол, и неистощим на технические выдумки, но всю глубину вреда спиртного не постиг. Как и большинство людей, приписывал вину добродетели, которыми оно не обладает. Не знал он, что именно в этом коварстве и заключена сатанинская сила «веселящей» воды. И сейчас при виде рюмки глаза его заблестели, и он потянулся к ней всем своим могучим телом. И выпил жадно, одним глотком, в надежде быстрее справиться с психологическим стрессом и освободиться от физических болей.

О страданиях главных, душевных, он старался не думать: слишком они болезненно терзали сердце. Муки эти касались сына и жены. Их он потерял навсегда. Ну, Регина — та давно отпала от сердца, он привык к мысли, что она будет жить за границей, но сын… Сын хотя и ненавидел Россию, все русское, — за спиной отца, по наущению матери он искал покупателя на дом, и будто бы нашел его, потому и решил избавиться от родного папаши, и конечно же, это он нанял киллеров, — но… верить в это до сих пор не хотелось.

Расправил плечи, заложил руки за голову и, не поворачиваясь к следователю, сказал:

— Задавайте свои вопросы.

Барсов тем временем приготовил чай, поставил бутылку коньяка, но лейтенант поспешным движением отстранил ее. Стакан же с чаем он к себе придвинул, долго размешивал сахар, а затем задал свой главный вопрос:

— Кому вы мешали?

Тимофей повернулся к нему, вздохнул глубоко и долго лежал молча, словно раздумывая, стоит ли ему выворачивать душу перед незнакомым человеком. Потом негромко, и будто бы с неохотой, заговорил:

— Вам когда–нибудь попадался на дороге кошелек с деньгами?

Следователь поперхнулся, словно глотнул слишком горячего чая.

— Да нет… впрочем, да — нашел однажды, и в нем пятнадцать рублей.

— Пятнадцать — это хорошо, это уже кое–что, но пятнадцать рублей — это не пять миллионов долларов. А именно за такую сумму хотел бы купить наш дом какой–то заезжий турок. И как вы думаете, нужен я тем, кто хотел бы заполучить такую сумму?..

— Нет, вы явно им не нужны.

— Ну так вот… а вы спрашиваете.

Барсов прилег на диване, закрыл глаза и слушал нехитрую, но совершенно незнакомую для него историю. На что уж, казалось, он все знает о своем друге, но этого… Барсов не знал. Говорил ему Тимофей, и еще давно, в студенческие годы, что старый отец Регины, породивший ее в свои семьдесят лет, получил этот дом от самого Зиновьева, бывшего в Петрограде наместником Ленина, и что затем много ценных картин притащил он из музеев, — одних Кустодиевских было пять или шесть, и были тут вазы, и сервизы из Павловского дворца, и какие–то древние иконы, и даже письма Екатерины к Вольтеру, и где–то в подвале стоял токарный станок, на нем будто бы работал царь Петр… И много разных диковинных и чрезвычайно дорогих вещей хранилось в комнатах дома, и особенно в библиотеке, где Барсов никогда не был, и в подвале, закрытом на какой–то хитрый замок… Сейчас же Тимофей обо всех этих вещах молчал, но говорил об одном доме, о том, что тут рядом метро, и Невский проспект, и Московский вокзал, и каналы, и Дворцовая площадь.

— Турок он хотя и турок, а интерес свой далеко видит. И ему не столько дом нужен, сколько место, на котором он стоит, и сад, и близость двух других ветхих домиков. Он и те потом скупит, и можете себе представить, какое строительство здесь развернет. Говорят, уж архитекторы турецкие приезжали, всё тут промеряли, и то ли гостиницу строить ладят, то ли супермаркет…

Барсов слушал неспешную речь Тимофея, но, уставший за день, не заметил, как заснул, и не слышал дальнейших откровений друга. Проснувшись утром, увидел Тимофея лежащим на кровати, — он крепко спал, и на щеках его уж проступал здоровый румянец.

Прошла неделя с тех драматических событий; Тимофей все входы в комнаты третьего этажа закрыл на новые замки, друг же его Барсов с дочерью Варей расположились в трех комнатах второго этажа. Варя вставала рано, готовила еду, и они все вместе завтракали.

Елена Ивановна поправлялась, но стресс основательно подкосил ее и врачи советовали ей еще полечиться.

В воскресенье Барсовы вышли на улицу и здесь их ожидала группа заводских рабочих. Старый мастер из фасонно–литейного цеха подошел к директору, снял фуражку, поздоровался.

— Петр Петрович! На территории завода собралось много рабочих, они требуют, чтобы вас восстановили в правах директора.

— Но завод же продан. Его купили акционеры, и среди держателей акций есть и рабочие. Вы теперь все капиталисты, а у меня и одной акции нет. Я и не буду покупать их; не хочу, чтобы мошенники прятались за мою спину.

— Да, всё так, Петр Петрович, но рабочие распутали эту паутину, хотят возврата к старому. Они назначили делегацию из трехсот человек и просят вас прийти в заводоуправление и занять место в своем кабинете.

— Папк! — схватила его за руку Варвара. — Это же здорово! Пойдем скорее!

— Мы на машинах, — сказал мастер. — За вами на собственном автомобиле Петр Андреевич Соха приехал, ваш старый шофер.

— Петр Андреевич? Но он же теперь возит Андрона, нового директора.

— Возил, да вчера отказался. Говорит, не могу с этой кочерыжкой рядом сидеть. Обсыпь золотом — не могу.

Барсовы не стали тревожить Курицына и, ничего ему не сказав, поехали на завод.

Здесь перед входом в главное управление гудела, волновалась масса рабочих, — их было человек пятьсот. Завидев Барсова, они стихли, а потом стали аплодировать. Петр Петрович взошел на ступеньки, поднял руку.

— Здравствуйте, ребята! Я вам не артист, аплодировать мне не надо. Давайте решать, что будем делать?

Толпа загудела:

— Гнать в шею всякую сволочь! Они все наши деньги украли, зарплату не дают.

К Барсову подошли три парня с автоматами и в пятнистой форме. Один из них, краснея и путаясь в словах, заговорил:

— Петр Петрович, мы имеем приказ не пускать вас в заводоуправление.

— Это почему же?

— Вы теперь у нас не работаете.

— У кого это, у вас?

— Собрание акционеров избрало совет директоров, вас в этом совете нет.

Директора окружили плотным кольцом, кто–то рванул одного парня за рукав, тот оступился, чуть не упал. Из толпы раздалось:

— Пятнистые шкуры! Кого они защищают? С автоматами пришли. Бей их!

Барсов поднял руку:

— Никакого насилия! Все дела будем решать через суд. Потребуем пересмотра приватизации. Эта чубайсовская банда купила завод за бесценок. У меня есть смета строительства завода, там все цены. И стоимость оборудования. Это миллиарды, а они заплатили в казну полтора миллиона, да и то не рублей, а ваучеров.

Откуда–то подтянулись пятнистые парни, они пытались оттеснить рабочих.

— Да вы что, ребята! Меня на завод не пускать? Побойтесь Бога! Кому вы служите? Против кого идете? Да вас же…

Показал на массу рабочих, их количество все нарастало, молодые парни подошли вплотную к охранникам, кто–то предложил отнять у них автоматы, но Барсов снова поднял руку и громко прокричал:

— Успокойтесь, друзья! Они бы хотели спровоцировать потасовку, но нам она не нужна. Я поднимусь к себе в кабинет и буду разбираться с новыми хозяевами. Потом вам обо всем доложу.

И открыл дверь. Вслед за ним, отталкивая стражей, устремились рабочие. Шумной галдящей толпой поднялись они к приемной директора, заполнили весь коридор, и часть из них, самых смелых и настойчивых, прошла в кабинет директора. Барсов их не останавливал; в конце концов, они хозяева завода, им и решать судьбу и директора, и самого предприятия. Здесь тоже им встретились «пятнистые парни», и они пытались встать на пути бурлящего святым гневом потока, но их без труда отшвырнули, и они затерялись в общей массе. Кто–то вырвал у «пятнистого» автомат, другого толкнули в спину, — и в кабинете, и в приемной раздавались крики: «Шкуры!.. на отцов и братьев руку поднимают!..»

За столом директора сидел растерянный Андрон Балалайкин. Короткая бычья шея его стала еще короче, он весь сжался, испуганно оглядывал рабочих, криво, виновато улыбался. Четверо пикетчиков подняли его вместе с креслом и отнесли к двери. Здесь его ударили по голове, но кто–то крикнул:

— Братцы! Не трогайте эту гадину! Отвечать придется.

Андрон сунулся в гущу людей и пропал, как пропадает тень в лучах света. А Барсову принесли кресло, и он сел на свое директорское место. Несколько рабочих, — то были организаторы пикета, — подвели двух мужчин и женщину:

— Вот юристы с разных заводов. Андрон попросил их составить заключение.

Два юриста были незнакомы ни Барсову, ни рабочим; они, воспользовавшись суматохой, скользнули за спины людей, продрались к двери и исчезли, третья, женщина, была своя, заводская. Теперь она подавала директору бумагу, смотрела на него прямо, смело, было видно, что она волновалась, хотела бы что–то сказать, но директор читал заключение юристов. Они писали, что приватизация Северного завода произведена по всем правилам и пересмотру не подлежит.

Барсов поднял на нее глаза, укоризненно, с болью душевной проговорил:

— Полтора миллиона рублей. И вы решили…

Женщина показала место на бумаге, где значилось ее «особое мнение»: «Полтора миллиона рублей стоила заводу одна бытовая пристройка к первому ракетному цеху. Как же вам не стыдно обманывать своих братьев! А вы, приватизаторы — воры и сволочи…!»

И подпись: Юрисконсульт завода Полина Ивлева.

Барсов смотрел на нее:

— Сколько же они вам платили?

— Пятьсот рублей. Крохи, но я покупала хлеб…

— Ну, Полина, ты поступила честно. Вот что важно. Не продала душу дьяволу.

Кто–то из рабочих крикнул:

— Полина! Это наша Поля. Она — молодец. Они, мерзавцы, выкручивали ей руки, обещали большие деньги, а она… вишь как написала. В глаза им бросила приговор: дескать, одна вам цена: сволочи вы и мерзавцы!..

С дороги Барсову позвонил Андрон:

— Петрович! Ты совершил глупость: принял участие в этой бузе безответственных элементов. Они мне зашибли голову, и вам за это придется отвечать. Но я сейчас не о том хочу с тобой говорить. Ты умный человек, и зачем тебе эти хулиганские набеги? Чемпион прислал на счет директора Северного завода пять миллионов долларов. Я поступил хитро: два миллиона перевел на твой личный счет, а три оставил на счету директора. Но директор–то теперь я. А? Что ты на это скажешь? Давай поладим миром, чтобы никто не знал и эта рабочая шобла–вобла не разевала на них рот. А?.. Ты же умный человек. Два миллиона! Это тебе плохо? Да?..

Барсов хотел обложить его крепкими словами, но в последний момент решил с ним не ссориться, а пока получить эти два миллиона и распорядиться ими на пользу дела. Мирно сказал Андрону:

— Деньги прислали мне, и я требую положить на мой счет всю сумму… Не положишь — пеняй на себя. Рабочие сделают из тебя рыбу–фиш. И не только из тебя, но и из всей твоей семьи, изо всех твоих подельников…

— Семья?.. Хо! У тебя с твоими черномазыми рожами руки коротки. Ты свои уши видишь, нет? Ну, вот: мою семью тоже вам не увидеть и не достать. Она в далекой заморской стране и живет на охраняемой вилле. А ты, Петрович, если совсем не дурак, начинай со мной работать, а не воевать. И тогда тоже будешь жить на вилле, а не так, как сейчас, в коридоре у своего дружка, пьяного идиота с куриной фамилией. Запомни: воевать со мной — дело пустое, контрпродуктивное, как говорит один твой любимый политик. Кстати, тоже из наших: Киршблат его фамилия. Теперь политики все наши. Так вот, будешь несговорчив, я пришлю на завод свору юристов и батальон частной охраны. Сам же поеду туда, к своим — на горячий пляж, и буду жить, как живут все умные ребята. Они, конечно, из наших. Теперь хорошо живут только наши, да еще кое–кто из ваших, если прыгнули в тележку, которую называют рыночной. Ты всегда был умным человеком; советы директорами заводов глупых не назначали, ну, а если ты умный, то и должен видеть, где что лежит. Думай, Петрович, много думай, а я подожду. У меня время есть.

Еврей, когда у него хорошо идут дела, позволяет себе излишнюю откровенность, много говорит и бывает забавен. Барсов впервые за свою жизнь слышит признания иудея и, невольно для самого себя, заражается веселым настроением. Мощным аналитическим умом он мгновенно просчитал все за и против, понял, что в создавшейся обстановке ему нужны хорошие отношения с Андроном, и решил накинуть на него поводок и вести туда, куда потребуют интересы завода. Заговорил мирно:

— Андрон! Мы культурные люди, я понимаю обстановку, сложившуюся в России, на нашем заводе и принимаю твои разумные предложения. Но только давай играть по–честному: пять миллионов прислали мне, они мои, их выделил из своих чемпионских наш знаменитый спортсмен. Понимаю твою формальную правоту и предлагаю справедливый вариант: половину суммы оставь пока за собой, а половину переведи на мой счет. Мне нужны деньги для успокоения рабочих.

Андрон долго и тяжело дышал в трубку: Барсов выторговывал у него полмиллиона — такую уйму денег Андрон мог отодрать от себя только с кровью, но — отодрал.

— Хорошо. Сегодня же переведу на твой счет. Будет у нас поровну: у тебя два с половиной миллиона и у меня столько же. Но ты обещай: большего не потребуешь. Ты знаешь, я умею хорошо считать, и все видеть, и даже видеть то, чего пока нет, но будет потом. И сейчас я вижу именно это: мы с тобой поладим и у нас будет много денег. Ты же знаешь: нам помогает Человек из Кремля. Кстати, он сегодня будет в Питере. У него интерес к твоему дружку Курицыну. Уж чего ему сдался, этот идиот Курицын, не знаю, но Человек из Кремля сказал: мне нужен Курицын, и очень нужен. Но это не важно, я предлагаю тебе союз, и мы будем ворочать горами. Я знаю, ты не любишь евреев и про меня думаешь, что я тоже еврей. Но и это не важно. Мой дедушка говорил: ум и деньги не имеют национальности. И если у тебя нос плоский, как у поросенка, а у меня прямой и горбатый, как у пеликана — мы все равно поладим. Был бы только гешефт и наша способность считать. Люди глупы, они не понимают, что человек отличается от скотины только тем, что он умеет считать. Я вижу, что ты тоже умеешь считать. Хорошо, я сегодня же переведу на твой счет еще полмиллиона. А теперь скажи: у тебя сотовый телефон есть? — ну, та зуделка, которая всегда в кармане?.. Ах, нет. Тогда немного подожди — пять–десять минут, и тебе такой телефон дадут. Встречаться с тобой пока не собираюсь, но звонить буду. Привет!

Через десять минут к Барсову сквозь толпу рабочих продрался восточный человек, — с виду грузин или чеченец, — и подал ему сотовый телефон. А Барсов подумал: «Неужели у нас на заводе и чеченцы есть?..»

Поднялся из–за стола, вскинул над головой руку.

— Друзья! Спасибо за то, что пришли, что боретесь за наш завод. Прошу вас ходить каждый день. Зовите своих товарищей, скликайте всех, кто еще не порвал связей с цехами, своими участками — поднимайте народ, и мы будем возрождать предприятие. А сейчас прошу выбрать рабочий совет при директоре, и я дам ему конкретное задание.

Тут же был создан совет из пятнадцати человек. И возглавить его Барсов предложил Павлу Баранову. Остальных попросил разойтись по цехам и наладить там дежурство у телефонов. Членов же совета посадил за стол и приказал им составлять списки рабочих, сохранивших связи с заводом. И еще дал одно деликатное поручение: назвать начальников цехов и мастеров, кто получает от Андрона регулярную зарплату, кого рабочие заклеймили страшным словом «предатель».

За маленький журнальный стол посадил трех человек, умеющих красиво писать, и поручил им сейчас же изготовить пять–шесть плакатов с боевыми призывами к сопротивлению.

Было еще светло, когда перед входом в завод и на главной заводской аллее рабочие укрепили эти плакаты. А Барсов получал доклады: списки составлены, круглосуточное дежурство в цехах налажено.

На столе у него лежал и список предателей. Он вызвал секретаршу и продиктовал приказ о перемещении этих людей на другие должности.

Для рабочих некогда знаменитого Ленинградского Северного завода кончился период неизвестно откуда свалившегося помрачения, им в души внезапно хлынул свет энергии и воли, — они выходили из укрытий и вставали в боевой строй.

Тимофей Курицын был отставлен от цеха, но с возвращением директора получил приказ о восстановлении в должности. Сегодня он поднялся рано и спустился на второй этаж. Барсовы сидели за круглым столом и завтракали. С ними был Павел Баранов. Он протягивал Варваре пятидесятирублевый билет, но она отмахивалась, говорила:

— Не возьму я ваши деньги! Вы всегда вот так — отдаете мне последние.

Петр Петрович на них не смотрел. Ему было неловко и совестно ощущать себя человеком, у которого нет и гроша в кармане. Улетая из восточной страны, он принял от Руслана самую малость; говорил, что в Питере у него деньги есть, но никаких накоплений у него не было, а пять миллионов, переведенные Русланом и поделенные с Балалайкиным, ему не выдавали, ссылаясь на какие–то формальные трудности. Он ходил к банкиру, — им по какому–то удивительному недоразумению стал Юрий Марголис, бывший инженер–расчетчик Северного завода, — и тот ему обещал выдать деньги через месяц. В душу закралась догадка, что его дурачат, что никаких денег он не получит, но об этом он никому не говорил и уже подумывал о том, чтобы продать дачу.

Баранов принес буханку хлеба и кусок колбасы. Елена Ивановна аккуратно все разделила.

Курицын гудел трубным басом:

— Живем как бомжи! Сегодня же начну распродажу картин и посуды.

— Да кто же теперь покупает картины? — охладил его пыл Баранов. — На Невском стоят художники, на лотках матрешки, куклы, рожи политиков. И — картины. Сотни картин! И никто ничего не покупает. У меня были серебряные вилки. Вчера продал последнюю.

Зазвонил телефон. Дежурный по первому ракетному цеху, заикаясь и задыхаясь от волнения, кричал:

— Тут у склада убили азика. Набежала толпа кавказцев: шумят, бьют сторожей…

— Ладно, сейчас еду. А вы позовите милицию. Азики давно к складу подбираются. Кто–то им сказал, что внутри ракет есть детали из золота, серебра и платины.

С Тимофеем на завод поехали Баранов и Варя. Выйдя из машины, услышали резкие визжащие голоса женщин и детей. Из бокового входа в цех бежали рабочие. Курицын и его спутники подошли к складу в тот момент, когда две русские женщины, уборщица и юрисконсульт завода Полина Ивлева, с железными прутьями в руках отбивались от наседавших на склад мужиков–кавказцев. Двое захватили юриста и тащили по пролету. Курицын рванул за рукав одного кавказца, а другого двинул ногой, — и так, что тот полетел к фрезерному станку. Поля дрожала от страха и нервного потрясения. Волосы ее были растрепаны, куртка порвана.

Кто–то крикнул:

— А тут убитый!

Тимофей с Полиной подошли к лежащему на металлических листах бородатому толстому мужику. Тот открыл глаза, простонал:

— Взорвалась ракета.

И показал рукой на железный навес над входом в склад. Тимофей засмеялся: он понял все. Это по его просьбе рабочие сделали сооружение, способное повергнуть в ужас каждого, кто вздумал бы тайком проникнуть в помещение, где хранились двадцать недоделанных ракет. Висевший на дверях амбарный замок был одновременно и рычагом, высвобождавшим пудовую кувалду: она летела с высоты трех метров и со страшным грохотом ударялась о железную крышу навеса. Если же к этому добавить, что у дверей склада справа и слева аршинными буквами значилось предупреждение «Осторожно, ракеты могут взорваться!», то станет понятным состояние кавказца.

Курицын смеялся.

— Плохая ракета, если она с одним кавказцем не справилась.

Приказав рабочим охранять злоумышленников до приезда милиции, заметил:

— Слава Богу! Незадачливый чеченец или азик жив, и нам не придется за него отвечать.

Сказал Полине:

— А вам, красавица, не советую лезть в подобные свары. У них оружие, кинжалы, — сунут в бок, а что я тогда буду делать с вашей больной матерью и двумя малютками?

Полина, как юрист, обслуживала весь завод, но по просьбе Барсова Тимофей оборудовал для нее кабинет, и она уж давно прикипела к цеху и была своей, родной для всего коллектива. Курицын знал отчаянное положение ее семьи: муж спился, у матери отказали ноги, на руках четырехлетний парень Олешек и двухлетняя Зоя. Зарплату не получает, живут на пособие для детей. Тимофей помогал ей, чем мог, но теперь и у него нет денег. И все–таки — Поле надо помочь. Чем, как — он еще не знал, но что примет самые решительные меры и поможет — в этом был уверен.

Женщина чувствовала сердцем, что начальник цеха ей симпатизирует, — может быть, даже она ему нравится, — и сама втайне тянулась к этому богатырю: доброму, веселому, готовому обнять весь мир и со всеми поделиться последним. Сейчас ей было неудобно, что Курицын увидел ее в таком положении, но так уж она устроена: всегда готова кинуться туда, где нужна ее помощь. Ей еще в школьные годы говорили, что характер у нее не женский, крутой и драчливый, а ей бы хотелось в глазах начальника цеха выглядеть мягкой и нежной, то есть быть женщиной.

А банда визжала на все голоса. Рабочие оттеснили в угол цеха мужиков, женщин и детей. Детей тут была целая дюжина, и все они кричали, плакали.

Подъехали две милицейские машины и арестовали всех взрослых кавказцев, а женщин и детей отпустили.

Курицын пригласил Полину к себе в кабинет. По дороге отечески выговаривал:

— Странная вы, ей-Богу! Одна, с железякой, против такой своры.

Поля молчала. А Курицын, выпустив ее вперед и оглядев с ног до головы, покачал головой. Подумал: «Ну, была бы бой–баба, а то — так… обыкновенная».

Сказал другое:

— Вы вот там на Балалайкина напали.

— Как напала?

— А так. Особое мнение написали: дескать, сволочи они и мерзавцы. Вам потому и зарплаты нет.

— Так ведь и вам не платят. Почти все начальники цехов получают, да еще какую! А вам — не дают.

— Не дают. А все потому, что станки не позволяю продавать. И сдаваться на милость жуликов не желаю. А вы что же от меня хотите?..

Курицын остановился и смотрел на нее волком.

— А?.. Что хотите, я вас спрашиваю! Чтобы и я перед ними на колени плюхнулся?.. Ишь, юрист объявился. Законник тоже! Куда вы меня толкаете?..

Поля слышала лукавый юмор, но делала вид, что относится к словам начальника цеха серьезно. И тихо, под нос себе, проговорила:

— Сейчас все так: Русь–матушку с молотка продают. Я теперь Тургенева, и Пушкина, и прочих наших писателей понимать перестала. Зачем они так о русском народе говорили, будто он гордый, непокорный и врагу не сдается. А тут я сама вижу: и врага–то путевого нет, а так — балалайкины, да наины иосифовны, а гляди как вся заводская элита на брюхе за ними поползла. Мне теперь жить не хочется. Ненавижу я всех!

Курицын слушал ее внимательно; молодая женщина выговаривала боль, которая и ему точила сердце. На ее глазах рушились идеалы, валились в преисподнюю мечты и надежды, — и ко всему прочему прибавились унижения и страдания бедности. Шесть лет не получать зарплату! И никуда не уходит, продолжает каждый день выходить на работу, а дома больная мать и двое детишек… Тут был для Курицына феномен, который он понять не мог, мучился в догадках, пытался объяснить ее поведение и, кстати, поведение сотен слесарей и станочников, которые тоже, как и она, шесть лет не получали зарплату, но выходили на работу и что–то делали: ремонтировали станки, меняли трубы отопления, электропроводку… И при этом не ворчали, никого не ругали, и не поминали всуе Бога, попустившего все это… Какая–то библейская покорность, космическая любовь ко всему на свете и всепрощение. Да они, кажется, и на Балалайкина, захватившего власть на заводе, и на начальников цехов, продававших за гроши уникальное оборудование и гребущих за это паскудство по пятьдесят, а то и по сто тысяч рублей в месяц… — и на них смотрели с младенческим умилением и даже как будто с радостью.

Полина Ивлева была исключением, причем исключением демонстративным. Она как бы бросала дерзкий вызов всему этому сонному полумертвому царству: приходила на работу вовремя к девяти часам и, как кошка, выставляла когти при виде малейшей несправедливости; ее боялись все жулики и лукавцы, ее, как юриста, никто не хотел знать, и делали вид, что на заводе и нет такой должности. Все, кроме Курицына. Он к ней заходил в кабинет, спрашивал ее советов и нередко, незаметно для нее самой, помогал ей материально. А сейчас, ворча на нее и упрекая в неразумной дерзости, он думал и о том, что для нее не сделал, в чем не помог одинокой женщине, попавшей в труднейшие жизненные обстоятельства.

В кабинете, сидя в кресле и рассматривая Полину с нарочитой строгостью, — так, будто выбирал для нее наказание, вдруг спросил:

— А вы ведь, пожалуй, недоедаете?

— С чего вы взяли?

— Бледная вы. И темные круги под глазами.

Поля отвела взгляд в сторону, тихо и с недовольством в голосе проговорила:

— Я и совсем ничего не ем. Почти ничего.

— Как это…

— А так. Не ем и все. И вот как видите — не умираю.

И потом серьезно, с глубокой печалью:

— Человек так устроен. Оказывается, можно и так… ничего не есть. Почти ничего.

Встряхнулась, подняла голову и — строго:

— Что–то это я, расквакалась. Живем, как живет теперь большинство русских людей. Спасибо хоть, что не замерзаем, как в Приморье. Там, говорят, губернатор Наздратенко из двенадцати шахт одиннадцать закрыл. Одну шахту оставил, очевидно для отопления дома своего и загородной виллы.

— Да, это так. Его за такую доблесть министром назначили. Такая она теперь, власть у нас.

Курицын решил сменить минорный тон:

— А давайте–ка чай заделаем! А?.. Не возражаете?

И, не поднимаясь с кресла, сказал:

— Доставайте–ка из холодильника мои припасы.

Держал он в кабинете все необходимое для угощения приятелей, и даже если бы залетела к нему важная персона из министерства, а то и заезжий иностранец, — они в былые времена к нему частенько наведывались, — он и такого бы угостил с широким русским размахом. Только важные теперь заглядывали все реже, а в последние два–три года и совсем не появлялись, однако и теперь он умудрялся пополнять свой холодильник.

Поля не относилась к числу важных, а потому и не знала, где у начальника цеха холодильник. Ходила по кабинету, искала.

— Не вижу у вас холодильника. Может, он в комнате отдыха?

— Комната отдыха? Откуда ей взяться в скромном кабинете начальника цеха?

Поля оглядывала стены. Дверей в другое помещение не находила. А Курицын ликовал от тайной радости. В этом человеке сидел маленький шалун, любивший всех озадачивать, со всеми играть в прятки. И этот шалун, видимо, не покинет его до старости и будет вечно веселить хозяина, его приютившего.

Полина искала; она начинала нервничать и раздражаться, а хозяину кабинета становилось все веселее.

— Да нет у вас никакого холодильника!

— Нет холодильника? А как бы я жил без него? Как бы принимал столичных чиновников, которые во времена оные толпились у меня в приемной, а если ко мне дама залетит юная и очаровательная, как вот теперь?..

— Да ладно вам, не вижу я тут холодильника. И двери в комнату отдыха я тоже не вижу.

Курицын нехотя поднялся с кресла, подошел к стене, и она бесшумно «раскололась», расползлась по сторонам.

— Прошу, сударыня!

Поля вошла в просторную комнату, в которой не было окон, но свет автоматически включился. Роскошь обстановки ее поразила: столы, шкафы, ковер, два дивана. И — кресла. Они отличались какой–то особо дорогой выделкой. В них можно утонуть и проспать ночь или весь день.

— Ну, вот, а говорите — комнаты нет. Теперь покажу вам холодильник.

Вернулись в кабинет, Курицын сел за свой письменный стол и нажал кнопку на телефонном аппарате, который сделан по его чертежам. Справа из чрева стола выплыл небольшой ящик, сиявший синеватым титановым покрытием.

— Ну, а это вам что — не холодильник?

Через десять–пятнадцать минут они уже пили чай, и были на столе хлеб, колбаса, печенье, варенье.

Показывая на все это роскошество, Курицын говорил:

— При этом заметьте: как и все рабочие моего цеха, все шесть лет не получаю зарплату.

— Говорят, у вас жена богатая?

— Что верно, то верно, да только с жены моей, как с паршивой овцы: клок шерсти не сдерешь. Она живет у тетки в Вене, а теперь, видно, и сын туда подался.

— Вы говорите: видно. Так что же — не знаете, уехал он в Вену или не уехал?

— Представьте — не знаю. Такая у меня семейка. Шрапнельцеры! Одно слово.

Больше они на эту тему не говорили. Курицын выгреб все припасы из холодильника, сложил их в черный целлофановый мешок, сказал:

— А теперь домой, подвезу вас на машине.

Сидя за рулем, спрашивал:

— А скажите, Поля: на что вы все–таки живете?

— Поступлений у нас ниоткуда нет. Вы знаете, что мама преподавала в университете, но после того, как написала книгу по новейшей истории, по самой новейшей, то есть об эпохе Ельцина, и сказала там всю возможную правду, ей перестали планировать лекции. На кафедре она числится, но работы ей не дают. Ректор сказала, что не позволит к науке примешивать политику. На нервной почве у мамы развилась болезнь ног, она сейчас едва передвигается по квартире. Живем на пособия для детей.

— Но муж–то ваш… Должен же он помогать детям!

— Мужу самому нужна помощь. Пьет он по–черному. Все ценные вещи из квартиры перетаскал.

С минуту ехали молча, а потом Полина, словно бы спохватившись, сказала:

— Если зайдете к нам, не заводите с мамой разговоров на еврейскую тему. Боюсь, огорчить вас может.

— Это почему же?

— Не любит она евреев, больной это для нее вопрос.

— А я… по–вашему, люблю их до беспамятства?

— Не знаю, но… породнились все–таки. Сами же говорите: Шрапнельцеры.

Курицын помрачнел при этих словах, сбавил скорость и ехал так, что все его обгоняли. Поля, сама того не желая, коснулась самого больного места в душе Тимофея. Женитьбу на Регине он считал трагической ошибкой молодости. Регина оказалась чужим, чуждым и даже враждебным человеком. Она отравила всю его жизнь, превратила в пытку и заслонила своей черной тенью весь мир и, главное, любовь к женщине. Кого бы он ни встретил, в каждой видел сатанинское начало, одну только способность возражать, осмеивать, выставлять все в черном свете. Он только в последние три–четыре года, когда она стала от него отдаляться, потеплел душой к женщинам, чутко улавливал доброту и нежность, наслаждался внешней красотой. Полина пришла из института на завод, и Барсов попросил поместить ее в цехе. Стояла перед ним юная, веселая, с горящими васильковыми глазами. Не назовешь красавицей, а свет изнутри идет такой, что можно обжечься. Барсов сказал: «Ты там того, не смущай молодую даму. Она замужем». Он не смущал, но смущался сам. С Региной в то время уж совсем отношения разладились, он на женщин теперь смотрел по–иному, с едва осознанным, но глубоко волновавшим его интересом.

— Да, да — вы правы, этот факт печальный из моей биографии не вычеркнешь. И так же справедливо, что мужики, породнившиеся с евреями, не любят антисемитских разговоров, зверем смотрят на каждого, кто хоть на грамм их «недолюбливает». Мозг и душа у этих людей помрачнены, они готовы отдать весь мир, и мать, и отца, и род, произведший их на свет, лишь бы только слова худого не сказали о евреях. И людей таких большинство, — их, пожалуй, из сотни девяносто девять экземпляров наберешь. И только уж очень высокие души, только сердца честные и великие вначале думают об Отечестве своем, о народе, государстве, а уж потом о тех, с кем они породнились. Но нет, Поля, я хоть и породнился с этой бесовщиной, но сам–то бесом не стану. Народ свой любезный, мать-Россию на поругание никому не отдам. Землю, меня породившую, беречь буду, и все, что на ней копошится, в лупу рассмотрю и отсортирую, что на пользу ей идет, а что и во вред. И всему вредоносному бой объявлю беспощадный. Вот такая моя философия.

Дом, в котором жила Полина, стоял напротив Торжковского рынка — красивый, семиэтажный, с балконами, выходившими на шоссе. Курицын вытащил из багажника черный мешок с продуктами.

— Тяжеловат. Если позволите, я донесу до вашей квартиры…

— Почему до квартиры, а разве к нам не зайдете? Мама будет рада.

Курицын пожал плечами:

— Боюсь… озадачить. Нежданный гость…

— Было бы странно — приехать и не зайти. Вас не только мама моя, Ирина Степановна, но и дети знают. Я им часто рассказываю о большом и добром дяде, который мне во всем помогает.

Неловко было Тимофею, но он согласился, и вот они в квартире, и их встречает Ирина Степановна, еще молодая женщина с палочкой, и рядом с ней малыши: Олег и крошка Зоя. Они выглядывают из–за юбки бабушки и будто бы застыли при появлении на пороге квартиры незнакомого дяди. По их глазам, изумленно распахнутым, и синим, как майские полевые цветы, можно судить о степени удивления, и любопытства, и ожидания какого–то чуда — и оно непременно должно сотвориться, но чудо не сотворяется, а интерес к незнакомому дяде все нарастает.

Поздоровавшись с хозяйкой, назвав себя, Курицын наклонился к ребятам и поманил к себе девочку. Она, протянув ручки, пошла к нему. Тимофей поднял Зою и прошел с ней в комнату, куда его приглашала Ирина Степановна. Олег, обделенный вниманием, не смутился и не обиделся, а последовал за гостем, стараясь занять позицию как можно ближе.

— Ну, а теперь давайте знакомиться. Меня зовут дядя Тимофей, и я работаю вместе с вашей мамой. Вы были у нас на заводе?..

— Не–е–т!.. — дружно и весело признались ребята.

— Не были?.. Странно! А мне казалось, я вас видел. Ну, хорошо. Тогда мы обязательно там побываем. Я заеду к вам на машине, и, если позволит бабушка, мы все вместе поедем на завод. И там вы увидите станки, на них рабочие вытачивают разные части машин.

Когда Курицын говорил все это ребятам, бабушка и мама были на кухне и приготовляли еду, иначе они бы, наверное, сильно испугались, услышав такие речи. Но тайна не могла сохраняться больше одной минуты; как только была обещана возможность побывать на заводе, они тут же побежали на кухню и стали там прыгать и кричать:

— Мы поедем на завод, на завод!..

Бабушка и мама все поняли: Ирина Степановна встревожилась, а Полина, укоризненно взглянув на Тимофея, качала головой:

— Они же еще маленькие. Ну, Олешек — ладно, а Зоя–то.

— А что Зоя? — развел руками Курицын. — Девица вполне самостоятельная. Как–нибудь заеду за вами, и я им покажу, где мы работаем. Был бы я педагогом, я бы с ребятами и вообще так разговаривал… как со взрослыми. Мы напрасно думаем, что уж такие маленькие дети и не могут интересоваться взрослыми делами.

Женщины накрыли на стол, и они пили чай с печеньями, конфетами, а посредине стола красовалась большая и дорогая банка кофе. Удивительно, что малые дети, давно не видевшие ни конфет, ни печенья, ели молча, важно, как будто бы у них и не переводились сладости. И еще поразило Тимофея: дети сидели молча и не мешали им беседовать. А беседа, едва началась, так тотчас же и соскользнула на политические темы. Как во время войны говорят только о войне, так и ныне все разговоры принимают характер политических. Страна, народ, государство, — и непременно, о тех, кто творит в нашем доме все беды.

— Мне Полина подарила вашу книгу «Черная полоса русской жизни». Читал ее и удивлялся, как это вы, женщина, осмелились бросить правду в глаза владыкам мира?.. Мужики боятся, а вы…

— Да, к сожалению, такой вот мужик пошел в наше время, всего боится, — согласилась Ирина Степановна. — Впрочем, если говорить об интеллигенции, то она и раньше стояла на коленях и покорно кланялась всякому, кто был повыше ее. В университете меня, как историка, не принимали всерьез. А еще Эразм Роттердамский заметил: «Победителем становится тот, кого не принимают всерьез». Ну, вот — я им и выдала.

— Так и они тебе выдали, — сказала Полина.

— Ну, что ты, доченька! Отношение начальства для ученого ничего не значит. Кто и как к нему относится — это дело десятое. Меня из седла вышиб тазобедренный сустав, а будь он на месте, пошла бы в другой институт.

Она машинально тронула рукой торчавшую возле нее палку.

— А что врачи говорят? Можно ли его поправить? — спрашивал Курицын.

— Можно, конечно. Нужна операция, да она две тысячи долларов стоит.

— М–да–а… Это деньги, — согласился Курицын. И тут же оживился: — И то ведь верно: деньги — дело наживное. Сегодня их нет, а завтра… глядишь, появились.

— Мне и дочка говорит: ты, мама, подожди, я заработаю.

Ирина Степановна показала на диван, где лежали клубки шерсти, недовязанные кофты, юбки.

— Вон она, наша работа. Вяжем мы с ней, — в другой раз и ночами сидим, да только рукоделие это плохо покупается. Денег–то у людей нет, а богатые — те в парижах, да в лондонах одеваются.

Олег подошел к балконной двери, посмотрел вниз и крикнул:

— Мама! Там на лавочке папа лежит! Позови его!..

— Нет, нет — это не папа. Ты ошибся.

И повела его к столу. А он расплакался:

— Папа! Я не ошибся. Он и вчера там лежал.

За столом возникло замешательство, и Курицын стал прощаться. На улице он проходил к машине мимо лавочки, на которой лежал молодой мужчина, — видимо, пьяный. Курицын растолкал его:

— Твою жену Полиной зовут?

— Да, а что такое?

— Ничего. Я начальник ракетного цеха Курицын. Поедемте со мной. Дело к вам есть…

— А выпить будет?

— Выпить? Найдем. Питья у меня хоть залейся.

Взял его под руку, повел к машине. Через двадцать минут они входили в квартиру Курицына.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ехали медленно. Владислав Кубышкин привалился к углу заднего салона, таращил пьяные, покрасневшие глаза на зеркальце, в котором, покачиваясь, рисовалось суровое, почти жестокое лицо Курицына. Владислав знал его по рассказам жены, подозревал в нем соперника и — ненавидел. Но сейчас он ехал с Тимофеем и старался понять, зачем это он запихнул его в машину и куда везет. На минуту в душе ворохнулся страх: уж не прикончить ли решил? Но мысль эта как мимолетно мелькнула, так и погасла. Не преступник же он?.. Человек солидный и в городе известный.

Почему–то эпитет «известный» все объяснял и успокаивал. Кубышкин — музыкант, он еще недавно был лучшим скрипачом симфонического оркестра, ждал присвоения звания Заслуженного артиста России, да вот… сошел с круга.

Курицын, не поворачивая головы, громко сказал:

— Пьешь–гуляешь?

Кубышкин вздрогнул:

— Милостивый государь! — мотнул головой, — мы с вами чаи не распивали и, кажется, на брудершафт…

— Еще чего захотел! Чтобы я, Тимофей Курицын, создатель ракет и лучших в мире вертолетов… с пьянчугой — на брудершафт.

Кубышкин сник, уронил на грудь голову. Смутно и как–то медленно проползла мысль: «А и черт с тобой! Лишь бы выпить дал».

Он за несколько месяцев бомжевания привык к оскорблениям, грязным ругательствам в свой адрес — притерпелся. Закрыл глаза, дремал. Но Курицын прорычал:

— А кто играть будет?.. Скрипку, небось, пропил?..

— Скрипку?.. Нет, цела скрипка. Ее Полина спрятала.

Бессмысленно смотрел в затылок Тимофея. А потом под нос себе пробормотал:

— Спрятала Полина. И хорошо. Я скоро в оркестр вернусь.

И снова вскинул голову, громко проговорил:

— Я же прима! В первом ряду сидел. И если дирижер оркестр благодарил, он мне руку пожимал. Мне! — слышите?..

— Слышу, слышу. Я тоже когда–то… А теперь вот… без зарплаты сижу.

Подъехали к парикмахерской. Тимофей раскрыл дверцу:

— Выходи!

— Куда?

— Выходи, говорю!

Дернул за руку приму–скрипача, повел в парикмахерскую. Усаживая в кресло к молодой девушке, сказал:

— Видите, какого прелестного клиента я вам привел. Он — артист! Постригите его и побрейте так, как он пожелает.

— Да, да, — поднял руку Кубышкин. — Я все скажу: где убрать, а где оставить. Вот эти патлы срежьте, но так, чтобы шею не обнажать.

Пока его стригли, он протрезвел и к машине уже подходил твердым шагом. И дверцу открыл сам, и всю остальную дорогу на дома смотрел. Ехали по Литейному, а он эти места хорошо знал.

В дом зашли со стороны третьего этажа, и дверь за собой Курицын закрыл на замок, ключ от которого был только у него. А когда поднялись в квартиру, Тимофей прошел в библиотеку и там запер на замок дверь, ведущую в комнаты второго этажа. Владиславу показал ванну и потребовал, чтобы тот хорошенько помылся.

— Грязь подвальную смой основательно и заруби на носу: бомжовской жизни пришел конец, ты в тот вшивый и вонючий мир больше не вернешься.

И в ванную принес новые трусы и майку с изображением эмблемы Северного завода: «Белый медведь и парящий над ним вертолет». И полотенце махровое, и мыло душистое. А через минуту еще и красивую рубашку, и джинсы, и куртку самой последней моды. Это все он взял из гардероба сына. И подумал: «Кирилл уж сюда не вернется. Милиция объявила его в розыске».

Кубышкин с наслаждением подставлял свое тело под горячие струи воды, чувствовал, как из него вылетают остатки хмеля, и думал, что это с ним происходит и уж не во сне ли он?.. Вот сейчас проснется, а по стенам мокрого подвала подтеки канализационных вод, в углу сидит грязная компания и разливает по стаканам дешевую ядовитую водку. Но нет, будто он наяву стоит под теплым живительным душем и вдыхает аромат клубничного мыла, а затем и розового шампуня. Голову моет тщательно, как бывало перед тем, как идти на концерт. И затем трет и трет истосковавшееся по горячей воде тело. Ему хорошо, ему очень хорошо, и он хотел бы долго–долго продолжать это блаженство. Но долго мыться ему не дают. Неожиданно вошел Курицын, взял у него мочалку, намылил ее и грубо повернул Кубышкина лицом к стенке. Начал тереть спину. И тер ее так, будто хотел содрать кожу — до жжения, до боли. И, сунув в руку мочалку, сказал:

— Продолжай!

Потом они сидели за столом, и на тарелках у них лежал черный хлеб, и к чаю не было ни варенья, ни сахару. Кубышкин вопросительно смотрел на хозяина, хотел бы сказать: «Выпить? Вы же обещали?», но не спросил, а съел весь хлеб.

Пришел Павел Баранов, принес колбасу, творог, сметану, молоко и два батона белого хлеба.

— Откуда берешь? — спросил Курицын не то с радостью, не то с раздражением.

— Манная с неба валится.

Курицын стал кормить Кубышкина. А потом принялся звонить по телефону.

— Это директор Русского музея? У меня в квартире есть три картины, которые еще накануне войны взяты вами на учет. Хотел бы их вам сдать… Под расписку, конечно. Ну, а плата? Причитается мне за них что–нибудь?.. Ах, самая малость? Ну и черт с вами! Присылайте людей.

И потом, как бы размышляя сам с собой, говорил:

— Шрапнельцер, конечно, не церемонился, брал их из частных собраний безо всякой платы. Все было по Ленину: грабь награбленное, или по Протоколам сионских мудрецов: имущество принадлежит гоям временно, придет час и мы его заберем. Шрапнельцер забрал у гоев — и не только картины. Но я не Шрапнельцер. В музеях–то нынче смотрителям залов по триста рублей платят; на хлеб и на квас не хватает.

Работники музея приехали минут через сорок. И забрали картины, и составили акт, выписали документы — всё честь по чести. И дали деньги — пятьсот долларов.

— Это вам за хранение.

— О!.. Да это же целое состояние!..

Затем Курицын упаковал две фаянсовые, отделанные бронзой и позолотой вазы, выгреб из посудного стола серебряные ножи, ложки и вилки и, подавая их Баранову, сказал:

— Сдай все это за любую цену.

Кубышкин ходил по комнате, заглядывал то в одно окно, то в другое. Жажда выпить становилась нестерпимой, и он не знал, куда себя деть.

— Поди выпить хочешь? — спросил Курицын, читая газету и не поворачивая к нему головы.

— Да, надо бы.

— Убью!

— Не понял, — остановился посреди комнаты Кубышкин.

Курицын показал кулак:

— А вот — трахну по башке, тогда поймешь. Ишь, чего вздумал: водку жрать! Да ты хоть знаешь, какую отраву пьешь? Ее азики в подвале соседнего дома делают. Смешивают технический спирт с водой и разливают по бутылкам. Дерут с вас деньги, покупают в Питере квартиры и плодятся, как кошки. Об этом–то хоть знает твоя пустая башка?..

— Знаю, слышал.

— И — пьешь?

— И пью.

— Ну, и дурак.

— А вам–то что за дело? — сорвался на крик скрипач.

Курицын отложил газету, поднялся с кресла и, сжав пудовые кулаки, двинулся на Кубышкина. Тот не на шутку струхнул и пятился к двери.

— Мне что за дело?.. Мне?.. А за чьи деньги тебя, сволочь такую, десять лет учили в школе, а затем пять лет в консерватории? Не я ли и не мои ли товарищи по цеху горбатились на таких слизняков, как ты? А кто народу долг будет отдавать? А?.. Кто, я спрашиваю? А не такая ли мразь, как ты, и как все дружки твои, пьянчужки, Россию без боя вонючим демократам отдали?.. Кто Родину–мать защищать будет?.. Кто? — я спрашиваю!

Курицын замахнулся кулаком, и Кубышкин присел на колени. С ужасом смотрел он на разгневанного богатыря и серьезно верил, что сейчас тот шарахнет его кулачищем по башке. Сникшим голосом залепетал:

— Ладно, ладно, я, чай, не совсем… сошел с круга. Понимать способен… Только вы того… бить меня не надо.

Курицын схватил его как щенка за ворот куртки, приподнял с пола и швырнул на диван. Музыкант трясся всем телом, выставлял вперед руки. Он, живя на улице, обитая в подвалах и подворотнях, не однажды получал зуботычины и пинки, — боялся, как бы этот… с такой огромной силищей не заехал ему по физиономии. «Вот тогда, — трепетал он, — уж верно конец придет».

— Что вы от меня хотите? — просительно лепетал скрипач.

Курицын вернулся в свое кресло и снова взялся за газету. Потом вдруг отшвырнул ее и, страшно вращая глазами, басом прогудел:

— Пить больше не будешь. Ни капли. И пока не станешь человеком, не поклянешься перед иконой, жить будешь вон в той комнате. И на улицу — ни шагу! Будешь играть на скрипке, набирать форму. Поди все ноты вылетели из башки, и пальцы одеревенели — по восемь часов в день работать будешь. А потом — в оркестр отведу.

Долго молчал Кубышкин. Заговорил тихо, робким голосом:

— Скрипку мою Полина спрятала. Не даст она мне ее, скрипка итальянского мастера, дорогая.

— Попроще найдем. У тебя товарищ был в оркестре?

— Он и сейчас есть. Костя Орлов. И другие приятели есть. Меня в оркестре уважали.

— Уж не за то ли, что пил больше всех? Давай телефон Костин.

Кубышкин назвал телефон, и Курицын тотчас же позвонил. Кричал в трубку:

— Что же вы за человек такой — друга в беде бросили! Ага, вы даже не знаете, кого. А Владислава Кубышкина. Или уж он и не товарищ вам? А если товарищ, что ж его одного на улице кинули? Ах, вон что — спился он?.. Да что это вы говорите такое? Как это при друзьях, при жене и детях человек может спиться? Да он уж который месяц капли в рот не берет. У меня он живет и к конкурсу скрипачей готовится. Хочет Валерия Климова побить. Вот только скрипки у него нет. Приходите сейчас к нам и скрипку захватите. Пропьет? Как это скрипку, на которой Паганини мир изумлял, и пропить можно? Да вы что говорите–то, мил человек? Иль не музыкант вы и не разумеете, что есть инструмент для вашего брата? Сейчас же несите скрипку, и Владислав будет играть по восемь часов в день. Вы же на нашей улице живете. Берите скрипку и — айда к нам!..

Едва положил трубку, внизу раздался звонок: настойчивый, нервный, будто в доме случился пожар. Курицын спустился к выходной двери и в глазок увидел трех крутолобых амбалов. Они были в длиннополых черных пальто, без головных уборов и все коротко по–боксерски стрижены.

— Чего надо? — грозно прорычал Тимофей и протянул руку в угол коридора, где у него на всякий случай стоял обрезок чугунной трубы.

— Открывайте! К вам гость из Москвы прилетел.

— Какой еще гость?

К двери придвинулся амбал и тихо проговорил:

— Кранах Спартакович Пап.

Курицын удивился. Пап? Бывший сменный инженер, его подчиненный. Он стал такой фигурой — у него в приемной министры толпятся. С чем это он пожаловал?..

— Пусть сам подойдет.

— Его автомобиль за углом дома стоит.

— Пусть подойдет, а иначе убирайтесь ко всем чертям. А будете ломиться, железной трубой по башке схлопочете. К тому ж и пистолет у меня есть. Убирайтесь!..

Амбалы удалились, а вскоре в их сопровождении появился Кранах. Голова большая, лохматая, уши торчат лопухами. Идет быстро, лицо запрокинуто, плечи вразлет. «Батюшки! Гонору–то сколько!..» — смотрел на него в дверной глазок Курицын.

— Тимофей Васильевич! Чего трусите? Открывайте.

Проходя в коридор, Кранах невнятно бубнил:

— Питерцы с ума посходили. Боятся всего.

— Не всего мы боимся, а бандюг, которых вы, демократы, по всей России расплодили. В Питере каждый день по шесть- семь человек гибнет.

— Но вы–то, как помнится мне, не робкого десятка.

— И вы, как помнится, без охраны жили, а теперь вас целый взвод на руках носит. По всей–то России два миллиона парней в частных охранниках состоит, — народ обворовали, а теперь боитесь его. Такое вот королевство на Руси построили. Однако суд над вами грядет, возмездие по пятам ходит.

— Встречаете меня так, будто я смену плохо отработал.

— Ну, да ладно, чем обязан милости такой, собственной персоной ко мне пожаловали?

— А если я просто так… начальника прежнего повидать захотел?

— Хватит трепаться, Кранах лукавый. Будто я вас не знаю. Еврей без смысла и выгоды по земле не ходит.

— Опять еврей! Говорил же я, что не еврей, а вы — знай свое.

— Не евреев нынешняя власть наверх не зовет, а вас вон как вознесли! С чего бы это? Киргиз–то или хохол им не нужен, а русский — тем более. Русского духа вы как черт ладана боитесь. Так что и возражать нечего. Ельцин вас клеймом пометил, чины да деньги вам раздал. А мне на лоб тоже печать поставили: русский ты, так и сиди без зарплаты. А полторы тысячи рабочих моего цеха на улицу выбросили. Такая вот благодарность от вас, евреев, глупому русскому народу вышла. Семьдесят лет кормили, холили вас, в институтах учили, а вы пинком под зад своих благодетелей.

Медленно поднимались по ступенькам, и Курицын беззлобно, но чистосердечно выговаривал свои обиды. Артист он был, этот Курицын, и до крайности смелый и открытый человек. Для него не было ни дворника, ни министра; он правду–матку любому в глаза лепил.

Зашли в комнату и расселись вдалеке друг от друга: Кранах у окна в кресле, и так, чтобы на его лицо не падал свет, а Курицын в углу дивана. Смотрели друг на друга с нескрываемым интересом, и даже с изумлением, и тайным вопросом — Курицын: «Зачем же ты пожаловал, демократ лохматый?», а Кранах: «Удастся ли мне уломать тебя, медведь нечесаный?»

Учились они в разных институтах; Кранах будто бы и не закончил образования, а каким–то образом диплом себе схлопотал, но слушок об этом пополз уже в то время, когда человек со странным именем Кранах Пап был назначен сменным инженером первого сверхсекретного ракетного цеха. Курицын хотел учинить расследование, но «волосатые руки» нажали на директора завода, и Барсов усмирил Курицына. Дело решили «утопить во времени», то есть замять. Но к самым большим секретам Кранаха не допускали. А тут случилась демократическая революция, и глупые ленинградцы выбрали новую власть: мэром города стал университетский профессор–пустомеля с собачьей фамилией и явно выраженным иудейским челом. И вскоре, как по мановению джинна, перестали финансировать все заказы для армии, а рабочих военных заводов выставили на улицу. Папа позвали в Москву, сделали большим начальником, — настолько большим, что летает он теперь на персональном самолете и сопровождает его целая свита. Вчера по телевизору Курицын смотрел, как Папа встречал на аэродроме губернатор. «Батюшки! Да уж наяву ли все это?» — думал Тимофей и хотел спуститься на второй этаж, рассказать Барсову, но решил не портить ему настроения.

Курицын уставился на Кранаха, а тот, как всегда бывало, не выдерживает его прямого взгляда и покачивает расширяющейся книзу стриженной под машинку бородой. Сейчас в нем ничего нет от важной персоны; наоборот — он весь как бы сжался, чувствует себя виноватым и перед своим бывшим начальником смущается больше, чем раньше, в бытность свою инженером, когда он, бывало, докладывал Курицыну о происшествиях в его смене и не мог толком объяснить, как и почему случились те или иные неполадки. Кранаха часто показывали по телевизору; Курицын смотрел на него и диву давался: важный как Папа Римский и смотрит на собеседников так, будто милость великую каждому отвешивает. Здесь же сник, беспокойно сучит глазами и сжался, словно ждет удара. «Видно, уж очень я тебе понадобился», — думает Курицын, продолжая оглядывать гостя с интересом, но без всякого почтения.

По обыкновению, Пап прячет левую руку, на которой три пальца срослись, и он этого небольшого уродства еще с детства стесняется. В школьные годы ребята хватали его за руку и кричали: «Глянь! У него ласта, как у дельфина!..»

Была у Папа и еще одна странность: разноцветные и чуть раскосые глаза — левый глаз серо–зеленый, а правый с желтизной и даже при свете солнца отливал цветом мокрого кирпича.

— Чем могу быть полезен вашему превосходительству? — гудел, как соборный колокол, бас бывшего начальника.

Кранах вдруг вспомнил, кто он есть, отклонил назад сильно поседевшую голову, сверкнул правым кирпичным глазом.

— А где ж Регина? Говорят, она за границей?..

— Она гражданин мира, ее родичи по всей земле раскиданы. Вот теперь в Австрию подалась. У нее там тетка отелем владеет. Будто бы наследство оформляет. Глядишь, и я скоро в вашу гильдию перейду — богатым стану. А пока то… вчера ложки продал. На хлеб денег не было. Нынче, слава Богу, и чаем вас напоить могу. Русский человек живуч и на выдумку горазд; вы его со свету решили сжить, а он, вишь, извивается, как лещ на крючке. Ваши пророки говорят, что на этот раз уж не поднимется Россия, сгинет русский народ. Ну, я теперь книжки по истории читаю, а там примеры нахожу: было уж с нами и не такое, и родичи ваши, хазары, не однажды верх над нами брали, а русский народ во все времена — изловчится как–то и шею свернет захватчикам. Я вот и теперь думаю: как бы вам, хазарам нынешним, шею сломать. И ведь найдем такое средство. Не я найду, так другие. Я вот газету вчера на Невском купил и в ней про митинг московских студентов прочитал. Резолюцию они приняли. Хотите послушать?

И, не дожидаясь согласия, стал читать:

«Митинг москвичей на площади Суворова

21 января 2001 г.

Участники митинга считают необходимым:

1. Выразить протест засилью евреев в российском правительстве и средствах массовой информации.

Россия — это не Израиль.

2. Отделить от России северокавказские республики, и, прежде всего, Чечню, оставив за Россией исконные казачьи земли, осуществив взаимную репатриацию Русских в Россию, а кавказцев на их истинную родину, и закрыть границу.

3. Ходатайствовать перед Генеральной прокуратурой о возбуждении уголовного дела по факту геноцида Русского народа.

4. Признать приватизацию в России как еврейскую финансовую аферу века, в результате которой Национальное богатство Русского народа путем мошенничества присвоено еврейской мафией.

5. Добиваться депортации евреев из России.

Участники митинга

Резолюция принята единогласно».

В раскрытую дверь библиотеки крикнул:

— Владислав! Иди–ка сюда.

С книжкой в руках вошел Владислав: в белой рубашке, чистый, причесан.

— Вот тебе сотня — сходи в магазин, купи чего–нибудь к чаю. Да не очень транжирь деньги. Мы на эту сотню неделю жить должны.

— Но вы же начальник цеха! — удивился Кранах. Начальникам цехов мы везде платим.

— Да, начальник, но станки демократам не даю продавать, так они меня измором взять хотят. А я не сдаюсь. У меня вон в шкафу серебряная посуда лежит, — от шрапнельцеров осталась, так я ее продаю.

Кранах сидел и, видно было, никуда не торопился. У него, конечно, было к Тимофею дело, но вот какое? — Курицын не знал. Подступился к гостю с вопросом:

— У вас, конечно, дело ко мне есть, выкладывайте.

Кранах набычился, уперся взглядом в собеседника, будто удар хотел нанести. Заговорил потвердевшим голосом:

— Да, Тимофей Васильевич. Есть дело. Такое уже дело — важнее не бывает.

Минуту собирался с силами, затем выдохнул:

— Пятьдесят ракет у нас оставались, как они?

— А так — залегли на складе готовой продукции. Не нужны теперь. Американцев вдруг друзьями назвали — и вертолеты наши, и барсовский самолет уникальный на свалку угодили. А уж что до ракет, мы их будто бы и стыдимся теперь. Лежат, родимые. А завод остановлен. Пятнадцать тысяч людей мастеровых на рынках пробавляются. Азикам да чеченцам помогают. Квадратное таскают, круглое катают.

Говорил, а сам думал: «Понадобились, значит. Ну, ну, посмотрим, что вы нам за них готовы заплатить. И почему это ты ко мне обращаешься, а не к Барсову и не к Балалайкину?..»

Владислав вернулся из магазина, и вместе с ним пришел товарищ со скрипкой. Выложил продукты, до копейки вернул сдачу. Курицын демонстративно на глазах у Кранаха деньги пересчитал, бережно в кошелек сложил. А про скрипача подумал: «Молодец! Не сбежал». Отослал друзей в библиотеку, а Кранаха пригласил к столу.

— Шесть лет зарплату не получаю, а места своего не оставляю. И многие рабочие еще держатся. Всё ждем, когда вы нахлебаетесь нашей кровью, демократы вшивые!

Кранах кисло улыбнулся. Знал манеру Курицына резать правду–матку, не обижался. Пододвигая чашку с чаем, сказал:

— А я не демократ. И никогда им не был. Я патриот, меня кое–кто даже красно–коричневым называет.

Курицын покачал головой:

— Ну и ну! Вы–то патриот? Да вы из племени тех, кто ни в Бога ни в черта не верит. У вас один бог — золото! И, между прочим, не я об этом говорю, а ваш главный папа бородатый Карла. Почитай его статью в энциклопедии о еврействе.

— Ну, ладно, Тимофей Васильевич. Ты опять за свое: еврей да еврей. Антисемит ты, Курицын. Раньше таким не был. Рассказывал же тебе, как в детстве подошла ко мне одна тетя и стала расспрашивать: чей да как зовут? И национальность какая? А жили–то мы в Татарбунарах на юге одессчины, там много национальностей понамешано. Так я ей и сказал: «Папа мой гагауз, мама молдаванка, а я — русский». Ну, вот — а ты все меня за еврея числишь.

Они как–то незаметно для обоих перешли на ты.

— Ну, да ладно: дело давай решим: «Незабудка» твоя понадобилась, приставка электронная к ракетам средней дальности.

— Что тебе известно о «Незабудке»? Приставка эта — мое детище. Никому я о ней не докладывал и докладывать не собираюсь. И устройства этой приставки никто не знает — даже мой друг и директор завода Барсов.

— Положим, что это так. Но Кранах Пап такие уши имеет, которые слышат и то, что не говорят, а только в мыслях держат. Что же до приставки твоей, то тут уже и тайны никакой нет; ты однажды проговорился: дескать, твоя «Незабудка» и среднюю ракету в самую могучую нашу ракету превратить способна — в ту, что американцы Сатаной называют. Ну, а дюжину средних ракет, как ты помнишь, мы королю Зухану продали. Они у него целехонькие в подземных бункерах лежат, и их никто не боится. А вот если в каждую из них «Незабудочку» вставить… Слышишь, какими деньгами тут пахнет?..

— Положим, деньгами тут запахло, но кто же нам позволит вооружить Зухана такой ракетой? Ее, «Сатану», Америка как огня боится. И от нас требует, чтобы мы избавились от нее, то есть разоружились, а если ее Зухану… Да тут и вся ваша кремлевская рать на уши встанет. Она–то больше дяде Сэму служит, чем России.

— Всё так. Все верно ты говоришь, Тимофей. Лучше всякого дипломата расклад сил слышишь. Но Кранах затем и сидит в кремлевских палатах, чтобы дальше президента видеть. Вашему заводу нужны деньги, вам, как изобретателю, тоже они не помешают. Ну, а мне… Пусть достанется самая малость.

— Ладно, Кранах. Выкладывай начистоту свой план. Да говори яснее — что я должен делать?..

Кранах не спеша поднялся, заглянул в дверь, ведущую в библиотеку, прикрыл ее плотно, а затем кивнул Тимофею, приглашая его сесть на диван. И заговорил тихо, почти шепотом.

— Завод запустим на полную мощность. И тебя, и Барсова одарим, как это умеют делать на Западе. Зеленых получишь побольше, чем ваш земляк Алферов получил с дипломом Нобелевского лауреата. Что ты на это скажешь? А?..

Курицын откинулся на спинку стула, устремил на гостя взор младенца — немигающий, изумленный. «Вот какая нелегкая тебя принесла! Видно, большие деньги сулит тебе моя ”Незабудка“», — думал Тимофей.

— Но что вам известно о «Незабудке»?

— А все известно. Что ты знаешь, то и нам ведомо. Наладил ты ее для взрыва ракеты на дне морском. Там, на глубине, вспучит она первую волну, затем вторую, третью… Этакий гидродинамический эффект, способный вздыбить миллионы тонн воды и со скоростью экспресса устремить их на морской порт, где стоит полсотня боевых кораблей, или на прибрежный город, и слизнет его, как корова языком, а на его месте образуется пляж первоклассный — место отдыха для туристов. Филадельфия встретится или Нью — Йорк какой–нибудь, и на его месте чистенький песочек останется. Если, скажем, Космический полигон имени Кенеди — и на его месте песочек. Ну, так как мои уши?.. Способны они услышать то, что ты скрывал от всех — и даже от жены своей Регины Шрапнельцер?

Кровь бросилась в голову при имени Регины. Тимофей вспомнил, как однажды в минуту семейных откровений поведал жене о своем открытии. И сказал, что тайна «Незабудки» лежит в глубинах термо– и гидродинамики и что никакие институты не докопаются до этой тайны.

А Кранах продолжал:

— А?.. Что ты скажешь о моей способности слышать то, о чем не говорится, видеть то, что не видят другие?

— Говорилось, говорилось о тайнах открытия. Знаем мы, откуда ветер дует. Ну, да ладно, Кранах ушастый. Но представить–то ты можешь, что натворит ракета, превращенная в «Гогу — Магогу»? Пол — Америки на берегах океанских сгрудилось. Как же это можно сотворить зло такое?..

— А бомба водородная? А нейтронная?.. А та же «Сатана», что ради маскировки по лесам кочует? Или, может быть, нет у нас всего этого? И у Америки нет?.. Полноте блажить, Курицын! Да сейчас во многих странах гигантские секретные центры в поте лица создают новые поколения оружия — страшнее всех сущих. Да у тебя в кармане лежит такое оружие. Соглашайтесь, и я начну операцию икс. Будет тебе встреча с королем Зуханом, учинишь там испытание «Незабудки», и вот тебе решены все проблемы вашего завода и твои собственные.

Курицын сверлил взглядом бегающие глаза Кранаха и не мог понять его тайного замысла. А ну–ка получи такое оружие Зухан, что он сделает со своим извечным врагом Израилем? О братьях–то своих кровных помнит Кранах или нет?

Впрочем, чего Тимофею думать о них? Акулы враждебного мира уж вплотную подступились к уничтожению русского народа. В год мы убываем на миллион. Три тысячи человек в день гибнет. И только потому, что демократы ослабили армию и выпустили вперед Америку.

Кранаху сказал:

— Хорошо бы, конечно, завод на ноги поставить, да чьи заказы–то будем выполнять? Я ведь ракеты со своей приставочкой только нашей армии могу вручить. В чужие–то руки и за гору золота не отдам.

— У армии нашей пока нет денег, а продадим Зухану твою «Незабудку» — и деньги появятся.

Курицын все глубже проникал в тайны предлагаемого гешефта и про себя думал так: «Он–то, еврей, конечно, в денежных расчетах силен, и все ходы далеко спланировал, но и я, русский Тимофей, не лыком шит. Попробую–ка обвести вокруг пальца хитрющего Кранаха.

Заговорил так, будто гешефт ему показался заманчивым:

— Ракеты средней дальности на складе в нашем цеху хранятся, — как ты помнишь, полсотня штук мертвым грузом залегла. Так, может, мы ее и без приставки продавать начнем?

— Э, не–е–т, ракета нужна только с «Незабудкой».

— Много ли их понадобилось?

— Шесть. По две ракеты в каждую страну. Да дюжину приставок для Зухана повезешь.

— А что это за страны, хотел бы я знать.

— Ирак, Иран и — Югославия.

— На такие страны соглашусь, но лишь после того, как все цеха завода, и в первую очередь два ракетных, заработают. И еще условие: чтоб меня не торопили. «Незабудка» недоделана, для ее доводки все конструкторское бюро нужно восстановить, бригаду слесарей–лекальщиков и два цеха на соседнем заводе «Светлана» оживить. Дел будет много. Нужны финансы.

— Ладно, ладно, Тимофей. Деньги будут, да только ты меня не дурачь. «Незабудка» готова, у меня информация верная. А деньги поступят через неделю. Законные, из бюджета.

— Только на таких условиях я и готов работать. А что до сведений, которые тебе на хвосте принесла Регина, так — лапша у тебя на ушах, а не сведения. Ты же сам хотя и работал со мной рядом, а дел моих знать не мог, потому как я их глубоко прятал. Приставка — плод труда большого коллектива. Вот распался он, и «Незабудка» села на мель. А еще тут проработки математические нужны. Ученых надо вновь собирать, — и не каких–нибудь, в ранге профессоров, академиков.

Курицын умышленно сгущал краски, знал он, с кем имеет дело, не хотел, чтобы за ним охотились; одиночку–изобретателя и выкрасть могут, и так запрятать, что света белого не увидишь. Заранее выторговывал себе свободу жить и никого не опасаться.

— «Незабудку» мы, конечно, до ума доведем, но для этого завод восстанавливать надо. А кроме того, испытательный стенд нужно строить заново. Заказчик–то, он гарантии потребует, ему ракету в деле покажи. Годок, а то и другой придется ждать.

— Так и порешим. Завтра с Барсовым обсудим финансовые дела. Всю же технологию и само производство я от имени правительства поручаю тебе. Зарплату положим особую. Телефон мой знаешь, звони в любое время. Открою тебе секрет: дело наше будет на контроле — там, на самом верху.

И Кранах, точно Наполеон, вскинул над головой руку.

Тимофей провожал его до машины.

Деньги на счет завода стали поступать через неделю. В цеха возвращались рабочие. Им выплачивалась зарплата, но два с половиной миллиона долларов — из тех, что прислал Барсову Руслан, банк не выдавал. Курицын гудел как соборный колокол:

— Придушу Марголиса! Как только встречу, прихвачу вот этой и — крык! — шею сломаю.

Барсов представлял, как Тимофей обнимет банкира и станет душить. Тревожился: Курицына и на это хватит. Серьезно спросил однажды:

— Ты что, в самом деле можешь… придушить?

Курицын не повернулся к нему и на вопрос не отвечал. Смотрел на свои новенькие, только что купленные ботинки, шумно, как будто для еще большего устрашения, дышал. Затем поднял на друга умные, большущие, как у совы, глаза. С интонацией тепла и сердечности проговорил:

— Нет, конечно. Зачем же я так дешево подставляться буду. О другом моя забота: как довести до ума приставку. Хотел бы такую ракету армии своей подарить, чтоб уж вероятного противника она до смерти напугала.

— Кого ты в противниках числишь?

— А тех, кто завтра замахнуться на нас вздумает. Друзей–то у нас, как сказал однажды царь Александр Третий, раз–два и обчелся. Армия да флот — вот наши друзья.

Умнющий он человек, этот Курицын. Любил его слушать Барсов. И нередко задумывался о щедрости природы, наградившей Тимофея и физической силой громадной, и столь же недюжинным умом, и разносторонними талантами. Много институтов и научных центров разрабатывали «Сатану», многих денег каждая такая ракета стоит, а он умудрился и ракету средней дальности без особых затрат в самую могучую превратить. Да еще и снабдил ее способностью «обтекать» любое препятствие, так что пусть теперь создают свое ПРО американцы, а он уж оставил с носом и эту их будущую систему.

Прошла неделя, денег руслановых по–прежнему нет. Балалайкин редко бывает на заводе, прячется от Барсова. Юра Марголис куда–то уехал. Почему он теперь банкир?.. — такая же загадка, как и то, что Балалайкин — хозяин завода. Много странностей принесли с собой демократы. Ну, ладно: стал банкиром, так по–честному исполняй должность. После революции семнадцатого года банками заведовали полуграмотные местечковые жидки, налетевшие с юга Малороссии, но и они как–то управлялись. Эти же… Вот теперь, говорят, Марголис улетел в Испанию. Без него деньги Барсову не выдают. Он снова, как уже много раз бывало, как–то незаметно перешел на иждивение жены своей Елены Ивановны, а где она берет деньги?.. Вот и сегодня полный бак его «Волги» горючим залила. От старого времени оставались друзья, связи — кто–то и как–то выручал их. В сущности, они были бомжами. Без квартиры, без денег — бомжи, конечно.

Курицыну в банке сказали: «Деньги на ваш счет перевели, но и вам выдать их до приезда Марголиса не можем», на что Тимофей спокойно заметил: «Подожду несколько дней, а там уж берегитесь: ракетой по вас шарахну!»

Продолжал выгребать из шкафа ложки–вилки, кормил Кубышкина, ссужал деньгами Барсовых — что поделать? Тяжелый удар нанесла им судьба, и не только им, а и всей России. И все же дух не сломила. В нокаут русский народ не свалился, он, как боксер на ринге, крепче сжимает кулаки, копит ненависть. Ведь было же в истории, было не раз, когда его загоняли в угол, и он, казалось, уж погибал, но затем каким–то чудесным удивительным образом вдруг сбрасывает с холки своих врагов и устремляется дальше по пути истории.

Курицын сдал на комиссию дворцовую вазу — ждет деньги, но Барсову ждать нечего. Если уж его деньги попали в карман Марголису, выдрать их потруднее будет, чем голыми руками и без инструмента построить самолет.

Барсов больше не может жить без денег; кто–то ему сказал, что Марголис в Испании гостит у знакомого олигарха и будет там жить несколько месяцев, и Барсов решается на отчаян- ный шаг: будет продавать дачу — последний уголок, где может укрыться от дождя и холода. Двадцать пять лет он обустраивал, холил и лелеял свой дом в поселке Солнечном на берегу Финского залива, но делать нечего — придется продавать.

Ничего не сказал жене и дочери, не стал их волновать, после завтрака поехал в Солнечное.

Удивительным образом была устроена психика Барсова; он из любого положения находил выход, в любых обстоятельствах видел свет и радость, — даже в драматических, и, казалось бы, отчаянных. Вот и сейчас он испытывал прилив энергии, какого–то необъяснимого энтузиазма. Ну, продам дачу, куплю небольшую квартиру, она потом отойдет Варе, а на оставшуюся часть денег они будут жить.

На оставшуюся часть? А она, эта часть–то, будет у него?.. Сколько он получит за дачу? И сколько стоит сейчас небольшая двухкомнатная квартира?..

Почему–то верил, что часть денег у него останется. Иначе, на что жить? Нельзя же так бессовестно эксплуатировать Елену и Тимофея.

Ехал он небыстро, смотрел по сторонам, размышлял. Раньше, когда у него был водитель, он сидел в заднем салоне и думал о заводских делах. Их было много, этих заводских дел, так много, что и засыпая, и ночью, когда сон прерывался, он думал о них, все о них, заводских делах. Сейчас же, хотя завод и оживал, но не проходила боль, оставшаяся от катастрофы, душа оледенела, он походил на человека, которого всего избили до синяков, все отшибли и тело потеряло чувствительность. Искрами автогенной сварки вспыхивали мысли, но эти искры были не живыми, холодными, как бенгальские огни праздничных фейерверков.

Одно томило душу: что же будет с Россией, с русским народом, который стал так стремительно вымирать? В газете он прочитал: в Петербурге каждый год умирает в пять раз больше людей, чем рождается, но население города прибавляется за счет инородцев.

И еще печалила дума: как будут жить его родные, горячо любимые люди — Елена, Варя, Маша, если он, их надежда и опора, не поднимется с колен, не оправится?..

Снова и снова пытался осмыслить свои первые шаги при власти демократов. Все заводы города — из сферы военно–промышленного комплекса — потеряли заказы, деньги на счетах предприятий каким–то образом растаяли. У всех на устах затрепетали слова «шоковая терапия». Люди в ужасе. Ходят по цехам завода и не могут понять, что с ними произошло. Не получают зарплату, им говорят: «Идите в бессрочный неоплачиваемый отпуск». И многие пошли, — кто на рынки, кто в порт на обработку грузов, но куда пойдет он, директор завода? «Умные люди» шепчут на ухо: у тебя дворец культуры, административные корпуса — сдавай в аренду, продавай отдельные здания, и даже цеха. У тебя тысячи станков, уникальные прессы, гидравлические молоты, автоматические линии — продавай!

Другие директора сдавали, продавали, деньги растекались в узком кругу. И власть таких директоров одаривала щедро. Про одного директора сказали: «Месячная зарплата у него семьсот тысяч». И это в то время, когда учитель, врач получали по полторы тысячи, пенсия равнялась семистам рублям. А директору — семьсот тысяч! В тысячу раз больше. Барсов спросил:

— Зачем же ему так много?

«Умного» такой вопрос не смутил. Сказал просто:

— Денег много не бывает. Мало — да, бывает, а много — нет.

Но Барсов не унимался:

— И все–таки — семьсот тысяч ведь?

И тогда «умный» приоткрыл завесу:

— А охрана? Он тридцать человек держит. И каждому две тысячи — вот уже шестьдесят тысяч. Охрана — это армия. На случай бунта какого, а не дай Бог восстания, он тридцать штыков поставит, да другие директора, а их сотни. Вот и задавят любых смутьянов.

Да, сотни. И это только директоров. А еще банкиры, фирмачи, посредники, да тайные, темные структуры… У них охрана–то и покруче будет. Вот оно, куда силушка народная перетекла. Недаром старый иудей Монтефиори еще триста лет назад сказал: «Дайте мне деньги, и мне неважно, какое будет правительство».

Не все директора предали свой народ. Директор соседнего Радиоэлектронного завода, приятель Барсова, отказался продавать здания и станки, так у него вечером, когда вся семья смотрела телевизор, в квартире произошел взрыв, разметавший не только квартиру, но и два подъезда дома. Дрогнул тогда Барсов — снаряд–то рванул в его квадрате, но и все равно: на подлость и предательство не пошел.

Он не пошел, а вот другие пошли. Директора заводов, ректоры институтов, академий. От кого–то слышал высказывание Ивана Солоневича: «Русская интеллигенция есть самый страшный враг русского народа». Не поверил, считал такое обвинение клеветой, но теперь сам видит: предает свой народ интеллигенция. На заводе две тысячи семьсот инженеров и техников, а связи с цехами сохранила сотня, другая. А если посчитать рабочих, не покинувших производство, то тут процентов тридцать будет. И редкий получает зарплату, остальные исправно и вовремя приходят в цеха, что–то делают, охраняют станки, помещения. Поразительное явление! Приезжают иностранцы, узнают об этом, и — не верят. А и в самом деле! Как это так? Работать и ничего не получать. И еще транспорт как–то оплачивают.

Приехал на дачу, а тут его ждала неприятность: сосед, построивший кирпичный особняк в тылу барсовской усадьбы, поставил металлический забор на цементных тумбах, прихватил метра два его, Барсова, земли. В прошлом году справа от его участка строился арбузный барон Петербурга, — так его называли строители, — и он тайком оттяпал у Барсова три метра правой стороны, а теперь вот и этот… Из двенадцати соток земли у Барсова осталось соток восемь. Он–то ладно: тогда махнул рукой и сейчас стерпит, — не заводить же конфликта с соседями! Но вот приедет Елена. Как бы не подняла шума. Больше всего не хотел бы Барсов ссориться с соседями. Тогда и дача будет не в радость. Недаром в русском народе бытует поговорка: выбирай не дом, а соседа.

И все–таки, неприятно. В тыльной стороне участка весело журчал ручеек, теперь он оказался у кавказца. Ветхий деревянный заборчик Барсова нагло передвинули за ручей. Можно бы, конечно, поднять шум, потребовать переставить забор, да ведь наверняка тут все промерено, утверждено техником–смотрителем и за взятку составлен новый земельный план. Только суд может пересмотреть дело, а в суд Барсов не пойдет. Нет, не станет он трепать нервы из–за таких пустяков.

Прибрался в большой комнате, в спальне, в кабинете, стал варить кашу. И тут к нему пожаловал сосед, поселившийся в прошлом году. По рассказам строителей, он «держит в руках» всю торговлю арбузами в Петербурге и имеет с каждого арбуза десять рублей. Сомневался Барсов, но строители уверяли: «Он сам нам рассказывал». Видно, прихвастнуть любил. Они, кавказцы, хвастуны большие. Барона звали Гурамом, и представился он грузином, но рабочие Барсову говорили: «Выродок какой–то. И не грузин вовсе». Гурам был велик ростом, как медведь, и толстый до чрезвычайности. Шеи у него не было, голова голая, как коленка, и держалась как–то косо, будто от большой тяжести валилась набок. Замечательные были у него глаза: черные круги на красном поле. Неведомо отчего покраснели белки: то ли от бессонницы, то ли от большого внутреннего давления.

Гурам вошел и сразу на диван.

— Директор! Зачем долго не был? Тут ходил участковый, сказал, что дом продавать будешь. Да? Правду он говорил?.. Если да — мне продавай! Цена большой дам. Другие не дадут, а я дам.

Барсов решил напугать грузина. Знал, что они не любят чеченцев, называют их шакалами. Заговорил не сразу, и так, будто дело с продажей дома уже решенное и предложение Гурама его не интересует.

— Нашел покупателя, чеченец старый. Два рынка у него — Сенной и Торжковский. Сто тысяч долларов дает.

Гурам полулежал в углу дивана и очумело таращил глаза. Рот приоткрыл и дышал тяжело. Заговорил сдавленным не своим голосом:

— Директор! Зачем пули льешь? Большой ты человек, а говоришь неправду. Двадцать тысяч можно давать, ну, ладно — тридцать, но сто?.. Кто даст такие деньги?

— Пули? Что такое пули?

— Ну, лапшу на ухо! Зачем сыпать?..

Барсов спокойно продолжал:

— Не хотел я продавать дачу, да пристали: продай да продай. Директора–то самого я не видел, да он двух юристов ко мне прислал. Говорят, что никакая другая дача чеченцу не нужна, а только моя. Он готов и больше дать, — сильно богатый! — да мне неудобно и нечестно лишние деньги с человека брать. Мы, русские, хотя и плохо понимаем гешефт, но знаем, что всякое дело надо вести честно. Я не возьму с него сто тысяч, а пусть он квартиру трехкомнатную дочери моей купит в хорошем доме, да мне на житье чтоб тысяч сорок осталось.

Гурам мгновенно прикинул в своем изощренном на деньги уме все цифры и воскликнул:

— Квартира, два балкона, элитный дом — да? Северная сторона города? Где дорога на Выборг — да? Там я семь квартир купил. Двадцать пять родственников живет. Две семьи из охраны — тоже живут! И там для дочери квартира? Что говоришь, директор? Да я только чиновникам сто тысяч дал. Мэрия, милиция, налоги… Начальников много, и все как шакалы: давай и давай. А ты за сто тысяч и чтоб сорок поверх лапы осталось?.. Что говоришь, директор?.. Тебе двести надо, а не сто тысяч!..

И на это Барсов возражал спокойно:

— Взятки я давать не буду, от меня их никто и не ждет. Там все меня знают и всех я знаю. Может, еще и четырехкомнатную куплю. Дочь–то моя замуж будет выходить. Правда, пока жениха подходящего нет.

— Жениха нет! — качнул многопудовым торсом Гурам. — Есть жених! Племянник мой Давид. И квартира у него, и дача, и две «Мерседесы» — всо есть!

— Да ведь племянник–то ваш — грузин, а дочь моя русская. Как же это она замуж за Давида пойдет? Какие дети у них родятся?

— Хорошие дети! Наши дети! Черные глаза, нос прямой, красивый — горцы будут. Если девка — царица Тамара, если парень — джигит. Вам это плохо?..

— Нет, Гурам, законы предков нарушать нельзя. У вас уважают стариков, у нас тоже. Они нам завещают род хранить, породу. Мне нужны внуки русские; если девочка — Манечкой назовем, парень — Ванечкой.

— Пусть так будет, — обиделся Гурам. — Род пусть будет русским, а дачу продай грузинам. Из Дагестана брат приедет, из Баку сестра. У них детей пятнадцать. Нам квартиры нужны и дачи. Всех рядом хочу поселить.

— Да, уголок наш вам понравился. Напротив меня певец знаменитый жил, а и на его даче чеченцы поселились.

— Чеченцы? Кто вам сказал? Язык тому отрезать! Там дядя мой живет и два его сына. А у них дети, много детей! Мы, грузины, много детей имеем. Русские женщины перестали рожать, а мы рожаем. Во времена Ивана Грозного грузины тоже рожали. Русских было пять миллионов, а нас, грузин, двенадцать. Но потом что–то случилось: вы пошли вперед, а мы — назад. Теперь так не будет. Теперь если русская девушка родит — будет не Манечка или Ванечка, а Давид Гурамишвили или Леон Гогоберидзе. Это потому, что многих ваших женщин вначале кавказ имеет, а потом уж вы, русские. А у нас, высоко в горах, знают, что женщина рожает не того, кто муж, а кто был с ней первым. Теперь у ваших девиц первым всегда будет кавказ или еврей, потому что у нас деньги и нам непонятен стыд. А еще потому, что грузин смелый. Ваш Лермонтов сказал: робкие грузины. Плохо сказал! Покажите русского человека, который пойдет на дуэль? Или такого, кто бросится на вражеский пулемет?.. Такие русские были, теперь их нет. И нет потому, что вы давно уже кавказцы и евреи. Они первыми имеют ваших женщин, а уж потом — вы. Пойдите в собачий клуб, и там вам скажут, если породистая сука повязалась с дворнягой, ее из списков породистых убирают. Она порченая. Она родит дворнягу. Раньше и ваши деды это знали. И был закон — хороший закон! — связалась девушка до женитьбы, на воротах рисуют дегтем: здесь живет порченая! У нас такой закон и сейчас есть. У вас нет — значит вам и не быть на свете. Бог так захотел: извести русскую породу! Так! У нас с вами один Бог, и он нам говорит. Мы это знаем, вы — нет. И потому проститутки бывают только русские. Вы видели грузинку на панели? Увидишь — скажи мне. Зарежу сразу! Увидишь грузинку молодую с русским — тоже скажи! Ее я тоже зарежу. Вашу женщину любой киргиз целуй и обнимай на улице — русские мужики пройдут мимо и не моргнут. Русских мужиков давно нет. Есть слякоть, и вы мне об этом сами говорили. Вот почему нам жить, а вам тоже жить, только, как сказал ваш поэт Есенин, «стонать и плакать под забором». Вы сами мне говорили: рабочих на вашем заводе было пятнадцать тысяч и всех выбросили на улицу. Они что — дрова, что их можно выбросить? Как это живого человека выбросишь на улицу?.. У нас в Грузии нет заводов, мы не делаем машин, не варим железа, не сеем и не пашем, а — живем! Все живем! Нас кормят, и мы живем. Вы что там делаете у плиты?.. Ах, варите кашу. Наверное, пшенную. Но вы можете себе представить, чтобы грузин — директор завода и конструктор ракет и самолетов варил себе кашу, да еще без масла?..

— У вас нет конструкторов, и вы не делаете самолеты. И долго еще не будет ни конструкторов, ни инженеров.

— Кто это сказал?

— Я говорю!

— Почему не будет?

— Вы заняты торговлей. Посмотрите на наши рынки — там одни кавказцы. А если ты торгуешь петрушкой — зачем тебе высшая математика? Вы делаете деньги, да, но ваши юноши не читают книг и многие не могут расписаться. Так скажите мне: зачем плодиться такому народу? Что вы понесете миру?..

Обыкновенно Барсов слушал Гурама и благодушно улыбался, но сейчас Гурам увлекся своей демагогией и позволил оскорбления в адрес русских. Барсов решил поставить его на место.

Гурам называл себя горным грузином, в летние дни носил шапочку свана. Такую шапочку он подарил и Барсову и много раз говорил: «Почему не носишь шапку свана? Нашу одежду Бог любит, она человеку силы дает».

Он хоть и называл себя горным грузином, но всю жизнь прожил в Сочи, торговал в привокзальном киоске газированной водой. И как–то сам проговорился: «Будка моя два раза тесной стала, другую строил». И не однажды повторял: «Когда поезд ”Сочи — Москва“ трогался, я махал рукой и кричал: ”В Союз пошел“. Грузию советской не признавал. Боялся, как бы из Москвы закон не пришел и киоск у него не отнял. За день–то денег медных и серебряных мешок набирал, еле домой доносил. А еще он любил рассказывать, как старый сельский грузин приехал в город и не мог понять лозунг ”Слава КПСС“. Разводя руками, говорил: ”Слава Метревели — знаю, а кто такой КПСС — не знаю“».

Слава Метревели был тогда известным футболистом.

Сейчас он Барсову возражал:

— Торговля? Я что — банан на рынке продаю?.. Ты был на рынке — меня там видел?.. Арбузы вам даю! Весь город ест мои арбузы. Сто торговых точек имею, и в каждой тридцать тысяч арбузов за сезон катаю. Считать можешь? Сто точек и тридцать тысяч — сложи вместе. У калмыков куплю, у молдаван куплю, на средней Волге тоже. И на нижней, и на Дону. Да?.. Ты можешь туда поехать? Ваша власть может? Никто не может, а я могу!..

В этом самом месте поток его красноречия прервали две грузинки. Они без стука вошли к ним и на больших серебряных подносах принесли жареное мясо, холодную осетрину, миногу, холодец, овощи, пряности, грибы, моченые ягоды — бруснику, морошку… Это на одном подносе. На другом фрукты — яблоки, виноград, большой с тыкву ананас — и всего так много, будто за столом сидела футбольная команда.

— Есть будем! Да?.. А твою кашу клади подальше. Голод придет, тогда кашу дашь. Да?.. Кто едет в Молдавию и на Украину? Ты поедешь — да? Где машины возьмешь? А шоферы, гараж, а шакалы таможенные?.. Ты знаешь, кому и сколько дать?.. И как давать? — думаешь просто?.. Не будь у вас Гурама — что бы ели вы? Не будь Гурама, видел бы ты арбуз, дыню? Чем почки промывать?.. Я осенью ем арбуз, и зимой, и весной. Хочешь есть арбуз — ходи ко мне в подвал. Два этажа в подвале — бочки вина, много фруктов: фейхоа, ананас, виноград. У тебя есть свежий виноград зимой?.. Ты директор, но ты будешь есть кашу. Это что — жизнь вы построили в своей России? Грузин все построил: и бочку с вином, и сухой абрикос, и персик, и жареный орех в меде, а что построили вы, русские? Большую ракету, самолет и пшенную кашу без масла. И нет зарплаты даже у тебя, директора, а я не директор, а с каждого арбуза имею десять рублей. Ты делал самолеты, знаешь много чисел — сосчитай, что значит десять рублей с каждого арбуза. А кто даст девять, поедет домой, в Грузию, и будет там сосать лапу. А?.. Какое число получилось в твоем уме?..

— Тридцать миллионов рублей, а если перевести на доллар — чуть больше миллиона.

— Миллион! Один только банановый король петербургский имеет больше меня. Так сколько я могу купить квартир и дач у вас в городе? А я не год и не два катаю арбуз, а десять лет. И сколько я купил квартир, и сколько еще куплю! И вашу дачу куплю, потому что никто другой ее купить не может. И зарплату вам выдавать не будут. Теперь уже никогда, потому что деньги русских ушли в другие карманы. Карман такой, как на небе черная дыра. В кармане том нет дна, туда провалится и ваш газ, и нефть, и все леса, и рыба, а потом провалитесь и вы сами.

Гурам сверкнул черно–красными глазами и засмеялся. Смеялся он тоже по–своему, беззвучно, а лишь подрагивал огромным животом и круглыми плечами. Он всей массой тела навис над столом, махнул рукой, приглашая Барсова угощаться яствами своего двухэтажного подвала.

Барсов спокойно заговорил:

— Народ наш затемнен и одурачен и мало чего смыслит в сложившейся обстановке. Его может постигнуть судьба американских белых: их сейчас теснят негры, китайцы и всякие мексикано; такие же процессы идут в Германии, Франции и даже в Англии. Но вот что бы вам не мешало знать: укоренись завтра в нашем городе негры и китайцы — вам они дадут такого пинка, что вы по шпалам будете бежать до своего Тбилиси, а, прибежав туда, увидите, что и ваши дома и квартиры заняли турки, талибы, чеченцы. Защитить–то вас некому будет. Вы и жили до сих пор, и жирели, и на машинах раскатывали только потому, что за вами широкая спина русских. Деньги вы считать научились, а вот исторический интерес свой постигнуть не можете.

В этот момент дверь растворилась, — опять без стука, — и в комнату один за другим входили мужики, женщины и ребята. Они тащили арбузы и складывали их в углу у двери. Скоро они натаскали целую гору и удалились так же без слов, как и вошли.

Гурам не слушал соседа. Широким жестом обвел принесенные дары.

— Презент с Кавказа. Для Елены Ивановны, и для Вари, и для Маши, и для друга твоего веселого человека Тимофея. Давно я их не видел.

Проговорив эти слова, Гурам затих, и только слышалось глухое и упорное движение его челюстей и зубов, и натужное дыхание, и напряжение всего тела, входившего во вкус занятия, которое было для Гурама смыслом и интересом всей жизни.

Тихий и золотой осенний день клонился к концу, Барсов обошел усадьбу, заглянул в баню, сарай и времянку. Еще недавно все тут имело смысл и хранило тепло его рук, теперь же он без интереса осматривал инструменты, верстак, сработанный по его чертежам, маленький токарный станочек, электрическое точило. Двадцать лет он обустраивал мастерскую, обставлял мебелью времянку, которая была и спальней, и кабинетом, и местом, где он уединялся с друзьями. Теперь все отошло, отлетело, стало чужим и ненужным. Дачу он продаст хотя бы еще и потому, что его окружили кавказцы — шумные, наглые торговцы, с которыми не о чем говорить, и больно видеть, как они сживают с насиженных мест бывших соседей, как улицы и усадьбы заполняются крикливой детворой, а в воздухе, словно вороний грай, без умолку раздаются смех, плач и крики.

Сумрак ночи еще не успел сгуститься над садом, а Барсов закрылся на все замки и лег на диване в кабинете. У него было два кабинета: летний на втором этаже и зимний внизу. Нынче он устроился в нижнем, хотел было почитать, но сон быстро его увел в состояние покоя и блаженства. И, кажется, сразу же в каком–то бесплотном дымчатом мареве стали возникать видения незнакомых лиц, тени фигур неизвестно какого происхождения. Они махали ему крыльями–руками, звали, кричали, но голосов он не слышал.

Но вот явственно различилось: «Вон он… вон — лежит на диване».

И уж совсем громко — точно над ухом: «Кидай!.. Кидай!..»

И будто кто коснулся головы: «Вставай!..»

Открыл глаза. И в тот же миг окно треснуло, в лицо ударили осколки стекла. Возле дивана упал камень. А вслед за ним на подушку прилетело что–то шипящее и свистящее. Оно горело и рассыпало искры. Барсов схватил горящий предмет, обжег руку. Мелькнула мысль: «Сейчас взорвется!» И выбросил шашку с горящим хвостом в разбитое окно. Раздался взрыв. Горячей волной Барсова отбросило к двери, он ударился головой и потерял сознание. А когда очнулся, в комнате горел свет, двери открыты и всюду сновали люди, о чем–то говорили. Среди них выделялась медвежья фигура Гурама. Он резко, настойчиво повторял:

— Причем тут кавказцы? Зря говоришь, начальник! Мой сосед — директор завода, у него много врагов.

Подошел врач. Сказал:

— Положите его на диван.

Стал щупать пульс, измерять давление.

— В больницу.

— Нет! — приподнялся на подушке Барсов. — В больницу не поеду. Болит голова, но это пройдет.

Над ним склонился начальник местной милиции. Барсов его знал. Сказал ему:

— Иван Николаевич! Дайте мне шофера, пусть отвезет домой. Я сейчас поднимусь, пройдусь по комнате.

Встал и прошел к двери и обратно. Голова гудела, но на ногах держался.

Сестра смочила ватку йодом, стала протирать на лице раны.

— Две небольших ссадины. Слава Богу — легко отделались.

За письменным столом сидел старший лейтенант, и перед ним лежала раскрытая тетрадь.

— Отвечать на мои вопросы можете?

— Да, могу.

Подошел Гурам. Из графина налил большой бокал вина.

— Пей, дорогой! И скажи этим людям: зачем мне тебя убивать? Там, под яблоней, лежат эти мерзавцы. Один жив и даже что–то говорит. Кто их прислал? Я прислал? Да?.. Но зачем?

Барсов выпил вина, и гул в голове поутих, мысли заработали яснее. Вспомнил: во сне слышал, как кто–то говорил. Они стояли у окна и решали, что им надо делать, куда бросать дьявольскую шашку. И бросили ему на диван, а он, обжигаясь, схватил шашку и выбросил обратно, в разбитое окно. Не думал, что киллеры не успели отбежать, взрыв их свалил…

Подсел к столу, стал рассказывать следователю. А Гурам сидел на диване и радовался, что Барсов говорит о нем хорошо, снимает всякие подозрения, и в душе его теплились мысли о том, что Барсов — хороший сосед, и он бы не хотел с ним расставаться, да вот беда: дача нужна для его племянника, и он обязательно должен ее купить.

К утру Барсову стало совсем хорошо, и он отказался от водителя–милиционера и сам поехал в город.

Через две недели после разговора с Кранахом Курицын вдруг услышал в последних известиях о начале в Кремле кадровой потасовки. Первым потерял должность Пап. На его место был назначен человек с русской фамилией, но с еще более, чем у Папа, нерусской физиономией. Очередная революция плодила новых чудовищ. Люди ждали чего–нибудь новенького, а они, как и прежние гайдары и бурбулисы, отталкивая друг друга, полезли на экраны телевизора, как–то странно на нас смотрели и очень много говорили. Называли все тех же людей, произносили их имена с таким наслаждением, будто глотали майский мед. Имена эти навязли у всех на зубах: Гусинский, Березовский, Абрамович… Кто читал Салтыкова — Щедрина, тот наверняка помнит персонаж, у которого в голове сломалась пружинка и он на всех злобно шипел, а потом устрашающе повторял одни и те же слова. Миша Меченый для всех нормальных людей предатель, но для них оставался самым большим авторитетом; беспалый Антихрист, обещавший лечь на рельсы, но так и не собравшийся это сделать, у них, как и прежде, ходил в паханах. Одним словом, революция произошла, но она ничего не изменила. К ней в точности можно было приставить знаменитую фразу Вольтера: «Ба! Наша революция сменила одних евреев на других!» Ну, а если говорить о нашем герое Тимофее Курицыне, то для него эта кадровая чехарда упала как снег на голову и явилась большим несчастьем: в один миг обрушились хрустальные дворцы, которые он после встречи с Кранахом понастроил в своем воображении. Видно, так угодно судьбе: лежать будут его ракеты мертвым грузом на складах цеха, а рабочим скоро вновь перестанут платить зарплату.

Горькие это были думы, клещами давили они сердце, но выхода он не видел. В делах механических случались трудные задачки, иные казались и совсем неразрешимыми, а он, Курицын, склонится над чертежами и думает, думает, — глядишь, и пришло решение. Поражал он всех силой своего технического ума, но вот эти проблемы… — хоть разбейся, а решения не было.

Кубышкин играл на скрипке. В приоткрытую дверь библиотеки, где жил скрипач, лились и лились волшебные звуки. Играл Владислав подолгу, по шесть–восемь часов в день — восстанавливал форму, восполнял упущенное. За одно только это упорство, ярость святых стремлений Тимофей полюбил скрипача, готовил для него еду, кормил, как ребенка. А вчера Владислав сказал:

— Звонил дирижеру, просил восстановить на работе, и тот сказал:

— Приходи, посмотрю на тебя.

— Пусть смотрит. Выглядишь ты молодцом, а уж как играешь!..

И в эти последние дни перед встречей с дирижером Владислав играл особенно упорно, словно и в самом деле готовился к схватке с Первой скрипкой — Валерием Климовым.

Пришел Павел Баранов, выложил на стол две тысячи долларов.

— Вот… продали вазу и вилки. Там остались ложки, но их пока не берут.

И ушел на завод. Сказал, что сегодня они приготовили Балалайкину какой–то сюрприз.

Тимофей пересчитал деньги: две тысячи! Целое состояние! Тысячу отдаст Барсовым, триста Полине, остальные будет расходовать экономно, и на них они долго проживут с Владиславом.

Но потом в голове вдруг мелькнула мысль: «Отдать деньги на операцию Ирине Степановне, матери Полины!» И тут же подумалось: пошлю их с Владиславом. Пусть убедятся, каким он стал молодцом.

Позвал скрипача.

— Ты не забыл дорогу домой?

— Хотел попросить у вас, чтобы вы сегодня меня отпустили к жене и детям.

— Лучше бы, конечно, пойти к ним тогда, когда вновь заиграешь в оркестре. Ну, да ладно: пойдешь сегодня. Кстати, и повод есть. Вот деньги — две тысячи долларов. Отдай Ирине Степановне и скажи: это ей на операцию.

Владислав не сразу взял деньги, смотрел на них с опаской, будто это змея или граната. Но потом взял пачку и старательно заложил в грудной карман куртки.

— Ладно. Я могу идти?

— Да, иди. Но вечером приходи. Твой карантин еще не окончен. Вот будешь играть в оркестре, тогда и домой вернешься.

Владислав выслушал эти слова и печально улыбнулся. Тихо проговорил:

— Не так–то это просто — в семью вернуться. Полина сказала: домой не приходи, ты приносишь детям одни огорчения. Она не верит, что я могу встать на ноги.

— Не верит, а ты вот явишься, и она увидит, какой ты молодец. У тебя денег куча, а ты являешься трезвым, и на вид как огурчик. Иди, Владислав! Налаживай прежнюю жизнь. Сердце женщины отходчиво. Увидит тебя — и все простит.

И Владислав ушел. А Тимофей спустился к Барсовым, и друзья поехали на завод.

У проходных ворот и у главного входа в административное здание собралась большая толпа рабочих. Люди были возбуждены: кричали, показывали руками в сторону директорского кабинета, а оттуда, из раскрытого окна, в милицейский усилитель кто–то кричал:

— Нет денег в банке! И банкир Марголис за границей.

Шум усилился:

— Давайте Балалайкина! Пусть он выйдет и объяснит.

— Нет Балалайкина!..

— Сволочи! — кричали рабочие. — Мерзавцы!.. Балалайкин в кабинете. Вон его машина!..

Увидев Барсова и Курицына, рабочие обступили их и почти на плечах понесли к дубовым дверям главного входа. Двери были закрыты, но от проходных ворот появились молодые парни с ломами, двери затрещали, распахнулись. Людская масса, точно морская волна, понесла наверх Барсова и Курицына. Их почти на руках внесли в кабинет директора, и тут за директорским столом все увидели Балалайкина. Курицын подошел к нему, повернулся к рабочим, взмахом руки попросил тишины. И когда шум стих, раздался трубный голос Тимофея:

— Балалайкин! Ты же не директор, а председатель акционерного общества. Директор у нас один — был, есть и останется: Петр Петрович Барсов.

Курицын схватил за воротник пиджака Балалайкина и, как щенка, поднял над столом. Балалайкин заверезжал:

— Что вы себе позволяете? Охрана!..

Несколько парней в пятнистой форме и с автоматами рванулись от двери к столу, но их стиснули в объятиях рабочие, отняли оружие. Кто–то ударил охранника, но Барсов закричал:

— Не трогайте его! Ребята не виноваты. Они были детьми, когда мы, взрослые, допустили к власти демократов и лишили их права на достойную жизнь.

Охранников вытолкали из кабинета. А Барсов сел на свое место и, обращаясь к Балалайкину, громко, так, чтобы слышали рабочие, заговорил:

— Наш олимпийский чемпион прислал мне на счет директора завода пять миллионов долларов. Я предлагаю рабочим не выпускать вас из кабинета до тех пор, пока вы не прикажете доставить сюда эти деньги.

Директор растворил балкон, и его появление было встречено криками: «Долой воров–акционеров! Не уйдем до тех пор, пока не выдадут зарплату!..» Барсов поднял руку, попросил тишины. И затем в усилитель стал говорить. Рассказал рабочим про пять миллионов долларов, присланных олимпийским чемпионом Русланом Луниным. И призвал стоять в пикетах до тех пор, пока акционеры и их вожак Балалайкин не привезут из банка эти деньги. В ответ раздались крики одобрения и аплодисменты.

Барсов вернулся к столу, и здесь к нему подступился Балалайкин:

— Вы у меня ответите! Вы зачинщик беспорядков!..

Барсов пригласил его в комнату отдыха для приватного разговора. За ними следом вошел и Курицын.

Директор заговорил спокойно:

— Я надеюсь, что вы, акционеры, как и мы, хотите запустить в дело завод. Москва обещает возобновить заказы; зачем же заводить конфликт с пятью миллионами?.. Теперь, когда я объявил рабочим природу происхождения этих денег, вам не удастся удержать их на своих счетах. Мы подадим в суд, и деньги у вас заберем силой, но тогда вы прослывете в глазах рабочих и всего города мошенником и вором. Решайте, Балалайкин. У вас нет шансов украсть эти деньги.

Балалайкин молчал. И тогда к нему наклонился Курицын:

— Я решения суда ждать не стану.

И он положил на стол кулак.

Балалайкин вздрогнул. И — к Барсову:

— Это что — серьезный человек, ваш Курицын? При людях хватает меня за шиворот, сует под нос кулак… С таким можно работать? Я могу с ним о чем–нибудь говорить?..

Курицын со всего размаха хватил по столу кулаком, и угол стола с треском отвалился. Балалайкин сжался и заслонил лицо руками.

— Ну-у!.. — заревел Курицын и навис всей фигурой над Андроном.

— Деньги на стол, жулик вонючий! Еще минута, и — дух вон!

Он кинулся на Андрона, но Барсов встал между ними.

— Ну-у!.. — рычал Тимофей. И так страшно вращал глазами, так грозно вертел кулаком, — и Барсов поверил, что вот–вот хватит Андрона по башке.

Андрон залепетал:

— Будут деньги. Будут. Дайте мне телефон.

Через два часа на столе директора завода лежали три мешка с пятью миллионами. Барсов приказал выплатить по двести долларов всем рабочим, мастерам и инженерам, которые не порывали связь с заводом и не получали от Андрона зарплаты. И тут же написал приказ: «Начальникам цехов, отделов и служб, а также мастерам и старшим мастерам, регулярно получавшим зарплату, представить подробный отчет о полученной сумме в текущем году и вернуть заводу все, что они получили сверх двухсот долларов в месяц».

Зарплату выдавали три дня и три ночи. Барсов и Курицын, и все другие помощники директора также получили по двести долларов. Курицын сказал:

— Нам с Владиславом хватит на три месяца.

Все эти дни и ночи Курицын не выходил с территории завода. Полина тоже получила зарплату и тоже, как Тимофей, все время находилась в цеху и помогала кассиру выдавать деньги, уточняла списки людей. Приходили матери–одиночки, вынужденные работать где–то на рынках, но время от времени появлявшиеся на заводе — им тоже платили.

Курицын ждал, что Полина скажет ему о посланных им с Владиславом деньгах для Ирины Степановны, но Полина молчала, и Тимофей решил, что Владислав явился к ним в ее отсутствие. О том, что Владислав мог не отдать деньги, у него мысли не было.

Домой он ехал в дождь и к подъезду подошел поздно вечером. На ступеньках крыльца он чуть не споткнулся о лежавшего в уголке человека. Сквозь рыдания различил голос Владислава:

— Прости меня ради Бога! Тимофей Васильевич, простите. Я заработаю и верну вам деньги. Честное слово — верну.

Курицын понял все. Стоял над жалкой фигуркой Кубышкина и не знал, что делать. Тихо, почти шепотом спросил:

— Куда же вы их дели, деньги–то?

— У меня их отняли. И одежду — тоже. Простите, ради Бога!

Курицын хотел было двинуть ногой Кубышкина, но, постояв с минуту, открыл дверь и сказал:

— Проходи.

В квартире дал новую одежду и послал скрипача в ванную комнату. Пока тот мылся, приводил себя в порядок, Курицын приготовил ужин, пригласил за стол скрипача и весело, как ни в чем не бывало, сказал:

— Я получил зарплату, два–три месяца будем жить безбедно.

И ушел к себе в спальню. И прежде, чем заснуть, подумал: «Жаль, что Ирине Степановне нечем оплатить операцию».

И еще явилась мысль: «А эту заразу, тягу к спиртному, одолеть непросто».

Владислав рассказывал: шел я с вашими деньгами, и все было в порядке, мне уж оставалось пройти метров сто, но тут меня встречают скрипачи из нашего оркестра: Семен Шпиц и Яша Меркатор. Слышали они, что я скоро вернусь к ним, — рады, поздравляют. Приглашают посидеть в сквере, на лавочке. Наперебой рассказывают новости из жизни оркестра. Сеня достает из портфеля бутылочки с пивом, подает мне. Я говорю: нет, ребята, я не пью. А они в один голос: как это ты не пьешь? Не мужик, что ли? Мужик–то, мужик, говорю, но — не пью. Они, знай, свое: не пьешь водку, мы тоже ее пьем редко, и если выпьем — самую малость, а тут — пиво. Ну, глотни за компанию раз–другой. Взял я бутылочку, глотнул и раз, и другой, хотел бросить недопитую, но жалко стало. Денег ведь стоит. Допил ее, а они суют другую, и новости рассказывают, да смешно так. Они, я вам скажу, умеют рассказать, и так, что смешно бывает. В голове зашумело, все поплыло перед глазами. Тут подумалось, хорошо бы еще и водочки. А они словно подслушали мои тайные мысли. Бутылку достают и вместе с пивом перемешивают. Ерша, значит, сделали. Я и ерша выпил, да много, один бутылку выдул. Не заметил, как они удалились, а на их месте бомжи появились, охотники, значит. Кто–то из них узнал меня, стал джинсы стаскивать, а потом и куртку, а в месте с курткой и деньги… На лавку мне свою одежду бросили. Долго я еще сидел на лавке и понять не мог, что со мной происходит. Но потом замерзать стал, оделся в их грязное вонючее старье, домой поплелся, то есть к дому вашему.

Свесил Владислав над столом голову, задумался. А потом не своим, а твердым и мужским голосом заключил:

— Вы, Тимофей Васильевич, если можете, простите меня, а деньги я заработаю и сполна отдам вам. Я ведь лучшим скрипачом оркестра был, в сложнейших симфониях солировал. Уж теперь–то эти два мерзавца не собьют меня. Пить больше не стану, и считайте, что клятву вам дал. Играть по восемь часов в день буду, я им еще покажу!..

Курицын слушал Владислава со вниманием, но от комментариев каких–либо и вопросов воздерживался. Скрипача это задевало, и он пускался в дальнейшие объяснения:

— В оркестре мы сидим вместе — я посредине, они сбоку. На репетициях частенько не ту ноту берут; полноты выше, полноты ниже. Для первых скрипок это ужасная неряшливость. Дирижер останавливает оркестр и, показывая то на одного из них, то на другого, кричит: «Ну, вы, профессор! На полноты ниже!». Это он подражает Николаю Семеновичу Голованову; тот был главным дирижером Большого оперного, его любил Сталин. А профессором звал свою наипервейшую скрипку, старого еврея. Он и действительно был профессором консерватории, но слух имел плохой и часто грубо ошибался. Эти двое — тоже первые скрипки, но играют плохо, врут нещадно. И всегда при этом на меня валят: «Это он, он, а не я!» Дирижер машет рукой и никогда не вступает в разбирательства. Так на мне и повисают все их ляпы.

— Выходит, вы им нужны. Зачем же они вас спаивают?

— Да, был бы я им нужен, если бы не одно обстоятельство: мне сольные партии доверяют. А сольная партия — это уже признание. За рубежом солистам платят в десять раз больше, чем рядовым музыкантам. На место мое они зарятся.

— Но солист он и есть солист, то есть один, а их двое.

— Уберут меня, они друг с другом сцепятся. Такова их природа.

Это был момент откровений. Если до этой беседы Тимофей думал так: попробую еще раз повозиться с мужиком, а там пусть идет на все четыре стороны, то теперь он задумался над тем, как бы организовать Владиславу серьезную помощь.

Слышал, что в городе есть умельцы, отрезвляющие пьяниц. У заходивших к нему мастеров, бригадиров спрашивал, что это за группы и верно ли, что там помогают.

— Шарлатаны! Их теперь развелось — пруд пруди. Собирают большие аудитории, с каждого сдерут по тысяче, шаманят, блажат, и — до свидания.

Но один инженер сказал:

— Есть метод научный, его наш земляк Геннадий Шичко открыл. Вот там помогают.

И вспомнил:

— Да вы Павлова спросите. Он будто бы по этому методу отрезвился.

— Павлов? Бригадир слесарей?.. Давно его не видел. Говорят, трезвый ходит. Но я думал: денег нет, вот и трезвый. А так–то… Чтобы Павлова кто отрезвил?.. Да меня убей — не поверю.

Инженер ушел, а Курицын качал головой и повторял про себя: «Павлов — не пьет. Да я с ним раз двадцать говорил, и все попусту. Неделю–другую не пьет, а потом снова в загул ударится». Павлов — вечная боль и тревога начальника цеха. Бригадир электронщиков каким–то фантастическим образом укладывает так точно микросхемы, что за двадцать лет его работы не было и единой малой ошибки. Но после запоев у него дрожали руки, и Курицын в эти дни боялся доверять ему особо точные работы. Павлов — это талант, божий дар, таких умельцев редко производит природа.

Курицын велел разыскать Павлова. В цехе его не было, но часа через два он явился. Невысокий, крутолобый, могучий в плечах… Глаза умные, смотрит внимательно.

— Дело есть, Тимофей Васильевич? Слушаю вас.

— Дело у меня серьезное — человека надо отрезвить.

— Это можно.

— Как можно?

— А так: давайте этого человека, и я живо отрезвлю.

Курицын выпучил глаза. Выражение крайнего испуга, почти страха отразилось на лице начальника цеха.

— Что это вы говорите, мил человек?

— А ничего, отрезвлю и — все. И денег никаких не возьму.

Курицын решил, что его бригадир малость тронулся умом. Всегда был серьезным, а тут несет ахинею.

Вынул из сейфа бутылку коньяка, блюдце с конфетами, две рюмочки. Разлил, подает бригадиру. Но Павлов рюмку не берет.

— Не пью, Тимофей Васильевич.

— Не пьешь? Совсем не пьешь?

— Совсем.

— А что так?

— Бросил и все. И другим не советую.

— Ну, а если самую малость. С другом встретился, или на свадьбе. Как же не выпить?

— А так: не пей и все тут. И другого удержи, потому как отрава это, и не только для тебя, но и для всего нашего русского народа. Народ–то вырождается, дети появляются на свет слабыми, увечными, и все больше от пьянства, а еще от наркотиков. Надо же нам, наконец, очнуться и понять, что не случайно жрем мы эту отраву, а по воле сил, желающих нам погибели. Я это понял, Тимофей Васильевич, решил повести борьбу. Спасать надо народ!

— А я вот пил понемногу и сейчас выпью рюмочку. Но я всегда пил культурно. Так что же, выходит, ты понял, а я пребываю в невежестве?

— Ну, в невежестве — это сильно сказано, но если вы пьете, значит, еще не дошли сознанием. Таких много, от них, культурно пьющих, и погибель для народа идет. Лев Толстой назвал таких людей разносчиками пьянства. Молодежь смотрит на них, и сама начинает пить. А уж как пить: культурно или не очень культурно — это, извините, демагогия. Никто измерять не станет, культурно вы пьете или бескультурно, и прибора для такого измерения в природе не существует. Важно, что человек пьет. И если он пьет, значит, пьющий. Так и говорить надо. А если вы, начальник цеха, пьете, то почему же и другим не пить? Они, другие, пример с вас берут. Вот тут и кроется природа повального пьянства. Теперь и женщины пьют, и даже школьники. Идут по улице и, как бы похваляясь перед другими, пиво дуют. Вот к чему привело культурное пьянство!

Слушал его Курицын и ушам не верил: Павлов, горький выпивоха, и такие речи говорит. Да уж не шутит ли он? Дурачит его бригадир слесарей, а он, развесив уши, слушает его. Тимофей мог бы обидеться, но нет, он выслушает слесаря до конца, постарается понять, дойти до сути: откуда речи такие умные появились? Какой такой метод Шичко так опрокинул пьяные мозги человека, еще недавно слывшего в цеху за неисправимого алкоголика? Да и существуют ли в природе средства избавлять от такого страшного недуга людей? Интересно это Курицыну, и он, морща лоб от тяжелых дум, задает все новые вопросы:

— Ну, а меня–то вы что же не слушали? Я же вас раз двадцать приглашал сюда в кабинет и говорил вам примерно то же, что и вы мне говорите. Я, бывало, и так пытаюсь подойти, и этак; увольнением грозил, премий лишал, а вы и ухом не вели. Как пили ее, отраву эту, так и продолжали пить. Чем же вас этот Шичко пронял?

— Помню я вашу науку, Тимофей Васильевич, много вы сил на меня положили, да только слова ваши не могли спиртной дух из головы выбить, потому как сами–то вы пили. Слушал вас и думал: мели Емеля, твоя неделя, сам–то ее, родимую, лакаешь, а меня лишить этого удовольствия вздумал. Вот ведь оно в чем дело: водочку–то я за удовольствие принимал. А как вы оставляли за собой право пить, то и любым вашим словам веры не было.

Павлов смотрел начальнику в глаза. Во взгляде его светилась великая правда жизненной позиции, и он чувствовал свое превосходство над собеседником и не скрывал ликования. Вспомнил, кому он обязан своим вторым рождением, и с еще большим энтузиазмом проговорил:

— Шичко Геннадий Андреевич — великий ученый. Он миру средство дал для спасения, путь здоровой жизни указал. Сейчас мало кто знает этого человека, злые силы замалчивают его метод, делают вид, что никакого метода Шичко не существует, но пройдет время, народ прогонит бесов из Кремля и к власти придут не люди с двойным гражданством, а патриоты российские. И тогда о великом открытии питерского физиолога, ученика Павлова, узнают все люди, и не только у нас в России. Геннадию Андреевичу в центре Питера памятник поставят. И будут им гордиться русские люди, как гордятся они Пушкиным, Ломоносовым, Петром Первым. И тогда всем, кто раньше пил спиртное, и даже тем, кто пил культурно, стыдно будет, что они занимались этим нечистым делом. И будут они просить у детей и внуков своих прощения за то, что пили сами и своим примером дурным насаждали пьянство во всем народе. Люди стряхнут со своих плеч зеленого змия, и дети от таких людей пойдут здоровые и счастливые.

Павлов посмотрел в глаза начальнику и тихо, виновато проговорил:

— Простите меня, Тимофей Васильевич. Не мне бы вам говорить об этом, да дело больно уж серьезное. Тут правда нужна, а правда, она светлее солнца.

Положил руки на стол, давал понять, что он все сказал и будет говорить это же всем и каждому до скончания своего века.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

В жизни Барсова происходили события, до отказа заполнявшие не только дни, но и ночи. Выплаченная зарплата всколыхнула многотысячный коллектив завода; в цеха потянулись стайки рабочих в надежде, что и они будут получать деньги. В отделах, службах и конструкторском бюро налаживалась прежняя жизнь, на чертежах возникали новые проекты, в приемной директора толпились инженеры, начальники цехов, появлялись люди в военной форме из штаба округа и из штабов Министерства обороны. Барсов допоздна сидел в кабинете. А однажды ночью к нему на квартиру позвонил следователь и попросил срочно выйти к подъезду. Пока он одевался, к дому подошла милицейская машина, и его встретил старший лейтенант.

— Извините, Петр Петрович, но мы с вами должны срочно вскрыть вашу квартиру и составить акт: все ли там в порядке? Я только что получил ордер прокурора на арест Балалайкина и на возвращение вам квартиры. Откладывать операцию на дневное время нет смысла; с утра могут подключиться московские бонзы и дело осложнится.

По дороге рассказывал:

— Два кавказца, которых вы угостили их же собственным взрывным устройством, во всем признались: они выполняли задание Балалайкина. Он же опечатал вашу квартиру, выдав ее за служебную, заводскую, а вам сказали, что продали ее мифическому олигарху. Его же рук дело — недавнее убийство коммерсанта на Невском проспекте. Я добыл неопровержимые доказательства.

И он подал Барсову небольшое письмо на тетрадном листе. В уголке приписка: «Передать Балалайкину». И дальше текст письма:

«Двуногий шакал! Моим людям ты дал пять тысяч, а где остальные? Не отдашь сегодня — замочу.

Ибрагим».

Подъехали к дому Барсова. Следователь долго говорил с охранником, показывал бумаги, — наконец тот выдал ключи. Следователь пригласил шофера и охранника, и только с ними они вошли в квартиру. К счастью, здесь все оставалось на месте. Барсов позвонил жене, и уже через час в квартиру входили Елена и с нею Курицын.

По–хозяйски обойдя комнаты, Курицын сказал другу:

— Я позову рабочих.

— Зачем?

— Пусть с неделю круглосуточно дежурят. Мы не знаем, что еще придумают эти сволочи, акционеры. На войне как на войне: рассчитывать приходится на свои силы.

Не прошло и двух часов, как возле подъезда появились два десятка рабочих. Курицын потеплее оделся и со словами «Пусть они только сунутся» пошел на улицу.

Барсов обнял его:

— Ну, Тимофей! Счастлив человек, имеющий такого друга.

Город просыпался. У подъезда директорского дома рабочие ракетно–самолетного цеха заступали на боевое дежурство.

В одиннадцатом часу Тимофей вернулся домой и лег спать, но сон его тут же прервал телефонный звонок. Простуженный и неспокойный раздался голос:

— Если Кранах теперь не начальник, его можно и позабыть? А наш разговор о большом проекте? Его уже нет? Упал в колодец? И все наши слова повисли на телефонных проводах?..

Спросонья Курицын не мог понять Кранаха. Пап же отстранен от должности. Какие проекты?

— Он будет меня спрашивать! Кранах уволен, Кранах не уволен. Стихи читал: никто не вышибет нас из седла, такая поговорка у майора была? Нам надо встретиться и как можно скорее. У меня тут в гостинице ресторан. Я закажу стол на две персоны.

— Ты же знаешь — у меня нет денег.

— Деньги? Это что — предмет для разговора? Да? Сегодня у тебя нет денег, завтра будут. Деньги — вода, они текут туда- сюда, туда–сюда. Важно вовремя зачерпнуть. Когда мы были в цеху, ты мне резал премию. Придирался к пустякам и — резал. Кранах не будет резать, он будет давать. Если я приехал в наш родной Питер — значит есть дело. А дело тянет за собой деньги. Иногда — большие. А случается и очень большие. Я люблю, когда очень большие. У нас был старший мастер из моряков. Он говорил: подгребай.

Курицын сел на своего «жигуленка» и — подгреб. Кранах принимал его в халате. Поднял над головой руки, сказал:

— Ты приехал, и это хорошо. Садись в любое кресло и слушай. Раньше ты был начальником — я тебя слушал, теперь я сижу на белом коне — будешь слушать меня.

Курицын не торопился садиться, ходил, заглядывал в раскрытые двери двух других комнат, пожимал плечами и улыбался. Потом с выражением задумчивой грусти на лице сказал:

— Не знал, что у нас в гостиницах развели такую роскошь. Сколько же стоит этот номер?

— Не знаю. Такие номера снимают богатые иностранцы: короли, президенты…

— Но ты–то…

— Я тоже иностранец. Везде иностранец. В своей стране — тоже.

— Но как же ты не знаешь, сколько стоит этот номер?

— Я номера не снимаю. У меня штат… юристы, два врача.

— Но зачем же тебе врачи, и непременно два?

— Тимофей! Ты задаешь слишком много вопросов. Это оттого, что ты меня не знаешь. Сколько работали вместе, а до сих пор не знаешь. Для вас, русских, это характерно: ничего не знать. Я не люблю думать о том, что не нужно для моих расчетов, но о вас, русских, иногда думаю. Вы — лопухи! Вы заняты чем угодно, но только не делом. Другие народы тоже лопухи, но уж какие лопухи вы, русские, — это трудно уложить в голове. Моя тетя Соня говорила: русского человека не принимай в расчет, он хотя на тебя и смотрит, но он тебя не видит. Ты можешь вертеть любой фокус, можешь снять с него шапку, перчатки, а потом и штаны — он не увидит. Он даже не заметит, что идет по улице без штанов. Он только не любит, если ты на него долго и пристально смотришь; тогда ему кажется, что ты пытаешься заглянуть ему в душу. Вот этого, чтобы смотрел в душу, русский не любит. А все остальное делай — он ничего не увидит и не поймет. Вот и ты: смотрел на меня много лет, что–то там говорил, а понять не мог, что за человек этот Кранах Пап. Скажи тебе, что я буду жить в таком номере и у меня будет штат — ты бы поверил?..

— Нет, в это я бы не поверил. Но какой же у тебя штат, если ты отстранен от должности?

— Я?.. Отстранен?.. Кранах отстранен? А это сделать разве можно? Кранах разве один?.. Да он — цепь! Огромная стальная цепь. Она, как ремень, опутала весь мир и сжимает его все крепче. Кранах — звено в этой цепи. Большое, толстое, как десять пудов. А теперь скажи: можно ли разорвать эту цепь? Можно ли вынуть из нее звено, большое, как десять пудов? Или, может быть, ты скажешь, что есть силы, способные это сделать?

— Есть, — неожиданно спокойно заявил Курицын. — Такие силы есть, и скоро вы их увидите.

Кранах остановился посреди комнаты и устремил на Тимофея выпуклые, отливавшие на солнце кирпично–красноватым цветом глаза. Курицын сделал вид, что не замечает его смущения, спокойно, прежним начальственным тоном проговорил:

— Выкладывай дело. Зачем звал?

Кранах тоже чувствовал себя начальником, и еще каким! Недавно–то он сидел в таких апартаментах! И кругом помощники, референты, секретари. Прирожденный психолог Курицын, к тому же знавший Кранаха до тонкостей, не замечал никаких перемен в поведении Папа; казалось, даже наоборот: тот обрел какую–то стойкую силу и уверенность. Слышал он, что нынешние начальники, — а они все из демократов и нерусских, — попадая в должность, тотчас и садились кто на газовую трубу, кто на нефтяную, а другим перепадали гигантские магазины, супермаркеты, и через год–два становились богатыми людьми, и сверхбогатыми. Они качали доллары в зарубежные банки, приобретали виллы на побережье теплых морей. Пишут же в газетах, что ежегодно уходят за рубеж двадцать пять миллиардов долларов — больше годового бюджета страны. Кранах–то, пять лет справляя высокую должность, наверняка уж «погрел» свои руки. А богатство — это тоже власть. И покрепче той, что дается от государства.

Пап не торопился с ответом. Он вышел в коридор и кому–то махнул рукой. И тотчас в номер, одна за другой, вошли официантки с подносами. Они не торопясь расставляли еду, бутылки, приборы. Вошел господин в черном сюртуке, — важный, сосредоточенный на том, как сервируется стол. За ним кошачьей походкой вкатилась черная, как ворона, круглая и толстая, как сам Пап, дама с юной прелестной девочкой лет пятнадцати. Дама тоже ни на кого не смотрела, ни с кем не здоровалась; она взяла за руку Папа, и они прошли в дальнюю комнату номера и там закрылись. А девочка села на диван рядом с Курицыным. Тимофей ее спросил:

— Тебя как зовут?

— Дарья.

— А ты чего тут делаешь?

Дарья презрительно взглянула на медведеподобного дядю, повела плечиком и ничего не сказала. А Тимофей продолжал:

— На мои вопросы положено отвечать. Я лицо официальное.

Дарья боялась официальных лиц и торопливо заговорила:

— Я… Я… — меня привела мамочка.

— Мамочка? Какая мамочка?

— А вон та, которая пошла с дядей Кранахом.

Тимофей все понял, и сердце его закипело ненавистью к растлителям. Однако решил сдерживать свои страсти, говорил спокойно.

— Сколько же тебе платят?

— За час или за день? Если прихожу на час–два — мамочка дает пятьсот рублей, а если на день — тысячу.

— А сама мамочка… сколько получает?

— Не знаю, но дядичка Пап мне как–то сказал: «Я тебе плачу пять тысяч долларов за день, а ты меня не любишь».

— Любить это чудовище? А разве есть такие девочки, которые его любят?

— Не знаю.

Дверь внезапно открылась, и из нее, как два шара, выкатились Пап и Мамочка. Глаза Кранаха беспокойно бегали, пухлый и круглый рот то открывался, то закрывался. Тяжелые складки щек были бледными и дрожали. Было видно, что Мамочка чем–то его напугала.

Сказал Тимофею:

— Ты меня подожди, я зайду в соседний номер.

Кранах покатился, Мамочка что–то пошептала Дарье и тоже вышла. Курицын ее нагнал и в ухо зарычал:

— Красавица писаная, карга немытая!..

Карга остановилась. Курицын сунул ей под нос раскрытую красную книжицу — заводское удостоверение, и снова на ухо:

— Дарье плати три тысячи долларов!..

— А… а… — с кем имею честь?

— Ну-у!.. — навис над ней Тимофей. — Три тысячи за день. И столько же за час.

— А я… я…

— Заплатишь меньше — посажу! И получишь десять лет. Ну-у!.. Сифилис моченый!..

И двинул Мамочку плечом, да так, что она чуть не влетела в номер, мимо которого проходили.

Пап еще не возвратился. Курицын снова подсел к Дарье и продолжал:

— Дай мне твой телефон.

Дарья охотно назвала свой телефон. Большой, шумный и будто бы добрый дядя ей понравился. А Тимофей говорил:

— Работу тебе найду, не такую грязную.

— А и эта работа у меня не грязная. Противно только, а так — ничего. Мамочка водит меня к гладиаторам. Это для того, чтобы не опасно было. И чтоб цвет лица у меня не терялся. Другие девочки, они быстро вянут, и свежесть уходит, румянец со щек, а если гладиатор — так и ничего. И не опасно.

— Гладиатор?.. А что это за зверь еще такой?..

— И не зверь вовсе. Это он на вид страшный, а так — ничего. Он только гладит, ласкает… Конечно, противно. Бр–р–р!.. А так — ничего.

Вошел Кранах — красный, возбужденный. Кивнул Дарье:

— Ты иди! Не нужна сегодня.

И когда та уже была у двери, крикнул вдогонку:

— Да ты смотри только. С ребятами не путайся. Я ведь узнаю.

Дарья с силой захлопнула дверь. Этим напутствием она была недовольна.

Кранах пригласил Тимофея к столу и за трапезой заговорил о цели своего приезда. Как всегда, к делу подводил окольными путями:

— Нужны ракеты, твои ракеты. Под них дадут деньги, но есть одно но: ведомство на Смоленской. Там сидят монстры, и с ними нет никакого сладу. Нужен дьявольский ум, медвежья хватка и змеиная хитрость. Ты можешь показать мне человека, который всем этим обладает?

— Могу! Он сидит передо мной: его зовут Кранах Пап.

— Да, Пап младший, потому что есть еще и старший, мой отец Спартак Пап. В семидесятых годах был напечатан роман, и там моего папашу попытались осмеять, но помимо воли писателя получился образ вполне симпатичный. Сейчас он по причине лишнего веса никуда не выходит, но по телефону может договориться обо всем, — он может купить, и может продать самую современную водородную бомбу. Может вам достать танкер или авианесущий крейсер, может сделать новую поп–звезду, а может бездарному кандидату наук схлопотать Нобелевскую премию. Таков мой отец. Мы любим громкие имена. Я знаю одного недоучку, так он — Ломоносов. У нас есть Шекспир, есть Пушкин, и есть все цари на свете — от Птоломея до канцлера Германии Бисмарка. Расчет прост: на дурака. В создании машин есть принцип: на дурака; на случай, если дурак нажмет не тот рычаг. Мой отец тоже говорит: все в жизни надо делать на дурака. Ты говоришь то, что тебе надо говорить, а дурак верит. Ты делаешь то, что тебе надо делать — дурак тоже верит. А их, дураков, много. Отец говорит: в России ты встретишь тысячу человек, и все они дураки. Даже великий певец, или поэт, или трижды лауреат — они тоже дураки. Потому что верят. Смотрят тебе в рот и — верят. Да, такова Россия. Исключений здесь нет. Разве, что вот ты. Ты умный, и с тобой легко иметь дело. Вот сейчас нужны ракеты.

— Сколько? — прервал его философию Тимофей.

— Много. Мы весь мир закидаем ракетами.

— Мир меня не интересует. Мы можем давать ракеты из расчета восемь себе, а две за рубеж. Да и то в страны, которые нам не угрожают. В дружественные, прежде всего славянские.

— Славяне — нищие, а нам нужны деньги. И на пополнение бюджета, и на развитие завода. Кому и сколько продавать, куда вывозить — решаем мы, а вы делайте ракеты. И будет у вас много денег: и у вас лично, и у завода. Теперь так: рыночные отношения. Я знаю: вы свихнулись на социализме, но я реалист. Пришел рынок, я его принял. И социализм забыл. И забыл комсомол. И партию тоже. Рынок так рынок. Я пустился плавать по его волнам. Вы тоже поплывете со мной. Иначе сдохнете с голоду. И вместе с вами сдохнут все рабочие, — те, кого раньше называли правящим классом, а Хрущев кланялся ему и говорил: «Ваше величество». Так вот, этого величества не было и нет. Есть нищие, бомжи, пьяницы и те, кто на рынках служит кавказцам. Величество — это мы: я, ты и особенно мой отец, который по телефону может сделать все.

— Хорошо, хорошо, — я Ваше величество знаю, понял давно, а теперь еще и вижу, какое вы Величество. Давайте ближе к делу. Когда и сколько денег вы можете перечислить на счета нашего завода?..

Курицын решил действовать; пусть Кранах перечисляет деньги, а уж когда и в каком количестве готовить ракеты — это дело будущего. Тимофей вступал в игру и твердо верил, что он сумеет обхитрить и переиграть Кранаха вместе с его отцом.

Потом Кранах встречался с Барсовым и, обговорив все дела, уехал.

И снова от него ни слуху ни духу.

Молчал и посол на Востоке, обещавший устроить заказы на самолет. И только недавно приехавший из Москвы генерал интересовался новым типом вертолета, который, было, уже начали выпускать на заводе, но с приходом демократов прекратили.

Генерал много не говорил, ничего не обещал, но регулярно утром являлся на завод, начинал с посещения конструкторской вертолетной группы, которую Барсов вновь собрал и просил ее совершенствовать слабые узлы машины, уточнять расчеты, усиливать, укреплять всю систему механизмов. Потом генерал шел в вертолетные цеха, беседовал с рабочими, просил их не покидать завод, не разбегаться в случае нового безденежья, а если и уходить на заработки, то на время. И при этом говорил: «Вертолеты нам нужны, и нужны именно ваши». И тоже жаловался на скудные подачки из бюджета, не позволяющие военным заказать большую партию машин.

На генерала тоже мало надеялись. А деньги на счетах завода таяли.

Барсов с Тимофеем все чаще оставались дома — или у директора на квартире, а в другой раз у Курицына. Неожиданно у них все–таки случилась маленькая радость: Маша позвонила и, захлебываясь от счастья, сообщила, что ей дали главную роль в балете Чайковского «Щелкунчик», и она уже ее станцевала, и был такой успех, которого здесь не знали. С ней заключили контракт на три года и выдали три миллиона долларов, которые она в тот же день и перевела в Питер на счет матери. При этом сказала: «Так мне велел Руслан. Он берет меня на иждивение». И с детской радостью заключила: «Мне нравится быть у него на иждивении».

Елена Ивановна полмиллиона положила на счет мужа. Сказала:

— Тряси, как знаешь, а на остальные не зарься. Пусть лежат у меня на черный день.

Барсов тут же поделил их с Тимофеем по–братски: половину ему, а половину себе. Лежал у него под стеклом список многодетных рабочих и инженеров; каждому из них выдал по пятьсот долларов. На «черный день» у него осталось лишь сто тысяч.

Тимофей со своей долей поступил еще размашистей; и он одарил многодетных мужиков, особенно же — матерей–одиночек, дал десять тысяч долларов Полине. Затем позвонил Дарье:

— Ты меня помнишь?

— Помню. После встречи с вами моя мамочка дала мне четыре тысячи долларов. Такую кучу денег я никогда в руках не держала.

— Как же ты ими распорядилась?

— Положила на книжку и понемногу даю маме.

— А она?..

— Продолжает пить, но теперь все чаще бывает трезвой. И своему дружку денег не дает. Он ее ударил, а она угостила его настольной лампой по голове. Он лежал в больнице, а теперь вышел и ее боится.

— Заслужил, значит, вот и получил. А ты сейчас приходи ко мне. У меня к тебе дело есть. Приходи.

И Дарья пришла к нему на квартиру. Юбочка у нее короткая. Села в кресло, коленки обнажились рискованно глубоко. Ноги у нее крепкие, длинные, для бальных танцев подходящие.

— Пришла ко мне, не боишься?

— Нет, не боюсь.

— Что так? Может, и меня за гладиатора числишь?

— Вас я не боюсь. Вы другой человек, из другого мира. Надежный и — хороший.

— Ну и ладно. Во мне ты не ошиблась. Я действительно из другого мира, только вот какой он, этот мир, я и сам не знаю. Мы сейчас будем с тобой завтракать, а потом пойдем на работу. Ты хочешь работать?

— Не знаю, кем работать и зачем.

— Расскажу тебе — кем и зачем. Я, видишь ли, имею неосторожность быть начальником. Небольшим, но все–таки я — начальник, и мне нужна секретарша. Она должна быть умной и серьезной. Сумеешь?

— Не знаю.

— А я знаю: сумеешь. Вот мы сейчас с тобой и поедем на завод.

— На завод?

— Да, на завод. А чтой–то ты так всполошилась? Чем это тебе не нравится завод?

— Там грязно.

— У нас, на заводе грязно? Да что это ты говоришь? Вот посмотри на меня: я сто лет работаю на заводе, а ты видишь на мне пятна пыли, мазута или сажи?

— На вас не вижу.

— И на тебе не будет.

Курицын оглядел ее с ног до головы:

— Вот только юбочка у тебя… не того. Работяг моих смущать будешь. Они ведь у нас разные, не все такие, как я… надежные. Есть и такие, что не очень. А?.. Как нам быть? Хочешь, я тебе костюм красивый дам. Там и юбочка подлиннее.

Дарья пожала плечами, а Тимофей достал из гардероба женин костюм.

— Иди в ванную, переоденься.

Через несколько минут Дарья вышла; костюм на ней сидел удивительно ловко. Невольно проползла завистливая мысль: «В молодости… такую бы встретить». И так эта мысль поранила сердце… Склонил на грудь голову, пригорюнился. Но тут же очнулся:

— А костюм–то словно на тебя и сшит. Носи, милая, на здоровье.

Дарья подошла к нему, нежно поцеловала в щеку.

Повертевшись у зеркала, сказала:

— Да, он мне понравился. Юбка длинновата, такие теперь только взрослые носят, а я…

— И ты взрослая. Тебе замуж надо выходить. Жениха искать будем. А он, жених, мини–юбочных не любит. У таких все наружу, а значит, все чужое. Жених, он большой консерватор. Ну, ничего, мы любому жениху рога обломаем. Лишь бы он тебе приглянулся.

И они пошли в гараж.

Жизнь, как цирковой фокусник, любит удивлять, а иногда и озадачивать, а в другой раз покажет вам такой номер, что вы долго на него смотрите и понять не можете, что это она на сей раз выкинула?

Прошло три месяца, со счетов завода выгребли жалкие остатки, наступало безденежье, перед которым у Барсова и у Курицына, да и у всех начальников цехов, у мастеров и бригадиров волосы начинали шевелиться, а спина, как крылья самолета в непогоду, обледеневала. Нечем платить зарплату!..

Если бы иудеи, ныне назвавшие себя демократами, ничего не придумали другого, а только вот это постепенное, все глубже терзающее душу и тело истязание, их бы и за одно это следовало поместить в книгу Гиннесса. Но они, конечно, придумали и много других изощренных и не сразу видимых невооруженным глазом коварств, но невыплата зарплаты… Это, пожалуй, у них самое гениальное. И ведь что главное! Для исполнения такой грандиозной катастрофы не требуются большие мастера, гениальные ученые, мудрые дипломаты… И уж, конечно, не нужны ракеты, атомные бомбы, корабли и самолеты… Нужны лишь человеки, похожие на розового мокрогубого Гайдара. Ельцин сразу разглядел его в толпе шумливых говорунов и посадил в кресло премьер–министра. И рядом с ним тотчас же появились бурбулисы, шахраи, черномырдины… Они перекачали деньги в карманы своих сородичей, а всем жителям гигантской страны показали — шиш, грязный и вонючий. И — все! Вся стратегия и все искусство. Как просто, а вместе с тем и гениально. Учиться у них надо, а мы смотрим и ушами хлопаем. Надо же, как верно о нас еще в эпосе народном было сказано: Иванушка–дурачок! Только это и сказать бы, а других–то никаких слов и не надобно.

Не подавал вестей Восток; молчал посол Альберт Саулыч, обещавший заинтересовать российского олигарха, затаился и Зураб Асламбек, по–русски — Захар Андреевич. Кранах уехал, и от него никаких сигналов. Завесу над его гешефтами приоткрывала Дарья. Однажды между делом она сказала:

— На столе у него лежал список чиновников, и против каждой фамилии стояла цифра и значок, обозначавший доллары. Он потом по телефону кому–то сказал: «Жадные, как акулы! Каждый хочет стать магнатом».

— А ты не запомнила хоть одну фамилию?

— Запомнила. И не одну, а целых десять. И сколько долларов они стоят — тоже запомнила.

— Ах, ты, умница! Вот тебе листок, напиши.

Дарья написала, а Курицын, читая фамилии, качал головой и восклицал: «Ай, подлецы! Вот мерзавцы!.. А этот, этот–то! Ему десять миллионов подавай!..»

Большинство фамилий он знал. И знал также, где они работают, в какой должности. «Ну, погодите! — сжимал он кулаки. — Вы у меня попляшете!..»

И точно по какому–то волшебству накликал звонок из Москвы. Захлебываясь от радости, в трубку кричал Кранах:

— Сдвинул последний камень! Кто не хотел, тот захотел, кто не мог, уже может. Пап младший сказал Папу старшему, и отец нажал рычаги. Получилась такая котлета, что ты оближешь пальчики. Ты не хотел верить, но Пап тебе сказал: ты будешь на белом коне, и ты на него сел.

— Ну, хорошо, хорошо. Бери ноги в руки и приезжай. Здесь ты будешь много рассказывать, а я буду много слушать.

И Пап прилетел. Рано утром, и — прямо на квартиру Тимофея. И первое, что он сказал, это было:

— Переселяюсь в Питер. Я буду посол, а ты — президент. И буду летать туда и сюда. Много летать, много говорить и делать большой гешефт. Ты, Тимофей, никогда не умел делать гешефт, а теперь посмотришь, что это такое. Ты хотел вернуть на завод десять тысяч человек, ты их вернешь. Ты хотел делать не только ракеты, но и вертолеты и доводить до ума самолет Барсова. И это я тебе дам. Только при одном условии: не надо много требовать, а надо работать и делать то, что я скажу. Гешефт — это война, это бой, это даже атака, и такая, где командовать должен один, а остальные бежать, куда укажут, и делать, что прикажут. Хочешь иметь деньги, хочешь жить хорошо — умей подчиняться, а кукиш положи в карман. Возражать можно, но тихо, лучше шепотом, а еще лучше — молчать.

— Ну, хватит, черт бы тебя побрал! Раскудахтался! Докладывай толком: о чем договорился и что будем делать?..

Курицын сразу же решил сбить апломб Кранаха, указать ему место и вновь поставить в подчиненное положение. Курицын есть Курицын, и он по–прежнему будет командовать. И пусть привыкает к этому полномочный посол Москвы и еще каких–то дальних, пока неведомых стран.

Пап приоткрыл рот от изумления; вспомнил крутой нрав своего бывшего начальника и понял, что Курицын и впредь будет оставаться наверху. И тотчас же про себя решил: «А и черт с тобой! Железки пусть остаются в твоих руках, а деньги — в моих. Посмотрим, кто из кого совьет веревки».

— В Питере есть губернатор, — философствовал Пап, — на заводе есть Барсов и есть шайка держателей акций, но я приехал к тебе. Почему? А потому что нам нужны не просто ракеты, которые валяются в цеху на складе, а ракета, которую пускают под воду. Мы наладим такой рынок, такой рынок, что будет «хорхе»!

— Что такое «хорхе»?

— А–а–а… Тебе не надо знать. Это моя бабушка… Когда было что–нибудь очень хорошо, она говорила: «хорхе»! У нас тоже будет «хорхе». Для начала мы поедем к королю Зухану. У него глубоко под землей лежит дюжина ракет. Ваших ракет. Их продал ему еще Брежнев. Это такой генеральный секретарь партии, который трудно ворочал нижней челюстью. Он продал, и они там лежат. У них средняя дальность и средняя мощность, а кто теперь боится такую ракету? Израиль — и тот не боится. Боятся «Сатану», ну, ту, что по ночам таскают по лесу и прячут от американских спутников. А если приспеет момент, ее запустят, то она в воздухе разделится на пятьдесят головок и каждая головка тоже полетит куда надо. Вот такую ракету боятся. Но я знаю: твоя приставочка — ты ее называешь «Незабудкой», — если ее вставить куда надо, тоже сделает ой–ей–ей! И ты мне ничего не говори. Мы знаем двое — я и ты. И еще узнает тот, кому будем ее продавать. А?.. Говори скорее: тебя устраивает такой мой Шляппентохыч?

— Опять загадка. Что еще за зверь такой — Шляппентохыч?

— А–а–а!.. Эти твои вопросы. Так говорил дедушка. Если ему давалось что–нибудь выгодно купить и еще более выгодно продать, он говорил: это мой Шляппентохыч. Ну, а что это такое — я знаю?

— Мне нужно знать главное: будет наш завод стабильно получать заказы?

— Будет, будет. Ваш завод заработает на полную мощность. Новый президент приказал возрождать авиацию, у вас будет много заказов. Ты мне только скажи: готова ли у тебя приставка? И что она за зверь — твоя приставка. Когда я работал в цеху, я разное о ней слышал, а толком…

— Толком никто о ней не услышит. И ты тоже. И пусть этот вопрос твой будет последним. Никто не знает моих секретов.

Курицын не открывал своей тайны даже Барсову. Да и нелегко было рассказать об устройстве приставки. В основе ее лежали сложнейшие математические расчеты, ювелирные кружева электронных связей. Приставка способна опускать ракету средней мощности на дно океана и оттуда вздымать смертоносный миллионотонный вал. Эту ракету он вручит только своей армии. И пусть за нее ничего не заплатят, но вооружать будет только своих. Грел у сердца мечту продать такую ракету за большие деньги королю дружественной страны, но это лишь после того, как появится уверенность, что грозная ракета попадет именно в руки такого короля, деньги переведут на счет завода и они с Барсовым получат возможность помочь другим питерским заводам и улучшить жизнь рабочих.

Пап звонил в Москву. Лицо его вдруг оживилось, он бросил трубку и сообщил:

— Сто миллионов долларов! Вы слышите, Курицын? Поезжайте со своим Барсовым и хоть сейчас получайте деньги. Ваш завод включен в бюджет — деньги будете получать регулярно.

Курицын ликовал. Он едва сдерживал радость, но говорил спокойно:

— А мне дайте гарантию, что за океан ракеты не попадут. И в Англию, и во Францию, и в Германию. Только в страны Востока и в наши, славянские.

— Но позвольте! Я не президент и не премьер–министр!.. не могу же…

— Все! Разговор окончен. Поезжайте в Москву и везите гарантии. Иначе приставку к королю не повезу.

Курицын поднялся. В глазах его и во всей фигуре сквозила решительность, которую Кранах знал. Если уж этому человеку что в голову втемяшится — колом не вышибешь. И снова решил действовать своим манером — хитростью и путями обходными.

— Ладно, ладно, — в Москву мне ехать незачем. Я сам напишу гарантию.

Курицын удивился:

— Ты?

— Да, я. Ты думаешь, я человек бесправный, а у меня — должность. Я в Кремле сижу. И попасть ко мне потруднее, чем прежде, когда я сидел в Белом доме.

— Но если ты в Кремле, то зачем же ты здесь?

— Теперь в Смольном моя резиденция. Твоя приставочка — сверхважный заказ правительства. И поручили его лично мне. Я теперь тут и там. В случае нужды — я у вас под руками. Так что… вроде чрезвычайного посла на Северном заводе. Завтра я встречаюсь с Барсовым. Долгий разговор у нас будет.

— Хорошо. Пиши свою гарантию, а мы посмотрим, чего она стоит.

И Курицын стал одеваться. У подъезда Кранаха ждали охрана и роскошный автомобиль. Он повез Папа в гостиницу. Тимофей отправился на завод.

В приемной директора, как всегда, толпилось много народа, возле секретарши, пожилой женщины в строгом сером костюме, сидела Дарья, а подле Дарьи в подобострастной позе стоял Юрий Марголис. Тимофей удивился:

— Банкир? С чего бы нам такая честь? То к нему не пускают, а то сам пожаловал.

И, не дожидаясь ответа, повернулся к Дарье:

— А вы чего тут? Ваше место в цеху.

— Меня позвала Нина Николаевна, — кивнула она на секретаршу директора. — Список надо составлять. На зарплату.

Секретарша вступилась за Дарью:

— А вы, Тимофей Васильевич, не пугайте новенькую сотрудницу. Видите: у нее руки трясутся.

— А так и надо, чтобы тряслись и пугались. Завод у нас военный, и дисциплина должна быть строгая. А будут нарушать — в Чечню отправлю.

Дарья, привыкшая к показной грубости Курицына, его не боялась. Ей только неловко было получать замечания при Юрии Марголисе, который прилип к ней и, по всему было видно, не собирался с ней расставаться. Едва Курицын прошел к директору, банкир снова придвинулся к Дарье:

— Ага! Вы работаете в ракетном? Ну, хорошо, я сегодня загляну к вам в гости.

— Я на службе. Тимофей Васильевич заругается.

— Найдем управу на вашего Тимофея Васильевича.

Но тут Марголиса позвали к директору. Банкир выпрямился и пошел не спеша.

— Деньги поступили на наш счет?

— Поступили. И немалые. Да только тратить их без согласования с нами не положено. Есть Устав банка…

— Сколько денег?

— Много. Но банк свои операции держит в секрете.

Марголис смерил презрительным взглядом Курицына и двух начальников цехов, стоявших у стола директора.

— Хорошо. Мне нужно десять миллионов. Вы можете нам их выдать?

Марголис снова оглядел присутствующих. Заговорил небрежно с чувством превосходства над собеседником:

— Это, извините, несерьезно.

— Почему несерьезно. Деньги–то — наши.

— Да, ваши, но большие деньги — большие заботы. Их надо получать, куда–то везти, где–то хранить.

— Вы, кажется, плохо меня понимаете. Если я говорю: можете ли выдать деньги, это не значит, что мы вот втроем придем к вам в банк и заберем мешки с деньгами. Я хочу знать, можем ли мы в ближайшее время выбрать из банка десять миллионов?

— Разумеется, но только с соблюдением правил, и очень строгих.

И Барсов, и Курицын, и другие начальники цехов смотрели на Марголиса и немало дивились разительной перемене, которая произошла с этим человеком. Все они знали его давно, и никто не видел в нем будущую важную персону. Но он такой персоной стал. Для него теперь и директор завода — всего лишь проситель. Такую власть и всегда имели над людьми банкиры, а в наше время, да еще в России, где все богатства украдены и захоронены в стальных подвалах, банкиры превратились в бесплотные и вместе с тем могущественные существа.

Один только Курицын смотрел на Марголиса с чувством жалости и даже снисходительного желания погладить Юрочку по головке и сказать ему отечески нежные слова.

— Ну, ладно, хорошо, — заговорил Барсов. — Для начала возьмем у вас пять миллионов. За несколько дней их потратим. Мы ведь два месяца не выдавали зарплату.

Марголис задумался, но затем хотя и неохотно, но согласился:

— Приезжайте в любое время, но только транспорт и охрана — за вами. Сегодня меня уж в банке не будет, а завтра утром я вас жду.

Зарплату решили выдать за три месяца — в счет погашения задолженности, но только рабочим, не порывавшим связь с заводом. В цехах и у проходных ворот вывесили объявления: «Станочники высших разрядов, мастера, бригадиры, техники и инженеры, возвращайтесь на завод. Будем платить зарплату».

В приемной начальника ракетного цеха возле стола секретарши и здесь появился банкир Юра Марголис. Курицын, завидя его, взял за руку, завел в кабинет.

— Вам, я вижу, моя племянница понравилась. Я ее замуж выдавать не собираюсь.

— Дарья — ваша племянница?

— Да. А вы разве не знали? Теперь вот она еще и моя секретарша. Вы там побольше денег нам давайте, я ей зарплату аккуратно платить буду.

— А сколько же вы ей платите?

— Полторы тысячи рублей. Станочнику выдаем три тысячи, а ей — полторы. У нас не то, что у вас — во всем справедливость.

— А если я ей десять тысяч платить буду? И даже — двадцать?

— Вы, конечно, можете и тридцать тысяч платить. Ворованных денег не жалко. И я бы отпустил ее к вам; девчонке–то деньги нужны, но народ вы больно уж ненадежный. А я человек крутой. За малейшую обиду любому банкиру, и даже олигарху, шею сверну. А не то трубой железной по башке… А?.. Хорошенькая перспектива?

Банкир сел в кресло, задумался. Человек он был молодой, неженатый. Из–под золотых очков недобро и пытливо смотрели глаза. Пальцы на руках все время были в движении. Нервный он был субъект. Внутри у него будто работал мотор, и оттого все тело подрагивало.

Заговорил серьезно, глуховатым голосом:

— Понравилась мне ваша племянница. Я, как увидел ее, так и покой потерял. Я ведь еще не женат. Говорят, у нее мать сильно пьет. А вы, значит, заместо отца будете: отдайте Дашу за меня замуж. Жить она будет, как в раю: виллы, яхты, роскошные отели…

— Откуда же у вас денег столько? Вы, как я понимаю, получаете зарплату, а на нее, какая бы она ни была, не распрыгаешься. А если у вас другие деньги есть, значит, украли, а вор — он сколько ни воруй, а все равно тюрьмой кончит. Вашего главного вора Гусинского вон как по тюрьмам гоняют. Ну, ладно: положим, что денежки у вас законные, но такое чудо природы, как моя племянница, она ведь полюбить вас должна. Мы, как вам, очевидно, известно, люди русские, а русские без любви не женятся и замуж не выходят. Вы за ней поухаживайте, а она уж потом решит, принять ваше предложение или нет. Вот вам моя визитная карточка, она живет у меня. Звоните. А сейчас уходите из цеха, не мешайте ей работать.

Марголис ушел, а Курицын пригласил Дарью.

— Я вас племянницей своей назвал, — так что, если спрашивать будет, и вы говорите: да, я племянница Курицына. Кстати, и всем говорите, пусть знают, что у вас дядя есть, и дядя этот не кто–нибудь, а я, начальник ракетного цеха Тимофей Курицын.

— Спасибо, — сказала Дарья. — Мне это лестно, племянницей вашей быть.

— И жить ко мне переходите.

Ехали по Литейному проспекту, и, как всегда, Курицын держал малую скорость, разглядывал прохожих, витрины магазинов.

Повернулся к Дарье:

— Буду называть тебя на ты. Ладно?

— Ладно, — с радостью согласилась Даша.

А Курицын продолжал:

— Мамочку забудь!

В зеркало видел, как Дарья при этих словах закраснелась и глубже вжалась в сиденье.

— С Мамочкой я ходила два раза и от клиентов убегала. Я… я… не позволила к себе прикоснуться. Противно. Никаких денег не надо.

— Ну, и хорошо! — обрадовался Курицын. — А я эту Мамочку пришибить хотел. Но если так, то и ладно. Поживи у меня, а там видно будет, как нам дела твои устроить. Только я бы не хотел, чтобы ты и с родной матушкой общалась. Одна комната, дружки ее, пьянки — не для девушки такая карусель. Матери твоей мы тоже попытаемся помочь, но это потом, а пока хотел бы твою жизнь наладить. У меня скрипач жил, да сегодня он домой пошел. У него жена и двое детей.

— А зачем же он у вас жил?

— Мужик с круга сошел, пил сильно, так его жена и прогнала. Музыкант он хороший, первая скрипка в оркестре, а как бомжом заделался, тут я его и приютил. В группу трезвости направил, — есть у нас в цеху такая. Там его на ноги поставили. А теперь вот видишь: в Париж на гастроли летит.

— Там он снова запьет.

— Как запьет? Ты что это говоришь? Он такой курс прошел, где уж никто не пьет. Капли в рот не берут.

— Мама моя тоже к Довженке ходила. И тоже полгода не пила, а потом снова началось.

— Довженко — одно дело, там гипнотизеры шаманят, а тут метод научный. Ученый его придумал, Геннадий Шичко.

— И к Шичко ходила. С год потом не пила. Еще хвасталась: там и Соловьев — Седой был, и поэт Горбовский… Они будто бы долго не пили, по несколько лет.

Курицын приуныл. Вдруг как и Владислав сорвется, и мастер его не навсегда отрезвился?..

Заговорил строго и фамильярно, по–свойски, будто Дарья и впрямь была ему племянницей:

— А ты не каркай, беду не зови. Мы тут поверили, а она… запьет! Не говори так.

— Ладно. Не буду.

Дарье нравилось, что этот большой и такой важный человек, а еще будто бы и великий изобретатель, говорит с ней так просто, как родной. Давно не слышала она таких речей и хотела бы, чтобы Курицын и все время говорил с ней вот так же — по–свойски и по–отечески строго.

Дарью он поселил на третьем этаже, а сам спустился на второй, где и жил раньше. Здесь у него был кабинет с большим письменным столом, кульман для работы над чертежами, стеллажи с технической литературой. Была тут и спальня, и кухня c двумя холодильниками, и большая гостиная.

Примерно так же располагались помещения и на третьем этаже, только там была еще и библиотека. Дарью Тимофей поместил в комнате жены. И научил, как закрывать дверь в коридоре, чтобы никто не проник с уличного входа.

В этот первый день они ужинали в гостиной у хозяина — по–семейному, и так, будто действительно были близкими родственниками и давно жили вместе.

Прошел месяц, наступил Новый год. Три женщины хлопотали на кухне Тимофея, накрывали праздничный стол. И нельзя было понять, кто из этих женщин занимал тут главенствующую роль. Полина была старшей по возрасту, и большинство блюд приготовлялись по ее рецепту, но Дарья, жившая в доме Курицына, знала, где и что лежит из посуды, а Варвара Барсова, успевшая сдружиться с Дарьей, выказывала изобретательность в сервировке стола.

В одиннадцатом часу стали съезжаться гости. Первыми приехали Барсовы, вслед за ними явился шумный и веселый Павел Баранов, а уж потом прибыли задержавшиеся в цехе хозяин и Вадим Кашин. Не было только Владислава. Симфонический оркестр давал праздничный концерт, и Владислав обещал приехать во втором часу. Курицын и Полина боялись, как бы он там в кругу товарищей не напился. Бывшие алкоголики имели одну опасную слабость: если хоть раз «сорвется», то есть выпьет хотя бы глоток вина, то уж вновь заскользит по накатанной дорожке; станет пить, — и еще с большей яростью, чем прежде.

За столом сидели таким образом, чтобы две самые молодые и резвые — Дарья и Варя — находились поближе к кухне и могли бы выполнять роль хозяек.

Впрочем, Вадим Кашин сидел возле Вари. И в случае нужды подхватывался и тоже бежал на кухню.

Чуткая Дарья, умевшая одним взглядом оценить обстановку, уловить смену настроений, игру эмоций, без труда определила степень отношений директорской дочки и конструктора Кашина: они любят друг друга и вот–вот объявят о своем решении играть свадьбу. Ее не удивляла и разница в возрасте этой пары; ей–то еще не было двадцати, а ему уж далеко за тридцать. Дарья и вообще считала, что замуж надо выходить за человека серьезного, состоявшегося. У нее уже много было любвей: четыре или пять. Первый раз она влюбилась в соученика в четвертом классе. И так влюбилась, что, казалось, умрет, если паренек ее, такой ладный, сильный, кареокий, отвернется от нее. Она такого удара судьбы не перенесет. Но потом эта любовь как–то угасла сама собой; Даша попала на новогодний маскарад, и там ее пригласил на танец большой и могучий, как Илья Муромец, парень из другой школы, и даже из другого района. Она немедленно в него влюбилась, хотя еще не видела его лица, но голос!.. И как он плавно, важно танцевал!.. Потом он затерялся, танцевал с другими масками, а своего лица так и не открыл, и Даша его не увидела, но… продолжала любить. Она любила его и еще с неделю, но потом и его позабыла. Однако то был момент, когда ей в голову запала мысль: жених должен быть большой, сильный и умный. А умным может быть только взрослый. И мысль эта со временем укоренялась, становилась убеждением.

Выбор Вари она находила разумным и даже удачным. Он был взрослым, его недавно назначили заместителем главного конструктора завода; у него автомобиль, квартира, а жена работает в банке и будто бы там кого–то полюбила. Она хоть еще и не развелась с Вадимом, но живет отдельно, купила квартиру и обставила ее какой–то особенной мебелью. И Дарья думала, что это хорошо, что такая дурная женщина освободила Вадима и он станет мужем Варвары.

Все эти мысли занимали юную головку Дарьи в связи с одной неотступной думой, поселившейся у нее давно, еще в первые дни проживания в доме Тимофея Курицына. Эта дума заползла к ней незаметно и сначала тлела слабым огоньком, но не потухала, а со временем разгоралась, и теперь уже горит неотступно и крутит в голове одни и те же слова: «А почему бы и нет?..» Курицыну тридцать семь лет. Даша читала, что прежде дворяне только и женились в сорок лет. И это было хорошо. Мужчина в этом возрасте окреп, повидал свет, он все может, все умеет, — и есть у него профессия, материальная база. А уж что до внешнего вида… Вон он, Курицын, как хорош и умен, и шутит, и смеется, и блещет остроумием, и все его любят. А теперь еще Даша, поработав у него секретаршей, знает, что Тимофей Васильевич большой изобретатель, некоторые его даже называют великим и говорят, что пройдет время и на заводской площади ему поставят памятник.

Даша сидела на краю стола далеко от Тимофея, но помимо своей воли видела только его и подмечала каждое его движение, ловила каждое его слово. Варя с Кашиным сидели рядом, были заняты только собой, говорили громко, толкали друг друга, смеялись и на нее, Дарью, не обращали никакого внимания. Барсовы старшие тоже о чем–то беседовали, а Курицын хотя и сидел во главе стола как раз напротив Дарьи, но говорил с сидевшей от него справа Полиной и все время к ней наклонялся, и смеялся, накладывал ей на тарелку салат, — тот самый: с крабами и яйцами, который Даша с такой любовью приготовляла.

О Полине думала плохо: «Чего липнет?.. Постеснялась бы Барсовых. И вообще…»

Смотрела на часы, ждала Владислава, — для него возле Полины поставили стул и прибор. «Вот он сейчас придет, и тогда уж этой ветреной женщине будет неудобно склоняться к Тимофею и так громко смеяться… И вообще… она ведет себя так, будто он, Тимофей Васильевич, и есть ее настоящий муж. Но ведь у нее двое детей. Как же можно так вести себя замужней женщине?..

Дарья готова была расплакаться. Раздражал и фамильярный тон Кашина, с которым он обращался к сияющей от счастья Варваре.

Даша очень хотела бы, чтобы таким тоном говорили и с ней, чтобы Тимофей Васильевич и от нее требовал послушания, и даже угрожал ей наказанием. Но с ней никто не говорил, к ней только обращались с вопросами: а есть ли на столе то–то и то–то, или просили, чтобы со своего края она подала недостающее блюдо.

И как на грех, Владислав не появлялся. Но вот в коридоре раздался звонок. Дарья побежала открывать и радостно встретила Владислава, а он, раскрасневшийся от мороза, весело с ней поздоровался, и даже обнял, и поцеловал в щеку. А Дарья, поддавшись его возбуждению, щебетала, что его ждут, что все уже боялись, что его и на всю ночь задержат.

Оба они, молодые, яркие и счастливые, не вошли, а влетели в зал.

— Всем привет! — поднял руки Владислав. — Всех поздравляю и люблю. И меня можете поздравить: получил звание Заслуженного артиста России!

И подошел к хозяину, поклонился ему в пояс:

— Вам обязан! Век не забуду!..

Тимофей обхватил Владислава и крепко стиснул.

— Я знал, кому протягиваю руку. Ты, Владислав, талант. Такими людьми жива и будет вечно жить Россия.

Тимофей подвел скрипача к Полине:

— Вот кому ты всем обязан!

И вернулся на свое место.

Вечер продолжался, и теперь уже, к радости Дарьи, Полина больше была занята своим мужем, а Тимофей Васильевич беседовал с Барсовым и поглядывал на часы. Даша знала, что он ждет Нину Дмитриевну — математика, с которой он каждый день встречался и надолго уединялся в кабинете, где они вместе работали на компьютере. Нина Дмитриевна была профессором, преподавала в университете, но по возрасту и по всему внешнему виду на профессора мало походила. На отвороте пиджака носила значок мастера спорта СССР; она была известной в Петербурге теннисисткой. Из рассказов Тимофея Даша знала, что она очень талантлива, и только одна она может производить расчеты, которые нужны Курицыну. В университете ей платят лишь полторы тысячи в месяц. На эти деньги Нина Дмитриевна содержит семью: престарелую мать, троих детей и неработающего мужа. И еще Даша знала, что Курицын дал ей три тысячи долларов. Сегодня Нина Дмитриевна и Тимофей Васильевич должны к утру сделать какую–то срочную работу.

Нина Дмитриевна приехала в тот момент, когда гости уже расходились. Тимофей Васильевич, проводив Барсовых–старших, пригласил ее и Кашина в кабинет, и они там склонились над чертежами. Дарья и Варвара убирали со стола, мыли посуду, но Вадим скоро пришел к ним и увел Варю. Дарья осталась одна, и хотя работы еще было много, но дело у нее не ладилось, она все время поглядывала в сторону кабинета и старалась понять, что уж там за расчеты, которые надо производить в эти поздние часы новогодней ночи?..

Если сказать, что Юра Марголис был человеком обыкновенным, ординарным и ничем от других людей не отличался, — значит погрешить против правды. Чего стоила одна только его способность держать в голове суммы основных вкладов, сделанных клиентами банка, цифры наличных, оборотных и прочих денежных потоков, — эта его способность была врожденной, залетевшей в его голову с генами, но он и еще обладал одним свойством, — ну, а это уж и совсем фантастическое, — о самых важных событиях в государстве и в целом мире узнавал за несколько дней до того, как им произойти. Курицын давно приметил этот его талант, и теперь, когда Марголис едва ли не каждый день появлялся у него в цехе и часами крутился возле Дарьи, Тимофей эксплуатировал осведомленность банкира.

Не однажды задавал Юрию вопрос:

— Как ты думаешь, станут они продавать нашу ракету другим государствам?

— Никогда и ни за что! — восклицал Марголис.

— Я тоже так думаю, — соглашался Курицын. — Но тут же пытал финансиста:

— Послушай, Юра, ну, а если заглянуть им под черепную коробку, — чем они руководствуются?

«Они» — это те, кто сидел в кремлевских кабинетах и министерствах и выдавал разрешение на продажу военной техники.

Курицын продолжал:

— Эти «они», как я понимаю, народ временный и подвижный как ртуть: сегодня они под боком у президента, завтра в референтах у Гусинского, Березовского, а то махнут и еще выше — в советники сверхолигарха Абрамовича. Им, как я понимаю, нужны деньги, одни только деньги.

Марголис, заслышав такие вопросы, удобнее усядется в кресле, сдвинет к переносице черные, как воронье крыло, брови, вздохнет протяжно и глубоко. Любит он эти минуты, когда Курицын — человек, таящий в себе силу белого медведя, создатель каких–то сверхмощных и сверхсекретных ракет, — беседует с ним на равных, и даже готов признать за ним превосходство.

Юрий начинает издалека:

— Деньги?.. Да, деньги. Евреи любят деньги. Скажу вам больше: они понимают мистическую суть этого бумажного дьявола. Вам, русским, тоже нужны деньги, и вы тоже понимаете их значение, но лишь на бытовом уровне. Вам нужно купить хлеб, починить ботинки, и вы начинаете шарить в карманах. И злитесь, если денег у вас нет. Мы же о деньгах думаем и тогда, когда их нет, но еще больше они занимают наше воображение, когда они есть. И этим мы отличаемся от вас, русских, и от французов, которые подарили миру глупую пословицу: «Если деньги есть, то есть, если их нет, то нет». И вам, и французам, и всем другим народам деньги нужны, чтобы набить брюхо. Нам они нужны для того, чтобы править миром. Вы загляните утром ко мне в банк и увидите там толпы людей. Они с протянутой рукой стоят у окошек и просят денег. Меня нет в банке, я лежу на золотом песочке Женевского озера, а они простирают руки и, как дети, повторяют: «Дай, дай…» И я могу дать, но могу и не дать. И скорее всего — не дам. Не потому, что мне жалко их же собственных денег, а потому, что мне доставляет наслаждение вид нищего, протягивающего руки. Вот здесь, между прочим, кроется одна из причин, по которой мы, придя к власти, положили на лопатки все заводы и учинили всеобщую бедность.

— Все это так! — поднимал руку Курицын, прерывая поток красноречия собеседника, — но истина, как сказал философ, конкретна; я хочу знать, чем руководствуются люди, дающие нам право продавать или не продавать свою технику в другие страны?

— А тем же самым — количеством денег, которые они могут получить в том или другом случае. Если чиновник увидит, что на внутреннем рынке он получит на полцента больше, он пустит ваши ракеты в наши же ракетные войска, но если иранцы или египтяне дадут ему на полцента больше — он отдаст ракеты им. Но за всеми процессами в мире наблюдает Америка; в нужный момент она даст чиновнику на сто долларов больше, и тогда ракеты ваши поплывут за океан.

— Но позвольте, друг любезный! Я не вижу тут логики. Египтяне — наши друзья, они никогда не станут с нами воевать, а Штаты в подходящий момент могут опустить наши же ракеты на нашу голову. И что тогда будет делать ваш чиновник?

— А ничего! Ему и не надо ничего делать. Он со своим многочисленным семейством будет лежать на пляже и греть свои косточки.

— Но он может и не успеть перебраться туда, на берега Женевского озера!

— А вот тут зарыта наша главная особенность: мы знаем, когда и кто на кого нападет. Мы стоим на высоте, освещенной солнцем, и далеко видим все происходящие в мире процессы, а вы, как кроты, сидите в мешке и ничего не видите. Мы для того и захватываем во всем мире газеты, радио, телевидение, а уж потом — власть и деньги. У летчиков–истребителей есть принцип: увидел врага — победил, а если он тебя вперед увидел — прощайся с жизнью.

У Марголиса было много причин откровенничать с Курицыным: ну, во–первых, он готовился стать его родственником, а во–вторых, и это, пожалуй, главное, Юрочка знал, что в Москве плетется сеть гешефтов, в центре которых скоро окажутся Тимофей Курицын и его друг Петр Петрович Барсов. Барсовский самолет, обладающий способностью вертолета, заинтересовал промышляющего на Востоке таинственного российского олигарха, и тот собирается заказать большую партию этих машин, чтобы затем втридорога перепродавать. В тиши кремлевских кабинетов и в кабинетах многих послов как раз в это время закипали страсти вокруг курицынской приставки. Марголис уж получил сверхсекретное задание выведать состояние ракеты с приставкой и ее поражающие способности. Он еще и поэтому решил ускорить свою женитьбу на Дарье и таким образом выше поднять свои шансы на участие в гешефтах, суливших крупные барыши.

Еще совсем недавно Марголис признавал одного только главного акционера Балалайкина и его бухгалтера Наину Соломоновну, но теперь он никаких финансовых бумаг с Северного завода без подписи директора не принимал. Он первым сообщал Барсову и Курицыну о заказах, которые намечались для них в Москве, и эти заказы через три–четыре дня приходили. Курицыну звонил домой, давал понять, что готов помогать Северному заводу, и тут же называл ключевые фигуры в Кремле и в министерствах, в том числе и в военном ведомстве, от которых многое зависело и которые с ним, Марголисом, состояли в тесных отношениях.

Обстоятельства благоприятно складывались для Северного завода, и Барсов восстанавливал все основные производства, особенно расширял и усиливал Конструкторское бюро и находящуюся за городом опытно–экспериментальную базу. Курицыну он как–то сказал:

— Ваши ракеты хотя и проходили проверки, но кажется мне, что от нас потребуется новая серия испытаний. Если же за рубеж пойдет ваш подводный вариант, нам надо будет показать в деле и его.

И, пытливо заглядывая в глаза Курицыну, спросил:

— А если Кремль решит продавать ваш вариант?..

— Славянам и арабам — пожалуйста, учебную ракету испытаем, а если за океан — не получат они электронные платы, я их в большом секрете храню, один только я и знаю устройство этой «Гоги — Магоги». Против своей страны работать не стану. Такой ракетой все наши портовые города: Петербург, Мурманск, Владивосток, Архангельск — можно слизнуть как корова языком. Фигу им под нос могу сунуть, а «Гогушку» не дождутся.

Барсов согласно кивал головой, улыбался, — он знал: друг его слов на ветер не бросает. Подводный вариант «Гоги и Магоги» — его детище, и он сумеет так распорядиться ею, чтобы ни против нас, ни против друзей наших она не сработала.

— Так или иначе, но несколько подводных вариантов в учебном исполнении придется готовить. И место для испытаний подсмотреть надо заранее. Думаю, искать будем на Аральском море. Там есть пустынные острова и вокруг безлюдные территории.

— Арал теперь узбекам да казахам принадлежит.

— Договоримся. Ныне за взятки все дела делаются.

Барсов с этим предложением Тимофея соглашаться не спешил. Он знал, что заряд в учебном варианте будет обыкно- венным, не ядерным, и сила его в тысячу раз меньшая, чем у ракеты боевой, но и такой заряд громыхнет так, что сейсмографы и на другом конце планеты будут зашкаливать. Но делать нечего: покупатель на слово не поверит, ему результаты испытаний подавай. Да и свое оборонное ведомство потребует гарантий. Как ни крути, а учебные варианты ракет и место для их испытаний надо готовить.

И директор сказал:

— Ты видишь, генералы к нам зачастили; они ничего конкретного не говорят, но чует сердце: скоро много заказов на твою «Гогу» посыпется. И это при том, что Кремль пока не знает подлинной силы подводного варианта, а как прознает, министр обороны доложит президенту, а тот уж и будет решать судьбу нашего завода.

Барсов ничего не говорил другу о своих работах по совершенствованию самолета–вертолета, но созданная им мощная конструкторская группа уже приблизилась к решению проблемы посадки и взлета на воде, и даже в случае нужды превращения самолета в судно на подводных крыльях. В открытом океане такая машина сможет развивать скорость до трехсот миль в час и преодолевать большие расстояния. В Америке создан беспилотный самолет–разведчик, способный летать на десять–двенадцать тысяч километров и возвращаться на свою базу, — белый, без единого окошка, «слепой», как крот, но такого универсального пассажирского лайнера, каким будет самолет Барсова, у них нет, и Россия снова утрет им нос и побьет на мировых рынках, как она совсем недавно била их в космических делах.

Жизнь, как стальная пружина, сжимаясь под натиском все новых и новых событий, создавала напряжение и все время грозила то там, то здесь сорваться с тормозов и одних больно ударить, а других неожиданно щедро, по–королевски одарить. Курицыну из банка позвонили: на ваш личный счет от правительства поступила премия: десять миллионов рублей. А Дарью на пути из цеха домой встретила знакомая женщина и сообщила печальную весть: ее мама умерла от передозировки какого–то наркотика. Дарья не сразу охватила сознанием весь смысл печального известия, а когда все–таки поняла и оценила свое новое положение, она свернула с Литейного проспекта в переулок, где останавливался автобус, идущий до ее дома на канале Грибоедова.

У нее были ключи от родительской квартиры в старинном четырехэтажном доме. Подходя к двери, она услышала знакомый шум, смех и крики людей, — так обыкновенно вели себя бомжи, находившие приют у вечно пьяной и сердобольной мамы. Теперь они, очевидно, оплакивали ее преждевременную погибель: ей не было и сорока лет.

Дарья незаметно вошла в квартиру. И когда появилась на пороге комнаты, шум внезапно стих и на нее уставились пьяные рожи. Потом из–за стола поднялся высокий дядя с шапкой торчащих во все стороны грязных волос и, качаясь, двинулся в ее сторону. Он тянул к ней немытые два–три года руки и заплетающимся языком буровил:

— Братцы! Какой бутончик!..

Дарья отступила назад, но бомж как клещами вцепился ей в плечо, тащил к столу, а ему на помощь поднялись еще два мало похожих на людей мужика; один схватил за край юбки и сорвал ее. И ткнулся вонючей головой в шею, как пес лизнул шершавым языком… Дарья ударила его локтем в грудь, другого укусила за руку и рванулась за дверь. Бежала по лестницам, вылетела во двор и лишь теперь увидела, что юбки на ней нет, а трусики порваны и по ноге струится кровь. Кто–то содрал ей кожу, — видимо, ногтями. Она вспомнила грязные ручищи, и ей стало дурно. Обняла водосточную трубу и так стояла в полубессознательном состоянии. К ней подошла женщина. И Дарья над самым ухом услышала:

— Бедная! До чего догулялась.

И потом:

— Ты меня подожди, я вынесу тебе одежонку.

Женщина скрылась в подъезде, но скоро вышла и протянула Дарье крепко поношенную, но чистую джинсовую юбку и совсем еще хороший зеленый плащ. Дарья оделась и пошла прочь от дома, где родилась, где потеряла сперва отца, инженера–электронщика, а теперь и мать.

Пришла к себе в комнату, бросилась на постель и зарыдала. Она плакала долго, неутешно, и о чем думала — не знала, и как теперь будет жить — тоже не знала…

Вошел Курицын.

— Ты плачешь? Что случилось?..

Дарья ответила не сразу:

— Умерла мама.

Она уронила голову к нему на колени и заголосила так, как в старое время по покойнику голосили русские бабы. Курицын гладил ее волосы и молчал. Так он долго сидел на ее постели, а затем поднялся, проговорил своим басовитым, энергичным голосом:

— Матушку не вернешь, а жить надо. Утирай слезы и пойдем ужинать.

Это был момент, когда для Дарьи началась новая жизнь, — самостоятельная, сиротская. Она сидела с Курицыным за столом и ничего не ела, и лишь когда он принес чашку кофе, положила в него сахар, стала размешивать ложечкой.

Утром, когда Барсов собирался на работу, ему позвонил Зураб Асламбек. Голос его звучал радостно, бодро, будто он нашел миллион рублей:

— Петрович! Ты меня узнаешь? Я Захар. Прилетел ночным самолетом. А?..

— Зураб! Как тебя не узнать?

— Зови меня Захаром. Я не русский, но хочу быть русским… Я назначен генеральным консулом в Санкт — Петербурге. А?.. Это ничего или как?.. Мы встретимся, и я расскажу, как живут ваши и мои дети. Да, да — они и мои дети. Я так захотел, и так будет. Таковы у нас законы. Если молодые люди живут в нашей стране, а родители их далеко, мы говорим: вы наши дети, приходите к нам как к себе домой. Как твой самолет? Он никуда не улетел? Ты его не продал? Если нет, то нам нужно говорить. И если продал, то тоже будем говорить. Со мной одним рейсом прилетели ваш посол Альберт Саулыч и олигарх Яша. Вы их слушайте и качайте головой. И все. Только качайте головой. Надо много думать, чтобы им сказать да или нет. Лучше ничего не говорить. У нас на Востоке такой закон: гостей много слушают, много угощают, но говорить слова не торопятся. Очень часто бывает хорошо, если слова будешь держать за языком. Или по вашей пословице: далеко от зубов. У вас много, много пословиц. Есть такая: слово не воробей, выпустишь — потом долго будешь бегать за ним.

— Зураб! Я тебя понял. Но расскажи мне подробнее об олигархе. Что это за птица, Яша Файнберг?

— Ах, Яша! Обыкновенный Яша Файнберг, у которого куча денег. Говорят, ваш президент… — ну, тот, который был всегда пьяный и прыгал с моста, — так этот ваш Мюнхаузен отдал Яше какой–то московской банк, и тот самолетами вывозил деньги и золото в зарубежные банки. Об этом писали газеты в Лондоне. Я ездил туда по делам и читал. Кстати, в Лондоне о вас много пишут. В Америке еще больше. Жаль, вы не читаете их газет. Ну, ладно, нам надо встретиться и как можно быстрее. Хорошо бы у вас на квартире.

И вот они сидят в домашнем кабинете Барсова. Елены Ивановны нет дома, она отдыхает в санатории, а Варя на занятиях. Зураб одет по–европейски. Он весел, его распирает какая–то высокая счастливая восторженность, черные миндалевидные глаза блестят, сыплют искры, и Барсов, во всякое время такой сдержанный и строгий, глядя на него, тоже улыбается и ждет, когда Зураб станет рассказывать о Маше и Руслане. Но Асламбек заговорил о делах.

— Вокруг вас, вашего завода закипают страсти, они скоро вовлекут вас как в водоворот, и вам надо будет много думать, чтобы поступать разумно. Я знаю, вы хотите работать только на свою армию, но с приходом нового президента Буша там планируют вашу армию и дальше разоружать.

Барсов опустил голову, думал. Потом поднял на собеседника взгляд своих умных серых глаз, сказал:

— У вас есть сведения или это… ваши догадки?

И Зураб сникшим голосом ответил:

— К сожалению, это не догадки. Таковы сведения нашей разведки. Перед назначением на пост генерального консула меня принял король, и мы беседовали два часа. Он просил передать эти сведения «верным людям» в России, и еще просил организовать закупки у вас нужных нам машин: котлов для тепловых электростанций, турбин для электрических агрегатов и многого другого. Особенно нас интересует вооружение. Тут мы не пожалели бы никаких денег.

— Я бы всей душой, — хоть «Гогу» для вас, да ведь не мы распоряжаемся продукцией завода. Такую–то страсть и Министерство иностранных дел по своей воле не сможет продавать, тут санкция президента нужна, а президент у нас новый, мы еще не знаем, как он поведет дела.

Асламбек слушал Барсова внимательно, но в глазах его, черных, как дно колодца, мелькали зайчики снисходительного сочувствия и незлого скепсиса. И все лицо его как бы говорило: «Умный ты человек, мой русский друг Барсов, и невиданный в мире самолет мог изобрести, а вот эту паутину страстей человеческих расплести не сумеешь. Не можешь ты проникнуть своим русским умом в душу людей, вершащих судьбу ракет, а люди эти никаких других целей не преследуют, как только собрать в свои карманы больше денег. Да ты хоть черту продавай свою ”Гогу — Магогу“, лишь бы черт этот побольше золотых отсыпал. В том и трагедия русских людей, что они в химеры верят. И главная химера, застилающая им глаза — совесть. Думают они, что совесть у всех людей есть. А того не поймут, что только их, русских, и одарил этой химерой христианский Бог. Все другие–то люди, и многие из тех, кто живет на Востоке, смотрят тебе в глаза, соглашаются с тобой, и молочные реки обещают, но отойди ты от него на десять шагов — и он камень тебе в спину бросит. Не скажу я об этом другу русскому Барсову, полюбил я этого человека, и сам–то я никакого зла ему не причиню, но что же поделать, если люди так устроены: смотрят тебе в глаза, говорят об одном, а думают другое. Пытался Магомет исправить эти наши природные свойства, но не сумел; махнул на нас рукой и сказал: не я вас создавал, не мне вас и переделать заново. Немного–то я вас исправлю, ну, а уж совсем–то природу вашу изменить не смогу.

И дальше Зураб думал: «Это мы такие, а что до евреев… Их природу пять тысячелетий наши праотцы разгадать пытались, но так и не сумели. Зато усвоили: если тебе встретился еврей, так об одном только думай: чтобы меньше от него урона вышло. То, что урон выйдет и еврей тебя обманет, это уж всенепременно, но все–таки так исхитрись, чтобы урон был поменьше. Мы, арабы, это знаем, а вот он, Барсов, не знает. И каких только они, русские, высот в науке и искусстве не достигли, а такой простой вещи до сего времени не уразумели».

Думал обо всем этом Зураб Асламбек, и глаза его пуще прежнего теплели, и даже слезами умиления налились. И рассмеялся он вдруг в голос, и бросился на шею русскому другу, стал обнимать его и что–то по–своему говорит, говорит…

— Ты чего, Зураб?

Не отстранился от него Барсов, а тоже обнял и тихо проговорил: «Ничего Зураб, со временем мы станем лучше».

На этот раз они так и не договорились ни о чем конкретном.

Зураб стал рассказывать о жизни в его стране Маши и Руслана. Крепко дружат молодые люди, и будто любовь между ними возникла. И, может, оттого Мария много учится и тренируется в балетных классах, а в спектаклях ей поручают главные роли. И по городу афиши с ее портретами расклеены. Имя русской балерины Марии Барсовой все громче и громче звучит на Востоке. Ну, а Руслан… Его ученики будто бы уже занимают призовые места на состязаниях.

Приятно было слушать это Барсову, и он уже предвкушал телефонную беседу со своей супругой, и представлял, как он ее обрадует сегодня вечером.

На завод все чаще приезжали генералы, ходили по цехам, осматривали, ощупывали ракеты, ездили на аэродром, ходили вокруг самолета и что–то писали в своих блокнотах, но потом, ничего не сказав определенного, уезжали в Москву. Некоторые в приватных беседах с Барсовым и Курицыным произносили слова, из которых все–таки можно было делать вывод, что у Северного завода становилось все больше друзей и они вот–вот одержат верх в борьбе за поставки вооружения и самолетов для своей армии, но в верхах было много влиятельных чиновников, тормозящих этот процесс и клонящих дело в сторону каких–то непонятных своих интересов.

Северный завод — пятачок жизни, где сталкивались судьбы людей, кипели страсти и температура этого кипения поднималась все выше.

Большие надежды возлагали Барсов и Курицын на Юру Марголиса. А Юра все чаще ездил в Москву, и беседы с ним становились реже, а когда все–таки встречались с банкиром, он тревожно сучил глазами, от прямых ответов уклонялся, — видно было, что свежая и надежная информация ему не давалась, что в дело вступали силы, к которым он не мог проникнуть, и что они замышляли, каков будет ход развития, он не знал.

Зураб тоже вдруг сник, меньше звонил, давал понять, что телефону не доверяет, и обещал приехать, но — не приезжал.

Марголис через Дарью передал Курицыну: «Пусть твой дядя заведет охрану. Деньги у него есть, и их жалеть нечего».

— Ты с ним встречаешься? — спросил Тимофей.

— Да, он ждет меня у проходных и провожает до дома.

— На машине?

— Нет, в машину я не сажусь.

— А дома у него бываешь?

— Нет, не бываю. И не пойду.

Дарья закраснелась, а Курицын пожалел, что с вопросами заехал слишком далеко. А насчет охраны подумал: в самом деле! Деньги у меня есть, — солить, что ли, их? Наберу хороших ребят, заставлю их учиться, а в свободное время пусть меня охраняют.

Пораскинув своим сильным аналитическим умом, он решил, что никто ему не угрожает, а если он кому и нужен, то не один, а при деле и при своей родимой «Гоге — Магогушке». Однако Марголис — жучок ушлый, если говорит, значит, есть причина.

Недавно они с Барсовым решили среднюю зарплату рабочим довести до десяти тысяч рублей. Люди обрадовались, благодарят. На соседней «Светлане» платят меньше, и только на «Электросиле», кажется, рабочие получают столько же.

И Курицын про себя решил: как только пойдут заказы, зарплату рабочим увеличим.

В цехе было много и таких, кому пока нечего было делать. Из них Тимофей и создал группу своей охраны. И был удивлен, когда рабочие, узнав об этом, в один голос говорили: ребят надо набрать больше, они и за меньшую плату надежно прикроют своего командира.

Курицын в тот же день, встретившись с Барсовым, уговорил и его завести охрану, а когда тот стал отнекиваться, он прикрикнул:

— Война идет! И еще какая! Денег, что ли, жалко? Из своих буду оплачивать.

С чувством благодарности посмотрел на друга Барсов. Улыбнулся:

— Мне тоже перевели. И тоже десять миллионов. При этом звонил министр и сказал, что деньги на расширение программы работ по гидросамолету.

— Ну, тем более. И дело тут не только в нашей безопасности, — ребят займем.

Петр Петрович кивал головой:

— Молодых наберем. Заодно и на заочном в институте будут учиться. Правильно ты решил. Не наш тут один интерес.

Вечером Тимофею позвонил Барсов и сказал, что завтра к одиннадцати утра их приглашает к себе на квартиру посол Альберт Саулыч. У него же будет олигарх Файнберг.

И едва Курицын положил трубку, раздался звонок у входа. В раскрытую дверь ввалился не объявлявшийся целую вечность и не звонивший из Москвы Кранах Спартакович Пап. Он был растерян, не знал, куда деть руки, что говорить, — не сказал приветствия, а шагнул вперед и пролетел мимо хозяина. В конце коридора была дверь в другой коридор, но он всей тушей ткнулся в стену, затем в другую:

— О, черт! Скажи же, наконец, куда идти!

— Да вот она, дверь. Я ее открыл.

— Но где свет? И вас, что ли, отключили, как весь Дальний Восток?

— Сюда, сюда проходите. И свет есть, и тепло, — пока, слава Богу, ваш Чубайс до нас не добрался.

— Почему мой? Какой он мой?.. Будь моя воля, я бы ему ноги выдернул. В Москве совсем с ума посходили! Всякую шпану министрами назначают. И фамилии нелюдские: Греф, Кох, Шойгу. И в Думу поналезли: Шохин, Слизка, Хакомада. А еще там рабочий сидит, похожий на бегемота, и железную трубу над головой держит. И тоже фамилия — Шандыба. Где только берут таких? Что–то будет, что–то будет. Конец света!

— Но вам–то что?

— Мне что? А моя фамилия? Тоже ведь — Папом обозвали. Имечко дали — Кранах! Были, говорят, художники такие: Кранах старший и Кранах младший. И у меня тоже: Пап младший и Пап старший. Болен он сейчас, Пап старший, на ладан дышит. Ох, дела! Что–то будет! Прежде–то в наших местах имена людские давали: Шмуль, Борух, Сеня. А как наш народ в большие русские города хлынул, так и пошли они, псевдонимы. От Ленина, Троцкого, Зиновьева и прочих всех наших, которые вождями стать захотели, — от них эта мода пошла. Вот и мне прилепили: и Пап, и Кранах, — черт знает что!.. В Жмеринке мои деды жили, таких кличек не знали, а как сдвинулись — так и пошло.

Кранах обыкновенно плел диковинные кружева о своем происхождении: гагауз, молдаванин и еще черт знает что, но в другой раз забывался и начинал правдивый рассказ и о своих предках, и о том, как они напускали туману с именами и своим происхождением. Курицын любил слушать Кранаха именно в такие минуты, когда на того падал стих красноречия и он был как–то по–особенному взволнован,

— Дядюшка у меня был — Парком, Парижская коммуна значит. А тетю Хилю переделали в Элизабет. А?.. Вот фантазия!..

Кранах несколько раз вокруг стола обошел, но, наконец, сориентировался и плюхнулся в угол дивана, да так, что тот затрещал, чуть не переломился надвое. Он дышал тяжело, вытирал пот со лба и не знал, куда смотреть. Курицын давно приметил эту особенность евреев: у них когда случится неприятность или вдруг проблема какая всплывет, они теряются, и так, что не знают, на чем остановить взор и что говорить. У них это от повышенной чувствительности происходит, от того, что они даже малейшим пустякам придают слишком большое значение. Однако Тимофей сделал вид, что ничего особенного в состоянии Кранаха не замечает, спокойно уселся в другом углу дивана, приготовился слушать. А Кранах, кинув на него шутоломный взгляд, выдохнул:

— Ты ни о чем не спрашиваешь, да? Вам хоть все провались, и хоть взорвись под кроватью ваша «Гога», — вы будете спать мертвецки. Странные люди! Я был в психиатрической, — там лежала моя тетя Дора, — лежала, лежала, потом умерла. И там были и другие женщины; они тоже умерли, но не так скоро. Смотрели в потолок и ничего там не видели. Это потому, что им каждое утро давали по стакану валерьянки. И если я зайду в палату, они тоже лежат. И на тебя не смотрят, будто тебя нет. Вам не дают валерьянки, но вы, Курицын, тоже такой. В Питер приехал Файнберг, и завтра он вас позовет на беседу.

— Там будет и важный дипломатический чин, — он будто бы наш посол в какой–то восточной стране и с ним уже встречался Барсов.

Кранах дернулся в своем углу, закрутил головой:

— Посол, посол… Да при чем тут посол? У посла квартира в вашем городе, и он сопровождает Яшу, как сопровождают его другие сто чиновников. И это не считая охраны, врачей, юристов. Яша — миллиард баксов. Ну, вы слышите: миллиард! Ах, наивные вы люди, им говоришь: миллиард, а они смотрят так, будто я сказал: сто рублей. Он сделал «Магогу», а считать деньги не научился. И не может понять, что если уж это миллиард, так и ничего не надо, а если два — то не нужен никто, а если три, четыре — так это уже и не деньги, а такой ветер, как торнадо или двадцать молний, которые вместе; они ударят — и земля развалится пополам. Миллиард — это миллион твоих ракет, если они рванут все сразу. Вот это и есть миллиард!

Кранах вдруг вздрогнул, схватился рукой за грудь:

— Ох, сердце!..

Выпучил глаза, тяжело дышал. На лбу его проступили крупные капли пота. Он протянул руку и короткими толстыми пальцами хватал воздух:

— Врача!.. Позовите…

— Я сейчас вызову скорую.

— Не надо скорую! Моего врача. Он там, у подъезда…

Курицын метнулся к двери. На улице он увидел несколько иностранных дорогих автомобилей. К нему подошли три дюжих молодца. Курицын понял: охрана.

— Нужен врач.

Один помахал рукой, и из машины, что стояла на той стороне улицы за углом магазина, выбежали мужчина с чемоданчиком и женщина. Они прошли за Тимофеем. Врач, раскрыв чемоданчик, достал шприц, лекарства и сделал укол. Сестра сунула в рот Кранаха какие–то таблетки, и тому стало лучше. Однако он лежал бледный и молчал. А когда заговорил, то голос был уже другим, тихим, вялым, хрипловатым:

— Для вас, русских, мы все космополиты, готовы завтра же смазать пятки и удрать в Америку. Но что я буду делать в Штатах, если там вчера в Цинциннати взбунтовались негры и разбили все магазины. Ваши коммунисты, а теперь и фашисты, и скинхеды тоже выходят на улицу. Они тащат флаги и что–то кричат. Они говорят: отдайте нам наши заводы, алюминий, алмазы и все другое. А зачем ему завод, если он глупый и все время пьет? Он думает, что если завод, то его можно есть. Кто же будет зубами грызть кирпич, из которого сделан цех?..

— К чему вы все это клоните? — заговорил с некоторым раздражением Тимофей. А врач, наклонившись к уху Курицына, сказал:

— Вы ему не возражайте.

И еще тише:

— У него слабое сердце. Он теперь будет много говорить, и это его отвлекает.

Курицын пожал плечами. Мне–то зачем его болтовня?.. Но потом про себя решил набраться терпения и слушать, слушать… Надо же знать, чего хочет этот человек из Москвы?

А Кранах, вытирая пот со лба и постепенно приходя в себя, махнул рукой врачу:

— Идите. Надо будет — позову.

И продолжал:

— Я патриот! Хочу жить в России и нигде больше. Не верите? Вы не верите, что еврей может быть патриотом и любить Россию? Но вот я вам прочитаю стихи нашего и вашего поэта Слуцкого. Да, да, он ваш поэт и наш. Такой уже поэт, что лучше Гомера и еще выше, чем Эйнштейн.

— Эйнштейн физик, а не поэт.

— Это неважно. Важно, что он Эйнштейн, а это уж и повыше Иисуса Христа, Иеговы. Важно, кто выше. Наши поэты все выше.

— Да уж это так. Вон Евтушенко. Я недавно узнал, что он тоже ваш поэт и настоящая его фамилия Гангнус. Он тоже солнце русской поэзии. Только про него в газетах пишут: утомленное солнце.

— Пусть пишут и пусть говорят. Мой отец часто повторяет: если говорят, зря не скажут. Пусть утомленное, а маленький русский человечек приходит в школу и видит на стене портрет Евтушенко, а не Лермонтова. Скоро и Пушкина там не будет, а повесят Окуджаву. Ну, ладно, я не о том хотел сказать. Надо решать, кому продавать «Гогу и Магогу». Я слышал, вы бы хотели продавать славянам или арабам, но это блажь. Ребята, которые крутятся возле президента и занимают все посты в Кремле, арабам не продадут.

— Ну, вот — вы сами же говорите: ребята из Кремля. Они будут решать, кому продавать технику, тем более военную. У вас ведь теперь даже военный министр и то гражданский. А я тут ни при чем.

— Ты ни при чем? Ты ни при чем?.. Кому ты это говоришь, Курицын? Я‑то знаю, что ты буровишь на всех углах: Штатам не продам. Ни одной ракеты.

— Кремль решает, а не я! — выходил из себя Курицын.

Лоб Кранаха снова стал покрываться испариной, и Курицын боялся, как бы его не хватил инсульт или инфаркт. И он невольно подумал: «С таким–то здоровьем… Какого рожна надо!»

Кранах застонал и отвалился в угол дивана. Устремил взгляд своих горячечно–воспаленных глаз на люстру, зашептал толстыми пересохшими губами:

— Дети! Я теперь знаю, почему у них синие, как небо, глаза. В них пустота, они ничего не выражают, в них ничего не светится. Вот и этот… К нему приехал Яша, а он его не видит. А если и увидит, то не поймет, кто перед ним сидит.

И тихо, почти шепотом:

— К вам приехал Яша. Он специалист по крупным сделкам. Его не интересует крупа, мука или кожа для модельной обуви. Его интересуют сделки, от которых в карман сыплются миллионы. Но есть и другие люди, которые могут подставить карман. Вот я из тех, других. И вам, Курицын, придется решать, в какую коляску прыгнуть. Прыгнешь в нашу — будешь сильным, богатым, и никто тебя не тронет пальцем. Залезешь к нему в карету — потеряешь все: вначале ракеты, потом заказы, а потом — и голову.

Тимофей продолжал ломать дурака:

— Да если ваш Яша такой богатый, у него так много денег, пусть он даст нам — хотя бы и взаймы. Мы запустим завод на полную программу. А?..

Кранах бросил в рот несколько таблеток, с усилием их проглотил и снова уставился на Тимофея. Теперь уже в его глазах метались искры раздражения, почти ненависть. Было неприятно видеть перед собой такого наивного человека.

Махнул слабеющей рукой:

— Вас пошлют к королю Зухану. Вы можете мне сказать, зачем вам нужен король Зухан?

Курицын мгновенно смекнул: ага, к Зухану! Это как раз то, что мне нужно.

Сказал другое:

— Бог не выдаст, свинья не съест. Не боимся ни вашего олигарха, ни короля Зухана.

Тимофей сбил порыв энтузиазма собеседника, и тот перевел дух. Он был взволнован, находился на грани срыва.

Курицын откинул на спинку дивана голову, приготовился слушать. Он решил не противоречить, ни о чем не спрашивать, а только слушать. Кранах и раньше удивлял его своим агрессивным напором, пугающими намеками и страшным выражением шальных глаз, но теперь тревоги Кранаха переросли в состояние нарастающей истерии.

Вошли Дарья и Марголис. Курицын попросил их приготовить чай, закуску и принести вина.

Кранах их словно бы и не заметил. Он продолжал:

— Америка! — туда смотрите! Туда! Там деньги, там ваши заказы, там умные люди. А эти… бешеные арабы… Они дадут вам деньги, а потом бросят бомбу. На вас же! И вашу же «Гогу», которая может поднять волну в океане. Купят четыре бомбы и бросят на портовые города. Четыре бомбы — и нет России. Вот что такое быть глупым и не видеть друзей в Америке.

— Вы так со мной говорите, будто я — министр иностранных дел. Меня не спрашивают: с кем торговать, кому продавать…

Кранах поднял руку:

— Не делайте из меня идиота. Америке нужен подводный вариант «Гоги», а этот вариант у вас в кармане. Вы русский, а русский — это осел, который упрется в новые ворота…

— В новые ворота упирается баран, а не осел. И вообще: вам бы пора знать, что русские ослов не держат. Осла скорее встретишь у вас в Израиле, на Голланских высотах.

— Ладно: осел, баран — какая разница? Важно, чтобы вы работали со мной, и тогда я вам сделаю все!

Вдруг он вскочил и опрометью кинулся в туалет. И находился там долго, так что Курицын уж забеспокоился.

— Не случилось ли с ним чего?

— Нет, — сказал Марголис. — В туалете он сидит подолгу. Я бывал у него в Москве, видел, как он в это нужнейшее место ходит с газетой или журналом. А в другой раз берет с собой магнитофон. И тогда слышно, как оттуда раздается музыка; обыкновенно включает группу «тяжелый металл». Это такие ребята, что бьют в барабаны чугунной колотушкой, и так, чтобы человек уже ничего не слышал и не понимал. Людей надо оглушать, — часто повторяет Кранах, — тогда они не будут ходить на пикеты и протестовать. А отец Кранаха однажды сказал: «Мой сынок таким образом мстит всему человечеству».

— Ну, если так… — проговорил Тимофей, а про себя подумал: «За что же он будет мстить человечеству, если это самое человечество так щедро одаривает его деньгами, едой и всеми прочими дарами?.. Вот он приехал в Питер с какой охраной. И врачи при нем, и юристы, и сколько машин его сопровождает…»

Марголис, словно подслушав тайные мысли Курицына, спрашивал:

— А вы что–нибудь слышали про его отца, Папа–старшего? Это человек очень умный и в своем роде замечательный. Он вот уже много лет лежит и никуда не ходит, но беспрерывно говорит по телефону. У него всюду знакомые, и все министры его знают. Он как телефонный узел, как справочное бюро, — к нему обращаются с просьбой познакомить, связать, и он назначает встречи, всех принимает, устраивает дела, в том числе и важнейшие, помогающие его пациентам добыть миллионы долларов. Но перед тем, как начать операцию, он говорит: это будет стоит недешево. И называет сумму, — и тоже иногда очень большую. А какие у отца с сыном квартиры в Москве, Петербурге, Киеве и в других столицах мира! И дачи, виллы… У Папа–младшего свой персональный самолет.

— Да зачем же им виллы, если отец лежит, а сынок, как мы видим, тоже еле дышит.

— Недвижимость! — воскликнул Марголис. — Недвижимость — самая надежная вещь в мире! Мы ходим под страхом дефолта, доллар тоже качается. Крепко стоит на земле одна недвижимость. А вот когда мы наладим куплю–продажу земли, тогда и вовсе хорошо будет.

— Но зачем так много? Лежат, еле ходят, — понять не могу!..

Марголис только было рот открыл, но тут появился Пап. Лег на диван и тяжело дышал. Говорил он все тише, лицо его покрывалось бледностью, на лбу проступал пот. И он уже не вытирал его платком. А врач, только что вошедший к ним, взял его за руку и сказал:

— Вам нельзя волноваться. Ложитесь, отдыхайте, а я сделаю укол.

Кранах замолчал и отвернулся от Курицына, а Тимофей поднялся и подошел к окну. Смотрел на дома, стоящие напротив, провожал бездумным взглядом потоки автомобилей. Он из болтовни Кранаха понял, что «Гогу» хотят продавать арабам.

Кранах застонал, схватился за сердце. Врач подбежал к телефону, стал вызывать «скорую».

Через час Кранаха увозили в частную клиническую больницу — самую дорогую в Петербурге.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Александр Невский, будучи совсем молодым человеком, почти юношей, сквозь века провидел судьбу своего народа и определил каждому из нас цель: «Бейся там, где стоишь».

Люди Северного завода так и делали. Барсов со своим конструкторским бюро заканчивал чертежи невиданного доселе аппарата, умеющего летать как самолет, взлетать и садиться как вертолет и плавать как теплоход. Курицын при отсутствии заказов на военную технику налаживал в своем гигантском цехе производство мебели, посуды, автоматических кормушек для кур, кроликов и множества других нужных для человека вещей, Руслан и Маша трудились в восточной стране, добывая деньги и умножая славу русских людей.

Могущественный олигарх Файнберг вместе с послом вдруг исчезли из города. Тимофея на беседу так и не пригласили. Юра Марголис, сильно опечаленный этим обстоятельством и тем, что Кранах Пап, угодивший в клинику для миллионеров, а затем той же ночью отправленный в психиатрическую больницу, был почти все время без сознания, а когда разум его прояснялся, говорил три слова: «Австралия, Египет, Барракуда». Об этом будто бы той же ночью доложили олигарху и послу. Они бросились в аэропорт и улетели. Вначале полетели в Москву, а там, не заезжая в город, взяли билет на Багдад.

— А что такое Барракуда? — спросил Курицын.

— Название банка.

Однако, где находится этот банк, Юрочка не сказал.

Марголис, имевший своих людей всюду, и даже в свите олигарха, знал и причину отлета: она его огорчила, но об этом он бы не сказал и родной матери. Секреты, касающиеся денег, особенно собственных, для банкира поважнее любой военной тайны. А надо бы рассказать побольше Тимофею. Курицын был для Юрочки почти родным человеком. Любовь Марголиса к Дарье подошла к той черте, когда человек теряет не только покой, но даже и перестает контролировать свои поступки, погружается в состояние, когда никакие другие мысли ему не идут в голову, а он только видит перед собой образ невесты и в мечтах своих создает картины жизни райской.

Для любителей копаться в особенностях психологии различных этносов сообщу одно свое наблюдение: есть все–таки сфера человеческого бытия, где евреи и русские проявляют себя почти одинаково: это — любовь. А если и здесь искать разницу, хотя бы небольшую, то она со стороны евреев будет выражаться в излишнем нетерпении, в доведении себя до состояния, опасного для здоровья. Для Марголиса наступило именно такое состояние. И он чуть было не бросил даже считать деньги в банке, но тут невеста, опалив его синим лучистым огнем пылающих глаз, вздохнула глубоко и сказала:

— Пойду за вас, но только подождите малость: привыкнуть надо, а тогда уж…

И затем добавила:

— И чтоб прежде загс был, церковь — все как у людей чтобы.

Марголис развел руками:

— А как же иначе? Я все так и намеревался сделать!

— А вера? — спросила Даша.

— Какая вера?.. Ах, вера! Да какая ж у меня вера еще может быть!.. На русской земле родился, и русский я весь. И другого ничего не знаю.

Отвернулся от нее Юрий и долго стоял этак в печальном раздумье. И, словно выговаривая давно копившуюся под сердцем обиду, продолжал:

— С детства привык… к этим вот упрекам. Одному нос не понравится, другому фамилия. А я что — выбирал свою фамилию? Может, скажешь, отца я выбирал или мать? И ты вот… в глаза тычешь. Вера, вера… Да я хоть к черту в зубы полезу, лишь бы ты за меня пошла.

Вот это его замечание «к черту в зубы» Дарью растрогало. И ей стало жалко Марголиса, она уж корила себя, что упомянула веру. Коснулась его руки:

— Ты извини меня, не хотела тебя обидеть, но ты понять нас должен: это вы ведь власть хорошую у нас переменили, да страну всю разрушили.

— Мы?.. Я?.. Да что ты говоришь, Дарья? Я страну разрушил! Власть переменил! Я что, похож разве на великана такого, чтоб страну разрушить? Да я за кульманом стоял и чертежи всякие рисовал, а чтобы в Смольный, или в райком партии какой?.. Там она, власть партийная, права свои качала, да как же я ее сковырнул, эту власть? Я и рядовым–то членом партии не был. У тебя, как у тех антисемитов: вода в море холодная — жиды виноваты, колбасы в магазинах нет — опять они!

Умные речи Юрия пошатнули логику Дарьи. Сникла она и продолжала уж тихо и не так уверенно:

— Оно, конечно, так. Случается, что и несправедливо скажут, но вот банк–то со всеми заводскими деньгами тебе отдали, а не кому другому. В цеху–то у нас все об этом говорят. Так чего уж и обижаться. Вам теперь грехи замаливать надо. И ведь неизвестно еще, простит ли Господь все дела ваши.

— Ну, Дарья! Пошла–поехала. Не свои ты речи говоришь. В твоем–то возрасте и в политику лезть. Да тебя хоть в Думу выбирай.

— А если б выбрали, и там бы сказала. Чего же и не сказать, если правда это?

Они сидели на лавочке у входа в Казанский собор, и возле них молодая девушка продавала мороженое. Марголис кивнул на нее:

— Ты скажи мне прямо: хочешь жить, как она вот, целыми днями на солнце жариться, зимой на морозе стынуть, или… как многие мои друзья живут: ездить на «вольвах», загорать на Канарах? Пойми наконец, строй жизни теперь таков: если ты умный и жилу нашел — деньги тебе в карман без счета валятся, а если нет у тебя хватки — так и тяни лямку.

— Скажи лучше, если ты русский, то и работай на вас.

— Опять за свое: русский–нерусский! Ваш Бог, когда умом награждает, не спрашивает национальность: сыпанул под черепную коробку и вали, живи со своим умишком; правда, одну национальность изо всех выделяет — нашу, еврейскую. Тут он не скупится, много нам ума отвешивает. Потому и деньги у нас, а у вас работа. Так ты теперь сказать мне должна: как жить собираешься — мантулить до старости, и пить, как твоя мать, или в евроквартире жить и на белой кровати с золотыми вензелями спать? А проснешься — у изголовья служанка стоит и кофе с шоколадом на золотом подносе подает? И в других комнатах, и на даче, и на вилле, что у меня в Испании, — слуги, слуги… И все бегают, и спрашивают: что там госпожа? Скоро одевать ее будем, прическу ей делать?..

— Евроквартиры? Что там уж такого, что их евро называют?

Юрий вынул из кармана связку ключей и, придерживая пухлыми пальчиками за серебряный брелок, протянул Дарье. Этот свой ход он задумал давно и теперь решил, что момент настал:

— А вот тебе евроквартира. Зайдешь в нее и увидишь, что это такое.

С изумлением и даже с некоторой опаской смотрела Дарья на ключи. И не сразу собралась с мыслями.

— Да зачем мне чужая квартира? Как это я стану открывать ее? Там охранники стоят, в милицию заберут. Да и делать мне там нечего.

— Бери ключи от квартиры, дарю тебе. И не думай, что покупаю тебя. Не любишь меня, так и не выходи замуж. А квартиру возьми. Ее за то дарю, что полюбил тебя. И если не судьба нам быть вместе, все равно буду помнить эту самую сильную свою любовь.

Дарья не брала ключи, и тогда Юрий положил их ей в сумочку. Девушка не верила в такой подарок и не знала, что делать, а он, видя ее замешательство, сказал:

— На берегу моря дом — там, где гостиница «Прибалтийская». Выйдешь на балкон и смотреть будешь, как идут корабли торговые и военные, а над ними чайки летают.

Хотел еще сказать, что сто тысяч долларов она ему стоила, но удержался. Подумает еще, где деньги такие взял? Заговорил о другом:

— Дай мне твой паспорт, и я пошлю адвоката, он оформит все нужные документы. Три–четыре дня, и ты войдешь в нее законной хозяйкой.

Дарья, опустив голову, молчала. Понимала: наступил момент, когда она к Марголису будет относиться иначе. Не сказать, что в ней вдруг проснулось чувство любви к Юрию, но иные чувства, и, как ей казалось, не менее сильные, горячей волной хлынули в ее сердце. Ее поразила, обезоружила царская щедрость молодого человека. Иметь собственную квартиру, да еще необыкновенную, красивую и просторную — да она об этом и мечтать не смела, думать не думала и, признаться, плохо себе представляла, как жить в ней будет, кого пригласит на новоселье и пригласит ли вообще кого–нибудь? Пусть уж лучше никто не знает, что есть у нее такая квартира. И даже мать родная… Если бы она была жива. Стоило бы ей узнать, как тотчас же дружки ее набежали бы, вся теплая компания: бомжи, пьяницы, художники, сидящие на Невском и рисующие за гроши гостей города. Вот эта последняя мысль бросила в жар Дарью, она повернулась к Марголису:

— Пойдем сегодня в оперу. Там, кажется, балет дают.

Марголис обрадовался, и они пошли за билетами.

Документы на квартиру оформили. Дарье выдали ордер, и она утром, придя на работу, позвонила Полине и попросила ее зайти к ней, в приемную начальника цеха. Курицына на работе не было, и они уединились в его кабинете. Дарья подала ей ордер. Полина читала: «Выдан Дарье Петровне Синицыной… Сто девяносто квадратных метров…»

Подняла на девушку глаза.

— Не понимаю, объясни пожалуйста.

— Ордер на квартиру. Сами видите…

— Видеть–то я вижу, но откуда он у тебя?

— Марголис подарил.

— Марголис? Наш банкир?..

Полина сидела в кресле у окна и смотрела на Дарью ничего не понимающими глазами. Слышала она от кого–то — не от Курицына — о том, что банкир ухаживает за Дарьей, два или три раза видела его в приемной, но серьезного значения этому факту не придавала. Дарья молоденькая, хороша собой, — ну, волочится мужик, хочет сорвать аленький цветочек. Однажды погрозила Дарье пальцем:

— Гони его!..

Но затем, идя по цеху в свою комнату, подумала: а, может, и стоит пофлиртовать с богатеньким; глядишь, и отломится что–нибудь от сдобного пирога. Но потом все–таки решила, что незачем девке портить свою репутацию.

Продолжала допрос:

— За какие шиши подарок этакий?.. Я в толк не возьму.

— Он мне руку и сердце предлагает.

— Вон–а–а… А он разве не женат? К нему, вроде бы, жена какого–то конструктора перебежала.

— Не знаю. Говорит, что не женат.

— Ну… а ты?

— Я?.. Еще не решила.

— Хорошенькое дело! Она не решила, а квартира царская уже в кармане. Тут что–то неладное. Может, у вас уж и близость…

— Никакой близости с мужчинами я не знала и знать не желаю. Моя мама хоть и пила, но крепко мне наказала: до замужества не балуй.

— Молодец твоя мама. Нам, дурам, теперь волю дали, так мы и вяжемся с кем попало. Всю породу русскую скоро изгадим. То–то уж ни гениев, ни героев у нас нет, и мужики не мужики, а мусор какой–то. Оттого и погибнуть русский народ может. Нам, женщинам, пора за ум браться и в большой строгости себя держать. Но вот — ордер, что с ордером делать? Это ведь не шутка — квартирища такая! А?.. Что ты думаешь?

— Не знаю, — проговорила Дарья тоном десятилетней девочки.

— Она не знает? Темнишь ты. Про себя уж давно решила. Говори, пойдешь за него замуж или как?..

Дарья пожимала плечами.

— У него фамилия… а лицо–то вроде русское.

— Ну, вот, пташечка, запела песенку! Я же по глазам вижу: все ты для себя решила. Ну, и ладно. Пойдем в жилуправление.

Скоро на работу пришел Курицын, Дарья отпросилась у него, и они пошли в жилуправление. Там Полина держалась в сторонке, а Дарья подала начальнице документы. Та долго рассматривала паспорт девицы, ордер и дарственную. Спросила:

— А родители? У вас есть родители?

— Нет, я сирота.

— Вы что же — одна здесь будете жить?

— Я выйду замуж.

— А до того как…

Из–за спины Дарьи выступила Полина.

— Любезная госпожа! Не слишком ли много вы задаете вопросов?

— А вы кто такая? — вспетушилась начальница, похожая на кувшин без ручки.

— Я — адвокат. Личный юрист госпожи Синицыной.

Кувшин сник и склонил голову над столом. Что–то долго писала, а потом вернула паспорт, но ордер положила в сейф. Подала ключи от входа в подъезд и черный брелок с золотой цифрой 3.

Дарья хотела идти, но Полина сказала:

— Верните нам ордер.

— Он должен храниться у нас.

— Мы снимем копию и вам принесем.

— Начальница нехотя отдала ордер.

Выйдя из конторы, поймали такси и поехали в район новых домов, построенных по особому проекту для современной элиты, в середине этих домов находился невысокий, из четырех этажей дворец. В центральный подъезд дворца они и вошли. Встретил их русоголовый богатырь с зелеными глазами, в черной форме непонятного значения, наклонился к Дарье:

— Вы будете Дарья Петровна Синицына? Прошу, пожалуйста.

И он провел ее к лифту.

Женщины заметили еще двух парней, — они, как бесплотные духи, маячили по углам просторного коридора, а в небольшом помещении за стеклом, — видно, бронированным, сидела девушка, модно одетая и очень молодая.

Дарья подумала: «Кто зря сюда не войдет».

Лифт поднял их на третий этаж. Тут провожатый показал Дарье, как открыть первую дверь, и вторую.

Ну, а что им открылось в квартире, описывать не станем. Скажем просто: залы, комнаты и салоны… Раньше такие можно было увидеть лишь во дворцах богачей или важных сановников. Впрочем, нет — и Полина, и Дарья были во дворце Меньшикова, — там даже в комнатах и покоях, где князь принимал царя, они не видели такого блеска и сияния. Тут каждая комната и зала отделывались мастерами из разных стран и по эскизам художников. Диваны, кресла и стулья обтянуты цветной и тончайшей кожей, а люстры, свисавшие с высоченных потолков — такие можно встретить лишь в кремлевских дворцах и театрах.

В самой большой комнате, похожей на танцевальную залу, Полина села на диванчик, окинула взглядом стены, потолок, мебель, покачала головой и сказала:

— Такие подарки не бывают без отдарок.

— Я замуж за него пойду, — тихо проговорила Дарья.

— Замуж?.. Но тогда ты должна будешь расстаться с Родиной и уехать с ним за границу.

— Почему?

Полина на этот вопрос ответила не сразу. Долго и печально смотрела на совсем еще юную девочку, а потом заговорила:

— Нелегко мне ответить на твой вопрос. Повязав жизнь с Марголисом, ты перестанешь быть русской и разделишь судьбу евреев, а их век на российской земле подходит к концу. Они теперь перетекают в иные земли — туда, где их хорошо не знают. У нас их до перестройки тоже плохо знали, а теперь увидели, и даже самые простые люди, в деревнях, тебе скажут, что перестройку, как и революцию семнадцатого года, нам евреи учинили, и Россию великую, что отцы наши собирали много тысяч лет, они же разрушили. А теперь вот голодом вымаривают, холодом вымораживают, водкой, пивом крепленым, наркотиками убойными травят. Теперь уже и по радио они сами нам говорят: семьдесят процентов министров у нас в России — не русские. Подумать только: в России не русская власть! А если бы в Израиле все министры были китайцы? Ты можешь такое себе вообразить? Ну, вот — не можешь, и никто такой нелепости представить не может, а у нас наяву такое. И как ты думаешь: долго это будет продолжаться?.. Ну вот, и я думаю: попрыгают они год–другой на экранах телевизора, наложат в свои бездонные карманы миллионы народных денежек, а там и деру дадут — подальше от нас, а за ними розыскные иски потянутся. Отлавливать их будут.

— Так что же мне делать?

— А ничего не делать. И замуж за него выходить не торопись. Скажи, что время тебе нужно, чтобы узнать его получше.

Полина обвела взглядом картины на стенах, мебель. Заговорила бодро:

— Ладно! Ты–то ни в чем не виновата. И если уж выпал такой подарок…

Положила руку на плечо Дарьи, заключила:

— Позовем твоего дядю. Нельзя такие дела без совета с ним решать.

Дарья согласно кивнула. И Полина позвонила Курицыну. Тот через полчаса приехал. По–хозяйски обошел квартиру, подолгу разглядывал картины, напольные и настольные вазы, ощупал обивку диванов, кресел и, остановившись посреди комнаты, уставился на Дарью.

— И что же — пойдешь за Марголиса замуж или как?

Дарья пожала плечами.

— Значит, пойдешь. Девичье сердце податливо. Вашего брата помани пальцем…

— Ну уж! — возразила Полина. — За всех–то не расписывайтесь. Дарья — девица самостоятельная: любит, так и пойдет, а если ангел над ее головой не пролетел, так уж и никакой квартирой ее не заманишь.

— Квартира тут ни при чем, она Марголису не принадлежала. Таких квартир у него в Питере четыре, да в Москве две, и в Киеве две. На берегу Ладоги вилла и там прогулочная яхта, — и много еще чего у него есть, но все это он у нас украл, у рабочих Северного завода. В банке–то нашем триста миллионов долларов лежали, а зарплату рабочим восемь лет не выдавали — все это Марголису в карман попало. Он потому и трясет миллионами, в недвижимость торопится их вложить. Они, евреи, понимают, что такое деньги; сегодня они есть, а завтра залезет на трон Гайдар слюнявый и все их баксы в бумажки обратит. Будем считать, не он, Марголис, квартиру тебе подарил, а я. Наша она, квартира эта, заводская. Но ты мне документы на нее покажи. Нет ли там подвоха какого?

— Документы в порядке, — сказала Полина, — у меня они.

— Хорошо. Ключи давайте!

Дарья подала ему ключи.

— Ну, вот. А теперь поедемте на работу.

И, закрывая на все замки квартиру, сказал Дарье:

— Жить у меня будешь. И без моего ведома шагу не сделаешь.

И уже в машине продолжал:

— Уж очень ты для мужиков привлекательна. Мать–природа много соблазнов в тебя вложила. Раньше таких–то куколок в большой строгости держали, а чуть что, отец вожжами охаживал. Капканы для вас на каждом шагу расставлены. Так–то, милая. Я тебя и на дискотеку пускать не буду. Там теперь ядовитым пивом глупых девок опаивают, на иглу сажают. Демократы для русского народа геноцид наладили. Хищная англичанка Маргарет Тэтчер извести нас за десять лет надумала, а мы ей «Гогу — Магогу» под нос сунем. Вам, русским женщинам, назло всем врагам рождаемость поднимать надо. По восемь–десять человек рожать. И не каких–нибудь ублюдков, а породистых славян, такими вот, как я чтобы были: рослые, могучие, и — умные.

И Курицын при этих словах расхохотался. Смеялись и женщины. Обе они с восторгом и тайной завистью смотрели на этого веселого и доброго богатыря; и глаза его серые, смешливые губительно палили их души, сладким томлением наполняли сердца. Давно и безнадежно он нравился Полине, что до Дарьи, то она хотя и боялась даже себе признаться в этом, но тянулась к Тимофею во всю силу какой–то неосознанной шальной страсти. И сейчас, когда он забрал у нее ключи и положил себе в карман, совсем не огорчилась, а даже обрадовалась, веря, что если и в новой квартире ей жить придется, то и там она будет рядом с Тимофеем.

Вечером женщины соорудили ужин, и они сидели за круглым столом и сердечно, откровенно обсуждали самые важные для них проблемы. Полина рассказала о письмах мужа, которые тот слал из Америки; он там с оркестром уж второй месяц был на гастролях; маме ее сделали операцию, и она ходит без палочки, — не перестает благодарить Тимофея, давшего деньги на лечение. Дарья рассказала о последней встрече с мамой, когда отдала ей половину зарплаты, деньги тут же у мамы отняли два дружка и побежали в магазин за водкой. Мама плакала и просила у дочери прощения, обещала бросить пить… А теперь вот ее нет.

Дарья неожиданно, вдруг ни с того ни с сего, сказала:

— А Юра Марголис не еврей. Это у него фамилия такая, нелюдская.

И Курицын, и Полина устремили на нее тревожный взгляд; оба они вдруг поняли, что в головку юной девицы заползла нешуточная мысль: а почему бы и не выйти за Юрочку замуж? Банкир, все–таки. Такие–то женишки на дороге не валяются.

Тимофей посуровел; знал природу женщин: если уж девке влетела мысль, то ее из башки молотком не выбьешь. Был бы он хоть отец родной, попытался бы удержать, а так–то, какая у него власть над ней?

Сосредоточенно ел, думал о судьбе Дарьи, знал он по многим примерам, что брак между русским и евреем редко бывает прочным, а если и живут долго, то радости такой союз не приносит. Не однажды женщина, знакомая с юности и вышедшая замуж за еврея, ему говорила: «Знать бы мне, какие мы разные, никогда бы не пошла за него замуж».

Поразмыслив, и так думал: «Мне–то, конечно, да и всему заводу нашему неплохо иметь под боком у банкира своего человека. Власть демократов, как он был уверен, еще много лет проскачет на спине русского народа. Россия–матушка велика, народ разбросан по лесам и весям — пока–то он разглядит противника и зачнет его ковырять чем попадя, а жить надо, и завод на ноги ставить, и деньги регулярно людям платить… Пусть бы сыграла для нас роль русской Эсфири — девка–то вон как хороша! Но вот каких деток нарожает.

Со свойственной прямотой сказал:

— А деток каких плодить станешь? Полтинничками их зовут, полукровками, а простой русский люд ублюдками их окрестил. Ни веры им, ни уважения. Сейчас–то не ведаешь, что это такое, а вот когда сынишка твой или доченька достигнет возраста пяти или шести лет, придет к тебе с улицы и скажет: «Мамочка, а почему если ты еврей, то это плохо?» — «Кто тебе сказал такое?» — «А ребята во дворе говорят. Показывают пальцем и дразнятся». Вот тогда ты и задумаешься: а почему это народ наш, и даже дети малые евреев не любят?.. И вспомнишь всех, кто деньги у нас украл, жизнь красивую советскую порушил. Это ведь сейчас нам с телеэкрана лапшу на уши вешают о жизни «ужасной» до перестройки, а мы–то эту жизнь помним. Тогда за квартиру двадцатую часть зарплаты платили, а теперь четвертую долю отдай. Держава–то наша на первое место в мире выходила — вот какая жизнь была!.. А ныне на уровень африканской страны скатились. Однако и то верно: вражин своих мы в лицо увидели, знаем, кто нас во все времена узит. И не только мы прозрели; теперь книги на многих языках печатают, конкретных виновников называют: кто да почему империю Русскую развалил. И ты в ту компанию попадешь, в лагере противника окажешься. Вот о чем тебе подумать надо.

Зазвонил телефон, и Курицын ушел в другую комнату. Полина, улыбнувшись своим мыслям, сказала:

— Но если уж ты выйдешь за Юрочку, то поступай, как поступают многие еврейки: выйдя замуж за русского, они рожают от своих соплеменников.

— Как? — удивилась Дарья.

— А очень просто: любовника заводят, от него и рожают.

Она смеялась, а Дарья, приоткрыв рот, старалась уразуметь такую игру коварных женщин, а уразумев, улыбнулась, нашла ее очень остроумной.

Полина продолжала:

— Некоторые не очень умные люди только и знают, что ругать евреев. Не видят в них никаких достоинств. Но тогда скажи на милость, как это они, гонимые и презираемые, прошли через тысячелетия и сохранили свое племя. И не только сохранили, а еще и умудрились все деньги у людей забрать, в министерские кресла залезть и гоями управлять. Нашу–то страну сейчас семибанкирщиной называют, — это потому, что семь еврейских банкиров все наши деньги заграбастали и в банках зарубежных спрятали. Вчера один такой денежный мешок на экране телевизора красовался; так он, мерзавец, ехидно улыбаясь, сказал: «Капитал тогда только в Россию будет возвращаться, когда нам официально разрешат вывозить его».

Дарья слушала эти речи, но пропускала их мимо ушей. Она о своем замужестве думала. Завтра обещала Юрию дать ответ: да или нет. Но уже сейчас понимала: сказать «нет» она не сможет. Не было у нее никакой любви к Юрию. Тянулась к Тимофею, да ведь равнодушен он к ней; больше на Полину смотрит, чем на нее. Слова хорошие говорит, но все несерьезно, как будто с маленькой. В кино она часто видит, как женщины первые признаются в любви мужчинам, но она не сможет. Нет у нее сил таких, чтобы положить ему руки на плечи и сказать: «Люблю я вас. Что хотите со мной делайте, а — люблю».

А Полина продолжала:

— Нет у тебя русского парня, так заведи скорей. И чтоб красивый был, и умный — и непременно славянин. Этакий, знаешь, Лель русоволосый. Садко видела в театре, а не то — Есенин. Ленский или Онегин. Вот каких парней я бы на твоем месте рожать стала.

— А? — очнулась Дарья. — О чем это вы?.. Разве хорошо этак–то? Иметь мужа, а рожать от любовника? Вроде бы не по–христиански, не по–божески.

— Вот, вот — все мы такие. По каждому пустяку готовы душу рвать: хорошо или плохо, что там скажет религия, как посмотрят соседи. Еврейские жены не сомневаются: выйдет за русского, а рожает еврейчат. На том и род весь их стоит. Не будь у них такой смелости, а я бы сказала наглости — давно бы с лица земли исчезли. Учиться у них надо. Многому они нас при Ельцине научили…

Тут к ним вошел Курицын, хлопнул ладонями, сказал:

— На лад идут дела наши. На лад… — потирал он руки.

Разливал абрикосовый сок по фужерам, улыбался каким–то своим счастливым мыслям, высоко поднимал бокал, предлагал пить за будущие успехи.

Дарья смотрела на него, заражалась его энергией и весельем и думала о том, что вот он и есть тот самый Лель, о котором говорила Полина. Она впервые смотрела на Тимофея смело, открыто и как будто призывала его говорить, общаться с ней, и только с ней, и ни с какой другой женщиной на свете.

Ей казалось странным и нелепым, что еще вчера она думала, что он старый, слишком большой, шумный — и во всем другом не похожий на парней, с которыми она встречалась. Сейчас эти парни казались ей подростками, почти детьми, — и уж совсем непонятно, как это она с ними гуляла, танцевала на дискотеках и едва ли не каждого мысленно примеряла себе в мужья: вот этот бы подошел ей, и тот неплохой, а вон парень, который танцует с подругой — и совсем хороший. Но потом она узнавала, что один из них бросил учебу и нигде не работает, другой пьет и курит. «Хорошенькие мужья!» — заключала она свои тайные думы, и снова оставалась одна, с мечтой об умном и красивом парне, и непременно о таком, чтоб он работал и был уважаемым человеком среди друзей и знакомых.

А этот, — вновь устремляла она взор на Курицына, — всем хорош: и интересен, и совсем нестарый.

Она даже представляла себя в его объятиях, но как только мысли ее доходили до этого момента, она сникала, и даже будто бы краснела, — вдруг начинала думать о себе плохо, живо представляла маму, которая пила вино, позволяла обнимать себя, громко и как–то нехорошо смеялась.

Вечером следующего дня, как и обещала Марголису, села к нему в машину и они поехали в ЗАГС. Юра казался бледным, нездоровым. Почти всю дорогу молчал, а Дарья была поглощена мыслью о том, что совершается в ее жизни, и не замечала ни его отрешенности, ни даже своего полубессознательного состояния.

В ЗАГСе она боялась только одного: как бы не упасть в обморок.

Играла музыка, напыщенно и важно шествовали его дружки, шаферы; начальница что–то торжественно говорила, а потом вручила им паспорта и свидетельства о вступлении в брак.

Несколько машин тронулось, и шумная ватага направилась в ресторан, который был рядом, и там их ожидали накрытые столы и сам директор руководил бригадой официантов. Но в суматохе как–то так вышло, что ее Юрочка куда–то отлучился и долго его не было, а потом один из его друзей шепнул ей на ухо:

— Произошло ужасное. Юрий поехал в аэропорт и оттуда ближайшим рейсом полетит в Москву.

И подал ей ключи.

— Это от его квартиры на канале Грибоедова. У тебя будет повар, камердинер, — Юра велел жить там.

Дарья машинально положила ключи в сумочку. Сосед справа поднес ей бокал с шампанским. Она его отставила, а потом незаметно поднялась и вышла на улицу. Пешком отправилась до курицынского дома и не помнила, как открыла дверь и пришла не на свой этаж, а в коридор, где находились кабинет и спальня хозяина. Ходила взад–вперед. Из приоткрытой двери спальни раздался голос Тимофея:

— Дарья! Это ты?

Она вошла в спальню. Курицын лежал на своей кровати.

— Я. А разве вы не видите?

— Вижу, да не понимаю: чего ты бродишь, как тень Гамлета?

— Я?.. Тень Гамлета?.. Я не тень, я вышла замуж.

— Замуж? Ты что буровишь, девка?.. За какой–такой замуж?

— А за такой. Мы расписались.

— С кем же? Уж не с Юрочкой ли Марголисом?

— Да, с ним.

— И что же? Почему же ты не с мужем?

Дарья молчала. Неуверенно шагнула к кровати, присела в ногах у Тимофея. Заплакала.

— Так чего же ты плачешь, дурочка? Ну, вышла и вышла. Я тебе не отец, и не дядя. Не спросилась — и ладно. Меня можно и не спрашивать. Но почему же ты одна?

На тумбочке зазвонил телефон. Говорил знакомый служащий банка. Сообщил, что в Москве арестовали какого–то «тайного олигарха», который работал в министерстве и устраивал многомиллионные сделки на подставных лиц. Одним таким лицом был и Юрий Марголис. Сейчас он вылетел в Москву, а в банк поступило распоряжение прекратить все операции до прибытия особой комиссии. Хорошо, что завод заблаговременно перевел свои деньги в другой банк. Тимофей тоже обрадовался, поблагодарил чиновника и положил трубку.

— Ну? — проговорил радостно. — Упекут твоего Юрочку, уж это как пить дать. А и ничего. Ты не убивайся. Помни русскую пословицу: «Что ни делается, все к лучшему». По таким–то, как Марголис, давно тюрьма плачет.

Положил ей на плечо руку — тяжелую, теплую.

— Дурочка! радоваться надо, а не плакать. Тю–тю, твой Юрочка, и — хорошо. Найдем тебе жениха. Настоящего, а не такого…

Она склонилась к нему на грудь и уж не плакала, а тихо всхлипывала и дрожала всем телом. И что–то шептала горячими губами. Курицын едва расслышал:

— С вами хочу.

— Со мной? Вот глупенькая! Я же старый, а ты еще несовершеннолетняя.

— Да нет, это Мамочка так всем говорила, чтобы деньги большие от клиентов получать. А мне–то уж давно девятнадцать исполнилось. А вы не старый. Совсем даже не старый. Молодой.

Курицын поднялся на подушке, прижимал к груди ее головку. А она продолжала:

— Люблю я вас. Только вас и больше никого.

Посыпались на пол ее туфельки, и она юркнула к нему под одеяло, а он прижимал ее и что–то говорил, но что он говорил, уж ни он, ни она не слышали. Великий инстинкт природы поглотил их в свою бездну, и наступил момент, когда они стали родными.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

«Но не до конца прогневался Господь и не попустит разрушиться… Земле Русской… Россия сольется в одно море великое с прочими землями и племенами славянскими… Грозное и непобедимое царство Всероссийское, всеславянское — Гога и Магога, перед которым в трепете все народы будут».

Серафим Саровский

Прошло три года. Много воды унесла с тех пор река времени. Россия продолжала «стонать и плакать под забором», но кризис ее болезни миновал, и она медленно шла на поправку. Демократов, как в свое время большевиков в кожаных тужурках, она проглотила, и теперь корчилась от болей в желудке. Демократ оказался орешком покрепче; он и в желудке продолжал пищать и извиваться, выделял ядовитые газы, — голова шла кругом, муторно тошнило. Одно только утешало незадачливого русского Ивана, попавшего в очередной капкан истории: он хотя еще и сквозь туман, но теперь уже различал контуры врага. Брал его в прорезь прицела, бил и теснил, где только мог. Гражданской войны еще не было, но протесты и волнения там и тут вспучивались горячими пузырями, котел бурлил и температура гнева грозила вот–вот выплеснуться наружу. И народ русский в этой необычной войне, которую во всем мире называли информационной, не только кое–чему научился сам, но и преподал урок другим народам, склонным терять бдительность и близко подпускать противника к своему дому, а то еще и настежь распахивать перед ним двери, и приглашать к столу, демонстрируя опасные примеры благодушия и ротозейства. Россия, хлебнув горя от своего вселенского гостеприимства, снова, как и в прежние времена истории, показала миру урок преступной доверчивости. И пусть теперь не говорят крутолобые философы и всезнающие политики, что русский народ не несет в себе Божественный дар охранителя жизни на земле.

Вставал с колен знаменитый в стране, и во всей Европе также, Ленинградский Северный завод. Обещанные из Москвы заказы ему не поступили, — там, как пауки в банке, выдергивая друг у друга ноги, дрались между собой кланы олигархов, но работы по доводке самолета Барсова, крупный заказ по самым современным вертолетам и еще два–три важных проекта были включены в бюджет, и деньги под них поступали. Что же до курицынских ракет, то с ними продолжалась чехарда, начатая еще с начала разрушительных реформ: то работы спешно налаживались, то вдруг поступала команда о свертывании ракетной программы. В одночасье без дела оставались тысячи людей. Но Барсов и Курицын никого не увольняли. Инженеры же и рабочие сами за небольшим исключением с завода не уходили. По три–четыре месяца не получали зарплату — на что только жили! — но каждый день к началу смены приходили и вместе со всеми в конце дня шли домой. Таких на заводе было много, и Барсов, и Курицын ссужали им небольшие суммы, но подачки были эпизодическими, и все удивлялись стоическому терпению этих людей, их безмолвному, непоказному героизму. Иностранцы, бывавшие на заводе и наблюдавшие его жизнь, покачивали головой, говорили: «Только русские люди способны на такие жертвы! В Европе подобного народа нет».

Но однажды хмурым и дождливым днем поздней осени в восьмом часу утра на квартиру к Барсову приехал Зураб Асламбек — Захар Андреевич. По дороге он позвонил Курицыну и просил его тоже прибыть на встречу. «Есть чрезвычайно важный разговор!» На что Курицын, еще не совсем проснувшийся, пробурчал: «Ах, Захар! Сколько их было, таких разговоров!» Но все–таки поехал.

И вот они на кухне сидят за небольшим столом и пьют чай, приготовленный самим хозяином. Елену Ивановну они не тревожили, и она, понимая, что разговор у них может быть мужской, секретный, на кухне не появлялась.

Русские друзья молчали, а Зураб, следуя манере восточных людей, начинать разговор не торопился. Однако по блеску его глаз, рвущейся наружу улыбке друзья понимали, что есть у Зураба для них что–то необычно важное и приятное.

Курицын пробасил:

— Не трави душу. Говори!

— И скажу! — прорвало восточного хитреца. — Олигарх Яша встречался с королем и договорился с ним модернизировать купленные у вас ракеты. Собирайте группу специалистов. Можете выезжать хоть завтра. Согласие вашего иностранного ведомства получено. Вот бумага.

И Зураб протянул Барсову официальное разрешение властей отправить в арабскую страну десант инженеров и рабочих.

Зураб продолжал:

— У короля просить заранее деньги неудобно, но я уговорил Файнберга дать предоплату. Деньги вернете после окончательного расчета с моей страной. Яша поставил условие: восемнадцать процентов от сделки.

— Восемнадцать процентов, — воскликнул Тимофей. — Так это же десятки миллионов! Ну, жук! Вот она, пружина новой власти, хитрый насос для перекачивая денег в их карманы!

— Ничего не поделаешь: обычная ставка для посредника.

Тимофей, подумав, сказал:

— Деньги на бочку! Пока не получим — не поеду.

И тут же раздался звонок междугороднего телефона. Из австралийского Сиднея говорил Файнберг.

— Зураб вам все сказал?

— Да, сказал.

— Вы согласны?

— Если нам поступят деньги.

— Приказ Прибалтийскому банку отдаю немедленно. Банк у вас под боком — в здании Дома книги на Невском проспекте. Завтра же можете получать.

Попросил к телефону Курицына. Заговорил елейным голосом:

— Тимофей! Я знаю, как ты можешь бить копытом. Ты мне скажи: не подведешь?

— Гони на стол деньги! Выеду с группой специалистов через неделю. Только одно условие: десять миллионов комиссионных на мой личный счет.

— Каких десять миллионов? Ты что, бредишь?

— А ты не бредишь, требуя от сделки такую кучу денег?

— Я?.. Я — законные, как всякий посредник.

— А я — главное лицо сделки. Десять миллионов на мой счет в тот же банк, Прибалтийский. И переводи так же немедленно. Не переведешь — уговорю короля обойтись без тебя. Ты меня знаешь — слов на ветер не бросаю.

Долго молчала трубка, а потом хрипло и упавшим голосом заключила:

— Хорошо. Черт с тобой, разбойник с большой дороги. Получишь ты свои миллионы. Но только учти: отдаю свои кровные. Люблю тебя, черта, а потому и отдаю. Не зря ты столько лет жил с Региной Шрапнельцер, научился кое–чему. Деньги вышлю сегодня. А ты работай там спокойно. Серые кремлевские мыши будут молчать как рыбы. Много миллионов я рассовал по их карманам. Яша Файнберг умеет быть щедрым. Знаю, кому служу — России. Привет с берегов Австралии. Завтра я уже буду в Филадельфии. Там у меня тоже намечается гешефт. Тебе же скажу по секрету: у нас с тобой будет еще много проектов. И от каждого получишь свои баксы. Ну, привет! Обнимаю!

Курицын хотел крикнуть: «Ну, ну! Тряси наши русские денежки. Не вечно будет длиться коту масленица», но — ничего не сказал. Боялся расстроить гешефт, нужный рабочим завода.

Поднялся. Громко объявил:

— Пойду формировать десант. Со мной поедет сорок человек.

И обратился к Барсову:

— Не возражаешь?

— Поезжай. Делай там свои ракеты.

Из квартиры Тимофей выходил вместе с Зурабом.

Тимофей Курицын с молодой женой Дарьей жил в своей старой квартире на Литейном проспекте и ни в какие евроквартиры перебираться не собирался. Юрий Марголис, по слухам, сменил фамилию, сделал сложную пластическую операцию и где поселился на жительство, никто не знал. Дарью с ним развели, и она стала законной женой Курицына. На радость ему дважды родила и оба раза двойни — двух девочек и двух мальчиков. Назвали их именами детей Пушкина: Сашка, Машка, Гришка и Наташка. Старшенькие уж начали ходить, заполнили дом своими звонкими голосами, а иногда и отчаянным плачем. Тимофей любил их до самозабвения, рассаживал на коленях и жене своей, ставшей снова беременной, говорил:

— Теперь приноси тройню, будем пополнять русский народ.

Дарья улыбалась. Она была счастлива. Бесшумно сновала по комнатам, собирала мужа в дорогу. Втайне волновалась за него, но виду не показывала. С детьми занималась приехавшая из Донбасса к ним на постоянное жительство ее тетя Устинья, младшая сестра мамы. Даша, кажется, только теперь вошла в свой природный облик женщины, стала мудрой и спокойной, плавной в движениях, неторопливой в словах. Прекрасны были у нее глаза, излучающие силу и уверенность.

Группа Курицына вылетала одним рейсом, и с ними Зураб Асламбек, но на аэродроме прилета их разделили: ребят повезли куда–то на автобусе, а Тимофея посадили в легковой автомобиль, доставили к вертолету. В салоне он был один, стекла затемнены. Опустились на выжженную солнцем поляну у самого берега реки. Здесь ему предложили пересесть на катер. Поднимаясь по трапу, окинул взором берега. Правый был высок и крут и представлял собой сплошной камень светло–кирпичного цвета. Катер на большой скорости понесся посредине реки и внезапно свернул в узенький канал на правом берегу. Здесь в темном проходе едва заметного грота Тимофея ждал человек. Он молча поклонился и предложил следовать за ним по узкому проходу. Посвечивая фонариком, проводник вел Тимофея долго; они сворачивали то вправо, то влево; было видно, что тоннель искусственный и шел он по круто наклонной вниз. Но вот впереди показался слабый свет, и тут раскрылась маленькая металлическая дверь и Тимофей вошел в помещение. Его принял генерал, представился по–русски:

— Адьютант короля. Его величество ждет вас.

Король Зухан сидел за письменным столом и с минуту молча разглядывал остановившегося поодаль Тимофея.

— Вы инженер Курицын? — спросил король неожиданно по–русски.

— Да, я Курицын Тимофей Васильевич.

Король покачивал головой, глаза его потеплели. Показал на кресло:

— Садитесь.

Король был нетороплив и речь вел неспешную. Большая тяжелая голова крепко сидела на могучих плечах. Во всей его фигуре чувствовалась власть и сила. Курицын не однажды видел его по телевизору и на газетных полосах, — уважал его за твердость, которую монарх проявлял в отношениях с Америкой, считал своим союзником и всегда мечтал снабдить его самыми могучими ракетами, но вот теперь, кажется, такая возможность представилась, и Тимофей хотел бы сделать это наилучшим образом.

В комнате не было окон; Тимофей понял, что находятся они глубоко под землей. Вспомнил, как наши сволочные газеты, захлебываясь от радости, вещали о том, как американцы бомбят дворцы короля Зухана. «Этот дворец не разбомбят», — подумал Тимофей.

Король ровным и будто бы не очень ласковым голосом продолжал:

— Вы совершили долгую дорогу, наверное проголодались, а у нас на Востоке говорят: корми гостя не словами, а вкусными пирогами.

— Пироги у нас пекут, а у вас будто бы лепешки.

— Да, в прошлом мы знали одни лепешки, а теперь научились у вас, русских. И тоже печем пироги. Впрочем, если вы любите лепешки, мы вас угостим.

В небольшой комнате был накрыт стол и возле него стояли два стула. Сидели один против другого.

— Вы, наверное, знаете: в свое время мы купили у вас двенадцать ракет.

— Да, я знаю об этом. Эти ракеты делались у нас на заводе в цеху, где в то время я был инженером, а теперь являюсь начальником.

— И вы имеете отношение к их разработке?

— Я один из создателей ракет.

— Как вы думаете, они с того времени не утратили своих боевых свойств?

— Если вы их хранили, как мы указывали в инструкции, то да, не утратили.

— Я буду просить вас сделать им ревизию и дать свое заключение.

— Разумеется, я это сделаю обязательно.

— А теперь перейдем к основной теме. Наши специалисты доложили мне, что вы нашли средство увеличить мощность этих ракет во много раз, не подвергая их коренной переделке. Так ли это? И если так, то объясните мне в общих чертах суть дела.

— Объяснить все научные аспекты трудно, однако в двух словах попытаюсь это сделать. Во–первых, эти ракеты принадлежат к классу «земля–воздух». Мы их переведем в принципиально новый класс: подводный. Придадим им способность поднимать с глубины большие массы воды и разгонять до скорости курьерского поезда. С такой–то вот скоростью миллионотонная волна обрушивается на береговые сооружения или на город, на порт или идущие по морю корабли. Эффект достигается значительно больший, чем от взрыва водородной бомбы большой мощности. И при этом никакой радиации, никакого заражения.

— М–да–а… — проговорил король Зухан. — Этакий морской дьявол.

— Да, это вы хорошо сказали. Мой друг и помощник назвал подводный вариант «Гогой и Магогой», а вы — «Морским дьяволом». Пожалуй, и такое имечко ей подходит.

— Но если можно — как вам далась такая переделка?

— Вам, может быть, известно, что специальные патроны этих ракет заполнены жидкой фракцией. В эту жидкость мы добавляем небольшую пропорцию открытого у нас недавно химиками материала и тем самым вызываем нужную реакцию. Кроме того, изменяем электронную схему и устанавливаем новую последовательность взрывов. При взрыве каждого из патронов, а взрываться они будут не сразу, возникает эффект вакуума. И затем, когда произойдет взрыв последней ступени, мы получаем тот самый водяной вал, который и обрушится на цель.

Король смотрел на Тимофея, и трудно было понять, какие мысли теснятся в его голове. Тихо и слегка наклоняясь вперед, он проговорил:

— Многие ли знают тайну подводного варианта?

— Тайну устройства такой ракеты я не доверил никому.

— Но с вами прилетела бригада специалистов.

— Да, помощников у меня много, но каждый из них будет выполнять лишь свою часть работы.

Зухан склонил набок голову и еще шире растворил взгляд своих темных непроницаемых глаз.

— Русские люди просты и доверчивы, как дети, — об этом мне говорил еще отец. Они бывают очень талантливы и даже гениальны. Но, кажется, мне встретился русский, который не доверяет никому — и даже своему правительству.

— Да, Ваше величество, перед вами именно такой экземпляр.

— Однако все–таки есть люди, которые знают секрет «Морского дьявола»: ваш посол в моей стране, мой консул в Петербурге и олигарх Файнберг. А мой цирюльник говорит: если ваш секрет узнал чистильщик сапог, о нем уже судачат во всех парикмахерских.

— А мой отец говаривал: шепчут с уха на ухо, а слышно с угла на угол. Но у нас в цеху шептали только о силе моей ракеты, а как ее создать, знаю я один.

Король приподнялся и стал ходить по столовой. Дважды он приближался то к одному плечу Тимофея, то к другому. И даже тронул его за локоть. Потом вернулся на свое место и, заглядывая Курицыну в глаза и как бы приглашая его к еще большей откровенности, тихо проговорил:

— Я бы очень хотел, чтобы тайну этой ракеты знали только двое — я и вы. Это очень важно. Это необходимо даже для вашей… и моей безопасности.

— Понимаю вас, Ваше величество. Не знаю, как вы, но я живу в обстановке плотного враждебного окружения. У нас в России нет государства, нет власти и человека никто не охраняет. Весь народ поставлен вне закона. В законе только вор и убийца. Людей у нас убивают, но убийцу никто не ловит. Самые страшные преступления не раскрываются. Создается впечатление, что органы безопасности превратились в органы опасности и охраняют не послушного гражданина, а преступника. У нас сейчас судят героя чеченской войны полковника Буданова — за то судят, что он своими руками уничтожил вражеского снайпера. Мне неловко вам это говорить, — совестно за русский народ, утративший власть и силу, но это горькая правда, и вы, наш верный друг, должны знать это и не питать иллюзий. Мой народ, такой великий и могучий, напоминает Гулливера, которого спеленали лилипуты. Он пока не может пошевелить ни руками, ни ногами. На него нашло затмение, злые силы выпустили из него дух, и теперь неизвестно, обретет ли он прежнюю силу, встанет ли на ноги, — этого никто не знает.

Курицын замолчал, а король долго и пристально смотрел на него и не знал, что ему сказать и чем утешить. Глухим нетвердым голосом заговорил:

— Печален ваш рассказ и нет в словах надежды; и это говорите вы, гениальный изобретатель, создавший оружие, способное повергнуть в ужас любого врага. Ваш ум проникает в сокровенные тайны природы, но не видит средства борьбы с обыкновенным воришкой и обманщиком. И что самое печальное: и мы–то, арабы, древнейшая нация на земле, дети творцов математики и геометрии, создатели шахмат и науки о вселенной — и мы оказались бессильными отразить нашествие серых паучков, проникших в банки и забравших наши деньги, отнявших у нас нефть и золото, а теперь ползущих в редакции газет и телестудий. Пропустим их туда — и пропали наши души, погибли наши женщины, девушки и дети. На нас посылают самолеты, бросают бомбы, а нам нечем ответить. Мы смотрим с надеждой на своих извечных друзей–славян, но видим, что и они задыхаются в тенетах, развешанных повсюду этими паучками. Но дорогой мой друг! Налаживайте нам ракеты, и мы попытаемся отбить атаки. Я еще не знаю, как это мы сделаем, но мы помним уроки истории: Сталин, создав атомную бомбу, поставил Америку на колени. Пусть и ваши ракеты будут для нас оружием устрашения. А пока…

Король поднялся, и в тот же момент к ним вошел молодой человек в форме генерала.

— Это мой сын Ариф. Он будет вам проводником и помощником во всех делах.

По слабо освещенному, узенькому и петлявшему змейкой тоннелю ехали на мотоцикле: Ариф сидел за рулем, Курицын сзади за пассажира. По скорости и времени он вычислил длину тоннеля; она примерно равнялась километру. А когда с улицы в глаза грянул яркий солнечный свет, Ариф остановился и отдал мотоцикл подошедшему к нему солдату.

Спускались по небольшому склону к реке, где у дощатого причала стоял катер цвета темно–зеленой вечерней воды. Здесь их встречали парни в гражданском платье; один из них пожилой с прядью серебристо–белых волос, тянувшихся со лба к затылку. Он подчеркнуто вежливо кланялся Арифу и затем, повернувшись, — Тимофею. И улыбался, словно ему только что перед этим рассказали что–то веселое. В глаза гостю он не смотрел, но хорошо его видел и показывал рукой, куда надо двигаться. Ариф и здесь сел за руль, а Тимофея посадил рядом в капитанской рубке. С хода взял большую скорость, и катер, рассекая золотисто–хрустальные волны, помчался посредине довольно широкой реки. Тимофей смотрел на стрелку компаса, она показывала на север и чуть отклонялась к западу. Перед отлетом в эту арабскую страну он хорошо изучил карту и знал расположение рек, городов, гор и долин. Теперь он мог заключить, что позади у них столица, а идут они к тому месту, где Сирия граничит с Турцией. Но вот за скальным нагромождением по правой стороне им встретился узенький приток, и Ариф, сбавив скорость, свернул в него. По притоку они плыли недолго. Ариф и здесь свернул в тихий заливчик и выключил двигатель. Матрос бросил на берег веревку, и люди, внезапно появившиеся на берегу, стали подтягивать катер. Вначале пришвартовали его к деревянным мосткам, а затем, когда пассажиры сошли на берег, стали втягивать в нишу, вырубленную в скале. А, втянув, опустили над водой щит, сливавшийся цветом с береговыми скалами.

Вокруг не было признаков человеческого жилья, и лишь из–за каменных глыб, сверкая на солнце, виднелись огромные чаши, похожие на опустившиеся на ребра летающие тарелки. «Радары!» — подумал Курицын. И сожалел, что аппараты эти давно отжили, а других, очевидно, не было. И ему пришла мысль связаться со специалистами питерского завода «Светлана» и попросить их модернизировать эти радарные установки, а может быть, и организовать продажу друзьям–арабам новейших систем, о которых и в России–то не знают.

Тимофей понял, что здесь налажена маскировка подзем- ных помещений, — видимо, жилищ членов королевской семьи, — и принимаются меры к отражению возможных атак с воздуха. Американская разведка и НАТОвские штабы охотятся за королем Зуханом, он объявлен врагом Америки, и Тимофей уже подумывал, как бы усилить противовоздушную оборону друзей.

Здесь так же был тоннель, и был мотоцикл, на нем Ариф и Тимофей скоро подъехали к тяжелым металлическим воротам, которые по сигналу сына короля медленно, с едва слышным натужным стоном раздвигались. От ворот они шли по хорошо освещенному коридору, справа и слева им встречались двери без каких–либо обозначений. Но вот в конце коридора перед ними раскрылась дубовая двухстворчатая дверь, а за ней просторная комната, из которой справа и слева наверх вели лестницы. Ариф, показывая на правую, сказал:

— Там, на втором этаже, для вас приготовлена квартира, а здесь… — он показал на левую лестницу, — мои комнаты.

Едва Курицын успел оглядеться, к нему пришел Ариф. Он раскрыл балкон и пригласил Тимофея. На балконе на уровне глаз в скале была прорублена узкая полоска, и взору открывался вид на довольно широкую по здешним горным местам реку. За рекой, точно солдаты на поле боя, в причудливых позах громоздились скалы. Иные были величиной с человека, другие лезли в высоту, пытаясь макушкой задеть облака. Между ними отсвечивали рыже–красными бликами полянки и поляны. И никаких признаков растительности. Ландшафт походил на выжженный солнцем кусок какой–то другой планеты. Тимофей вспомнил описания климата этой арабской страны: летом здесь подолгу держалась температура воздуха выше сорока, а нередко поднималась и до пятидесяти. Воздух был тих и до самого горизонта пронизан дымчатым маревом. И это марево висело недвижно, точно заколдованное.

— Да-а, — качал головой Курицын. — Ваша природа мало похожа на нашу, российскую.

— Особенно на Ленинградскую.

Тимофей повернулся к Арифу. Сравнительно чистый русский язык, и это замечание… «Ленинградскую»?..

— Что вы удивляетесь? — понял его мысли Ариф. — Я шесть лет учился в Ленинградском университете на факультете международных отношений. Потом три года работал в вашем городе в постоянном представительстве. К тому же и две моих жены русские.

Курицын кивал головой: дескать, тогда все ясно.

Тем временем в гостиной комнате накрыли стол, и Ариф пригласил его к трапезе.

Тут у них состоялся деловой разговор.

— Я хотел бы без проволочек приступить к делу, — заговорил Тимофей. — Нам нужна химическая лаборатория.

— Таковых у нас много. Есть и закрытый центр химических технологий.

— Я пошлю туда четырех человек, и они изготовят двадцать ампул для заправки ракет.

— Посылайте хоть сейчас. За вашими людьми придет автобус и доставит их на место.

— Остальных людей мне надо послать на склад, где хранятся наши ракеты. Им нужно два–три дня для тщательного осмотра, а затем и для переналадки.

— И тоже не будет проблем. По телефону дадим нужные распоряжения, и пусть начинают работы. Если требуется ваше присутствие, вас доставят немедленно.

По окончании работ принц Ариф пригласил Курицына к королю. Между монархом и русским изобретателем произошел разговор.

— Раньше это были обыкновенные ракеты средней дальности. И для их доставки нужны были специальные пусковые установки. Теперь же их можно доставить к месту назначения на морском корабле любого класса, а также и на самолете. Ракета может путешествовать под видом невинного груза по земле, по воде и по воздуху. На берегу моря ее нужно перегрузить на небольшое судно и доставить к месту, где она должна залечь на дно моря или океана и ждать часа, когда радиосигнал приведет ее в действие. Но, как я понимаю, вам нужны гарантии боеспособности ракет.

— Да, конечно, но я не представляю, как это можно сделать. Нужны испытания, а такие испытания станут известны всему свету.

— Признаться, мне бы тоже хотелось увидеть в деле ракету. Мы проводили лабораторные испытания, но они недостаточны для полной уверенности. Если бы в Персидском или Оманском заливе мы могли отыскать пустынный уголок…

— Я думал об этом, — заговорил король с воодушевлением. — В Персидском заливе, вдалеке от судоходных путей и обитаемых мест, мои предки на небольшом островке возвели фамильный замок. Там есть и другие постройки, но теперь уж пришли в упадок, и я бы не пожалел ни замка, ни самого островка для испытаний.

Король достал карту и показал Курицыну островок.

— В Персидском и Оманском заливах все время курсирует моя яхта, американцы знают, что меня там нет — мы могли бы отвезти на ней ракету и взорвать ее в месте, которое вы укажете.

Тимофею понравился план, и он сказал:

— Готов отправиться в экспедицию хоть завтра.

— Отправимся послезавтра. Ночью в закрытом автомобиле доставят на яхту ракету, — ту, которую вы укажете.

— Выбирайте любую. Хотел бы, чтобы во всех остальных вы были уверены. Одной пожертвуем, а одиннадцать у вас останется.

Король крутил в пальцах карандаш и смотрел на собеседника с дружеским участием.

— Хочу понять вас, русских; вы продаете другим странам свое оружие, а нет ли у вас опасения, что в оные времена это оружие сработает против вас?

— Ваше величество! Позвольте уточнить некоторые понятия. Вы говорите: вас, русских!.. Но продажей оружия у нас занимаются не русские, — все те же «агенты влияния», которые и разрушили наше государство. Можно без труда понять, какие цели они преследуют. Что же до моих ракет — их нельзя будет применить против нас. У нас есть десятки океанских и морских портов, имеющих стратегическое значение. В ракеты я встроил механизм — он при нацеливании на любой из наших портов автоматически отключит взрывное устройство, и ракета не сработает. Так что свои ракеты я готов с легкой душой продавать любой стране. Для меня одно только важно, чтобы страна эта дружественно относилась к России и считала, что враг моей страны одновременно и ее враг. У русских есть пословица: если ты любишь моего врага, ты не можешь быть мне товарищем. Я же убежден: в будущих войнах, где столкнутся не страны и народы, а расы — мы с арабами окажемся в одном строю.

— Это интересно! — блеснул черным глазами король Зухан. — Я придерживаюсь того же мнения. Я тоже так думаю: в будущей войне столкнутся три расы: белая, черная и желтая. Индусы некоторое время подержатся в стороне, но затем они присоединятся к нам. Мы, арабы, и с нами индусы, окажемся в одном строю с вами, русскими. Недаром уже теперь у палестинцев появился отряд, называющий себя «Русской гвардией». У белых людей Америки тоже теплеет сердце к русским. У меня недавно был в гостях богатый американец из ирландцев. Так он ищет лидеров русских националистов и хочет передать им крупные суммы денег. Я бы и сам, если узнаю таких лидеров, готов помочь им деньгами.

Король вызвал Арифа и стал давать ему указания. Потом к телефону подошел Тимофей и дал распоряжения русским специалистам.

Задолго до рассвета Тимофея разбудили, и он в сопровождении Арифа спустился на площадку, где их ждал вертолет. Вместе с ними летел и король.

Вертолет большой, кстати, советский. В просторном салоне над кабиной пилотов светился голубой экран: на нем четко и красочно рисовалась местность, над которой они пролетали. Тимофей посмотрел на прибор высоты: стрелка достигла цифры 800 и ползла вверх. И скоро она уткнулась в цифру 1000 и на этой отметке остановилась. Любопытно, что и на такой высоте местность рисовалась также рельефно. В стороне от реки проплыл город, но затем оборвалась и река. Под крыльями распростерлось море. Оно было черным, и только гребни волн, отражая всполохи лунного света, вздымались высоко и мощно, точно пытаясь захлестнуть винтокрылую птицу. Не сразу Тимофей понял, что устройство, передающее на экран изображение, имеет высокую степень приближения и способно высвечивать на земле мелкие предметы. Эта способность радиоэлектроники, и, конечно же, тоже советской, поражала почти фантастической силой. Это она позволяла со спутника разглядывать двугривенный, лежащий на земле, или номер автомобиля.

Слева по борту показался остров и на нем, посредине, замок с полуразвалившейся башней. В стороне от замка на поляне стояли три домика, а за ними, у берега моря лежала на боку черная баржа.

Король сказал:

— Вот наш остров. Мне передали по радио, что людей оттуда вывезли.

Пригласил к себе Курицына, показал ему в круглое окно–иллюминатор:

— А вон яхта. Мы сейчас на нее опустимся.

Рассвет только еще начинался, когда вертолет коснулся палубы корабля. Пассажиры выходили из кабины, а над вертолетом задернулся брезент, скрывающий машину и изменяющий очертания яхты. Яхта и в других местах имела маскировку — так, что с воздуха она больше походила на сухогруз, чем на судно пассажирское.

Прошли в кают–компанию, и здесь капитан яхты развернул карту и показал местоположение корабля и нужного им острова.

Курицын сказал:

— Мы находимся как раз в том месте, где можно опустить на дно ракету.

Капитан распорядился опускать ракету. И в ту же минуту король, его сын и Курицын на вертолете взмыли над яхтой, а яхта, набирая скорость, пошла в указанное ей на карте место.

Вертолет поднялся на высоту 2000 метров и на небольшой скорости стал делать круги. Капитан яхты тоже доложил, что достиг расчетной точки. И тогда король вопросительно посмотрел на Курицына. Тот согласно кивнул ему и достал из чемоданчика прибор запуска ракеты. Перекрестился и нажал кнопку. Глухой, могучий гул покрыл рокот вертолета, а вслед за ним вспучилось море. На экране поднялась крутая волна. Раскаты взрывов следовали один за другим, и море, вздрагивая, все выше поднимало вал и устремляло его в сторону острова. Взрывов было двенадцать, и последний громыхнул с особенной яростью; и вертолет качнуло, положило на крыло — король и его спутники вжались в спинку дивана, дыхание перехватило. Из глубины залива поднялась гора… Она сверкала на солнце, ослепляя глаза и поражая воображение; она росла и готова была подступиться к вертолету и смахнуть его с неба; она летела к острову, но в то же время будто бы и стояла на месте. Потом все–таки стала удаляться. И, удаляясь, не уменьшалась в размерах. Курицын понимал, что такой эффект на экране дает электроника, но король и Ариф этого не знали. И только спустя несколько минут им стало ясно, что водяной вал исполинской силы движется в сторону острова. Вот он накрыл его, и через несколько секунд черный силуэт замка был погружен в воду, а когда вода схлынула, не было замка, и домиков, не чернела на берегу старая баржа. Все исчезло, словно испарилось. И на месте острова, поблескивая на солнце, лежал желтый песочек.

А волна продолжала катиться дальше, к черте горизонта. И, казалось, она не становилась меньше, а вздымалась еще выше. И гул от нее поднимался к небу. И чудилось пассажирам вертолета: вот та самая библейская Гога и Магога, явившаяся миру в наказание за грехи его. Не один только Персидский залив взбунтовался, но в этот же час и момент встали на дыбы все моря и океаны, реки и озера — и бросились они на землю, на мир людской.

Король покачал головой. Проговорил на своем родном языке междометие, которое часто можно услышать и на нашем, русском:

— Ну и ну!..

И потом, склоняясь к Тимофею:

— Спасибо, русский друг, сердечное спасибо тебе, сын славянский, от всего арабского мира. Я бы хотел, очень бы хотел, чтобы об этой штуке кроме нас с тобой никто не знал.

Волна продолжала свой бег к горизонту, а вертолет, сделав круг над опустевшим островом, взял курс на материк, где люди еще не знали, что в руках у них появилось оружие, способное охладить пыл и ярость любого врага.

И они уже были далеко от острова, когда впереди по курсу, на севере, там где была Россия, вдруг рассеялись черные тучи и с небес грянули лучи солнца, и то ли воображению так представилось, то ли наяву случилась картина — из воды стала подниматься исполинская фигура человека. «Царь–освободитель, — негромко проговорил Курицын. — Наш царь, русский!» А люди, сидевшие в салоне, стали повторять: «Да, да — это над вашей страной вспыхнула такая яркая заря. Мы тоже видим человека, над его головой жаром горит золотая корона. И он поднимается все выше. Он как Бог, несет людям счастье и освобождение».

Август 2001

О СЕБЕ

Родился в 1924 году в деревне Слепцовка, позже переименованной в Ананьено, которая теперь по причине «неперспективности» снесена с лица пензенской земли, и на месте ее летом шумят хлеба, а зимой лежит снег, и лишь гул пролетающего самолета изредка тревожит белую тишину. Временами приезжаю в родную Пензу, обхожу ее старые улицы и новые районы, а затем еду в Тарханы. Там поклонюсь праху Лермонтова и пешком, а кое–где на попутных, направляюсь в Беково — и дальше, к родимым местам. Они с возрастом тянут к себе все сильнее. Часами стою посредине поля, и картины детства, образы милых сердцу людей встают передо мной как живые. Особенно дорог мне образ отца Владимира Ивановича, вечно занятого в поле, в хлеву, в огороде и никогда не позволявшего себе обидеть хоть пальцем малыша. Стоит в памяти картина: я сижу с братьями и сестренками на полатях, мама наша, Екатерина Михайловна, возится за перегородкой у печки, а отец, старшие братья Дмитрий, Сергей и Федор и кто–то еще из гостей пьют брагу и поют любимую в семье песню «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, горишь ты вся в огне». Отец поет сильно, красиво, — вдруг оборвет мелодию на полуслове и долго, недвижно сидит в углу под образами святых, преимущественно героев русской истории, думая, очевидно, о своей трудной жизни, о том, как прокормить и довести до ума детей.

Наведаюсь и в станицу Качалинскую на Дону, где я некоторое время жил с мамой, сестрой Марией и братом Евгением. Тут у нас домик, тут мы бываем иногда весной, а в другой раз и летом, и осенью.

Восьми лет я с братом Федором и сестрой Анной подался в Сталинград на Тракторный завод. Там в 1933 голодном году остался один и очутился на улице среди таких же, как я, бездомных, никому не нужных ребят.

В колодцах городских коммуникаций, в подвалах, на вокзалах, пристанях и на улице прошли четыре года моей жизни, которые считаю не только тяжкими и страшными по причине вечного голода и холода, но и самыми плодотворными с точки зрения познания жизни и воспитания характера, выработки воли и тех нравственных устоев, которые затем во всей последующей жизни поддерживали меня на том необходимом уровне, где сохраняется самоуважение и способность смотреть младенцу в глаза, любоваться природой и быть в постоянной рабочей форме. Я теперь без чувства неприязни и обиды вспоминаю уркачей и воров, которые были старше меня, сильнее и давали крепкую зуботычину, а подчас избивали жестоко за малейшее проявление двоедушия.

Отринутый миром бездомный люд, через который мне привелось пройти в детском возрасте, остается в моей памяти немым призывом к неустанному труду, к вечной борьбе со всем, что лишает человека жизни и достоинства.

Временами наезжал в Качалинскую к матери, но, рано овдовевшая, не имевшая ни кола, ни двора, она едва кормила двух малолетних детей, и я снова подавался в город.

Один вор, опекавший меня, где–то украл много книг и заставлял меня их продавать. Сначала я разглядывал картинки, потом прочитал страницу, другую — и так, мало–помалу, затянули меня фантазии великих мечтателей, бурный водоворот страстей человеческих.

В 1937 году я пришел на Тракторный завод и, назвавшись четырнадцатилетним, попросился на работу. При этом, кажется, сказал: «Если не хотите, чтобы я воровал». Работники отдела кадров, очевидно, не хотели этого и послали меня учеником токаря в заводское депо.

В 1940 году уехал в Грозный в авиашколу. Образования у меня никакого не было, в школе–то я почти не учился, а надо было сдать экзамены по русскому и математике. Диктант я написал на «хорошо» — помогла начитанность, а математику за меня сдал армянин Будагов в обмен на диктант по русскому, который я написал за него. А уж потом вечерами меня по математике натаскивали два моих новых друга курсанты Пивень и Кондратенко. За три–четыре месяца вечерних занятий я так овладел математикой, что стал хорошо усваивать сложнейшие науки: аэронавигацию, аэродинамику, устройство двигателей и всю летную программу. За отличное окончание авиашколы получил серебряный знак с изображением самолета, и запись об этом в курсантской книжке храню как самую дорогую реликвию.

Но воевать в авиации не пришлось: сделал всего лишь несколько боевых вылетов на разведчике Р-5, а потом попал в резерв, из него в артиллерию и закончил войну командиром фронтовой зенитной батареи в Будапеште.

В Москве на Поклонной горе в главном музее Великой Отечественной войны в Литераторском зале установлен мой бронзовый бюст работы скульптора профессора Александра Васильевича Соловьева.

Но если относиться к этому серьезно и не брать в расчет эмоций сиюминутных, — значки, звания, награды и даже бюсты — это все–таки детские игры взрослых дядей, и есть в этом что–то искусственное. Писатель создает свои произведения для читателя, а он, читатель, как известно, наград не раздает, в лучшем случае напишет автору письмо. Да и замечено: чем самобытнее художник, тем больше у него врагов и хулителей. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Некрасов, а в наше время — Булгаков, Маяковский, Есенин, Бажов… Не было у них ни званий, ни наград. Так уж лучше с ними делить судьбу, чем быть в обществе тех, кого владыки мира забросали медалями.

Дай мне Бог признания читателя — ничего другого не хотел бы я в жизни.

С 1946 года — журналист, корреспондент дивизионной газеты «На боевом посту» во Львове, затем — «Сталинского сокола» в Москве, потом служба в Румынии, демобилизован в звании капитана, Литературный институт им. Горького, десять лет работы в «Известиях».

С 1970 по 1974 год работал в издательстве «Современник».

В пятьдесят лет ушел со службы на «вольные хлеба», как у нас говорили.

В 1987 году умерла жена Надежда Николаевна, бывшая много лет мне и верным другом и помощницей. Женился во второй раз, переехал в Ленинград.

Петербургский период жизни совпал с бурными событиями, когда на Россию навалились все черные силы земли и от их сатанинской работы стали рушиться устои созданной за тысячелетие российской империи. Распался Союз Советских Социалистических республик, остановлены заводы, парализована наука. Образование, культура и искусство отданы пошлякам и пересмешникам, русская литература загублена на корню. Многие мои товарищи по цеху выронили перо, другие стали писать на потребу растлителям и врагам русской культуры. Отечественная интеллигенция в очередной раз стала предавать взрастивший ее народ. Я продолжал писать романы. За двенадцать лет жизни в северной столице написал десять романов. Восемь из них удалось напечатать.

Не могу я тут не сказать, что такой творческой прыти я во многом обязан супруге своей Люции Павловне, вдове покойного Геннадия Андреевича Шичко, открывшего метод безлекарствен- ного отрезвления алкоголиков и тем обессмертившего свое имя. Люция Павловна во всем мне помогает: создала благоприятные бытовые условия, редактирует мои книги, осуществляет многие компьютерные операции. Замечу, кстати, что она и сама является членом Союза писателей России, автором двух книг о своем первом муже и основательной работы об академике Ф. Г. Углове. Сейчас же она взяла на себя труд осмысления моего творчества, пишет статьи, в которых помогает читателю понять содержание моих книг.

Писательская судьба?.. Трудная, тревожная, как у большинства русских литераторов, не ищущих успеха в салонах капризных мод, не идущих на поводу у всесильной конъюнктуры.

Много сил отдано газетам; там статьи, очерки, рассказы — часто и они писались с болью сердца, с надеждой исправить нравы, улучшить всеобщую жизнь. Их сотни, они лежат в книжных хранилищах, как мертвые бабочки — родились и умерли в один день, и им уж не воскреснуть.

Печатал книги — повести, романы, публицистику.

Был период — десять лет — когда после ряда статей, к тому же и директивных, мне был закрыт доступ в издательства, и я вынужден был уйти в тень, помогал академику Углову писать книги.

Кстати, в жизни моей не однажды случалась ситуация, когда я уходил в тень и становился «певцом за сценой». Еще во времена Хрущева помогал владыке отделывать его речи, а затем маршалу авиации Красовскому писать его мемуары, а также генералам Рамазанову, Чистякову. На эту невидимую, но тяжкую работу ушло десять лет моей жизни. Книги эти, и особенно угловские, разошлись большими тиражами, переведены на языки многих народов — и сознание полезности этого труда грело и греет сейчас мою душу.

Вот уже двадцать с лишним лет активно участвую в борьбе за трезвость, пишу книги, помогающие людям осознать эту проблему и овладеть искусством отрезвления пьяниц.

В 1995 году меня избрали академиком Международной Славянской академии, а в 1996 году — президентом Северо–западного отделения и вице–президентом всей академии.

Общение с новыми товарищами доставляет мне много радости, поддерживает веру в возрождение России и в ее скорый могучий взлет.

Иван Дроздов,

2 марта 1997 года, С. — Петербург

Дроздов И. В.

Д 75 Морской дьявол: Роман /Оформление худож. В. И. Круговова. — СПб.: ЛИО Редактор, 2002. — 208 с.

ISBN 5–7058–0394-X

«Морской дьявол» — очередной, девятый роман одного из самых популярных современных писателей Ивана Дроздова, напечатанный в серии «Русский роман». Эта книга о нашем времени, в ней, как в зеркале, показана драматическая судьба нынешней России. Выпукло, рельефно изображены враги нашего народа, но особенно ярко показаны герои сопротивления, русские люди, вставшие на пути разрушителей России.

84.3P7

Иван Дроздов

МОРСКОЙ ДЬЯВОЛ

Роман

Редактор С. Б. Васильев

Технический редактор В. Серегин

Корректор Н. Григорьева

Издание осуществлено за счет средств автора

Подписано в печать 6.05.02. Формат 60 Ѕ 84 1/16.

Бумага офсетная. Гарнитура Таймс. Печать офсетная. Печ. л. 13. Тираж 5000 (1‑й завод 1025) экз. Заказ №

«ЛИО Редактор»

190008, Санкт — Петербург, Екатерининский канал, 170

Отпечатано с готовых диапозитивов в типографии

ООО «СПб. СРП «Павел» ВОГ»

196620, Санкт — Петербург — Павловск, ул. Коммунаров, 16

В серии «Русский роман»

вышли следующие книги

И. В. Дроздова:

БАРОНЕССА НАСТЯ

ПОСЛЕДНИЙ ИВАН

ШАЛЬНЫЕ МИЛЛИОНЫ

ФИЛИМОН И АНТИХРИСТ

ГОЛГОФА

ЛЕДЯНАЯ КУПЕЛЬ

ПОХИЩЕНИЕ СТОЛИЦЫ

МОРСКОЙ ДЬЯВОЛ

Книги можно заказать по адресу:

194156, Санкт — Петербург,

а/я 73,

Дроздовой Люции Павловне

АННОТАЦИЯ

В серии «Русский роман»

вышли следующие книги

И. В. Дроздова:

Баронесса Настя

Последний Иван

Шальные миллионы

Филимон и Антихрист

Голгофа

Оккупация

Ледяная купель

Похищение столицы

Сердечное спасибо дорогим читателям, которые внесли посильную лепту в издание этой книги:

Алексеевой Валентине Павловне

Зориной Татьяне Владиленовне

Ивановым Лидии Ивановне и Олегу Сергеевичу

Конбековым Владимиру Ивановичу и Виталию Ивановичу

Кудашкину Василию Андреевичу

Макушевой Нине Семеновне

Моисееву Александру Владимировичу

Несиоловским Елизавете Павловне и Георгию Николаевичу

Протасову Борису Ивановичу

Трезоруковой Марии Владимировне

Январским Нине Ивановне и Николаю Владимировичу