Завод развалился, словно корабль, со всего размаха налетевший на айсберг; рабочим и служащим перестали выдавать зарплату, и он пошатнулся, затрещал, а затем и рухнул, погребя под обломками дневные, месячные планы, графики ремонтов оборудования, замыслы конструкторов, инженеров. Собственно здание управления, инженерное крыло, центральная лаборатория и дворец культуры, конечно, стояли на своем месте, и гигантский Конструкторский корпус по–прежнему красовался гранитным фронтоном главного входа, кариатидами, державшими на плечах балконы, но гирлянды окон по вечерам уж не вспыхивали веселыми огнями, а оставались черными, как пустые глазницы.

Так рухнула и вся российская держава под напором тайных и злобных сил, которых она еще вчера кормила своей грудью, холила и лелеяла, не зная и не ведая, каких чудовищ пестует на пагубу всех добрых и честных людей. Труд, созидающий жизнь, потерял смысл, а те деньги, которые еще кому–то выдавали, были обесценены в тысячу раз, и за них можно было купить кусок хлеба и пригоршню пшена. Люди вдруг поняли, что такое деньги и что можно при их помощи натворить, попади они в чужие руки.

В России и раньше были такие силы, и они все больше наползали в Кремль и в министерские кабинеты, но теперь их там стало так много, что им не надо было себя скрывать; они сбросили маски и громко заявили: в России совершена четвертая революция — на этот раз демократическая. Власть перешла к либералам, то есть к чиновникам, которые провозглашают принцип «Все дозволено!». Во властные кабинеты забежали младшие научные сотрудники, всякого рода институтские и министерские чиновники. Перед изумленными глазами русских людей замелькали нерусские фамилии. В стране в одночасье каким–то непонятным образом появились богатые и очень богатые люди, и даже магнаты и олигархи. Они будто бы из этих же, вчерашних кандидатов наук и мелких служащих.

Люди подобного рода вздыбили шерсть и на Северном заводе. Раньше их не было видно; они сидели в каких–то углах и закоулках, а теперь, как тараканы, вдруг повылезли из щелей и забегали, задвигались, словно где–то разлилась сладкая вода и они туда устремились. И только потом, три–четыре месяца спустя, стали проясняться их тайные делишки: они что–то сдавали в аренду, что–то продавали, скупали какие–то акции. Директор завода Петр Петрович Барсов, честный человек, этому процессу пытался помешать, но однажды из министерства пришла шифровка: завод выставлен на торги, он переходит во владение акционеров. Председателем совета акционеров стал молодой человек с характерно русской фамилией и со столь же характерно нерусской физиономией Андрон Казимирович Балалайкин. Рабочие стали называть его Ароном, и по этому поводу у него часто возникали неприятные препирательства. Обыкновенно он в таких случаях говорил: «Послушайте! Вот вы Иванов, и я же вас не называю Пупкиным или Шапкиным, а вы меня…» И нередко в ответ он слышал все то же: «Простите, Арон Казимирович». «Опять Арон!» — всплескивал руками, говорил: «А-а, да черт с вами! Давайте вашу бумагу, что там у вас ко мне?..»

Барсов однажды сказал Балалайкину:

— А полечу–ка я к нашим друзьям–арабам и продам им «Майского жука»?

«Майский жук» — самолет, изготовленный на заводе еще до начала перестройки. Не случись она, эта проклятая перестройка, ныне и вся авиация переходила бы на эти самолеты. Для «Жука», как для вертолета, не нужны аэродромы.

Балалайкин с минуту смотрел на Барсова черными выпуклыми глазами.

— А купят?

— У меня был уже покупатель.

— Хорошо. Я вам такую экспедицию устрою.

И директор с женой, и со своей младшей дочерью Машей, и с рядовым конструктором, исполнявшим роль бортинженера, и посредником арабом полетели на Восток.

Во дворе завода были аккуратно сложены в штабель и покрыты брезентом шестнадцать кабин недостроенных вертолетов и почти готовый подводный аппарат для спасательных работ «Коловрат». Он очень большой, способен «ходить» по дну моря, выпускать из своего чрева и впускать дюжину водолазов, и даже производить на дне земляные работы — таких аппаратов еще в мире не было… Хранились тут и еще какие–то невостребованные заказчиками машины. Министерству обороны перестали давать деньги, и все заводы, создававшие мощь нашего государства, сели на мель. Рабочие, инженеры из цехов уходили. Где они устраивались, как жили — никто не знал. Одно все видели: некогда знаменитый на всю Европу машиностроительный завод на Неве умирал.

Два человека оставались на капитанском мостике: Андрон Балалайкин и главный бухгалтер завода Наина Соломоновна Кушнер.

Впрочем, бегали по коридорам заводоуправления возбужденные и чем–то взволнованные десятка три–четыре молодых мужиков разного служебного калибра и достоинства. Большинство из них — начальники цехов, отделов, и что самое интересное — все они были нерусские: грузины, азербайджанцы, но, главным образом, евреи. Все чаще лепилось к ним слово «акционер». Акционеры — значит, новые хозяева; они будто бы купили завод и теперь все думали и шушукались, что с ним делать. Среди акционеров были и рабочие. Их приглашали в бухгалтерию, и Наина Соломоновна, никогда не смотревшая собеседнику в глаза, а все время отворачивавшая свои утомленные вечными расчетами очи, говорила:

— Вам выписан кредит, и вы можете получить на него акции. Вы будете хозяином завода…

И прибавляла с каким–то непонятным не то журавлиным, не то ястребиным клекотом:

— Вам это разве плохо? А?..

И если человек стоял перед ней в недоумении, еще говорила:

— Вы удивляетесь? Напрасно. Я тоже вначале удивлялась, но умные люди мне все объяснили: теперь такая система. Раньше у завода не было хозяина, он был ничей, а теперь есть пакет акций — его кто–то держит. И другой пакет акций — поменьше, и его кто–то держит. А есть и две–три акции — их будут держать рабочие. Пусть каждый думает, что он тоже хозяин. А тот, у кого побольше фантазии, будет мнить себя капиталистом, почти Генри Фордом. Вы держите в руках акции, и не надо думать, откуда они и почему их вам дали. Важно другое: вам акции дали.

В душе Наина Соломоновна была философом, и, когда ей становилось невтерпеж от вечных цифр и расчетов, она устремляла усталый взгляд в угол комнаты или в окно и искренне жалела, что стала бухгалтером, а не преподает в университете.

Случалось так, что рабочий, перебирая в пальцах выданные ему две–три акции, долго не отходил от бухгалтера, и тогда Наина поднимала на него взгляд, исполненный негодования. Рабочий уходил. Видимо, он думал так: Наина Соломоновна — главный бухгалтер, она знает, что делает.

Русский человек и вообще–то склонен верить. Почти всегда и всем он верит, и даже таким людям, как Наина Соломоновна. После беседы с главным бухгалтером он идет домой в умиротворенном состоянии. У него где–то под сердцем даже зашевелилось радостное возбуждение. Как же? Был рядовым рабочим, а теперь вдруг стал хозяином завода. Раньше получал мизерную зарплату, теперь ничего не получает, но зато в будущем прибыли от производства беспрерывным ручейком потекут ему в карман. Он станет богатым и летом всей семьей поедет отдыхать на Канары. Туда же приедут и Арон Балалайкин, и Наина Соломоновна. Вечером они вместе будут сидеть на открытой площадке летнего ресторана, а кто–то, показывая на них, скажет: «Это фабриканты из Петербурга».

Русский человек, кроме множества замечательных достоинств, обладает и еще одним, уж совсем замечательным: он — мечтатель. Недавно он мечтал о безбрежном коммунистическом рае для всех, теперь втайне от своих товарищей подумывает о возможности рая для себя. И как бы оправдывая этот свой эгоизм, мысленно повторяет то, что ему каждый вечер внушают шустрые телеговорящие ребята: «Рай для всех — это, конечно, утопия, а вот сколотить сотню–другую тысяч рублей и махнуть на Канары… — это под силу каждому».

Если такие мысли ему приходят на ходу, он прибавляет шаг и оглядывается: не подслушал ли кто его тайных желаний?..

Как он хорошо устроен, русский человек! Поверил и обрадовался. Многого–то ему и не надо, важно поверить. И хорошо, что свойство это большой дозой отпущено ему природой. В начале века он поверил Ленину, а потом Сталину, а уж затем легко отдавался во власть Хрущеву, Брежневу, Горбачеву; и даже человеку, который и с моста сиганул, и на рельсы готов был лечь, и друга Коля в подштанниках встречал — и ему верил.

Воображаю, что думают о нас иностранцы: англичане, например, во всем практичные и осторожные? Или немцы, которые всякую вещь должны пощупать, а монету на зуб берут. О голландцах, у которых Петр Первый плотницкому делу учился, уж и говорить нечего. А что до эфиопа или мупси–пупси, — этих и поминать не надо. Они настолько от нас далеко стоят в умственном развитии, что мы даже заглянуть в их душу не смеем. Они Гулливера веревками скрутили, а приведись русскому человеку к ним заплыть, к телеграфному столбу его бы привязали и детям бы показывали. При этом учительница, тыча в него указкой, говорила бы: «Смотрите на этого человека: он все свои богатства чужеземцам отдал».

В детстве я книжек начитался и русских людей полюбил. Теперь же, слава Богу, сам в шкуре русского человека походил и к печальному выводу пришел: они, мои сородичи, хотя и родили на свет Пушкина и Есенина, но самим–то им лучше бы и совсем не родиться. Самый последний малограмотный азик, или чечен немытый может обобрать его до нитки, а заморское диво Хакамаду мы в парламент посадили и дела всей России решать доверили. А теперь вот завод кому–то отдали. Кому? Зачем? Никто понять не может.

Вадим Кашин, заместитель главного конструктора, и пять его ближайших сотрудников, специалистов по электрооборудованию, на работе оставались, они продолжали получать небольшую зарплату. Однажды Кашин прослышал, что новый хозяин начал распродажу станков и оборудования; зашел Балалайкин и в отдел Кашина. Искал особо ценные приборы, приобретенные в Японии для измерения слабых токов. Кашин спрятал приборы в холодильнике, и Андрон их не нашел. После этого хозяин останавливал его и спрашивал: «А вы чего?» Вадим, наклоняя к нему тяжелую синеглазую голову и как–то таинственно, загадочно улыбаясь, отвечал: «А ничего. Вам нужно, чтобы я ушел? Не уйду!»

Замыслил Вадим страшное дело: убить Андрона, и он для этого придумывал разные способы, но вот так убить, чтобы звон об этом по всей России пошел, он еще не придумал.

Кашин, как и многие другие инженеры, почти каждый день ходил на работу. Но однажды Андрон отвел в сторонку Вадима и, захватив цепкими пальцами борт его куртки, доверительно, как близкому человеку, сказал:

— Ходи на собрание акционеров, ты будешь тоже немножко богатым.

— Богатым? Как?..

— Акционеры все будут богатыми. Они же капиталисты!

— Вы тоже капиталист?

— Хо! Ты спрашиваешь? Ты всегда был чуточку малохольный и теперь никак не можешь сообразить, что пришла новая система. Победили диссиденты!

— Кого победили?

— Ты что делаешь идиотские глаза? Победили тех, кто сидел в Кремле и делал себе коммунизм. Себе делал, не тебе же! Ну, вот: диссиденты их сковырнули.

— Но я не знаю, кто такие диссиденты, — продолжал разыгрывать дурачка Вадим.

— Это такие наши ребята, которые делали шум. Они подняли волну, и от нее все развалилось, и ты теперь будешь хозяином завода. Не так уж много хозяином, но все–таки…

— Я не покупал акции. У меня нет денег.

— Бухгалтер тебе даст. Полпроцента.

— Половина одного процента? Это что — курам на смех?

Андрон удивился, откинул назад голову, словно опасался удара. Заговорил недовольным и будто бы обиженным тоном:

— Ты кое–что смыслишь в электроприборах, но в акциях? Где тебе понимать! Четверть процента — это капитал! Ты потом увидишь, какой это капитал. А я тебе даю полпроцента. Ты говори спасибо и беги.

Кашин не знал, куда он должен бежать, но согласился взять полпроцента. При этом подумал: чем черт не шутит! Все–таки хозяин завода. Он даже усомнился: стоит ли убивать Андрона? Однако и после этого зарплату ему и его сотрудникам не прибавили.

Тех, кто не хотел уходить с завода по своей воле, не прогоняли. Такая была установка министра Уринсона. Видимо, там, в Кремле, боялись бузы. Что же касается Кашина, он Балалайкину был нужен.

Среди новых хозяев завода особую активность проявлял Юра Марголис, в прошлом сотрудник конструкторской группы Кашина и какой–то дальний родственник жены Вадима.

Кашин его спросил:

— А ты чего?..

— Как — чего?

— Ну тут… возле Андрона крутишься.

— Я акционер.

— И я акционер. Но что же из этого следует?

Юра передернул усами и, торжествующе сверкнув маленькими серо–зелеными глазками, проговорил:

— У тебя–то акций — с гулькин нос, а у меня шестнадцать процентов. А если ты заглянешь в устав акционеров, там прочтешь: кто имеет десять процентов — тот уже директор. Десять! А у меня — шестнадцать! Смекаешь? Я — директор!

— Ты?..

— Да, я. Ну, не совсем директор, а член совета директоров.

— Но где же ты деньги взял на покупку стольких акций?

— А ты где взял деньги на свои полпроцента?

— Я?

— Да, ты. Там и я взял. Зашел к Наине Соломоновне — она мне дала.

— Но нам говорят, что в заводской кассе нет денег!

— Теперь всякие денежные дела составляют тайну — почти военную. А кроме того, денег–то и мне и тебе потребовалось немного. Завод–то рухнул, потерял заказы. Кому же он теперь нужен? Ну, и продали его как металлолом. Так в Москве наш министр решил.

— Понятно, — упавшим голосом выдохнул Вадим. — Но вот чтобы наш завод — металлолом!.. Этого я предположить не мог. Но позволь: если он — металлолом — тебе–то он зачем?

— А вот это — тоже тайна. Мы судьбу завода будем решать на собрании акционеров. Как ты слышал на лекциях в институте, высшая власть на частном предприятии — собрание акционеров.

— Да, конечно, я слышал, и это правильно, что собрание, но только опять же по уставу на собрание меня не пригласят. Там будут лишь акционеры, кто владеет тремя процентами акций.

— Ты, мой друг, Вадим, правильно все понимаешь. Привыкай к своему положению в нашем новом обществе. Все это называется демократией. Так что, если хочешь быть богатым, беги скорее к Наине Соломоновне и проси у нее еще акций. Но только она тебе даст в том случае, если будет просьба и гарантия от меня, или от Андрона, или от других наших ребят, у которых теперь деньги. Главное, брат, — деньги. Получишь ты от наших гарантию?

— От тебя–то уж, верно, не получу, а от тех, кто теперь у власти не только на заводе, но и в Питере, и во всей России — тем более.

— Ну, вот, умница. Ты и раньше проявлял смекалку и еще удивлялся, как это я не понимаю простых вещей в расчетах какого–нибудь узла. Но там были одни расчеты, а теперь другие. В этих нынешних расчетах ты понимаешь меньше меня. Считай, мы обо всем договорились. А если ты захочешь получить более подробные консультации, я дам тебе их сегодня вечером у тебя на квартире. Я твоей супруге обещал сегодня быть у вас — там и поговорим.

Вадим не верил ни своим ушам, ни своим глазам. Юрий точно вынырнул из какого–то волшебного сосуда и предстал перед ним совершенно другим человеком. Раньше это был маленький, приплюснутый и забитый нуждой еврей, а теперь он вдруг вырос, раздался в плечах, и в глазах его, некогда бесцветных и прищуренных, клокотал пламень энергии, готовой испепелить всякого, кто попытался бы встать на его пути. И Вадим нешуточно подумал: «А уж тот ли это Юрий Марголис, который работал у меня в группе и чаще всего был занят копированием чужих чертежей? Он никогда ничего не изобретал, не придумывал и справедливо получал самую маленькую инженерную ставку в сто шестьдесят рублей. Костюмчик на нем был помят, нечист и изрядно изношен, денег у него никогда не было, друзей — тоже. Но откуда теперь вдруг такая прыть? Юрий — директор! Будет решать судьбу завода, а значит, и его судьбу, и его семьи. Ведь жена его не работает, и им нечем платить даже за квартиру. Вадим и в транспорте ездит зайцем и, если к нему подходит кондуктор, взмахивает руками и говорит: «Нет у меня денег, нет! Нам пять месяцев не дают зарплату — за что же я куплю билет?» И если кондуктор продолжает требовать плату, Вадим свешивает над ним свою русую тяжелую голову и угрожающе рычит: «Ну, хорошо, хорошо. Ведите меня в милицию. Пусть сажают в тюрьму! Ну?..» Кондуктор обыкновенно в таких случаях машет рукой и отходит.

Вечером Вадим рано пришел домой. И был удивлен: Юрий сидел уже здесь. Стол ломился от дорогих яств и вин. Посредине красовался торт с орнаментом из алых роз. Хозяйка светилась счастьем. Одета модно, в замшевой и до неприличия короткой юбочке. Впрочем, фигурка ладная и ее не грех выставлять напоказ, но в данном–то случае?.. Дома, в обществе мужа и ее родственника?..

Ужин намечался как обыкновенный, никаким таким особым событием не отмеченный, но это если посмотреть на него глазами человека, не привыкшего подмечать явления подспудные, текущие в глубине всякого предмета. Глазастый и думающий разглядел бы в нем черты эпохальные, как теперь говорят в нашей Думе депутаты — дети адвокатов и внуки Троцкого. Начнем с самого первого и главного признака: откуда здесь, в кругу людей, уже полгода не получающих зарплату и выдавленных судьбой за черту бедности, такое внезапное роскошество: торт, коньяк, шампанское и все прочее?.. И уж совсем нельзя было понять засверкавшие безумным счастьем глаза молодой женщины… А этот важный и грозный взгляд Юрия Марголиса?.. Невзрачный мужичок с чаплинскими усами под носом вдруг стал похож на зеленую лягушку, грозно раздувающую зоб и щеки для устрашения противника. Разве не он еще недавно слыл в конструкторском бюро за самого ленивого и ни к чему не способного инженера?.. Но что же произошло? На него слетел дух господний и он стал таким важным!

Если перечислять все таинственные и совершенно невероятные обстоятельства ужина, то их бы пришлось громоздить на многие страницы этой повести, но бумагу теперь приходится беречь, потому что цены на нее с каждым днем растут и книги издавать становится все труднее. Тут уместно будет вспомнить, что еще недавно, в так ненавистное демократам советское время, писатель за свой роман получал восемнадцать–двадцать тысяч рублей, то бишь сто средних зарплат рабочего, а нынче за тот же роман не получишь и двух зарплат трамвайного кондуктора. Вот почему и жмешься, и сокращаешь всякие подробности, забывая принцип Толстого: гениальность в деталях, и сбиваешься на скороговорку там, где бы надо все раскинуть и растолковать, и расцветить красками, которые еще сохранились у иных писателей, а иным, — правда, очень немногим, — удается еще и так размахнуться кистью, что и олигарх, и медиамагнат выскочат на страницы. Автор этих строк так широко кистью не машет, — потому, во–первых, что олигарха и магната он никогда не видел, а во–вторых, не считает себя вправе судить людей, проявивших в наше время такой ум и смекалку, на которую сам–то автор не способен. Вот по этой причине и приходится сокращаться, и оставлять читателя в некотором недоумении, которое, впрочем, скоро развеется, как только он узнает, что задумали спонсоры и режиссеры настоящего пиршества.

А задумали они операцию многомудрую и таившую в своих недрах способ сделать сотни и сотни миллионов долларов. Однако началась операция с вопроса излишне прямолинейного, но, впрочем, не однажды повторявшегося в стенах этой старинной, некогда принадлежавшей дворянам квартиры:

— Где жить будешь? — спросила обворожительная супруга, названная родителями не совсем по–русски — Мирой.

— Жить? Я‑то? Такой молодец? Да мне стоит свиснуть, как сбежится толпа одиноких женщин и меня тотчас же расхватают.

Последовала пауза, во время которой мы должны пояснить: супруги давно уж живут как кошка с собакой и не однажды обсуждали проблему развода и раздела квартиры, — впрочем, можно ли назвать квартирой комнату размером в сорок пять квадратных метров, бывшую гостиную в доме, принадлежавшем деду Вадима, известному инженеру, строившему Николаевскую железную дорогу, ныне Октябрьскую. Большевики дом отняли, поделили. Внуку Вадиму досталась одна большая комната со старой бронзовой люстрой, с лепным потолком и двустворчатыми дверями. Теперь и эту комнату надо было делить, о чем Вадим горько сожалел.

Серьезно и без малейшего чувства обиды пояснил:

— Буду жить на даче: печку я там поправил, дров заготовил — так что… оставляю комнату тебе.

Мира неожиданно заявила:

— Комната мне не нужна. Я буду жить в новой квартире.

Такого оборота дела Вадим не ожидал, но сделал вид, что ничему не удивляется.

Мира обвела взглядом книжные полки, диван, два кресла и стала наливать в бокалы шампанское.

Мира и Марголис на Вадима не смотрели, и Вадим на них не поднимал взора, но если Мира и их гость не слышали бурь, клокотавших в груди Вадима, то Вадим, наоборот, видел и слышал, и даже, как ему казалось, улавливал антеннами своего подсознания нетерпеливые и буйные страсти, одолевавшие его собеседников. Они очень хотели что–то ему сказать, чего–то от него добиться, но вот чего — этого Вадим пока понять не мог. Мы даже скажем больше: Вадим вдруг разгадал, что Юрий надувает свои щеки не для устрашения противника, как это делают лягушки, а из желания доказать свою важность и завоевать доверие Вадима, который зачем–то ему был очень нужен. И Юрий доказал это первыми же словами, с которыми он обратился к Вадиму:

— Ты, может быть, слышал: я получил банк?

— Банк?.. Какой банк? И зачем тебе банк? Я как понимаю, в банках хранят деньги и производят всякие операции, а ты… Ты разве чего–нибудь смыслишь в финансовых делах?

Юрий под таким напором скепсиса не смутился.

— Деньги важно иметь, а уж сосчитать их — на это в нас от рождения талант заложен.

— Но как же ты будешь владеть деньгами, если у нас с тобой в кармане больше трех–четырех рублей никогда не водилось?

Юрий перестал пучить глаза и надувать щеки, но в словах его появились раздражительность и обида. Он ниже склонялся над тарелкой, разрывал вилкой кусок осетрины, недовольно бубнил:

— Ты, Вадим, не скоморошничай; дело у нас серьезное: я получаю банк, а Мира будет в нем бухгалтером. Мы с ней подобрались к главному — к деньгам, и музыку заказывать будем только мы. Тебе мы тоже кое–что закажем, и ты уж больше не будешь бомжевать. Я решил поправить станки, с которых содрали медную оснастку, и подготовить их к продаже. Ты будешь восстанавливать электрические схемы. Собери наших ребят, — ну, тех, которые разбежались, — будешь руководить работами, а мы вам дадим деньги. Список станков ты получишь. И, кстати, организуешь охрану в цехах. И на охрану будем давать тебе деньги.

Вадим молчал. О многом он догадывался, но такого стройного, практического и точно рассчитанного плана он от них не ожидал. И не мог никак сообразить, в каких таких семирамидах сохранился дом, наполненный деньгами, кто там хозяин и почему это Юре Марголису отдают его в единоличное распоряжение? Очень бы хотелось обо всем расспросить Юрия, но Вадим вдруг поднялся.

— Хорошо! Вы мне давайте ваш список, назначайте зарплату ребятам, а я, пожалуй, предложение ваше приму.

Он посмотрел на часы.

— Сейчас же… У меня назначено свидание.

И, не простившись, вышел.

Он уже примерно знал, какие станки они собираются продавать, — знал также, что без него им не обойтись и только ему они могут поручить восстанавливать электронные схемы управления станками.

Из телефонной будки он позвонил конструктору, работавшему в его группе, Павлу Баранову:

— Па! Это я, Вадим. Нельзя ли у тебя переночевать?

— Ты с кем говоришь? Друг я тебе или кто?

Баранов жил в блочном доме на пятом этаже, и окна его квартиры выходили на палаточный рынок возле метро «Пионерская». Здесь недалеко раскинул свои корпуса гигантский радиоэлектронный завод «Светлана»; Вадим часто бывал на нем по делам своей конструкторской группы и хорошо знал этот район. Ехал он с Большого проспекта Петроградской стороны и через полчаса уж входил в квартиру друга. Сел на диван перед темным экраном телевизора и сидел молча, и на друга не смотрел, а Павел прошел на кухню и возился там у плиты. Скоро он вышел с дымящимся чайником и с хлебной корзинкой, в которой одиноко лежали три черных сухаря.

— Извини, Вадим, кормить тебя нечем. У меня даже сахара нет.

— Я только из–за стола. К нам пришел Юра Марголис, — супруга заделала ресторанный ужин. Да только осетрина и прочие деликатесы мне в рот не лезли. Они, видишь ли, теперь в банке будут работать.

— Ну, работать за них будут другие, а наш Юрочка с твоей бывшей супружницей вдруг стали миллионерами. Юру–то, пожалуй, и олигархом можно назвать. В банке лежат триста миллионов долларов: все денежные накопления нашего завода.

Слова «бывшей супружницей» Вадим оставил без внимания, хотя он будто бы никому не говорил о намечавшемся разводе, но его больше поразило сообщение о трехстах миллионах и о том, что эти деньги, принадлежавшие заводу, достались Юрию Марголису.

— Я что–то в толк не возьму: нам шесть месяцев зарплату не дают, а денежки заводские в банке лежат. И теперь вот их Юрочке Марголису вручают.

— И твоей супружнице. Она хоть, как я думаю, и переметнется от тебя, но денег–то тебе по старой памяти один–другой миллион отсыплет. Тогда, надеюсь, и меня не забудешь.

В прихожей раздался звонок, и Павел, поднимаясь, ворчал:

— Пришла, наконец, шельма! Три дня носа не показывала.

И потом из прихожей доносился его шумливый, но, впрочем, не злой голос:

— Где ты пропадала три дня? Я ей звоню и днем и ночью, а ее нет и нет. Смотри, девка! Ты у меня достукасси. Я ведь не погляжу, что ты студентка, живо ремня схлопочешь.

Вадим знал: встретил Павел Варвару Барсову, дочку директора завода, улетевшего с женой возобновлять прежние деловые связи. Машу они взяли с собой, а Варвару, старшую дочь, оставили охранять квартиру. Однако с ней приключилась ужасная история: ночью какие–то люди пришли с милицией и судебным исполнителем и сказали, что хозяин квартиры Петр Петрович Барсов перед отлетом в служебную командировку квартиру и все содержимое в ней продал за пятьдесят тысяч долларов. Ошеломленную Варвару выставили за порог, и она едва добралась к Павлу Баранову. Павел до окончания института работал шофером директора завода, Варвара и ее сестра Машенька росли на его глазах, — и, можно сказать, на руках.

А тут и другая страшная весть пришла на завод: в горах не то Болгарии, не то Турции разбился самолет, пилотируемый супругами Барсовыми. Погиб экипаж, погибли пассажиры. И все. Других подробностей не сообщали.

Варвара слегла, Павел ее выхаживал.

Были у нее и бабушка, и два дедушки, но жили они в других городах, и ехать она к ним не захотела…

Поздоровалась Варвара, раскрыла сумку, стала вынимать продукты: ветчину, бананы, печенье, банку кофе.

— А это что за гастроном?.. Где деньги взяла?.. — вопрошал Павел. Свои вопросы он задавал строгим и тревожным голосом. И пронзительно смотрел в глаза Варваре. Но она его не боялась, а лишь загадочно и озорно улыбалась.

— Что зубы скалишь?.. Мотри, девка! Я ведь живо!

Варя смеялась и в тон его деревенской тамбовской речи отвечала:

— Мотрю, дядь Паш, мотрю. И не достукаюсь, потому как ни в чем перед вами не провинилась. И не провинюсь — уж вы мне верьте.

И, повернувшись к Вадиму, пояснила:

— За меня так мама не тревожилась, как дядя Паша. Чудной он. Боится, как бы в историю не влипла. А я что — маленькая? Я ребят своих, студентов, сторонюсь. Они все у нас шалые. Кричат, руками машут, хохочут. Про них уборщица тетя Катя говорит: ума–разума не набрались. Ну, как бы из детства не вышли. А девчонки наши все умные, серьезные; мы от ребят особняком держимся. А что до меня, так я и папиросу в рот не беру, наркотиков как огня боюсь. Я и на дискотеку ходить перестала, потому как там насильно уколоть могут. А деньги?.. Ну, да — денег у нас с ним нет, так я вещи родительские с дачи продаю. Вот сегодня картину в художественный салон снесла.

И перевела взгляд на Баранова:

— Проживем мы с тобой, дядь Паш. Не бойся. А ремнем ты меня не пугай. Я ведь уже взрослая. Неужели и таких у вас в деревне ремнем стегали?

Варя находилась в том самом возрасте, когда она вдруг, в три–четыре месяца, из девушки–подростка в ладную девицу превратилась. «Разневестилась», — говорят про таких в народе. Глаза у нее большие, серые. Нос пуговкой, щеки румяные. Красавицей не назовешь, а взгляд мужской как магнитом тянет. Вадиму хотелось смотреть на нее, но было неудобно: вдруг как и она, и Павел заметят его интерес. Завидовал Павлу, который нашел непринужденный и верный тон в отношениях с Варварой.

Павел молчал. Раскладывал по тарелкам ветчину, облизывал жир с пальцев, а сам покачивал головой, улыбался. Он хотя и давно уж в Питере, но родился в деревне, жил там до шестнадцати лет и сохранил в своем языке много родимых слов и речений. Варя слышала их с раннего детства и тоже по–своему любила, и даже не прочь была иногда щегольнуть словечками тамбовской стороны.

Варя жила в родительской четырехкомнатной квартире на Черной речке недалеко от места дуэли Пушкина. У дяди Паши бывала часто и не однажды ему говорила: «Дядя Паш, переезжай ко мне на квартиру, вместе нам жить веселее. Я тебе обед буду готовить, а деньги мы найдем. У нас столовое серебро есть; сегодня ложку продам, завтра — вилку. Еще и дача есть, и там много посуды всякой. Проживем, голодать не будем.

И вдруг — такая трагедия: погибла семья, отняли квартиру.

Лежала она на кровати дяди Паши и почти ничего не ела неделю, потом поднялась, приняла ванну, долго сидела перед зеркалом, налаживала прическу. Заварила крепкого чая, напилась, пошла в город.

Молодой организм возрождался, делал первые шаги в своей новой жизни.

Варя стала чаще ходить на завод, общалась с рабочими и жадно ловила последние новости. Поздним вечером сидела у костра, слышала, как кто–то говорил:

— Гарик Овчинников провожал Наину в банк и выкрал у нее из сумочки ведомость, по которой сто человек получают зарплату. Балалайке вот уже полгода выплачивают по триста тысяч в месяц. А ей — двести. Сами себе выписывают.

— Гарик и соврет — недорого возьмет.

Кто–то из рабочих сказал:

— У меня есть копия ведомости, мы ее размножили на ксероксе. Вот она — читайте!

Тут же сидели Вадим и Павел. Читали ведомость — свидетельство величайшей подлости людей, которых они знали в лицо. То была руководящая элита завода: начальники цехов, старшие мастера, руководители служб и отделов заводоуправления. Зарплата им выписывалась непомерно высокая: по пятьдесят, семьдесят пять, а то и по сто тысяч рублей. Для понимания масштаба этих сумм скажем, что пенсия старикам–рабочим составляла пятьсот–шестьсот рублей, фронтовикам и блокадникам платили по тысяче, а вышедшие в отставку майоры, полковники получали по тысяче двести.

— Вот почему они молчат, как рыбы, и позволяют Балалайке сдавать в аренду конторские помещения, продавать станки и запасы цветных и полудрагоценных металлов. Они куплены и служат дьяволу! — вскричал Павел. — Ну, погодите! Вы нам еще заплатите за это паскудство!

Вадим также был возмущен, но по своему обыкновению молчал и до хруста в пальцах сжимал кулаки.

Дружеский ужин склонился за полночь; Варвара уж начинала зевать и клевать носом. Павел ей сказал:

— Иди на кухню, ложись там на кушетке.

Скоро и они расположились на ночлег: Павел на своей кровати, а Вадим на диване. Но заснуть им не удалось. Тревожный и настойчивый раздался звонок над дверью. В квартиру, словно ветер, влетел Игорь Овчинников; Гариком называли его в конструкторском бюро. Человек без возраста: то ли мужик, то ли парень. Руки длинные, по–стариковски сутуловат, но живой, проворный.

— Дрыхнете тут, мерзавцы, а завод увозят.

— Как увозят?

— В вертолетном и первом ракетном станки снимают с фундаментов, самые большие, расточные. И уж платформы к цеху подали, грузить будут!

— А Коловрат? — спрашивал Вадим.

— Коловрат твой недоделан, его не тронут. А вот станки… А потом и прессы. В Финляндию повезут, а оттуда на кораблях вроде бы в Англию доставят. Но мы всех по тревоге подняли. Звонят ребята, народ скликают.

В коридоре наспех одевались. И тут заметили Варвару.

— Ты–то куда? — прикрикнул Павел.

— А с вами. Куда же я?..

— А-а, черт с тобой! Только одевайся теплее.

Накинул ей на плечи пальто осеннее и сунул в карман вязаную шапочку. Через пять минут они сидели в машине, и Гарик повез их к проходным завода.

Сюда со всех сторон города сурово и молчаливо стекались черные, как грачи, стайки рабочих. Многие были на машинах. Эти ползли в открытые настежь ворота, направлялись к первому ракетному цеху. Тут у входа и в самом цеху горели огни, у станков, назначенных к продаже, толпились люди. Гарик вклинился в самую гущу, слышался его хрипловатый, покрывающий все голоса бас:

— Братцы! Что тут происходит?

— А ты вот старшего мастера, рыжего кота, спроси. Вон он с подручными орудует. Десять тысяч–то в месяц не зря получает.

«Рыжий кот» — это Котов. Вчера ночью кто–то расклеил на столбах, на воротах цехов листовки с перечнем лиц, кому выписана большая зарплата. Там десятки угодников, готовых выполнять приказы хозяев завода. Сейчас Котов и три слесаря длинными ключами отвинчивали гайки с болтов, крепящих станки к фундаменту. Овчинников подошел к ним и нарочито громко крикнул:

— Эй, котята! Вы что тут делаете?

Котов распрямился и злобно посмотрел на него.

— Ты кто такой? Тебе чего надо?

— Зачем же так грубо: «ты», «тебе»? Я есть Его величество рабочий класс, хозяин завода и всего сущего в городе и во всей России, — так что прошу повежливей.

Котов пробурчал:

— Был хозяин, да сплыл.

Кто–то из помощников мастера кричал:

— Ишь, как заговорил: хозяин! Его величество!.. Советские времена вспомнил. А ты советскую–то власть поищи на Кубе, там она по слухам еще держится. А у нас другие времена наступили. Так–то, парень!

— Ну, ты — холуй вшивый! Сколько баксов получил от Балалайки?

Из толпы выдвинулись три омоновца в пятнистой форме, повернулись лицом к рабочим, вскинули стволы «калашникова»:

— Осади назад! Чего сгрудились?

— А ты, парень, не русский, что ли? Ты же видишь: завод продают за границу. Твой дед и отец его строили. Кого ж ты защищаешь?

Послышались голоса:

— Шкура пятнистая! Они мать родную за копейку продадут.

Старший мастер бросил ключ и стал продираться сквозь толпу. Кто–то из рабочих ботинком ударил его по ноге, — тот вскрикнул и присел от боли. Затем поднялся, прошмыгнул через ряды и, припадая на подбитую ногу, побежал к воротам. Его помощники стояли с ключами и не знали, что делать. Кто–то громко предложил угостить их трубой; они побросали ключи и юркнули за груду железа. Двое из толпы подошли к фундаменту станка, стали заворачивать гайки.

Толпа, отбив один редут, разбредалась; кто направлялся к выходу из цеха, другие группами и поодиночке пошли в прессовое отделение. Оттуда доносились громкие голоса, шум автомобильных моторов.

Вадим, Павел и Варя вышли из цеха в боковую дверь и очутились на площадке, где горел костер и вокруг него стояли, сидели человек двадцать. Вадим сходил в цех, принес ящики из–под каких–то деталей, и они с Павлом, усадив посредине Варю, расположились у самого края костра. Свет от него озарял лица мужчин и женщин, создавал иллюзию волшебного таинства, теплого спокойного уюта.

Как всегда и всюду, в центре внимания очутился Игорь Овчинников. Он сидел на груде досок, ящиков и каких–то щепок, принесенных сюда для костра; пламя, трепетно метавшееся под порывами предутреннего ветерка, наклонилось к нему и чуть не лизнуло его лицо. Игорь рассказывал:

— Вчера ночью я дежурил в прессовом цехе, устроил постель на кругу Большого расточного станка с программным управлением. Сплю как сурок и вижу сон: станки сдвинулись со своих мест, ходят по цеху и что–то говорят, жестикулируют. А расточный склонился надо мной, шевелит своим огромным, как нос армянина, резцом с победитовой напайкой и говорит: «Гарик! Куда вы, рабочие, все подевались, и я вот уже полгода стою тут как идиот без дела, и никто меня не включает? Двум коническим шестерням в моем брюхе не дают масла, и они начинают ржаветь. Говорят, и вам не платят за работу и вашим детишкам, как и мне, не попадает на зуб масла. А начальнику цеха Георгию Георгиевичу Ксельрепанскому… Тьфу ты, мерзость! Фамилия–то нелюдская, язык сломаешь! Ну, тому… Вы его за глаза Жориком называете. Так я вам скажу по секрету: этому Жорику каждый месяц сама Наина Кушнер по тридцать тысяч приносит. Вас, рабочих, сто человек; разделили б поровну, так и хватило бы детишкам на молочишко. И для меня бы маслица машинного купили. Странные вы люди, ей Богу! А еще передовым классом себя называли. Блажили на каждом углу: «И поднимется железная рука пролетариата!..» Где же она, эта самая железная рука? А еще ваш бородатый папа Карла будто бы говорил: ”Пролетариату нечего терять, а приобретет он целый мир!“ И внушил вам, идиотам, коварную мысль, что будто бы вы, голытьба рабочая, не имеете национальности и Родины у вас нет. Вот вы и прохлопали матушку-Россию! Арону Балалайкину и Наине Кушнерихе завод отдали. И этим… — жорикам. И ведь без боя, без всякого возражения, а так, не за понюх табаку. Побросали нас тут и пошли, как стадо овец вон из цехов».

Проснулся я и отбежал от станка. Смотрю на него, а он мне и вправду живым кажется. И смеется надо мной, будто бы резцом победитовым, как слон хоботом, покачивает. Пот меня холодный прошиб. А когда опомнился, достал масленку из железного ящика, полез шестеренки смазывать. Они и вправду сухие, холодные, и будто бы уж ржавчиной стали покрываться. Вот ведь чертовщина какая!

Тут свет, слабо лившийся из запыленных окон цеха, потух. И единственный фонарь, освещавший главную дорогу между цехами, тоже погас. Костер догорал, и лица склонившихся над ним людей становились кирпичными и оттого принимали суровое и даже грозное выражение. Впечатление усиливалось тем, что никто ничего не говорил и не двигался. Чудилось, что тут и не живые люди, а скульптурная группа рабочих, устремивших на огонь пылающие гневом и смертельной обидой глаза.

Тут из–за чьей–то спины выдвинулось худое морщинистое лицо и раздался скрипучий голос:

— Ты это во сне видел, а я надысь при белом дне хожу эдак среди недоделанных ракет и вдруг слышу, как на плечо мне чья–то рука опустилась и сзади голосок этакий женский музыкальный зазвенел: «Ты, Трофимыч, чевой–то бросил нас тут?.. У нас ведь и начинка есть, и с электроникой все в порядке, вот только запалов недостает. Принеси нам запалы и вкрути в боковое гнездо, — мы тогда в Америку полетим и шарахнем по Белому дому. Пусть узнают они силу русского кулака». Повернул я голову, а рядом со мной ракета мелкими шажками семенит, — ну, та, которую американцы пуще огня боятся, «Гогой — Магогой» ее называют. Под водой она взрывается и способна города большие затоплять. И не как–нибудь там во сне ее вижу, или в полудреме какой, а наяву; и идет со мной, и говорит, — ну, чисто живая.

Кто–то выдохнул:

— Ну, уж. Врешь ты все, Трофимыч! Здоров трепаться!

— Не в моих правилах голову людям дурить. Да и годов–то мне… скоро семьдесят наберется. Я эти ракеты тридцать лет на руках нянчил. И для них вроде отца родного. В шестидесятых годах у их колыбели стоял. А эта уж, матушка, особую силу в своем чреве таит. Горы воды со дна морского поднимет и на берег обрушит.

— И дальше что? — прозвенел молодой голос. — Идет она с тобой, слова всякие говорит. А дальше–то что?

— Другие ракеты ко мне подошли, и тоже рядом встали. И спрашивают меня:

— Когда нам старт дадут? Изнылись мы, руки чешутся.

— Да куда ж вы лететь хотите?

— Как куда? Америка нам поперек горла встала. Россию–то она счастья лишила. И нас тут на складе погребла.

— Да нет, девочки… — Я их всегда девочками называл. — Нет, говорю, демократы нам в кашу песку сыпанули. Мы их кормили–холили, на свои рабочие денежки в институтах учили, а они вишь чего захотели: заводами владеть, да чтобы народ русский спину на них гнул. А нынче и этого им мало; они еще и землю русскую хотят скупить. И скупят. В Думе–то сейчас у них большинство сгрудилось, словно тараканы кусачие в креслах сидят. Ну, и решат, значит, землю русскую на распыл пустить. А как землю скупят, так уж и будет нам: тут не ступи, туда не пойди и сеять ничего не моги. Мор на русских людей пойдет. Такого вроде бы и во времена татарской орды не было.

Говорю я это так им, а они возле меня все теснее круг смыкают. Смотрят во все глаза и дышат глубоко, неровно — разволновались, значит. А «Сатана» так даже застонала от обиды. И одно только говорит:

— Трофимыч! Запальчик мне в носик ввинти. Я их… в щепки разнесу!

За ней и другие «девочки» канючат:

— Запальчик нам. Вверни… кому в носик, а кому в боковое оконце. И мы вслед за тетушкой «Сатаной» полетим. У воров и грабителей перышки почистим.

И я уж хотел сходить в то отделение склада, где запалы лежат, да тут и одумался. Она, Америка, хоть и сволочная страна, и гадит нам много, а и там ведь люди живут. И детки малые, как и наши, в школу ходят. Они–то в чем виноваты?..

Не принес я запалы, а «девочек» на свое место уложил. Они будто бы тихонько лежат, но до какого часу — не знаю. Вдруг как повскакают с мест да сами себе станут запалы вкручивать — что тогда начнется в мире?.. Страсти господние!..

Костер догорал, и свет от него шел красный, будто по лицам притихших людей кровь разлилась, а по стене цеха, что был напротив, то возникали, то пропадали слабые всполохи. И вдруг на фоне этой стены появился силуэт человека в длинном пальто и широкополой шляпе. Кто–то выдохнул:

— Директор! Петр Петрович Барсов!

Варя встрепенулась, прижалась к Вадиму. Она уж не впервые видит силуэт отца; он будто по ночам обходит завод, который у него отняли. Он мальчонкой пришел в цех, был учеником токаря, учился на заочном в институте и вырос до директора. И не хотел продавать завод за ваучеры кавказским торгашам и заморским дельцам, — за то и подложили ему в самолет бомбу, — так думали все рабочие. Директор живет в памяти у них, его имя, как знамя, реет над заводом, а с недавних пор он будто бы стал по ночам появляться на территории и, если где собираются люди, молча и медленно проходит мимо них. Вадим Кашин говорил Варе: «Ты не пугайся, не плачь, — это проделки Гарика Овчинникова. Он будто бы наряжает какого–то человека, похожего на твоего отца, наводит на него красный проекционный фонарь и отбрасывает на стены цехов тень, которая пугает сволоту, захватившую завод».

Но Варя, уткнувшись в плечо Вадима, неутешно плакала.

Директор и его тень прошли в конец цеха, свернули за угол, а там вскоре появилась толпа рабочих. Вначале шли тихо, потом побежали — с криком, со свистом и улюлюканьем куда–то устремилась живая людская река.

Рабочие что–то кричали, но что — понять невозможно.

Павел Баранов поднялся:

— Братцы! Станки повезли!

Люди повскакали, устремились к заводским воротам. Вадим Кашин, держа за руку Варю, пошел за всеми. Скоро они влились в общий поток и тут услышали, что из вертолетного цеха на тяжелых машинах вывозят части гидравлического молота, особо ценного, изготовленного на Новосибирском заводе имени Ефремова по заказу директора. У самых ворот машины остановили, шоферов вытащили из кабин и вместо них за руль сели рабочие и стали разворачиваться, чтобы груз снова отвезти в вертолетный цех. Но тут подоспели омоновцы, стали вытаскивать из кабин рабочих. У ворот собралось много народа, несколько тысяч; кто–то кричал: «Не позволим продавать станки! Сволочи!..» Командир омоновцев подбегал то к одной группе своих подчиненных, то к другой, негромко предупреждал: «Не стрелять! Не размахивать прикладом! Будьте осторожны, осторожны!..» Видимо, боялись разъярить толпу, а толпа накалялась, и омоновцы отступили. Машины тронулись и в сопровождении многих рабочих пошли обратно к вертолетному цеху. А у самых ворот появился вынесенный из конторы стол, и на него поднялась молодая женщина, юрист завода Полина Ивлева. Как заправский оратор, взметнула над головой руку — и толпа стихла. В предрассветном осеннем воздухе раздался ее звонкий и будто бы даже музыкальный голос:

— Друзья! Товарищи! Люди русские! Спасибо вам за то, что вы откликнулись на зов активистов профсоюза и пришли на завод. Они этой ночью приготовили к отправке в Финляндию восемь уникальных станков, и даже неготовую ракету «Сатану» уж запродали в Америку.

Из толпы закричали:

— Они! Кто это они? Назовите имена!

— Они — это Арон Балалайкин, Наина Соломоновна Кушнер и вместе с ними многие начальники цехов и старшие мастера. Они — гнусные предатели, продажные шкуры!..

— Где они? Покажите нам этих мерзавцев!

— Вечером они все были в цехах, руководили демонтажом станков, но как только вы по нашему призыву стали собираться… их и след простыл. Воры действуют по ночам, они сильны, когда мы спим, пьем водку и плюем на свой завод, но стоит нам поднять голову, как все они разбегаются как крысы…

Мужской бас загудел:

— Балалайкин в конторе! Он звонит в милицию, зовет подмогу.

Несколько человек отделились от толпы и побежали в контору. Скоро из раскрытого окна второго этажа закричали:

— Братцы! Нас арестовали. Помогите!

И тогда люди хлынули в контору. Там возникла возня, командир омоновцев что–то кричал своим подчиненным, но их смяли и несколько человек ворвались в кабинет директора. Балалайкин выбежал в коридор, а отсюда на улицу, но не успел добежать до своей машины, его схватили рабочие и столкнули в воду фонтанного бассейна, с минуту он там барахтался, а потом вылез и побежал прочь от завода.

Предрассветные сумерки скрыли беглеца, а изумленная толпа еще с минуту хранила молчание, а потом кто–то сказал:

— Арона вроде бы не зашибли, однако пужанули крепко.

Это был момент, когда толпа вдруг затихла, точно ей бросили кусок мяса.

Люди стали расходиться.