Зураб Асламбек согласился быть личным представителем Петра Петровича в восточных странах. Руслан и Маша заключили контракт на три года. Барсовы прилетели в Петербург вдвоем. Механику, ожидавшему их в аэропорту, Петр Петрович сказал:

— Снимите систему зажигания и весь электронный узел и отвезите к себе домой. Без нашего ведома никто не должен поднять самолет.

Механик был штатным работником аэродромной службы, слышал о катастрофе, случившейся в горах Болгарии или Турции, но, встретив самолет, понял, что эта была ошибка, и сделал вид, что о приключениях своего патрона и его экипажа ничего не знает. Барсовы на такси поехали домой. Но здесь их ожидал сюрприз, от которого у Елены Ивановны закружилась голова и она чуть не потеряла сознание: охранник, дежуривший в подъезде, преградив им дорогу, сказал:

— Вы здесь не живете.

— Как? — удивился Барсов, а охранник пояснил:

— Эта квартира продана.

— Но позвольте: я хозяин и никому ее не продавал.

— Раньше здесь жил директор какого–то завода, но он с женой и дочерью полетел в Иран или Ирак и там их самолет разбился в горах. Ну, а наследники тут же и продали квартиру со всем имуществом.

Елена Ивановна тихо застонала, схватилась за голову. Барсов ее поддержал и стал успокаивать:

— Леночка, не волнуйся, пожалуйста, тут явно случилось недоразумение и мы все уладим.

И повернулся к охраннику:

— Я хочу встретиться с новым хозяином.

— А этого никак нельзя. Хозяин живет за границей, а в городе у него офис. Где он находится, мы не знаем.

И потом, видя, как женщина все больше бледнеет и теряет силы, добавил:

— Хозяин сменил двери, окна и поставил подъезд на охрану. Тут был майор из милиции и сказал, что новый жилец очень важный человек и чтобы мы близко к его квартире никого не подпускали. Весь этаж будет перестраиваться. Скоро приедут турки, они тут будут работать.

Елене Ивановне и совсем стало плохо, и Петр Петрович повел ее на улицу. Здесь он поймал машину и доставил супругу в ближайшую клинику. Ей сделали укол, и врач, выйдя с Барсовым в коридор, сказал, что у нее высокое давление и сердце работает с перебоями. «Нитевидный пульс, мы дали ей две таблетки панангина».

Вызвали неотложку, и Петр Петрович повез Елену на Поклонную Гору в больницу, что была поблизости от завода. Гладил ее волосы, говорил:

— А еще летчик–испытатель! Ну, квартира, ну, вещи! Да нам сегодня Руслан переведет пять миллионов долларов — купим мы квартиру, да еще и получше. Но я и нашу отниму, а эту богатую сволочь упеку в тюрьму. Ведь он, конечно же, подделал документы и подбил за деньги милицию на эту аферу.

— Но вещи! Там все наши вещи!..

— Ах, Лена! Нашла, о чем печалиться. Да и ему не нужны наши вещи. Я вот сегодня же разыщу его, и мы все уладим. К тебе я пришлю Варвару, а сам пойду к прокурору района. Ты же знаешь, он мой приятель еще с детских лет. В одном дворе росли, в одной школе учились. Уж он–то найдет способ разобраться с мерзавцем. Ох, если бы ты знала, как я ненавижу этих людишек, которые у нас в России вдруг стали богатеями!

Из больницы Барсов поехал на завод. Прежней секретарши в приемной не было, на ее месте сидела молоденькая девица с печатью изумления и немого вопроса на лице. Она поднялась навстречу Барсову, но он, кивнув ей, прошел в кабинет. Здесь у окна стоял с чашкой чая в одной руке и пирожным в другой Андрон Балалайкин.

— Вы… в моем кабинете?

Андрон заметно смутился, не знал, куда поставить чашку, а Барсов сел на свое место и ждал ответа. Но Балалайкин молчал. И как–то странно, по–журавлиному ходил взад–вперед, будто играл чью–то роль и забыл текст. Затем не своим, а каким–то хриплым простуженным голосом залепетал, — и тоже театрально.

— Странно вы ставите вопрос! Я это я, а вы, извините…

Это вот «а вы» он произнес неприятно зазвеневшим голосом, почти прокричал. Барсов смотрел на него, как на сумасшедшего, и решительно не мог понять, почему он переселился в его кабинет и почему разговаривает как–то неестественно и нелепо. Возвысил голос:

— Андрон Балалайкин! Какого черта вам здесь нужно и почему вы корчите из себя актера?

— Я не актер, не актер… я теперь директор!

И он вскинул голову, будто показывая на люстру и приглашая Барсова посмотреть туда же.

— Директор?.. Какой директор?.. Вы же председатель совета акционеров и имели свою комнату.

— «Эй, моряк, ты слишком долго плавал. Мы тебя успели позабыть». Где–то летал, падал в горах, разбивался, и чего же вы хотите? Меня избрали директором, а вам придется снова вернуться в конструкторское бюро. Вы же были главным конструктором? Я так понимаю?..

Барсов смотрел на него ошалевшими глазами. Электрической искрой влетела в голову мысль: за время его отсутствия на заводе произошли перемены, его продали! И теперь этот… прохиндей — обладатель крупного пакета акций. Он и стал директором. Сейчас любой может стать директором. Купил же Уралмаш за мешок ваучеров какой–то базарный торговец Каха Чихвишвили. Об этом давно писали газеты. Уралмаш — это завод заводов, и его купил Каха, а ваучеры ему дал другой мелкий шаромыжник — Чубайс. И чему удивляться? Этот кошмар стал нормой жизни. А теперь и здесь, на заводе…

Тихо и вкрадчиво — тоже, как артист, — задал вопрос:

— Вы директор?

— Да, я директор. А что же плохого, если я директор? У меня опыт, я был администратором…

— Театра.

— Да, театра. Там тоже коллектив. И еще какой — артисты! — И я руководил. И вы знаете — как руководил. У нас было все хорошо, и весь город меня знал. И вы меня знали. А теперь я пришел сюда. У меня есть деньги, и я купил… Вы же знаете: раньше все решала партия, а еще больше Сталин, а теперь — деньги. У кого есть деньги, у того есть всё. А у кого нет денег… У вас есть деньги?.. Ну, вот: у вас нет денег. А чему же вы удивляетесь?.. Тут собрались акционеры и решили. А вас я назначаю главным конструктором. Это тоже хорошо. Завтра же получите зарплату. Другие не получают, а вы получите. И не как–нибудь, а сто тысяч. Сто тысяч! Это мало?..

— Да нет, не мало. Это даже очень много. Я никогда не получал такой зарплаты. М–да–а… Веселая история.

И, не сказав больше ни слова, Барсов вышел из–за стола и направился к двери. На середине кабинета остановился и еще раз посмотрел на Андрона пристальным изучающим взглядом.

— Директор, значит?..

— Если хотите, то да, директор.

— А если не хочу?

— Все равно — директор. А вам что беспокоиться? Вы тут сколько получали?

— Последние месяцы ничего не получал, а если хотите оклад мой знать — три тысячи пятьсот. В переводе на советские деньги — это сто десять рублей. Такое жалованье мы платили уборщице.

— Ну вот — уборщице, а теперь вам положим сто тысяч. Ничего?.. Сто тысяч! Вы идите домой, там будете много думать, а потом скажете: это очень хорошо. Еще бы: сто тысяч!

— Да, да, я пойду домой, только дома–то у меня и нет. Хотел бы я знать, кому вы его отписали?

— Что отписал?

— Квартирку мою. Бандитский захват произвели. Конечно же, не без вашего участия.

— Никакого захвата я не знаю. Эту лажу вы мне на шею не вешайте.

Андрон сел в кресло директора и неожиданно обрел важность, почти неприступность. Барсов хотел ему сказать, что он хорошо смотрится в кресле директора, но не сказал, а сел в кресло, стоявшее в углу кабинета под торшером, свесил над коленями голову, задумался. Мысленно говорил себе: «Это тебе Бог посылает испытание. Ведь только он, Всевышний, со своими беспредельными возможностями, мог придумать такую страшную, непереносимую пытку. А вот за какие грехи — неведомо». И убеждал себя: «Спокойно, спокойно…»

Вспомнил стихи Есенина: «Казаться улыбчивым и простым — самое высшее в мире искусство». Практичные во всем американцы говорят: «Умей не выходить из себя по поводу вещей, которых ты не можешь изменить».

Не можешь? Но позволь: кто тебе сказал, что ты не можешь изменить эту дикую, совершенно нелепую ситуацию? А рабочие, инженеры и техники?.. Многие ушли с завода, но они живут рядом, в домах, которые он строил тут же, поблизости от завода. Коллектив–то у нас — пятнадцать тысяч! Не все же они по рынкам разбрелись и мешки с капустой таскают. Позову их и скажу: братцы! Как же так у нас вышло — отдали завод этому… этим… Да где же наша рабочая гордость?..

За дверью кабинета раздался грубый мужской голос:

— Кого не пускать? Меня не пускать! Да я завод этот на плечах своих держал.

Дверь распахнулась и в кабинет влетел Тимофей Курицын, инженер, бывший на заводе начальником первого ракетного цеха.

Встал перед Барсовым, раскинул руки:

— Вот это сюрприз! Его похоронили, а он с неба упал. Наш характер, русский! И в огне не сгорит, и в океанской буче не сгинет.

Барсов поднялся, и они крепко обнялись.

А Курицын, ткнув рукой в сторону Андрона, рычал:

— А?.. Ты видишь эту бородавку! Он уж и в кресло твое уселся. Во, народ! Во все щели лезет! Он как стал директором, так меня с работы сковырнул. Благо, ему кто–то сказал: «Курицына не тронь. Убьет!» Ну, он испугался, порвал приказ.

Подошел к Андрону и схватил его за ухо.

— Ну, шельма! Рассказывай, где деньги взял?.. На какие такие шиши громадный завод откупил?

И тянул за ухо. Тот вначале застонал, а потом и закричал в голос. Вбежала секретарша. Курицын кивнул:

— Видишь, как мы твоего начальника? Ты теперь всем расскажи, пусть его на смех поднимут. А если прокурору скажет, его тогда на весь город просмеют. И я знаменитым стану. Щелкоперы сюда налетят, во всех газетах гвалт поднимут. Там теперь тоже все ваши. А они ради сенсации мать родную не пощадят!

Отпустил Балалайкина и с силой втиснул его в кресло. Тот же, поглаживая зашедшее огнем ухо, бормотал что–то невнятное. Он решительно не знал, как ему поступить. Позвать охрану — позора не оберешься, в милицию позвонить… Тогда уж точно, в газеты попадешь, а то еще и телевидение покажет. Ему–то, черту… как с гуся вода, а мне позор, хоть из города беги.

А Курицын — к Барсову:

— Поедем ко мне. Ты со своей квартирой в судебных дебрях надолго завязнешь. Мы, конечно, квартиру твою отнимем, да когда это еще будет. Я тебе всю подоплеку этой гнусной истории расскажу.

Он кивнул на Балалайкина:

— А его предложение принимай. Без тебя–то они как без рук; им как–никак, а производство налаживать нужно. Такова логика жизни. Они хоть все у нас и порушили, а жажда прибылей и банковского процента у них в кишках сидит. Новые хозяева завода сейчас цифры всякие в голове проворачивают: что да как, да сколько они найдут, а сколько потеряют. Алгоритмы разные как пасьянс раскладывают.

И, повернувшись к Балалайкину:

— Правду я говорю?..

Андрон качнулся от него, боясь, что опять за ухо схватит, и закивал: правду, правду. А Курицын, столкнув его с директорского кресла и сам в него усевшись, продолжал:

— Их власть надолго, — пожалуй, они еще лет десять кровь из нас сосать будут. За это время все распродадут, — и землю, и леса наши, и моря с рыбой, — все на распыл пойдет, а деньги по своим бездонным карманам рассуют, и уж потом только, разбухнув как клопы, станут лопаться, и смрад от них по всему свету пойдет. Их тогда дворники лопатой сгребать будут и на свалку отвозить.

И опять — к Балалайкину:

— Так я говорю?..

Андрон, оглушенный натиском и еще не придумав, что же ему делать, согласно кивал головой: так, так… Я не возражаю.

Тимофей Курицын имел характер буйный, взрывной — рабочие его любили, а начальство побаивалось. Он и во времена так называемого застоя, когда все было зажато партийной коммунистической дисциплиной и малейшая вольность могла обернуться бедой для любого работника, а слово «еврей» было, как при Ленине, под негласным запретом, по поводу вновь назначенного высшего областного начальника сказал: «Этот жидок с пеликаньим носом натворит нам бед!» И — батюшки! Что тут началось! Из райкома вышла тайная директива: исключить из партии! Но на собрании в цехе все воспротивились голосовать за исключение. Директору Барсову приказали снять его с работы — Барсов отказался, и тогда приказом министра его перевели в мастера. Рабочие, узнав об этом, остановили станки и сидели возле них до тех пор, пока приказ не отменили. С тех пор и в Москве и в городе знали: Курицына не трогай. На его защиту может подняться весь завод.

Тимофей помнил рабочих, мастеров и техников, в кругу которых он обронил свою неосторожную фразу. Вызвал одного из них и сказал: «Я не могу говорить и оглядываться, и ждать, когда за мной придут мальчики из Большого дома» — так в Питере называют Дом государственной безопасности.

И Курицын сурово посмотрел на собеседника. Тот сжался и тихо проговорил: «Я перейду во второй ракетный цех». И тут же написал заявление.

Барсов выговаривал другу:

— Черт тебя дернул за язык. Нам теперь этот… новый городской начальник будет палки в колеса ставить.

На что Курицын совершенно серьезно заметил:

— Пусть попробует! Я тогда пойду к нему, и — грязным ботинком по морде.

Барсов выпучил глаза:

— Ты это серьезно?

— Серьезно. А как же иначе с подобной сволочью? Я с ними только так — поднимаю кулак и…

Барсов откинулся на спинку кресла, смотрел на друга со страхом, почти ужасом. Повторил вопрос:

— Ты что — и в самом деле с ними так?

— С кем, с ними?..

— Ну… с евреями?

Слово «еврей» Барсов употреблял редко и, если уж принуждал кто, то говорил с опаской.

— Да, если они мне досаждают. При случае любого наглеца могу смазать.

Курицын, конечно, никогда и никого по башке не бил и по морде не смазывал, но легко и весело мог порассуждать об этом. У него была врожденная тяга, и даже страсть, все вышучивать и всех разыгрывать. И никто понять не мог, где правда в его рассказах, а где он пускает в ход свою фантазию и сочинительствует. И Барсов знал эти его жульверновские склонности, но каждый раз с тревогой думал: «Вдруг как и вправду он кулаком кого огреет?..»

Что же до евреев, то он на их счет особенно любил пофило- софствовать и попугать своего друга Барсова. И никто не мог понять эту его склонность время от времени выбросить свой гнев в адрес представителей «малого народа». И Барсов не мог объяснить такого феномена. «Жена–то у него, — думал директор, — Шрапнельцер, и сын полуеврей?.. Уж если в свое время полюбил волоокую Эсфирь, полюби и все ее племя. Ведь именно так и делает большинство русских мужиков, женившись на еврейках!»

Большинство, но — не все! Курицын относился к той породе русичей, которые и в огне не горят, а выскочив из кипящей смолы, становятся еще краше и сильнее. Породнившись с евреями и увидев их близко, узнав психологию и их общечеловеческие, а если сказать точнее, общеплеменные ценности, он все чаще задумывался о своем браке, и много нелепостей находил в нем, все больше отдалялся от супруги, и даже от сына. В нем накапливалось раздражение и недовольство собой, и это раздражение, как статическое электричество, с треском вылетало при соприкосновении с евреями.

Кто задумывался над таким явлением, тот находил и другие подобные примеры. Известно, что Есенин за короткое время переменил шесть жен евреек, и чем больше он узнавал евреев, тем яростнее выступал против них. Наконец, его решили судить товарищеским судом за антисемитизм. На этом суде он сказал: какой же я антисемит, если у меня было шесть жен и все еврейки. И дети у меня от них есть. И они, следовательно, евреи.

Другой наш знаменитый поэт Маяковский тоже, как известно, жил в гражданском браке с еврейкой Лилей Брик. И потому так же хорошо знал евреям цену. С досадой однажды воскликнул: «Все мои критики — Коганы!». А не раз, случалось, выражался еще и покруче.

Эти последние великаны русской литературы ушли из жизни рано. Не без помощи, конечно, людей, которым они так наивно и трагически доверились.

В кабинет неожиданно влетела Варя и с криком «Папа!» кинулась на грудь Барсова. Она дрожала всем телом, и плакала, и целовала отца, и прижималась к нему все крепче, словно боялась отпустить его и снова потерять, снова остаться одной в мире, полном враждебности и страхов. Барсов, поглаживая ее по волосам и целуя то в лоб, то в щеки, только теперь заметил стоящего у двери Павла Баранова, бывшего своего водителя, а ныне конструктора и близкого друга семьи, почти родного человека. Поманил его рукой, и тот подошел, обнял Барсова и тоже прижался к нему в порыве такой великой и нежданной радости.

— Андрон! — рычал Курицын. — Машину нам! Прикажи дать машину!

— Конечно, конечно. Пойдемте, я вас провожу.

Они вышли на улицу. Здесь, возле главного входа, стоял дорогой автомобиль, бронированный, с затемненными стеклами. Андрон сам открыл дверцу и предложил Барсову и его друзьям садиться. И Курицын, севший рядом с шофером, коротко бросил:

— На Литейный проспект. Там покажу дом.

Квартира Курицына была особой; она состояла из второго и третьего этажей старинного особняка с колоннами у главного входа и двумя балконами. До революции дом принадлежал адмиралу русского флота Недосекину. В первые же месяцы установления в Петрограде советской власти адмирал, страдавший болезнью сердца, заявил о своей лояльности к большевикам и вышел в отставку. Заслуженный флотоводец мирно жил со своей семьей до тех пор, пока в Петроград с мандатом особых полномочий от Ленина не приехал Зиновьев. Он приказал всем офицерам царской армии, поверившим большевикам и не пожелавшим уезжать, явиться на регистрацию. Затем их однажды всех арестовали и, как свидетельствовали очевидцы, большими партиями вывозили за город и расстреливали. Потом и семьи их где–то сгинули, а в квартирах поселились приезжие люди, главным образом из тех, кто переселялся в Москву и Петроград, а также и в другие большие города империи из еврейских местечек западной Украины и Белоруссии. На втором и третьем этаже адмиральского особняка разместилась многодетная семья шляпного портного из Белоруссии Морица Шрапнельцера. Младшая дочь этого Морица, родившаяся уже после войны от четвертой жены старого еврея, Регина вышла замуж за русского богатыря и красавца, потомственного петербуржца Тимофея Курицына и стала затем хозяйкой шестикомнатной квартиры на втором и третьем этажах.

У квартиры этой было два входа. От одной парадной двери и вручил ключи своему другу Курицын.

— Вот тебе весь второй этаж дома, живи и радуйся.

Барсов поблагодарил, но сказал, что сейчас он с дочерью поедет к жене в больницу, а вечером они приедут и будут размещаться.

Шофер любезно согласился доставить их в больницу.

Пока Барсовы, а с ними и Павел Баранов ездили в больницу, в особняке на Литейном произошли события, подобные которым все чаще случаются в России с приходом к власти демократов: здесь чуть было не лишился жизни хозяин квартиры Тимофей Курицын. Он прошел в большую гостиную на третьем этаже, где обыкновенно по вечерам собиралась компания дружков его сына Кирилла и допоздна, а иногда и до утра, устраивала попойки. Дружки тут были и теперь, и против обыкновения их было много, человек шесть. Они при появлении Курицына–старшего подозрительно притихли, все поднялись, как по команде, и уставились на него напряженными взглядами, словно давно не видели или не ожидали и были крайне удивлены его вторжением. А он сдержанно поклонился и, сказав, что зашел к ним на минутку, только за тем, чтобы взять посуду, прошел к серванту и стал доставать рюмки, тарелки. Он хотел к возвращению друзей из больницы накрыть стол и угостить их ужином. И уж, собрав все необходимое, повернулся от серванта, и тут ему в лицо прыснули какой–то влажной струей, и он задохнулся, выронил из рук посуду и потерял сознание. Но, почувствовав, что его куда–то несут, открыл глаза и увидел звездное небо. Кто–то, подхватив его за руки, тащил к металлическому заборчику балкона и уж перевалил ноги за решетку, толкают в спину… И тут мозг прояснился, он понял: его хотят сбросить. Встрепенулся, точно сазан на крючке рыбака, кого–то со страшной силой хватил кулаком по голове, и затем руки скользнули по ржавому железу ограды, и одна рука зацепилась, но по пальцам ударили бутылкой, они разжались, и он полетел вниз, но тут же руки, повинуясь спасительному инстинкту, схватились за решетку балкона на втором этаже… Тяжесть тела и на этот раз сорвала их. Однако полет замедлился. Успел заметить, что асфальта внизу не было, а был кузов машины, наполненный мешками. На них он и упал, подвернув ногу и сильно ударившись плечом о край кузова. Лежал на спине и смотрел на балкон третьего этажа. Там, прильнув к ограде и свесив вниз головы, стояли четверо. Искал глазами Кирилла, но его не было. Потом увидел, как из магазина вышли люди и среди них хозяин, «азик», как его называли. Они смотрели вверх и кричали стоявшим на балконе ребятам. Те вдруг отвалились и исчезли в комнате. И там тут же потух свет; все погрузилось во мрак, и он сам словно опустился на дно колодца. И скрылись в магазине «азик» и его люди. Голову прострелила мысль: «Сейчас подбегут и — добьют!» И где только взялись силы: он подхватился, метнулся в кусты, а затем дальше — за одно дерево, за другое. Слышал острую боль в ноге и тупую в ушибленном плече, но бежал — дальше и дальше. А когда забежал за ствол тополя, обхватил его, снова почувствовал головокружение. Было тихо, никто его не искал. И в окнах магазина и его квартиры света не было. Очевидно, Кирилл, испугавшись содеянного, убежал, а вместе с ним и его дружки–подельники. И он вновь забылся; сознание помутилось.

Очнулся от холода и сотрясавшей все тело остуды. Голова кружилась, тошнило и как–то мучительно, толчками отдавало изнутри. Он собрался с силами и, пошатываясь, пошел домой.

В ванной комнате осмотрел лицо, ушибленное плечо и болевшую ногу. На плече розовым полумесяцем запекшейся крови алела ссадина, на ноге в районе ступни вспух обширный синяк. Наладил горячий душ и долго крутился под ним, разогревая тело, подставляя голову и лицо горячим струям. Слышал, как возвращаются силы, как проясняются мысли и светлеет голова. Вспомнил, как ему под нос прыснули одуряющую дымчатую струю, — и даже парня, который к нему приблизился с газовым баллончиком, живо представил; он будто бы не был евреем, как все дружки Кирилла, но черные демонические глаза и тонкий горбатый нос указывали на его восточную природу. И стоявший рядом с ним толстенький мордатый дядя тоже был из кавказцев… «Киллеры! — подумал Курицын. — Сын нанял за десять тысяч долларов». От кого–то он слышал, что убрать человека киллеры соглашаются именно за такую сумму. Такса эта будто бы установлена по всей России. И еще подумал: «А интересно, сколько стоила человеческая жизнь в советское время? И были ли тогда киллеры?»

Барсов вернулся из больницы в одиннадцатом часу, Елена Ивановна пришла в себя и просилась домой, но врач настоял, чтобы она еще побыла в больнице два–три дня. Варвара пожелала остаться на ночь с матерью, и доктор любезно предложил ей свободную койку.

Ходил по комнатам второго этажа, оглядывал картины, старался определить авторов и ценность полотен, висевших здесь рядами на всех стенах. Вспоминал, как Тимофей, его дружок, еще студентом ухаживал за Региной Шрапнельцер, хотел на ней жениться, но Регина его домогательства отвергала. Девушка она была как девушка, ничем от других не отличалась и только одежду носила дорогую и много на ней было золота. На груди вместо кулона болтались золотые часы с бриллиантовой сыпью, на запястьях рук жаром горели массивные золотые браслеты, — и тоже с бриллиантами. Училась она средне, часто пропускала лекции, но преподаватели на нее не обижались и неизменно ставили ей высокие оценки. На их курсе учился деревенский парень, и был он очень талантлив, и товарищи ему прочили аспирантуру, но при выпуске единственную вакансию предложили Регине. И тогда какой–то институтский острослов про нее сказал: «Эта шрапнель любую стену пробьет».

Только на третьем курсе сладился союз Тимофея с Региной и они поженились.

Вскоре же умер престарелый отец Регины, и она осталась наследницей всех сокровищ особняка на Литейном. Были у нее братья и сестры, но жили они кто в Америке, а кто в Израиле. С ними она не поддерживала никакой связи, но зато часто, по три–четыре раза в год летала в Вену, где у нее жила тетя, владевшая рестораном «Русская кухня». Проговаривалась Регина: тетка была старой, все больше недомогала и просила племянницу заниматься ее делами. Богатства же особняка, и сам особняк мечтала передать единственному сыну Кириллу. Мужу говорила: «Мы с тобой старые, зачем нам все это?». Тимофей, бывая у Барсовых, удивлялся: «Какой же я старый? Сорока нет. Нашла старика!..» И еще в минуты откровения другу своему Петру скажет: «Странные они, понять не могу: живем вроде бы неплохо, не ссоримся, ничего не делим, а как дойдет дело до особняка и до всего, что в нем находится, скажет: сыну все отпишем, ему все принадлежит, так уж заведено у нас: имуществом ни с кем не делимся». И клянет Регину на чем свет стоит: «Нет, ты посмотри на них! Я один работаю, кормлю, одеваю, обуваю; шуб ей сколько понакупил, а она — все сыну отпишем, дескать, он один наследник отцовского хлама. Ну, а я‑то куда?.. На улицу, что ли, выметаться? Она скоро в Вену укатит… Там тоже у нее наследство, — теткино, тетка–то одинокая, все ей, племяннице, хочет отписать, мне и там нет места, и туда меня не зовет. Я бы, конечно, и не поехал, но ты позови, скажи что–нибудь о нашей совместной жизни, а она одно знает: Кириллу все отпишем, ему все принадлежит. Вот народ! Сколько живу с ними, а нутро их понять не могу. Чужие они!»

Барсов пошел в спальню, стал раздеваться, но тут в дверь позвонили.

— Кто там?

— Откройте — милиция!

— А я откуда знаю, что вы — милиция?

— Посмотрите в окно — у подъезда наша машина.

Барсов посмотрел: да, машина с мигалками и красная полоса по борту. Открыл дверь, милицейский лейтенант стоит, а у него за спиной сержант.

— Проходите. Чему обязан?

Лейтенант оглядел комнату, подошел к двери, ведущей в спальню, но не открыл, а спросил:

— У вас компания молодых людей была. Кого–то с балкона сбросили, не вас, случайно?

— Я только что приехал. Ничего не знаю.

— Но тут, наверное, и другие люди живут. Нам бы на третий этаж подняться.

— Хорошо, пойдемте. Туда, кажется, лестница из библиотеки ведет.

Лейтенант шел сзади, недовольно выговаривал:

— Что, значит, кажется? Вы будто здесь посторонний.

— Я и есть посторонний. Сегодня вечером на квартире у них поселился. А сейчас мы пройдем к хозяину.

Барсов не однажды бывал в этом доме, но расположение комнат знал плохо. Подолгу отыскивал выключатель, зажигал свет, но вот они поднялись по лестнице и очутились возле большой двухстворчатой двери. Барсов постучал. И в ответ раздался голос Тимофея:

— Это ты, Петр? Заходи.

Барсов сказал:

— Не пугайся, я с милицией.

Картина, открывшаяся вошедшим, поразила Барсова: Тимофей полулежал на высоких подушках, голова его была забинтована, а щеки, и нос, и подбородок обильно смазаны йодом. На кресле, придвинутом к кровати, разбросаны бинты, вата, стояли бутылки с лекарствами.

— Что с тобой? — подошел к нему Барсов.

— А… ничего. Маленькая история вышла.

Лейтенант сел за стол и вынул из кармана объемистую тетрадь.

— Я следователь районного отделения милиции Карпентер. Вот мой документ, — показал удостоверение. — Рассказывайте, что за история тут приключилась.

Тимофей повернулся к нему, повыше подтянулся на подушках, смотрел на следователя так, как смотрят малые дети на незнакомого человека. Тихо и мирно проговорил:

— А имя ваше… как?..

— Михаил Иванович.

— Странно, — сказал Тимофей и выше закинул голову, устремил взгляд в потолок.

— Что странно?

— А то и странно: фамилия Карпентер, а имя отца — Иван.

— Что же тут странного? — заговорил страж закона уже с некоторым раздражением.

Тимофей совсем понизил голос и продолжал так, будто размышлял сам с собой:

— Тут, конечно, нет ничего особенного; бывают курьезы и почище. Моя жена, к примеру, Шрапнельцер, а я, извините за выражение, Курицын, но и это не смертельно, живем же мы с ней вот уже семнадцать лет.

Курицын закрыл глаза и уж совсем тихо что–то бормотал себе под нос, а что — неизвестно. Барсов сидел на диване за спиной следователя, покачивал головой и чуть заметно улыбался. Он знал эту манеру своего друга озадачивать собеседника, особенно если собеседник был ему неприятен и он не видел другого способа показать ему свое нерасположение. Тут же к нему без приглашения явился следователь, да еще из той породы людей, которых Тимофей не любил, не доверял им и к которым ни с какими просьбами не обращался. Курицын крайне отрицательно относился к евреям, и его неприязнь часто переходила грань приличия. И Барсов, будучи директором завода и его начальником, нередко пытался урезонить товарища, просил его и даже требовал быть одинаково вежливым со всеми людьми, особенно глубоко прятать свои антипатии к людям других национальностей. Прибегал и к откровенным и не очень деликатным нравоучениям. Говорил другу:

— Ты, Тимофей, не прав в принципе. Еврей генетически запрограммирован на определенный тип поведения, он так устроен природой, а ты на него сердишься за то, что он похож на самого себя. Мы же не требуем от кошки, чтобы она лаяла по–собачьи, и не обижаемся на нее за то, что она мурлыкает, а не свистит, как соловей. Ты антисемит, Тимофей, а русским несвойственна национальная нетерпимость. Ты меня упрекаешь в незнании евреев. Я с тобой согласен, русский должен знать еврея, и для его же собственной пользы указывать ему место в нашем доме, и строго требовать, чтобы он сидел тихо и никому не мешал. И если еврей забирает слишком много воли и начинает вредить нам, я приму меры, но сделаю это спокойно, не выходя из себя. Я русский, представитель великого народа, а злобность и агрессивность чаще всего отличает зверьков мелких и слабых; слонам же и медведям эта черта не свойственна, слон, если будет суетиться, он передавит и зашибет многих тварей. Вот почему я с тобой не согласен, не могу разделять твоего святого негодования по поводу евреев. Ненависть — самая непродуктивная черта и, как ни одно другое свойство характера, несовместима с величием.

На подобные сентенции Тимофей однажды разразился длинной философской тирадой:

— Ты, Петр, интернационалист. И в этом нет ничего нового; открытость нашей души, ее доброта дарованы нам Богом. И будь мы другими, у нас бы под боком, под нашим крылышком, не гнездились бы многие народы. Но я не забываю еще и того, что я русский. И живу на земле, добытой и обустроенной моими предками. И помню божественную заповедь: доколе русским будет хорошо и уютно на своей земле, дотоле и другим народам, живущим с ними, будет также хорошо и уютно. А извечные враги России таких людей, как я, обзывают бранными словами: шовинист, фашист! Но заметь, мой друг: слова эти, точно змеиный свист и шипение, вылетают из уст людей, которым русский народ мешает. Они бы с радостью столкнули его в пропасть, а сами бы завладели всем, что создали на родной земле многие поколения русских. Такие люди, как ты, готовы закрыть глаза на аппетиты наших алчных недругов, а я за то, чтобы указать им место и предложить убираться восвояси и там устанавливать свои порядки. Если же приехал к нам в гости, и я посадил тебя за стол, то ты не клади на стол ноги и не зарься на мое богатство. Пусть не прикасаются к нашим девушкам и женам. Смешанные браки — это нелепость, это ведет к вырождению нации, к разрушению культуры и, в конце концов, к непримиримой вражде. От смешанного брака нередко рождаются дети, которые не знают, чью национальность писать в паспорте, мамину или папину. Они потом теряются от сомнений, их душа в вечном разладе, они не чувствуют национальности, хотели бы любить весь мир, но искренних побуждений к такой любви не имеют. С виду как все, а в душе хаос и сумятица.

Знаю: среди читателей моих много людей, явившихся на свет от смешанных браков. И не поверял бы я им этих печальных откровений, если бы не знал всемогущественного целебного средства для поправки их душевного строя. Средство это лежит рядом; протяни руку и достанешь. Определись с родом и племенем, не презирай никого, но возлюби в себе дух, который более всего тебе близок и надежен, возлюби землю, на которой вырос, язык, через который к тебе пришли знания и понятия всего сущего. Стань тем, кем захочешь. И борись за тех, кто тебе дорог. И тогда ты будешь подобен Багратиону или Владимиру Далю, или Жуковскому, который родился от турчанки, но стал великим русским писателем, а Багратион, умирая от ран, полученных в бою, подозвал племянника и сказал: «Будь русским!»

— Что же до меня, — продолжал Курицын, — я русский от головы до пят и готов прокричать об этом целому свету. И каждого, кто не гордится своей национальностью, я презираю.

Барсов задумывался над такими словами и подолгу не знал, что же на них ответить. А Тимофей, видя его замешательство, продолжал:

— Ты, как и все наши трусливые интеллигенты, боишься прослыть националистом. Тебя запугали диссиденты и космополиты, а сами–то они не просто националисты, а и расисты. Вот и сейчас, в эти дни, по улицам Тель — Авива ходят колонны старых и молодых мужиков в черных шапочках и кричат: «Кто родился в России, там и помирай!» Другие таскают плакаты: «Ашкенази — вон на запад!» А их противники во всю улицу развернули черную ленту со словами: «Сефарды — домой!»

— И как же их понимать?

— А так и понимай: борьба за чистоту рода–племени. Это они чистоты других народов, и особенно русского, не хотят, а за свой род вон как борются. Да и то сказать: наш садовод Иван Владимирович Мичурин пренебрег этим законом природы и стал скрещивать разные сорта яблок. Служитель церкви о нем сказал: Божий сад в дом терпимости превращает. И что же вышло у него? Где они теперь, эти яблочки–ублюдки?.. Что–то о них не слышно. У моего знакомого под Москвой на даче есть одна яблоня–пятисотграммовка — венец мичуринских опытов. Она и действительно дает плоды размером с детскую голову, но все они, эти яблоки–гиганты, внутри гнилые. Станешь есть, а из яблока коричневая жижа течет. Порченые, значит, уже с рождения. Оттого–то все народы мира крепко стоят на страже своего племени. Американцы, выбирая президента, требуют от него обнародовать всю родословную, а мы выбираем котов в мешке. Кто мать его, кто отец, какого племени супруга — нас все это не интересует. Вот и получилось, что со времени Петра Великого на нашем троне не было ни одного русского, а революция семнадцатого года затащила во все министерские палаты рыцарей Чесночного ордена: Ленин — Бланк, Троцкий — Бронштейн… А уж потом в Кремль поползла такая смесь имен и лиц, от которой Россию–матушку до сих пор тошнит. То гололобый самодур, подаривший Украине Крым, а пшеницу и рожь возжелавший заменить кукурузой; а то Брежнев со своей страстью иметь столько же орденов, сколько их было у Жукова; а уж вслед за ними на троне очутились дети дьявола: Андропов, Горбачев, Ельцин… Так что же я, по–твоему, должен умиляться такой широте русского характера? Да мне, если ты хочешь, стыдно называться русским! Уж лучше бы я родился от дикарей племени Пупси- Тупси, или бы в джунглях верхнего течения реки Амазонки с луком сидел, добычу выслеживал.

Обыкновенно такие беседы кончались истерикой Тимофея и он, сжимая до белых пятен свои пудовые кулаки, близко подступал к своему другу и рычал, как бурый медведь:

— У-у, интернационалист проклятый! Это вот такие, как ты, Россию в карман Березовскому сунули. Вы еще ответите за эту вселенскую дурь, придет страшный суд и Господь побросает всех вас на раскаленную сковородку, а черти с крючковатыми носами будут прыгать вокруг и визжать от радости.

Выпустив пар, Тимофей садился где–нибудь подальше от друга, задумывался, а потом заключал:

— Тебе, наверное, при этих моих словах лезут в голову невеселые мысли: занесло, мол, Тимофея черт знает куда. Предлагает состав крови измерять. А в людях–то за миллионы лет развития всего понамешено. Нет, Петр, не о том моя речь. В моем поле зрения категории духа, а не крови. Кажется, говорил я тебе, и не раз, как Багратион, умирая на поле боя, подозвал к себе племянника и сказал: «Будь русским!» Грузину он сказал, а не кому–нибудь другому. Теперь Сталина возьми. Державу нашу до космоса вздыбил. А тоже ведь нерусский. Горбачев же вроде бы и русский. А в историю вошел как предатель всех времен и народов. Нет, нет, Петр, ты мне расовую теорию не шей; я тебе не Геббельс. Я Тимофей Курицын, и мир обо мне узнает!.. Душу надо иметь цельную — тогда и человеком будешь. Уж говорил тебе: предки Даля вон как далеко от нас родились, а Владимир Иванович, их потомок, толковый словарь русского языка создал. Екатерина Вторая и капли крови русской не имела, а вон какие дела на нашей земле творила. Где–то слышал я, что русские женщины на тронах других государств сидели, а по делам благим их и теперь там вспоминают. Душой надо быть родным, национальным — вот что важно!

Следователь, приготовившись писать, ждал ответа на поставленный им вопрос, но Курицын продолжал лежать с закрытыми глазами и, казалось, уж забыл о сидевшем за столом офицере и Барсове.

Карпентер напомнил о себе:

— Я жду ваших признаний.

Тимофей повернулся к нему, широко открыл глаза:

— Вы еще здесь? Разве вам не ясно, что откровенничать с вами я не расположен.

— Вам придется расположиться. В вашем доме совершены два уголовных преступления: вас выбросили с балкона, а другому раскроили череп.

— А как вы узнали обо всем об этом?

— Нам позвонили ваши соседи. А когда мы приехали, то на крыльце дома увидели окровавленного парня.

— Но, очевидно, один–то этот парень не смог же меня выбросить с балкона.

— Да, тут была теплая компания, но вся она разбежалась. Вот вы теперь и должны нам рассказать, кто тут был и что у вас произошло.

— Может быть, я и расскажу, но не вам.

— Почему не мне? — удивился следователь.

— Я человек разборчивый, не всякому врачу доверяю свое здоровье. И если мне потребуется адвокат, я тоже его буду выбирать.

— Адвоката да — вы вправе выбирать, но следователя назначает начальство. Оно выбрало меня.

— А кто ваш начальник?

— Начальник отделения милиции полковник Сухоруков.

Курицын пододвинул к себе стоявший на тумбочке телефон и стал звонить в милицию.

Сухоруков оказался у себя в кабинете.

— Вам звонит Курицын Тимофей Васильевич, начальник ракетного цеха Северного завода. Я только что совершил полет с третьего этажа, — конечно же не по своей воле. От вас приехал следователь Карпентер, но я с ним беседовать не желаю. Прошу прислать другого и непременно русского…

И, не поворачиваясь к следователю, протянул ему трубку. Тот выслушал команду начальника и, обращаясь к Курицыну, глухо, с затаенной обидой проговорил:

— Сейчас придет другой следователь.

И вышел.

Барсов покачал головой:

— Ну и ну! Что ты себе позволяешь? Конфликтовать с милицией? Да они тебе живо статью пришьют.

На что Тимофей спокойно ответил:

— Вот если бы Карпентер вел мое дело, у нас бы и вышло: не они меня кинули с балкона, а я их всех повыбросил. Он, Карпентер, мастер наводить тень на плетень, из черного делать белое, а из синички лягушку.

— Но ты же его не знаешь. Вполне возможно, что он и неплохой малый и дело бы твое повел честно.

Барсов заранее знал ответ своего приятеля, но спрашивал из желания задрать его и побудить к философическим монологам. Но Курицын ответил просто:

— Это ты не знаешь Карпентера, а у меня он, слава ихнему богу Яхве, семнадцать лет под боком лежал.

— Кто лежал?

— Карпентер! Только мой Карпентер в юбке, и фамилия у него несколько заковыристей: Шрап–нель–цер! Вишь, как обозвали ее папашу, а может, и того дальше — дедушку. Язык сломаешь! Я лет десять привыкал, пока запомнил. Шрап- нель–цер! Во! — и он поднял вверх указательный палец. — Запоминай и ты, пригодится. Они пока твой завод остановили, зарплаты всех нас лишили, теперь вот из квартиры тебя выкинули. А там, глядишь, и шкуру с живого сдерут. Вот тогда и ты орать начнешь: ай–ай–яй! Шрапнельцеры проклятые! И за трубу чугунную схватишься, как я вот теперь. Азика по башке кулаком огладил.

Он поднял туго сжатый огромный кулак и повертел им, словно впервые видел и дивился силе, сокрытой в нем.

Вошли молодой офицер и доктор, пожилой, лицо усталое, а в глазах досада и нетерпение. Сел в ногах Курицына, оглядел его, стал задавать вопросы:

— На что жалуетесь, что болит?..

— Слава Богу — ничего, почти ничего, вот только лицо ободрал, да плечо ушиб, да еще правая нога болит.

Врач откинул одеяло, стал осматривать. И продолжал спрашивать:

— Как же это вы… с балкона прыгнули?..

— А так — лавры Икара не дают покоя. Хотел как и он… без парашюта. Да вот — не рассчитал малость.

— А вы, как я вижу, балагур. Это хорошо: веселый нрав тоже лечит. А кто это тому мальчику… прическу испортил?

— Виноват, доктор. Кулак у меня тяжеловат. Я живу на втором этаже, а на третьем жена моя с сыном. Жены–то нет, она сейчас в Вене у тетки гостит, а я к сыну зашел. У него на тот час пирушка была: три школьных дружка за столом сидели и два незнакомых кавказца. Ну, один из них мне под нос баллончик ядовитый сунул, и к балкону потащили. Я в последний момент и хватил кулаком по голове обидчика. Да жаль второго угостить не успел.

Курицын рассказывал, а следователь записывал. Это был светловолосый лейтенант, почти мальчик, в новенькой милицейской форме, — он, видимо, недавно вышел из училища. И когда доктор написал свое заключение, офицер поблагодарил его и попросил спуститься вниз к пострадавшему кавказцу.

А когда доктор ушел, представился:

— Я лейтенант Башмачкин. Мне приказано допросить вас.

Курицын оглядел его и довольно закивал головой.

— Вам я отвечу на все вопросы. Но прежде скажите, как это вы так быстро к нам явились?

— А очень просто: я помощник Карпентера и приехал с ним на одной машине. По его заданию мы с доктором обследовали кавказца, лежащего на крыльце вашего дома.

— Он жив, этот кавказец?

— Да, очнулся. Но голова его разбита. Мы вызвали «скорую помощь». Жить будет, и это облегчает ваше положение.

— Вот как! Я еще должен был думать, как бы слишком сильно не зашибить своего убийцу. Хотел бы я вас видеть на моем месте.

Следователь покачивал головой и улыбался. Было видно, что ему, как и доктору, импонирует веселый нрав пострадавшего. Барсов тоже улыбался; он хотя и знал Курицына со студенческих лет, но не переставал восхищаться его неистребимым оптимизмом и способностью в любой ситуации находить смешную сторону.

Курицын ему сказал:

— Пойди на кухню и приготовь все необходимое для чаепития. Мне же для смелости принеси рюмочку коньяка.

Любопытно, что Курицын почти не употреблял спиртного и был беспощаден к рабочим, которых замечал навеселе, но сейчас он хотел взбодриться, заглушить боль в плече и ногах. Он хотя и умен был, как дьявол, и неистощим на технические выдумки, но всю глубину вреда спиртного не постиг. Как и большинство людей, приписывал вину добродетели, которыми оно не обладает. Не знал он, что именно в этом коварстве и заключена сатанинская сила «веселящей» воды. И сейчас при виде рюмки глаза его заблестели, и он потянулся к ней всем своим могучим телом. И выпил жадно, одним глотком, в надежде быстрее справиться с психологическим стрессом и освободиться от физических болей.

О страданиях главных, душевных, он старался не думать: слишком они болезненно терзали сердце. Муки эти касались сына и жены. Их он потерял навсегда. Ну, Регина — та давно отпала от сердца, он привык к мысли, что она будет жить за границей, но сын… Сын хотя и ненавидел Россию, все русское, — за спиной отца, по наущению матери он искал покупателя на дом, и будто бы нашел его, потому и решил избавиться от родного папаши, и конечно же, это он нанял киллеров, — но… верить в это до сих пор не хотелось.

Расправил плечи, заложил руки за голову и, не поворачиваясь к следователю, сказал:

— Задавайте свои вопросы.

Барсов тем временем приготовил чай, поставил бутылку коньяка, но лейтенант поспешным движением отстранил ее. Стакан же с чаем он к себе придвинул, долго размешивал сахар, а затем задал свой главный вопрос:

— Кому вы мешали?

Тимофей повернулся к нему, вздохнул глубоко и долго лежал молча, словно раздумывая, стоит ли ему выворачивать душу перед незнакомым человеком. Потом негромко, и будто бы с неохотой, заговорил:

— Вам когда–нибудь попадался на дороге кошелек с деньгами?

Следователь поперхнулся, словно глотнул слишком горячего чая.

— Да нет… впрочем, да — нашел однажды, и в нем пятнадцать рублей.

— Пятнадцать — это хорошо, это уже кое–что, но пятнадцать рублей — это не пять миллионов долларов. А именно за такую сумму хотел бы купить наш дом какой–то заезжий турок. И как вы думаете, нужен я тем, кто хотел бы заполучить такую сумму?..

— Нет, вы явно им не нужны.

— Ну так вот… а вы спрашиваете.

Барсов прилег на диване, закрыл глаза и слушал нехитрую, но совершенно незнакомую для него историю. На что уж, казалось, он все знает о своем друге, но этого… Барсов не знал. Говорил ему Тимофей, и еще давно, в студенческие годы, что старый отец Регины, породивший ее в свои семьдесят лет, получил этот дом от самого Зиновьева, бывшего в Петрограде наместником Ленина, и что затем много ценных картин притащил он из музеев, — одних Кустодиевских было пять или шесть, и были тут вазы, и сервизы из Павловского дворца, и какие–то древние иконы, и даже письма Екатерины к Вольтеру, и где–то в подвале стоял токарный станок, на нем будто бы работал царь Петр… И много разных диковинных и чрезвычайно дорогих вещей хранилось в комнатах дома, и особенно в библиотеке, где Барсов никогда не был, и в подвале, закрытом на какой–то хитрый замок… Сейчас же Тимофей обо всех этих вещах молчал, но говорил об одном доме, о том, что тут рядом метро, и Невский проспект, и Московский вокзал, и каналы, и Дворцовая площадь.

— Турок он хотя и турок, а интерес свой далеко видит. И ему не столько дом нужен, сколько место, на котором он стоит, и сад, и близость двух других ветхих домиков. Он и те потом скупит, и можете себе представить, какое строительство здесь развернет. Говорят, уж архитекторы турецкие приезжали, всё тут промеряли, и то ли гостиницу строить ладят, то ли супермаркет…

Барсов слушал неспешную речь Тимофея, но, уставший за день, не заметил, как заснул, и не слышал дальнейших откровений друга. Проснувшись утром, увидел Тимофея лежащим на кровати, — он крепко спал, и на щеках его уж проступал здоровый румянец.

Прошла неделя с тех драматических событий; Тимофей все входы в комнаты третьего этажа закрыл на новые замки, друг же его Барсов с дочерью Варей расположились в трех комнатах второго этажа. Варя вставала рано, готовила еду, и они все вместе завтракали.

Елена Ивановна поправлялась, но стресс основательно подкосил ее и врачи советовали ей еще полечиться.

В воскресенье Барсовы вышли на улицу и здесь их ожидала группа заводских рабочих. Старый мастер из фасонно–литейного цеха подошел к директору, снял фуражку, поздоровался.

— Петр Петрович! На территории завода собралось много рабочих, они требуют, чтобы вас восстановили в правах директора.

— Но завод же продан. Его купили акционеры, и среди держателей акций есть и рабочие. Вы теперь все капиталисты, а у меня и одной акции нет. Я и не буду покупать их; не хочу, чтобы мошенники прятались за мою спину.

— Да, всё так, Петр Петрович, но рабочие распутали эту паутину, хотят возврата к старому. Они назначили делегацию из трехсот человек и просят вас прийти в заводоуправление и занять место в своем кабинете.

— Папк! — схватила его за руку Варвара. — Это же здорово! Пойдем скорее!

— Мы на машинах, — сказал мастер. — За вами на собственном автомобиле Петр Андреевич Соха приехал, ваш старый шофер.

— Петр Андреевич? Но он же теперь возит Андрона, нового директора.

— Возил, да вчера отказался. Говорит, не могу с этой кочерыжкой рядом сидеть. Обсыпь золотом — не могу.

Барсовы не стали тревожить Курицына и, ничего ему не сказав, поехали на завод.

Здесь перед входом в главное управление гудела, волновалась масса рабочих, — их было человек пятьсот. Завидев Барсова, они стихли, а потом стали аплодировать. Петр Петрович взошел на ступеньки, поднял руку.

— Здравствуйте, ребята! Я вам не артист, аплодировать мне не надо. Давайте решать, что будем делать?

Толпа загудела:

— Гнать в шею всякую сволочь! Они все наши деньги украли, зарплату не дают.

К Барсову подошли три парня с автоматами и в пятнистой форме. Один из них, краснея и путаясь в словах, заговорил:

— Петр Петрович, мы имеем приказ не пускать вас в заводоуправление.

— Это почему же?

— Вы теперь у нас не работаете.

— У кого это, у вас?

— Собрание акционеров избрало совет директоров, вас в этом совете нет.

Директора окружили плотным кольцом, кто–то рванул одного парня за рукав, тот оступился, чуть не упал. Из толпы раздалось:

— Пятнистые шкуры! Кого они защищают? С автоматами пришли. Бей их!

Барсов поднял руку:

— Никакого насилия! Все дела будем решать через суд. Потребуем пересмотра приватизации. Эта чубайсовская банда купила завод за бесценок. У меня есть смета строительства завода, там все цены. И стоимость оборудования. Это миллиарды, а они заплатили в казну полтора миллиона, да и то не рублей, а ваучеров.

Откуда–то подтянулись пятнистые парни, они пытались оттеснить рабочих.

— Да вы что, ребята! Меня на завод не пускать? Побойтесь Бога! Кому вы служите? Против кого идете? Да вас же…

Показал на массу рабочих, их количество все нарастало, молодые парни подошли вплотную к охранникам, кто–то предложил отнять у них автоматы, но Барсов снова поднял руку и громко прокричал:

— Успокойтесь, друзья! Они бы хотели спровоцировать потасовку, но нам она не нужна. Я поднимусь к себе в кабинет и буду разбираться с новыми хозяевами. Потом вам обо всем доложу.

И открыл дверь. Вслед за ним, отталкивая стражей, устремились рабочие. Шумной галдящей толпой поднялись они к приемной директора, заполнили весь коридор, и часть из них, самых смелых и настойчивых, прошла в кабинет директора. Барсов их не останавливал; в конце концов, они хозяева завода, им и решать судьбу и директора, и самого предприятия. Здесь тоже им встретились «пятнистые парни», и они пытались встать на пути бурлящего святым гневом потока, но их без труда отшвырнули, и они затерялись в общей массе. Кто–то вырвал у «пятнистого» автомат, другого толкнули в спину, — и в кабинете, и в приемной раздавались крики: «Шкуры!.. на отцов и братьев руку поднимают!..»

За столом директора сидел растерянный Андрон Балалайкин. Короткая бычья шея его стала еще короче, он весь сжался, испуганно оглядывал рабочих, криво, виновато улыбался. Четверо пикетчиков подняли его вместе с креслом и отнесли к двери. Здесь его ударили по голове, но кто–то крикнул:

— Братцы! Не трогайте эту гадину! Отвечать придется.

Андрон сунулся в гущу людей и пропал, как пропадает тень в лучах света. А Барсову принесли кресло, и он сел на свое директорское место. Несколько рабочих, — то были организаторы пикета, — подвели двух мужчин и женщину:

— Вот юристы с разных заводов. Андрон попросил их составить заключение.

Два юриста были незнакомы ни Барсову, ни рабочим; они, воспользовавшись суматохой, скользнули за спины людей, продрались к двери и исчезли, третья, женщина, была своя, заводская. Теперь она подавала директору бумагу, смотрела на него прямо, смело, было видно, что она волновалась, хотела бы что–то сказать, но директор читал заключение юристов. Они писали, что приватизация Северного завода произведена по всем правилам и пересмотру не подлежит.

Барсов поднял на нее глаза, укоризненно, с болью душевной проговорил:

— Полтора миллиона рублей. И вы решили…

Женщина показала место на бумаге, где значилось ее «особое мнение»: «Полтора миллиона рублей стоила заводу одна бытовая пристройка к первому ракетному цеху. Как же вам не стыдно обманывать своих братьев! А вы, приватизаторы — воры и сволочи…!»

И подпись: Юрисконсульт завода Полина Ивлева.

Барсов смотрел на нее:

— Сколько же они вам платили?

— Пятьсот рублей. Крохи, но я покупала хлеб…

— Ну, Полина, ты поступила честно. Вот что важно. Не продала душу дьяволу.

Кто–то из рабочих крикнул:

— Полина! Это наша Поля. Она — молодец. Они, мерзавцы, выкручивали ей руки, обещали большие деньги, а она… вишь как написала. В глаза им бросила приговор: дескать, одна вам цена: сволочи вы и мерзавцы!..

С дороги Барсову позвонил Андрон:

— Петрович! Ты совершил глупость: принял участие в этой бузе безответственных элементов. Они мне зашибли голову, и вам за это придется отвечать. Но я сейчас не о том хочу с тобой говорить. Ты умный человек, и зачем тебе эти хулиганские набеги? Чемпион прислал на счет директора Северного завода пять миллионов долларов. Я поступил хитро: два миллиона перевел на твой личный счет, а три оставил на счету директора. Но директор–то теперь я. А? Что ты на это скажешь? Давай поладим миром, чтобы никто не знал и эта рабочая шобла–вобла не разевала на них рот. А?.. Ты же умный человек. Два миллиона! Это тебе плохо? Да?..

Барсов хотел обложить его крепкими словами, но в последний момент решил с ним не ссориться, а пока получить эти два миллиона и распорядиться ими на пользу дела. Мирно сказал Андрону:

— Деньги прислали мне, и я требую положить на мой счет всю сумму… Не положишь — пеняй на себя. Рабочие сделают из тебя рыбу–фиш. И не только из тебя, но и из всей твоей семьи, изо всех твоих подельников…

— Семья?.. Хо! У тебя с твоими черномазыми рожами руки коротки. Ты свои уши видишь, нет? Ну, вот: мою семью тоже вам не увидеть и не достать. Она в далекой заморской стране и живет на охраняемой вилле. А ты, Петрович, если совсем не дурак, начинай со мной работать, а не воевать. И тогда тоже будешь жить на вилле, а не так, как сейчас, в коридоре у своего дружка, пьяного идиота с куриной фамилией. Запомни: воевать со мной — дело пустое, контрпродуктивное, как говорит один твой любимый политик. Кстати, тоже из наших: Киршблат его фамилия. Теперь политики все наши. Так вот, будешь несговорчив, я пришлю на завод свору юристов и батальон частной охраны. Сам же поеду туда, к своим — на горячий пляж, и буду жить, как живут все умные ребята. Они, конечно, из наших. Теперь хорошо живут только наши, да еще кое–кто из ваших, если прыгнули в тележку, которую называют рыночной. Ты всегда был умным человеком; советы директорами заводов глупых не назначали, ну, а если ты умный, то и должен видеть, где что лежит. Думай, Петрович, много думай, а я подожду. У меня время есть.

Еврей, когда у него хорошо идут дела, позволяет себе излишнюю откровенность, много говорит и бывает забавен. Барсов впервые за свою жизнь слышит признания иудея и, невольно для самого себя, заражается веселым настроением. Мощным аналитическим умом он мгновенно просчитал все за и против, понял, что в создавшейся обстановке ему нужны хорошие отношения с Андроном, и решил накинуть на него поводок и вести туда, куда потребуют интересы завода. Заговорил мирно:

— Андрон! Мы культурные люди, я понимаю обстановку, сложившуюся в России, на нашем заводе и принимаю твои разумные предложения. Но только давай играть по–честному: пять миллионов прислали мне, они мои, их выделил из своих чемпионских наш знаменитый спортсмен. Понимаю твою формальную правоту и предлагаю справедливый вариант: половину суммы оставь пока за собой, а половину переведи на мой счет. Мне нужны деньги для успокоения рабочих.

Андрон долго и тяжело дышал в трубку: Барсов выторговывал у него полмиллиона — такую уйму денег Андрон мог отодрать от себя только с кровью, но — отодрал.

— Хорошо. Сегодня же переведу на твой счет. Будет у нас поровну: у тебя два с половиной миллиона и у меня столько же. Но ты обещай: большего не потребуешь. Ты знаешь, я умею хорошо считать, и все видеть, и даже видеть то, чего пока нет, но будет потом. И сейчас я вижу именно это: мы с тобой поладим и у нас будет много денег. Ты же знаешь: нам помогает Человек из Кремля. Кстати, он сегодня будет в Питере. У него интерес к твоему дружку Курицыну. Уж чего ему сдался, этот идиот Курицын, не знаю, но Человек из Кремля сказал: мне нужен Курицын, и очень нужен. Но это не важно, я предлагаю тебе союз, и мы будем ворочать горами. Я знаю, ты не любишь евреев и про меня думаешь, что я тоже еврей. Но и это не важно. Мой дедушка говорил: ум и деньги не имеют национальности. И если у тебя нос плоский, как у поросенка, а у меня прямой и горбатый, как у пеликана — мы все равно поладим. Был бы только гешефт и наша способность считать. Люди глупы, они не понимают, что человек отличается от скотины только тем, что он умеет считать. Я вижу, что ты тоже умеешь считать. Хорошо, я сегодня же переведу на твой счет еще полмиллиона. А теперь скажи: у тебя сотовый телефон есть? — ну, та зуделка, которая всегда в кармане?.. Ах, нет. Тогда немного подожди — пять–десять минут, и тебе такой телефон дадут. Встречаться с тобой пока не собираюсь, но звонить буду. Привет!

Через десять минут к Барсову сквозь толпу рабочих продрался восточный человек, — с виду грузин или чеченец, — и подал ему сотовый телефон. А Барсов подумал: «Неужели у нас на заводе и чеченцы есть?..»

Поднялся из–за стола, вскинул над головой руку.

— Друзья! Спасибо за то, что пришли, что боретесь за наш завод. Прошу вас ходить каждый день. Зовите своих товарищей, скликайте всех, кто еще не порвал связей с цехами, своими участками — поднимайте народ, и мы будем возрождать предприятие. А сейчас прошу выбрать рабочий совет при директоре, и я дам ему конкретное задание.

Тут же был создан совет из пятнадцати человек. И возглавить его Барсов предложил Павлу Баранову. Остальных попросил разойтись по цехам и наладить там дежурство у телефонов. Членов же совета посадил за стол и приказал им составлять списки рабочих, сохранивших связи с заводом. И еще дал одно деликатное поручение: назвать начальников цехов и мастеров, кто получает от Андрона регулярную зарплату, кого рабочие заклеймили страшным словом «предатель».

За маленький журнальный стол посадил трех человек, умеющих красиво писать, и поручил им сейчас же изготовить пять–шесть плакатов с боевыми призывами к сопротивлению.

Было еще светло, когда перед входом в завод и на главной заводской аллее рабочие укрепили эти плакаты. А Барсов получал доклады: списки составлены, круглосуточное дежурство в цехах налажено.

На столе у него лежал и список предателей. Он вызвал секретаршу и продиктовал приказ о перемещении этих людей на другие должности.

Для рабочих некогда знаменитого Ленинградского Северного завода кончился период неизвестно откуда свалившегося помрачения, им в души внезапно хлынул свет энергии и воли, — они выходили из укрытий и вставали в боевой строй.

Тимофей Курицын был отставлен от цеха, но с возвращением директора получил приказ о восстановлении в должности. Сегодня он поднялся рано и спустился на второй этаж. Барсовы сидели за круглым столом и завтракали. С ними был Павел Баранов. Он протягивал Варваре пятидесятирублевый билет, но она отмахивалась, говорила:

— Не возьму я ваши деньги! Вы всегда вот так — отдаете мне последние.

Петр Петрович на них не смотрел. Ему было неловко и совестно ощущать себя человеком, у которого нет и гроша в кармане. Улетая из восточной страны, он принял от Руслана самую малость; говорил, что в Питере у него деньги есть, но никаких накоплений у него не было, а пять миллионов, переведенные Русланом и поделенные с Балалайкиным, ему не выдавали, ссылаясь на какие–то формальные трудности. Он ходил к банкиру, — им по какому–то удивительному недоразумению стал Юрий Марголис, бывший инженер–расчетчик Северного завода, — и тот ему обещал выдать деньги через месяц. В душу закралась догадка, что его дурачат, что никаких денег он не получит, но об этом он никому не говорил и уже подумывал о том, чтобы продать дачу.

Баранов принес буханку хлеба и кусок колбасы. Елена Ивановна аккуратно все разделила.

Курицын гудел трубным басом:

— Живем как бомжи! Сегодня же начну распродажу картин и посуды.

— Да кто же теперь покупает картины? — охладил его пыл Баранов. — На Невском стоят художники, на лотках матрешки, куклы, рожи политиков. И — картины. Сотни картин! И никто ничего не покупает. У меня были серебряные вилки. Вчера продал последнюю.

Зазвонил телефон. Дежурный по первому ракетному цеху, заикаясь и задыхаясь от волнения, кричал:

— Тут у склада убили азика. Набежала толпа кавказцев: шумят, бьют сторожей…

— Ладно, сейчас еду. А вы позовите милицию. Азики давно к складу подбираются. Кто–то им сказал, что внутри ракет есть детали из золота, серебра и платины.

С Тимофеем на завод поехали Баранов и Варя. Выйдя из машины, услышали резкие визжащие голоса женщин и детей. Из бокового входа в цех бежали рабочие. Курицын и его спутники подошли к складу в тот момент, когда две русские женщины, уборщица и юрисконсульт завода Полина Ивлева, с железными прутьями в руках отбивались от наседавших на склад мужиков–кавказцев. Двое захватили юриста и тащили по пролету. Курицын рванул за рукав одного кавказца, а другого двинул ногой, — и так, что тот полетел к фрезерному станку. Поля дрожала от страха и нервного потрясения. Волосы ее были растрепаны, куртка порвана.

Кто–то крикнул:

— А тут убитый!

Тимофей с Полиной подошли к лежащему на металлических листах бородатому толстому мужику. Тот открыл глаза, простонал:

— Взорвалась ракета.

И показал рукой на железный навес над входом в склад. Тимофей засмеялся: он понял все. Это по его просьбе рабочие сделали сооружение, способное повергнуть в ужас каждого, кто вздумал бы тайком проникнуть в помещение, где хранились двадцать недоделанных ракет. Висевший на дверях амбарный замок был одновременно и рычагом, высвобождавшим пудовую кувалду: она летела с высоты трех метров и со страшным грохотом ударялась о железную крышу навеса. Если же к этому добавить, что у дверей склада справа и слева аршинными буквами значилось предупреждение «Осторожно, ракеты могут взорваться!», то станет понятным состояние кавказца.

Курицын смеялся.

— Плохая ракета, если она с одним кавказцем не справилась.

Приказав рабочим охранять злоумышленников до приезда милиции, заметил:

— Слава Богу! Незадачливый чеченец или азик жив, и нам не придется за него отвечать.

Сказал Полине:

— А вам, красавица, не советую лезть в подобные свары. У них оружие, кинжалы, — сунут в бок, а что я тогда буду делать с вашей больной матерью и двумя малютками?

Полина, как юрист, обслуживала весь завод, но по просьбе Барсова Тимофей оборудовал для нее кабинет, и она уж давно прикипела к цеху и была своей, родной для всего коллектива. Курицын знал отчаянное положение ее семьи: муж спился, у матери отказали ноги, на руках четырехлетний парень Олешек и двухлетняя Зоя. Зарплату не получает, живут на пособие для детей. Тимофей помогал ей, чем мог, но теперь и у него нет денег. И все–таки — Поле надо помочь. Чем, как — он еще не знал, но что примет самые решительные меры и поможет — в этом был уверен.

Женщина чувствовала сердцем, что начальник цеха ей симпатизирует, — может быть, даже она ему нравится, — и сама втайне тянулась к этому богатырю: доброму, веселому, готовому обнять весь мир и со всеми поделиться последним. Сейчас ей было неудобно, что Курицын увидел ее в таком положении, но так уж она устроена: всегда готова кинуться туда, где нужна ее помощь. Ей еще в школьные годы говорили, что характер у нее не женский, крутой и драчливый, а ей бы хотелось в глазах начальника цеха выглядеть мягкой и нежной, то есть быть женщиной.

А банда визжала на все голоса. Рабочие оттеснили в угол цеха мужиков, женщин и детей. Детей тут была целая дюжина, и все они кричали, плакали.

Подъехали две милицейские машины и арестовали всех взрослых кавказцев, а женщин и детей отпустили.

Курицын пригласил Полину к себе в кабинет. По дороге отечески выговаривал:

— Странная вы, ей-Богу! Одна, с железякой, против такой своры.

Поля молчала. А Курицын, выпустив ее вперед и оглядев с ног до головы, покачал головой. Подумал: «Ну, была бы бой–баба, а то — так… обыкновенная».

Сказал другое:

— Вы вот там на Балалайкина напали.

— Как напала?

— А так. Особое мнение написали: дескать, сволочи они и мерзавцы. Вам потому и зарплаты нет.

— Так ведь и вам не платят. Почти все начальники цехов получают, да еще какую! А вам — не дают.

— Не дают. А все потому, что станки не позволяю продавать. И сдаваться на милость жуликов не желаю. А вы что же от меня хотите?..

Курицын остановился и смотрел на нее волком.

— А?.. Что хотите, я вас спрашиваю! Чтобы и я перед ними на колени плюхнулся?.. Ишь, юрист объявился. Законник тоже! Куда вы меня толкаете?..

Поля слышала лукавый юмор, но делала вид, что относится к словам начальника цеха серьезно. И тихо, под нос себе, проговорила:

— Сейчас все так: Русь–матушку с молотка продают. Я теперь Тургенева, и Пушкина, и прочих наших писателей понимать перестала. Зачем они так о русском народе говорили, будто он гордый, непокорный и врагу не сдается. А тут я сама вижу: и врага–то путевого нет, а так — балалайкины, да наины иосифовны, а гляди как вся заводская элита на брюхе за ними поползла. Мне теперь жить не хочется. Ненавижу я всех!

Курицын слушал ее внимательно; молодая женщина выговаривала боль, которая и ему точила сердце. На ее глазах рушились идеалы, валились в преисподнюю мечты и надежды, — и ко всему прочему прибавились унижения и страдания бедности. Шесть лет не получать зарплату! И никуда не уходит, продолжает каждый день выходить на работу, а дома больная мать и двое детишек… Тут был для Курицына феномен, который он понять не мог, мучился в догадках, пытался объяснить ее поведение и, кстати, поведение сотен слесарей и станочников, которые тоже, как и она, шесть лет не получали зарплату, но выходили на работу и что–то делали: ремонтировали станки, меняли трубы отопления, электропроводку… И при этом не ворчали, никого не ругали, и не поминали всуе Бога, попустившего все это… Какая–то библейская покорность, космическая любовь ко всему на свете и всепрощение. Да они, кажется, и на Балалайкина, захватившего власть на заводе, и на начальников цехов, продававших за гроши уникальное оборудование и гребущих за это паскудство по пятьдесят, а то и по сто тысяч рублей в месяц… — и на них смотрели с младенческим умилением и даже как будто с радостью.

Полина Ивлева была исключением, причем исключением демонстративным. Она как бы бросала дерзкий вызов всему этому сонному полумертвому царству: приходила на работу вовремя к девяти часам и, как кошка, выставляла когти при виде малейшей несправедливости; ее боялись все жулики и лукавцы, ее, как юриста, никто не хотел знать, и делали вид, что на заводе и нет такой должности. Все, кроме Курицына. Он к ней заходил в кабинет, спрашивал ее советов и нередко, незаметно для нее самой, помогал ей материально. А сейчас, ворча на нее и упрекая в неразумной дерзости, он думал и о том, что для нее не сделал, в чем не помог одинокой женщине, попавшей в труднейшие жизненные обстоятельства.

В кабинете, сидя в кресле и рассматривая Полину с нарочитой строгостью, — так, будто выбирал для нее наказание, вдруг спросил:

— А вы ведь, пожалуй, недоедаете?

— С чего вы взяли?

— Бледная вы. И темные круги под глазами.

Поля отвела взгляд в сторону, тихо и с недовольством в голосе проговорила:

— Я и совсем ничего не ем. Почти ничего.

— Как это…

— А так. Не ем и все. И вот как видите — не умираю.

И потом серьезно, с глубокой печалью:

— Человек так устроен. Оказывается, можно и так… ничего не есть. Почти ничего.

Встряхнулась, подняла голову и — строго:

— Что–то это я, расквакалась. Живем, как живет теперь большинство русских людей. Спасибо хоть, что не замерзаем, как в Приморье. Там, говорят, губернатор Наздратенко из двенадцати шахт одиннадцать закрыл. Одну шахту оставил, очевидно для отопления дома своего и загородной виллы.

— Да, это так. Его за такую доблесть министром назначили. Такая она теперь, власть у нас.

Курицын решил сменить минорный тон:

— А давайте–ка чай заделаем! А?.. Не возражаете?

И, не поднимаясь с кресла, сказал:

— Доставайте–ка из холодильника мои припасы.

Держал он в кабинете все необходимое для угощения приятелей, и даже если бы залетела к нему важная персона из министерства, а то и заезжий иностранец, — они в былые времена к нему частенько наведывались, — он и такого бы угостил с широким русским размахом. Только важные теперь заглядывали все реже, а в последние два–три года и совсем не появлялись, однако и теперь он умудрялся пополнять свой холодильник.

Поля не относилась к числу важных, а потому и не знала, где у начальника цеха холодильник. Ходила по кабинету, искала.

— Не вижу у вас холодильника. Может, он в комнате отдыха?

— Комната отдыха? Откуда ей взяться в скромном кабинете начальника цеха?

Поля оглядывала стены. Дверей в другое помещение не находила. А Курицын ликовал от тайной радости. В этом человеке сидел маленький шалун, любивший всех озадачивать, со всеми играть в прятки. И этот шалун, видимо, не покинет его до старости и будет вечно веселить хозяина, его приютившего.

Полина искала; она начинала нервничать и раздражаться, а хозяину кабинета становилось все веселее.

— Да нет у вас никакого холодильника!

— Нет холодильника? А как бы я жил без него? Как бы принимал столичных чиновников, которые во времена оные толпились у меня в приемной, а если ко мне дама залетит юная и очаровательная, как вот теперь?..

— Да ладно вам, не вижу я тут холодильника. И двери в комнату отдыха я тоже не вижу.

Курицын нехотя поднялся с кресла, подошел к стене, и она бесшумно «раскололась», расползлась по сторонам.

— Прошу, сударыня!

Поля вошла в просторную комнату, в которой не было окон, но свет автоматически включился. Роскошь обстановки ее поразила: столы, шкафы, ковер, два дивана. И — кресла. Они отличались какой–то особо дорогой выделкой. В них можно утонуть и проспать ночь или весь день.

— Ну, вот, а говорите — комнаты нет. Теперь покажу вам холодильник.

Вернулись в кабинет, Курицын сел за свой письменный стол и нажал кнопку на телефонном аппарате, который сделан по его чертежам. Справа из чрева стола выплыл небольшой ящик, сиявший синеватым титановым покрытием.

— Ну, а это вам что — не холодильник?

Через десять–пятнадцать минут они уже пили чай, и были на столе хлеб, колбаса, печенье, варенье.

Показывая на все это роскошество, Курицын говорил:

— При этом заметьте: как и все рабочие моего цеха, все шесть лет не получаю зарплату.

— Говорят, у вас жена богатая?

— Что верно, то верно, да только с жены моей, как с паршивой овцы: клок шерсти не сдерешь. Она живет у тетки в Вене, а теперь, видно, и сын туда подался.

— Вы говорите: видно. Так что же — не знаете, уехал он в Вену или не уехал?

— Представьте — не знаю. Такая у меня семейка. Шрапнельцеры! Одно слово.

Больше они на эту тему не говорили. Курицын выгреб все припасы из холодильника, сложил их в черный целлофановый мешок, сказал:

— А теперь домой, подвезу вас на машине.

Сидя за рулем, спрашивал:

— А скажите, Поля: на что вы все–таки живете?

— Поступлений у нас ниоткуда нет. Вы знаете, что мама преподавала в университете, но после того, как написала книгу по новейшей истории, по самой новейшей, то есть об эпохе Ельцина, и сказала там всю возможную правду, ей перестали планировать лекции. На кафедре она числится, но работы ей не дают. Ректор сказала, что не позволит к науке примешивать политику. На нервной почве у мамы развилась болезнь ног, она сейчас едва передвигается по квартире. Живем на пособия для детей.

— Но муж–то ваш… Должен же он помогать детям!

— Мужу самому нужна помощь. Пьет он по–черному. Все ценные вещи из квартиры перетаскал.

С минуту ехали молча, а потом Полина, словно бы спохватившись, сказала:

— Если зайдете к нам, не заводите с мамой разговоров на еврейскую тему. Боюсь, огорчить вас может.

— Это почему же?

— Не любит она евреев, больной это для нее вопрос.

— А я… по–вашему, люблю их до беспамятства?

— Не знаю, но… породнились все–таки. Сами же говорите: Шрапнельцеры.

Курицын помрачнел при этих словах, сбавил скорость и ехал так, что все его обгоняли. Поля, сама того не желая, коснулась самого больного места в душе Тимофея. Женитьбу на Регине он считал трагической ошибкой молодости. Регина оказалась чужим, чуждым и даже враждебным человеком. Она отравила всю его жизнь, превратила в пытку и заслонила своей черной тенью весь мир и, главное, любовь к женщине. Кого бы он ни встретил, в каждой видел сатанинское начало, одну только способность возражать, осмеивать, выставлять все в черном свете. Он только в последние три–четыре года, когда она стала от него отдаляться, потеплел душой к женщинам, чутко улавливал доброту и нежность, наслаждался внешней красотой. Полина пришла из института на завод, и Барсов попросил поместить ее в цехе. Стояла перед ним юная, веселая, с горящими васильковыми глазами. Не назовешь красавицей, а свет изнутри идет такой, что можно обжечься. Барсов сказал: «Ты там того, не смущай молодую даму. Она замужем». Он не смущал, но смущался сам. С Региной в то время уж совсем отношения разладились, он на женщин теперь смотрел по–иному, с едва осознанным, но глубоко волновавшим его интересом.

— Да, да — вы правы, этот факт печальный из моей биографии не вычеркнешь. И так же справедливо, что мужики, породнившиеся с евреями, не любят антисемитских разговоров, зверем смотрят на каждого, кто хоть на грамм их «недолюбливает». Мозг и душа у этих людей помрачнены, они готовы отдать весь мир, и мать, и отца, и род, произведший их на свет, лишь бы только слова худого не сказали о евреях. И людей таких большинство, — их, пожалуй, из сотни девяносто девять экземпляров наберешь. И только уж очень высокие души, только сердца честные и великие вначале думают об Отечестве своем, о народе, государстве, а уж потом о тех, с кем они породнились. Но нет, Поля, я хоть и породнился с этой бесовщиной, но сам–то бесом не стану. Народ свой любезный, мать-Россию на поругание никому не отдам. Землю, меня породившую, беречь буду, и все, что на ней копошится, в лупу рассмотрю и отсортирую, что на пользу ей идет, а что и во вред. И всему вредоносному бой объявлю беспощадный. Вот такая моя философия.

Дом, в котором жила Полина, стоял напротив Торжковского рынка — красивый, семиэтажный, с балконами, выходившими на шоссе. Курицын вытащил из багажника черный мешок с продуктами.

— Тяжеловат. Если позволите, я донесу до вашей квартиры…

— Почему до квартиры, а разве к нам не зайдете? Мама будет рада.

Курицын пожал плечами:

— Боюсь… озадачить. Нежданный гость…

— Было бы странно — приехать и не зайти. Вас не только мама моя, Ирина Степановна, но и дети знают. Я им часто рассказываю о большом и добром дяде, который мне во всем помогает.

Неловко было Тимофею, но он согласился, и вот они в квартире, и их встречает Ирина Степановна, еще молодая женщина с палочкой, и рядом с ней малыши: Олег и крошка Зоя. Они выглядывают из–за юбки бабушки и будто бы застыли при появлении на пороге квартиры незнакомого дяди. По их глазам, изумленно распахнутым, и синим, как майские полевые цветы, можно судить о степени удивления, и любопытства, и ожидания какого–то чуда — и оно непременно должно сотвориться, но чудо не сотворяется, а интерес к незнакомому дяде все нарастает.

Поздоровавшись с хозяйкой, назвав себя, Курицын наклонился к ребятам и поманил к себе девочку. Она, протянув ручки, пошла к нему. Тимофей поднял Зою и прошел с ней в комнату, куда его приглашала Ирина Степановна. Олег, обделенный вниманием, не смутился и не обиделся, а последовал за гостем, стараясь занять позицию как можно ближе.

— Ну, а теперь давайте знакомиться. Меня зовут дядя Тимофей, и я работаю вместе с вашей мамой. Вы были у нас на заводе?..

— Не–е–т!.. — дружно и весело признались ребята.

— Не были?.. Странно! А мне казалось, я вас видел. Ну, хорошо. Тогда мы обязательно там побываем. Я заеду к вам на машине, и, если позволит бабушка, мы все вместе поедем на завод. И там вы увидите станки, на них рабочие вытачивают разные части машин.

Когда Курицын говорил все это ребятам, бабушка и мама были на кухне и приготовляли еду, иначе они бы, наверное, сильно испугались, услышав такие речи. Но тайна не могла сохраняться больше одной минуты; как только была обещана возможность побывать на заводе, они тут же побежали на кухню и стали там прыгать и кричать:

— Мы поедем на завод, на завод!..

Бабушка и мама все поняли: Ирина Степановна встревожилась, а Полина, укоризненно взглянув на Тимофея, качала головой:

— Они же еще маленькие. Ну, Олешек — ладно, а Зоя–то.

— А что Зоя? — развел руками Курицын. — Девица вполне самостоятельная. Как–нибудь заеду за вами, и я им покажу, где мы работаем. Был бы я педагогом, я бы с ребятами и вообще так разговаривал… как со взрослыми. Мы напрасно думаем, что уж такие маленькие дети и не могут интересоваться взрослыми делами.

Женщины накрыли на стол, и они пили чай с печеньями, конфетами, а посредине стола красовалась большая и дорогая банка кофе. Удивительно, что малые дети, давно не видевшие ни конфет, ни печенья, ели молча, важно, как будто бы у них и не переводились сладости. И еще поразило Тимофея: дети сидели молча и не мешали им беседовать. А беседа, едва началась, так тотчас же и соскользнула на политические темы. Как во время войны говорят только о войне, так и ныне все разговоры принимают характер политических. Страна, народ, государство, — и непременно, о тех, кто творит в нашем доме все беды.

— Мне Полина подарила вашу книгу «Черная полоса русской жизни». Читал ее и удивлялся, как это вы, женщина, осмелились бросить правду в глаза владыкам мира?.. Мужики боятся, а вы…

— Да, к сожалению, такой вот мужик пошел в наше время, всего боится, — согласилась Ирина Степановна. — Впрочем, если говорить об интеллигенции, то она и раньше стояла на коленях и покорно кланялась всякому, кто был повыше ее. В университете меня, как историка, не принимали всерьез. А еще Эразм Роттердамский заметил: «Победителем становится тот, кого не принимают всерьез». Ну, вот — я им и выдала.

— Так и они тебе выдали, — сказала Полина.

— Ну, что ты, доченька! Отношение начальства для ученого ничего не значит. Кто и как к нему относится — это дело десятое. Меня из седла вышиб тазобедренный сустав, а будь он на месте, пошла бы в другой институт.

Она машинально тронула рукой торчавшую возле нее палку.

— А что врачи говорят? Можно ли его поправить? — спрашивал Курицын.

— Можно, конечно. Нужна операция, да она две тысячи долларов стоит.

— М–да–а… Это деньги, — согласился Курицын. И тут же оживился: — И то ведь верно: деньги — дело наживное. Сегодня их нет, а завтра… глядишь, появились.

— Мне и дочка говорит: ты, мама, подожди, я заработаю.

Ирина Степановна показала на диван, где лежали клубки шерсти, недовязанные кофты, юбки.

— Вон она, наша работа. Вяжем мы с ней, — в другой раз и ночами сидим, да только рукоделие это плохо покупается. Денег–то у людей нет, а богатые — те в парижах, да в лондонах одеваются.

Олег подошел к балконной двери, посмотрел вниз и крикнул:

— Мама! Там на лавочке папа лежит! Позови его!..

— Нет, нет — это не папа. Ты ошибся.

И повела его к столу. А он расплакался:

— Папа! Я не ошибся. Он и вчера там лежал.

За столом возникло замешательство, и Курицын стал прощаться. На улице он проходил к машине мимо лавочки, на которой лежал молодой мужчина, — видимо, пьяный. Курицын растолкал его:

— Твою жену Полиной зовут?

— Да, а что такое?

— Ничего. Я начальник ракетного цеха Курицын. Поедемте со мной. Дело к вам есть…

— А выпить будет?

— Выпить? Найдем. Питья у меня хоть залейся.

Взял его под руку, повел к машине. Через двадцать минут они входили в квартиру Курицына.