Редко случались у Маши незанятые вечера. Но вот каким–то чудом выдались три свободных дня, и она решила провести их в горняцком поселке, понаблюдать шахтеров в их естественной, родной обстановке. В пьесе местного журналиста Евгения Сыча «Покоренный «Атаман» ей поручена роль жены молодого горняка. Маша давно мечтала сыграть современную советскую женщину — впервые представилась ей такая возможность. Впрочем, не только Маша, но и все артисты встретили пьесу из современной жизни рабочих как праздник. В ней много верных картин, колоритных фигур — вся она как бы вырвана из жизни и потому взволновала артистов.

Действие новой пьесы происходит на шахте, в горняцком поселке, в семье шахтера. Маше хотелось своими глазами увидеть все то, чем живет её героиня.

Селезнев был ещё в конторе, когда Маша вошла к нему. Сидел он один и смотрел в пустой угол кабинета. Не сразу заметил вошедшую: он пребывал в глубокой думе и чуть вздрогнул, услышав знакомый голос Марии. Пожал ей руку, провел к столу, усадил в кресло, а сам сел напротив. И весь подался к ней, чем выражал и радость от встречи, и готовность слушать гостью.

— Если не секрет, чем вы так были озабочены? — спросила она.

— А-а… да тут… история одна. Нет хуже, когда сделаешь гадость и не имеешь возможности поправиться. Ну да ладно, я рад вас видеть, Мария Павловна. С чем пожаловали к нам? Я ведь знаю вас: из простого любопытства и тем более из желания видеть меня вы к нам в гости не придете.

— Почему вы обо мне так судите? А я взяла вот да пришла.

— Милости просим. Всегда вам рады.

Говорил, а сам думал: «Нет–нет, Мария Павловна, так просто, за здорово живешь, вы к нам не пожалуете». Но, как человек деликатный, решил больше рассказывать, чем спрашивать.

— Недавно я повесть Горького «Трое» читал, так там старик Еремей говорит: «Я вот, видишь, жил–жил, глядел–глядел, — столько неправды видел — сосчитать невозможно! А правды не видал!..» Запали мне слова эти в душу, и как против совести покривлю — вспоминаю их, и гадко станет на душе.

А жизнь так устроена — часто надо… кривить.

— Наговариваете на себя, Александр Петрович. Я слышала, вы человек справедливый.

— А-а, не говорите, Мария Павловна! — махнул рукой Селезнев. — Все мы справедливы до поры, а случится против себя пойти — тут и вышла вся справедливость. Тотчас, наружу кривда полезет.

Он ещё раз взмахнул рукой, точно отгонял от себя «кривду». Решительно поднялся, подошел к окну. Нет. Селезнев не рисовался перед Марией, он был действительно озабочен происшедшим и теперь под воздействием заговорившей в нем совести не мог найти себе места.

— Ну вот скажите мне, Мария Павловна, — вернулся он в кресло. — В вашем театре есть, наверное, разные люди… как и везде. Есть строптивые и есть покорные, есть одаренные и бесталанные.

— Всякие есть, — согласилась Мария. И поглубже села в кресло, положила сумочку на колени. В дверях появилась секретарша, совсем юная девушка, тоненькая, робкая.

— Вас ждут электрики, — сказала секретарша.

— Пусть идут домой, — приказал Селезнев. — Я их завтра в нарядной соберу.

Про себя Маша отметила: «Селезнев не распускает передо мной хвост, ведет себя просто, как товарищ, как человек, уважающий в собеседнике человека». И это Маше нравилось, располагало её к откровенности.

— А не доводилось ли вам наблюдать в талантливых людях строптивость, а в бездарных — покорность. И даже частенько — льстивость?

— Пожалуй, тут какая–то зависимость есть, — смеясь, согласилась Маша.

И вспомнила артиста Жарича, его вечную вражду с режиссером. Многих других артистов представила — и то, как меняются их физиономии при появлении начальства, а другим, вроде Жарича, хоть трава не расти. Они держатся ровно со всеми. Да, конечно, тут определенно есть зависимость.

— Не помню, с Моцартом это случилось или с Бетховеном, — начала Маша, — но только композитору на узкой тропе встретился император. Стоят друг перед другом, не желая уступить дорогу. Император узнал композитора и говорит: «Ты что же, маэстро, не уступишь дорогу императору?» На что композитор ответил: «Император обязан своему положению своим рождением, а я — трудом. Так кто же из нас больше заслуживает почести?» Вот вам, Александр Петрович, и ответ на ваш вопрос. Труд и талант рождают в человеке достоинство.

— Эк–ка вы меня припечатали! — поднялся Селезнев. — Я‑то лишь предполагал, а вы как ловко все обосновали. И все–то верно, все именно так и есть, как вы говорите. Ай–ай, как у нас сегодня нехорошо вышло! Словно меня бес за язык дернул.

— Да что случилось?

— Ничего особенного, обыкновенную несправедливость учинили. Собрались это мы сегодня в узком кругу… ну наше шахтное начальство. И решили, кого представить к награде. Из двух горняков выбрали того… который послабее в деле, зато покорнее. Нет–нет! — поднял руки Селезнев, словно Мария на него нападала. — Он тоже хорошо работает, можно даже сказать, отлично, но тот… Баринов — лучше.

— Баринов почестями не обделен. Он у вас полный кавалер орденов шахтерской славы.

— Не тот Баринов, Мария Павловна. Святослав Баринов, младший из династии. Не то чтобы строптив он или на язык скор — нет, наоборот, в дискуссии вступает неохотно, а вот недолюбливает его бригадир. За что? Ума не приложу. Думается мне, в рюмку Баринов не заглядывает, а бригадир тяготение к вину имеет. И любит, когда горняки его угощают. Так, может, потому сегодня и покривил душой бригадир, представил к награде другого, а мы все, дурьи головы, на поводу у него пошли. Вот и свершили несправедливость. — Помолчав, Селезнев добавил: — Бариновы все таковы, вся династия. Они отношение к людям и труду от старика Егора Афанасьевича унаследовали. Сорок пять лет старик в лаве проработал, а душой никогда не покривил.

— На одной шахте сорок пять лет?

— На нашей, «Зеленодольской». В прежнее время её «Шубинкой» звали. По имени шахтного домового… Шубина. Слышали про Шубина?

— Нет, — покачала головой Мария.

— Э-эх, живете в горняцком краю, а про Шубина не знаете. Да он, по старому горняцкому поверью, в каждой шахте проживает. Хозяин подземного царства и хранитель сокровищ. Другие говорят, один он на все шахты, а только из одной в другую переходит, за порядком наблюдает. Что не по нему, так с шахтеров спросит: одного–другого придавит или придушит, а то пожар учинит и дальше проследует. На нашу шахту сердит был Шубин, много душ он здесь загубил, за то и «Шубинкой» её прозвали.

— Вы, Александр Петрович, будто страшную сказку мне рассказываете, — проговорила Маша, чувствуя, как по телу её мурашки пробегают.

— Я ещё когда студентом был и на «Зеленодольской» практику проходил, Егор Афанасьевич мне шахту показывал. Он здесь все закоулочки знает.

— А сейчас Егор Афанасьевич приходит на шахту?

— Как нe приходит! В месяц раз или два спускается в лаву и отбойным молоточком уголек рубает. Не может он без шахты.

— А мне он шахту не покажет?

— Попрошу старика. Думаю, с великим удовольствием проведет он вас по лавам. Да я и сам, если позволите…

— Нет–нет! — взмолилась Мария. — Не смею отрывать вас от дела. К тому же и познакомиться со стариком хочу. Может, он меня и домой пригласит. Я бы тогда и семью его увидела, и как живет он.

Тут снова вошла секретарша.

— Баринов пришел!

Маша удивилась — точно по сценарию развертывается действие. Она, конечно, была уверена: сейчас увидит старого шахтера.

— В красный уголок его пригласите, — сказал Селезнев и обратился к Марии: — Пойдемте.

Они прошли в красный уголок, и здесь Мария увидела парня лет двадцати. Он с достоинством сказал:

— Здравствуйте!

В его темно–синих глазах угадывалось смущение, но он был совершенно спокоен. «Молодой Баринов», — догадалась Мария. А Селезнев подошел к столу, сбросил с него покрывало. И тут все увидели белоснежного медведя, завернутого в целлофан, голубенькие детские валеночки и детский костюмчик в красивой и тоже прозрачной упаковке.

Селезнев протянул парню руку, сказал:

— Ну, Святослав, поздравляю с первенцем и прошу принять подарок сыну. От имени шахты, шахтеров прошу.

Парень тут и зарделся. Лицо и шея его налились малиновым цветом, глаза увлажнились… Он пожимал руки то Селезневу, то Марии и говорил: «Спасибо… Спасибо…» Потом неловко сгреб подарки и так лее неловко вышел.

— Это вы о нем мне рассказывали? — спросила Мария, улыбаясь и пряча волнение, которое охватило и её.

Она была растрогана вниманием начальника шахты к рабочему, благородством их отношений, наконец, самим фактом рождения сына у такого славного парня, каким показался ей Баринов. Она только никак не могла понять, как это такой красивый, скромный молодой человек может не нравиться бригадиру? Селезневу сказала: «Хорош брат у Дениса Баринова и похож на него — как две капли воды. Я, правда, Дениса издалека со сцены видела да ещё на портретах, когда его в областной Совет депутатом выбирали. С приятной усмешкой и, видно, с характером парень».

Селезнев задумался. Его карие подвижные глаза вновь устремились в пустой угол кабинета. Как бы рассуждая сам с собой, сказал:

— Да, хороший парень Святослав. Редкой души человек. Впрочем, Бариновы все таковы. Потом предложил Марии:

— Хотите, съездим к старику Баринову. Посмотрите, как он живет, а если пожелаете, останетесь у них на все три дня. На зеленой заезженной «Волге» они ехали по главной улице горняцкого поселка. Невдалеке от ворот шахты догнали молодого отца, нагруженного подарками. Селезнев кивнул ему, и Святослав Баринов, отвечая начальнику шахты, чуть не выронил мишку. Маше очень хотелось повернуться, взглянуть ещё раз на младшего из династии Бариновых, но чувство такта её удержало.

Старика Мария и Селезнев нашли у пивного ларька — «гадюшника», как назвал потом сам Егор Афанасьевич это питейное заведение.

— Петрович!.. Свежее пиво! — встретил Баринов начальника шахты. И косо, но без зла и без любопытства взглянул на Марию, стоявшую у дверцы машины. В голосе его и в движениях не было ни суеты, ни лести, — он, так же как и его сын, младший Баринов, говорил спокойно, с чувством своей силы и достоинства.

Маша подивилась молодому блеску темно–синих глаз — они, так же как и у сына, излучали добродушную приветливость, были настежь открыты перед человеком, и все–таки, несмотря на это, Маша не могла долго выдержать бариновского взгляда: казалось, строгий учитель смотрит ей в душу, слышит и знает все её тайные мысли.

— А мы к тебе, Афанасьич, — сказал Селезнев.

— Милости прошу, сейчас и пойдем.

Мало–помалу их обступили люди, большею частью шахтеры с «Зеленодольской», — и кто из них посмелее, здоровался с Селезневым, кто предлагал кружечку, а кто–то кричал Маше:

— Идите сюда, девушка, мы вас пивом угостим. Не стесняйтесь. Мы здесь, как немцы и чехи, пиво все пьем, разве что только столбы воздерживаются.

А щуплый пожилой человек в клетчатой рубашке, видимо принявший не только пива, но и ерша, протиснулся к Баринову, взмолился:

— Афанасьич, голубчик! Скажи ты им, ради бога, был ведь я капитаном третьего ранга?.. Ну, скажи, — не верят, черти полосатые.

Кто–то из толпы гудел:

— Этак ты после пятой кружки и до адмирала дойдешь.

— Зря потешаетесь над человеком, — остановил шумевшего Баринов. — Правду он говорит. Я его сразу–то после войны и сам видел в морской форме.

Как есть капитан!

Баринов чокнулся с «капитаном», осушил кружку. И сказал ребятам:

— Бывайте, я пошёл.

— Просьба к тебе Афанасьич, — сказал Селезнев, когда они подошли к машине, — посели у себя Марию Павловну на три дня. Артистка она из нашего театра, ей шахтерский быт нужно изучать.

— Если, конечно, я вас не стесню, — смущенно проговорила Маша.

— Отчего же стесните? Места у нас много, живите на здоровье. — С минуту погодя обратился к Маше: — Значит, на сцене представляете?

— На сцене, — кивнула Маша.

— Ну что ж, ладно.

Ехали долго молча. Но потом Селезнев спросил старика:

— А правда, Афанасьич, тот… малорослый–то, капитаном был? Баринов ответил не сразу:

— Он хоть неказистый с виду, а духом человек сильный. Мне с ним и в деле случалось бывать. Может, помните, в Западной лаве кровлю гасили. Работа по колено в воде, духота, редкий больше недели выдерживал, а он — ничего, в другое место не просился. — И тихо, раздумчиво добавил: — Капитаном он не был, а на флоте служил. И не на корабле будто, а в береговой артиллерии.

— Врет он, выходит.

— Ну, не совсем врет, душа у него так устроена.

Пригрел у сердца голубую мечту и сам же в нее поверил. Душа яркого, значит, просит, вот он и выдумал капитанство. Далеко, непонятно и звучит хорошо: капитан!.. А что рядом, не в счет. Он однажды этот Вдовин, фамилия у него такая, в лаве над бездной повис. Схватился за электрический проводок и висит. Его током бьет, а он не охнет — только зубы стиснул и висит. Под ним, пожалуй, метров двести было — самолеты на такой высоте летают, а он минут десять висел на тоненьком проводке. Потом мы из уступа веревку ему бросили. Ишь ведь сила какая в человеке!.. Откуда берется?

Селезнев не перебивал Баринова, и Маша слушала, затаив дыхание. Она не могла понять, как это в лаве можно висеть, но, когда Афанасьевич сказал о самолетах, живо представила и высоту, и болтающегося над бездной человека. Ей снова захотелось взглянуть на Вдовина, услышать его притчу о капитанстве и вместе с Афанасьевичем заверить всех людей: да, да — был этот человек капитаном. Обязательно был!

В доме Бариновых гостье отвели комнату на втором этаже, в мезонине, с видом на степь, покрытую невысокими, туполобыми холмами, увитую шлейфами предвечерних туманов. Они стелились над балками, по дну которых бежала к прудам и озерам откачанная из шахтных штреков вода. Степь уставала от дневного солнцепека, она млела и нежилась в неярких лучах вечернего солнца; и шкивы на шахтных копрах к вечеру, казалось, убавляли свой бег, вращались не так резко, как днем, — спицы не сливались в единый темный круг, а резво мельтешили, оживляя пространство живыми кружевами. Из–за холмов, туманов, а иногда просто розовой дали выползали поезда — все больше с углем, и бежали они, словно игрушечные, по своим маршрутам. Маша, присев на балконе в плетеное кресло, провожала их взглядом. У нее были свежи впечатления дня, и ей казалось, что это продолжает свое движение поток угля, начатый в шахте, и что Селезнев, и Егор Афанасьевич, и все те горняки, которых она видела на шахте, а затем у пивного ларька, — это они нагружают составы, указывают им направление. Казалось, вот она сейчас закроет глаза и увидит Селезнева над каким–то пультом управления, его протянутую вперед руку, услышит гул лавы, громоподобный скрежет угольных комбайнов…

В начале улицы показался мужчина. Он шел к дому Бариновых. Маша почему–то решила, и почти с уверенностью, что это идет с работы Денис. Он друг Самарина — с ним интересно встретиться, поговорить. Да, это он, Денис. Идет не торопясь, приветствуя то одного встречного, то другого, иным пожимает руку, а иным кивает, говорит что–то, но Маша не слышит. Вот он поравнялся с пивным ларьком — тут и сейчас много людей. «Зайдет? Нет, не зайдет», — загадала Маша, и более из детского любопытства, чем из серьезного интереса, стала наблюдать. «Зайдет? Нет, не зайдет». Потом решила: «Непременно зайдет». И точно, она угадала. Человек, в котором она теперь определенно признала Дениса, подошел к кружку людей и вместе с другими как бы стал «рассматривать что–то». Теперь Маша стала себя спрашивать: «Долго задержится у ларька?» Сама того не замечая, она и здесь, как на репетиции, искала зависимость отдельных человеческих поступков от характера человека в целом, от образа мыслей, психологического строя. По её представлениям, мужчина или молодой человек с цельным, волевым характером, конечно, может, идя с работы, завернуть к пивному ларьку, но вот проторчать там час или два не может. «Должны нее у него быть интересы, кроме тех, которые может удовлетворить случайное сборище людей?.. — спрашивала Маша. Но затем тут же себе возражала: — А если в этом сборище оказался нужный для него, интересный человек?.. Или если его никто не ждет дома, а он к тому же не любит одиночества?.. Или как раз в это время он переживает беду и не хочет оставаться наедине со своими мрачными мыслями?.. Или… Или… Или… Сколько ситуаций может возникнуть в жизни человека, сколько хитросплетений и подчас необъяснимых обстоятельств воздействует на психику человека, на каждый его поступок, — и возможно ли, мыслимо ли рассчитывать в мельчайших подробностях схему поведения для человека, заранее создать, как говорит режиссер театра Ветров, модель роли, то есть планировать жесты, мимику, интонации? «Нет, нет, — возражала мысленно режиссеру Мария, — на сцене надо жить жизнью героя, а не делать «модель роли».

Денис почти тотчас же отделился от ларька и пошёл той же дорогой — домой. Он шел весело, смотрел по сторонам, в небо. Сновавшие над крышами воробьи, мелькавшие белизной оперенья сороки точно встречали его, и он был этому рад. Рад он был и тихому вечеру, безлюдной зеленой улице и тому, что смена его кончилась и он возвращается домой.

Денис ещё издали заметил на балконе Марию. Знал, что она остановилась у них на три дня, — отец, уже побывавший на шахте, сказал ему: «Девка она красивая, смотри у меня, чтоб все деликатно было!»

Денис, вспоминая эти отцовы слова, оброненные больше для шутки, чем всерьез, думал: «Какова она в жизни?.. А что, если и в жизни так же хороша, как на сцене!..» Украдкой поглядывал на балкон, старался умерить невольно поднимавшееся волнение.

— Добрый вечер! — крикнул Денис, подойдя к балкону, и остановился. Задрав голову вверх, он смотрел на Марию. И Мария смотрела на Дениса. Она теперь видела лицо Дениса. Ей показались забавными глаза, очерченные черной канвой угольной пыли, въевшейся в ресницы. Денис был словно загримированный. «Ему бы первых любовников играть», — подумала Мария и ответила, как старому знакомому:

— Здравствуйте. Не ждали меня в гости?

— Мы вам всегда рады.

С этими словами он открыл калитку.

Балкон выходил на улицу, и Маша не видела, как во дворе встретили Дениса и зашел ли он в кухню — нарядный теремок, построенный Денисом в середине усадьбы, — или прошел в свою комнату, которая помещалась на втором этаже по соседству с комнатой, отведенной для гостьи. Мария подсела к зеркалу, взбила гребнем волосы. Тут как раз в комнату к ней вбежала девочка лет семи, в новом цветастом сарафанчике, в белых носочках, голубеньких сандалиях. Она приоткрыла дверь и прерывающимся голосом (быстро бежала по лестнице) в волнении проговорила:

— Тетенька, вас дядя Деня зовет.

— Я сейчас, — поднялась Мария и улыбнулась, погладила девочку по русой головке.

— Дядя Денис в теремке?

— Да. И бабушка там. Она молока вечернего принесла.

— Ну иди. Я сейчас спущусь.

Притворив за девочкой дверь, Маша снова подошла к зеркалу, поправила прическу. Повинуясь скорее инстинкту, чем осознанному желанию, она прихорашивала волосы, тщательно поправляла ресницы, брови.

В саду к Маше подбежала та самая девочка, которая только что была у нее.

— Меня зовут Люсей, а вас, тетенька, как зовут?

— Тетя Маша, Мария Павловна.

— Вы артистка — это правда?

Люся обняла Машу за талию, доверчиво прислонилась к ней головкой. Она, видимо, гордилась дружбой со взрослой красивой женщиной. Два мальчика — одному лет десять, другому — двенадцать — стояли у верстака под навесом сарая и, судя по косым взглядам, неодобрительно относились к фамильярности Люды. Однако они стеснялись гостьи и характера не проявляли. Егор Афанасьевич перевязывал яблоню: был увлечен работой и не видел появившейся в саду Марии. Денис стоял у резной дубовой двери и о чем–то пустяковом, домашнем болтал с Евдокией Петровной. Обыденность вида и то, что Евдокия Петровна и Денис, казалось, не придавали присутствию гостьи никакого значения, действовало на Марию успокаивающе. Она придержала шаг и нарочито громко стала о чем–то спрашивать Люду. Денис, заслышав её голос, кивнул на открытую дверь, сказал:

— Вас молоко ждет.

— Спасибо.

— У нас закон — на ночь кружка парного молока.

— Хороший закон, — улыбнулась гостья.

Маша невольно задержала взгляд на Денисе и оттого вдруг испытала неловкость. На щеках её зарделся румянец, и, как всегда в подобных случаях, Маша старалась взять себя в руки, быть непринужденной. Однако с этого момента спокойствие её было только внешним. Она прошла в домик, не торопясь выпила молоко. И едва вышла на порог, как к ней подошел Денис.

Не сговариваясь, они почти одновременно спустились с деревянного настила террасы, пошли в глубину сада — в сторону, обратную от дома и сарая с верстаком, возле которого продолжали мастерить младшие Бариновы. Солнце скатилось за дальние терриконы шахт, и небо засветилось золотистой голубизной, замелькало редкими звездами, — оно и поднялось выше, раздвинуло неоглядные пределы, призывно манило в светлую даль.

— Как это здорово, — заговорил Баринов, — что вам пришла мысль пожить у нас. Я хоть вволю нагляжусь на любимую артистку. Я вот уже два года хожу на спектакли с вашим участием. Мы вместе с Самариным ходим. Хорошо же вы играете! Честное слово, хорошо!

— А вообще вы любите театр? — спросила Мария.

— Нет, не люблю.

— Почему? — искренне удивилась Маша. Денис ответил не сразу. Они шли молча по дорожке, ведущей к белевшей в углу сада детской коляске. В ней спал Антон Баринов — самый младший представитель шахтерской династии, сын Святослава.

— Вопрос вы задаете нелегкий, — заговорил Денис. — В шахте вам бы любой горняк ответил двумя словами, но вам ведь нужно по–учёному, так, чтобы ясно было что к чему.

— Как раз наоборот: скажите просто. Так и понять будет легче.

С крыльца дома сбежала Ирина — мать Антона. Она, словно девочка, скакала между деревьями то на одной ноге, то на другой. Увидев Дениса и Марию, замедлила бег, скрестила на груди руки и с характерным украинским распевом сказала:

— Ох, звиняйте. Я и не бачила вас.

— Да что ж ты кричишь! — шикнул на нее Денис. — Младенца разбудишь.

— Тай ни. Вин спит крепко. Визля него хоть с пушек пали.

Ирина склонилась к коляске, и черные волосы её рассыпались веером. Молодая женщина находилась в том особенном состоянии, которое испытывают матери в первые месяцы материнства: в ней было все взъерошено, встревожено чувством великой ответственности за только что народившуюся жизнь. И голос её звучал приподнято, и губы алели сильнее обычного, и щеки горели румянцем, как в те первые дни, после свадьбы, когда она была ещё не женщиной, но и не девушкой, когда для нее начался тот таинственно–прекрасный и единственно возможный, уготованный ей от рождения путь.

— А я что–то Святослава не вижу? — спросил Денис.

— Его в шахту гукнули. Якась там работа срочна.

Ирина бросила на прощанье: «Звиняйте», и покатила коляску в дом.

— Пойдемте, я покажу вам «царь–озеро».

И в самом деле: в углу сада, в окружении молодых пирамидальных тополей, отсвечивала темным изумрудом вода. Тут был небольшой бассейн с берегами, выложенными кирпичом и залитыми бетоном. Тут же, между двумя березками, стояла голубенькая изящная лавочка.

— «Царь–озеро». Как хорошо вы придумали название, — проговорила Маша. — А как все замечательно устроено!.. Какой искусник Егор Афанасьевич. Он и теремок удивительный сделал, и это… «царь–озеро».

Маша тут только заметила, что и лавочка сделана под вид теремка — в древнерусском стиле. И орнамент над подлокотниками пущен такой же.

— А хотите посмотреть золотую рыбку? — предложил Денис. Он при этом снял с сучка березы красный, выдолбленный из дуба ковш, наклонился над бассейном.

— О, да тут, я смотрю, настоящие чудеса!

Денис выловил рыбку с красной спинкой и фиолетовым брюшком, поднес Марии.

— Рыбка, рыбка, выполни одно заветное желание, — взмолилась Мария, приблизив к себе ковш.

— Ну, ну, назовите свое желание, — сказал Денис.

Маша выплеснула воду с рыбкой в бассейн, задумалась.

— Желаний много, — проговорила наконец она в раздумье. И, глубоко вздохнув, добавила: — Пожалуй, и хорошо, что не все они сбываются. Никогда не видела людей удачливых во всем и во всем счастливых… И представить таких людей не могу. Ну, да ладно, вы, Денис Егорович, лучше ответьте мне: почему вы не любите театр? Поймите меня: мною руководит не простое любопытство. Вот вы, например, как бы отнеслись к заявлению, что уголь, который вы с таким трудом добываете, не нужен людям. А ведь вы мне сказали примерно то же самое.

— Да, придется, наверное, ответить на ваш вопрос. Шуткой не отделаешься. Театр, как я понимаю, задуман людьми для хорошего. Потому и здания под него отводят самые красивые. Прежде церковь строили, ныне — театр. Тогда люди все больше к религии обращались, теперь — к искусству. И то и другое для очищения души служит, возвышения её, а ещё для удержу от всяких дурных побуждений. Так я понимаю или нет?

— Примерно так.

— Посмотрел человек спектакль и лучше стал. Всяких мыслей у него хороших прибавилось, и чувства потеплели. Если он от рождения, скажем, трусоват, тут ему Чапаева покажи или Матросова — глядишь, и крепче станет душой, осмелеет. Вот отсюда, как мне кажется, и цель ваша вытекает: больше хорошего в жизни показывать, красоту человеческую изображать. И тем, значит, самоуважение в человеке шевелить, гордость за его человеческое звание. А для этого предков разных, историю рода на сцене нужно оживлять. Памятные дела всякие, ярких людей и все, что может говорить человеку: «Вот какие у тебя отцы были, а ты, такой–сякой, в кого же ты–то уродился?» Ну, человек, естественно, — не безмозглый он! — задумываться станет. А мысль за собой и дело потянет. Человек природой так создан — к хорошему он тянется. А вы его гнусностями решили кормить. Одни недостатки да пороки теперь на сцене представляют. Ну хорошо ли это, Мария Павловна?..

— Послушал бы вас режиссер наш Ветров.

— Сказал бы, я профан. Но, допустим, я профан, другой, третий… Для кого же вы спектакли ставите?.. Вот недавно мы всей шахтой к вам в театр ездили — на спектакль «Тайное общество».

— Ну–ка, ну–ка, — оживилась Маша. — Интересно, что вы скажете. У нас, в кругу артистов, спор идет о нем. Интересно, что вы скажете.

— Плюнули вы нам в душу за каши собственные денежки, то я вам и скалку. Для нас декабристы — святые. Мы ведь о них как думаем? «Вот были люди: все имели… Князья, генералы, а за народ жизни не пожалели». А вы нам неврастеников показали — суетятся, бегают по сцене, кричат визгливыми голосами. И артистов–то где набрали таких — малорослые, неказистые, и лица под обезьян загримированы. Только и есть на сцене хорошие люди — царь да царица. Да генерал, который следствие над декабристами ведет. Ну и, конечно, возмущаются горняки. Не верят, что декабристы такими были.

Маша не смотрела на Дениса. Слушая, все ниже склоняла голову над коленями. И когда наступила пауза, спросила:

— Скажите, Денис… Егорович…

— Зовите меня Денисом.

— Хорошо, Денис, а скажите, многие шахтеры понимают сущность спектакля вот так же, как вы?

— А что же, по–вашему, горняки головы своей не имеют? — обидчиво произнес Денис. — Плохо, если вы, артисты, о рабочем классе так думаете. Народ, дескать, толпа, темная масса. Она тогда начинает шевелиться, когда у нее в животе пусто. А иные ещё и Пушкина вспомнят, его крылатую фразу: «Народ безмолвствует». Может быть, к прежнему народу — действительно темному, забитому — это и подходило, но нынче–то народ другой у нас. Вон хоть и наше, угольное дело возьмите: при царе один инженер на три шахты приходился, а сегодня на одной шахте их двадцать пять работают. Да техники, да люди со средним образованием — таких побольше половины на шахте будет. Этот народ все видит.

— Да, — согласилась Маша. — Некоторым из нас иногда кажется, что рабочие нас не понимают, а в лучшем случае равнодушны к судьбам театра… В нашей среде неспокойно, ох как неспокойно, Денис Егорович!

— Мы, Мария Павловна, — сказал Денис, — все понимаем, и поверьте: горняков не менее, чем вас, тревожит положение в нашем театре. Ну, да ладно, не вешайте головы. Душа народная живет и всегда будет жить. Вон послушайте, как старики–пенсионеры, а вместе с ними и молодые поют старинную шахтерскую песню.

— Я слушаю, я её давно слушаю… И вас слушаю, и песню.

Да, Мария слушала песню, доносившуюся из–за садов, домов и улиц, — песню о шахтерской старине, о погибшем в шахте товарище. Маша ещё в детстве смотрела фильм о шахтерах — там играл артист, которого она любила больше всех — Иван Алейников, там и песню она слышала о горняках. Только думала Маша, что песню эту сочинил столичный композитор. Оказалось же, песню сложили горняки, и пришла она к нам из давних времен, и поют шахтеры её иначе, чем пели в кино, — поют красиво, раздольно, скрашивая печальную мелодию думой о счастье, мечтой о лучших временах, когда труд шахтера не будет тяжелым и опасным. Такой она лилась над шахтерским поселком и теперь. «Вот так бы на сцене её запеть, — подумала Маша. — Надо подсказать Ев гению Сычу». А Денис, точно подслушавший её мысли, проговорил:

— Иногда эту песню по радио исполняют и на эстраде, но только в другой раз и не признаешь её — так ухитряются её изменить… словно бы душу из нее вынимают. Но нет, песня живет. Ты её покалечить хочешь, а она смеется над тобой. Смеется и живет. Потому как в песне память народная заключена. А как же ты память убьешь? Из памяти душа человека соткана, убьешь память — убьешь человека.

— Хорошо вас слушать, Денис. Мы, когда с Ветровым спорим, примерно о том же ему говорим.

Она оглядела крупную фигуру Дениса и вдруг поймала себя на мысли, что нехорошо ей так откровенно смотреть на него, на его сильные, обнаженные до локтей руки, на широкую, повернутую к ней грудь.

— А вы к нам приходите почаще, — сверкнул черными глазами Денис. — Теперь дорогу знаете.

Маше почудилось, что при словах этих он подвинулся к ней ближе и наклонился над ней, точно хотел обнять. Мария поспешно отвернула голову и смутилась ещё больше, — её сердце забилось чаще, она даже слышала его упругие удары… И главное и самое важное — впервые за многие годы после её первого замужества она не тяготилась близостью малознакомого мужчины, не терзалась сомнениями, наоборот, с Денисом ей было хорошо и покойно, и волнение сердца было радостным. В ней просыпались силы, над которыми у человека нет власти.

Мария встала и подошла к яблоне. На самой высокой ветке на фоне темнеющего неба она увидела большое яблоко и стала примеряться, как бы достать его. Денис понял её желание:

— Я вам сейчас достану.

— Нет, я хочу сама.

Мария поднялась на выступ ствола, но нога её соскользнула, и она, вскрикнув, повалилась. Денис подскочил к ней, и Мария упала ему на руки. Оба они ещё не успели сообразить, что произошло, — Мария с колотящимся от испуга сердцем безвольно лежала на руках Дениса, а он, по инерции прижимая её, ощутил тепло её тела, привлек Марию ближе, смотрел в глаза.

— Пустите меня, — сказала Мария.

Потом они сидели молча. Смолкла над садами песня. Утихло щебетанье птиц. Не хлопала дверью дома Евдокия Петровна. Поселок горняков, намаявшись за жаркий день, погружался в сон.

— Пора отдыхать, — решительно поднялась Мария.

— Да, пора.

Через сад по тропинке они пошли к дому.

Утром Мария проснулась рано — когда пробуждается весь поселок, из домов выходят горняки и на пути заводят разговоры. Голоса звучат резко, отчетливо: где–то закричит петух, застучит крыльями курица, заплачет ребенок… В такую рань Маша давно не вставала; она повернулась к стене, хотела снова заснуть, но сои уже не приходил. Чувствовала себя бодрой, хорошо отдохнувшей. «Кто рано встает, тому бог дает», — вспомнила она поговорку отца и сбросила одеяло. Тут Маша увидела на туалетном столике чашку, накрытую салфеткой, и с теплым чувством подумала о Евдокии Петровне — это она принесла ей вечером легкий ужин. Маша накинула халат, толкнула дверь балкона и, выйдя на балкон, смотрела в степь, на синеющие в утренней дымке холмы, терриконы.

У самого уха раздалось:

— Доброе утро, Мария Павловна. Как спалось?

Вздрогнула. Подалась назад, но в следующую минуту увидела Дениса, вышедшего из калитки дома. «Ах, ведь ему в утреннюю смену», — сказала себе Мария и помахала парню рукой, улыбнулась. Он дружески кивнул ей и зашагал по улице.

Наскоро прибравшись, Мария спустилась во двор и стала помогать женщинам по хозяйству. Добровольно и с удовольствием взяла на себя заботу об Антоне. Как заметила Мария, Антон не был ни крикуном, ни капризой, но он уже был, как сказал о нем Денис, «порядочным шантажистом». Если не спал, то лишь десять — пятнадцать минут молча лежал под яблоней в своей роскошной коляске. Затем начинал прерывисто хныкать. Мария подходила к нему, и он замолкал. Разглядывал её круглыми, как пуговицы, глазами, показывал язык и улыбался.

— Ось, бачите, он вас обманывает, — говорила Ирина, оттягивая Марию от коляски. — Знает, что подойдете, и кричит. А баловать детину не надо. Бовин тогда мэнэ замучает.

Она мешала родные слова с русскими, и речь у нее выходила милой, забавной. Марии очень нравилось, как говорит Ирина — и то, как она мешает слова, и как выпевает их на свой особенный лад. Сегодня Ирина — в новеньком желтом сарафане и выглядела яркой, нарядной, как цветок. Она все поглядывала на калитку — ожидала из ночной смены Святослава, приготовляла для него салат из свежих овощей. Евдокия Петровна готовила завтрак и обед: не спеша шинковала капусту, время от времени заглядывала в кастрюлю, где варилось мясо. Мария пыталась и здесь помочь ей, но Евдокия Петровна с присущей себе мягкостью в голосе и неторопливостью отстраняла её от кухонных дел. Все операции по приготовлению обеда были как бы рассчитаны на одни только её руки, и посторонние могли ей только мешать. Уразумев это, Мария переключилась на одного Антона. Разглядывала орнаменты кухни–теремка.

— Денис наш забавляется, — с нежностью проговорила Евдокия Петровна. — Любит он мастерить.

И все больше по–народному, как прежде делали.

— Вон оно как! — изумилась Мария. — А я думала, Егор Афанасьевич теремок сделал.

— Егор Афанасьевич тоже умеет, а только он теперь меньше стал строить. Устает быстрее, да и к людям его больше тянет. То на шахту уйдет, то к товарищам, а то у пивного ларька постоит. Выпьет чуть, а наговорится всласть. У него тут, почитай, каждый знакомый. И все к нему с почтением: Егор Афанасьевич, Егор Афанасьевич, старику и лестно.

Евдокия Петровна говорит о мужниных слабостях без зла, с пониманием его души и запросов. И вообще Мария заметила: Евдокия Петровна ни о ком и ни о чем не говорит зло; она ничего и никого не судит — лишь назовет явление, факт и даст ему бесстрастное объяснение. В этом её отношении к миру и ко всему, происходящему в нем, для Марии открывалась философия человечности и долготерпения, образ мышления, свойственный всем русским людям, — тот характерный для русского народа склад ума, который в трудные годы помогает ему находить силы в борьбе с лихолетьем, а в радостях и буднях поддерживает в нем неиссякаемый оптимизм, жизнедеятельный ритм труда и быта, где зарождаются и затем блестяще завершаются все его великие свершения.

Из дома пришла Ирина, тревожно заговорила:

— Мамо, нет Святослава. Обещал ночью быть, а и теперь все нет. Мабуть, позвонить на шахту.

Евдокия Петровна ничего не сказала невестке, видно, и она думала о Святославе. А Егор Афанасьевич ещё рано утром звонил на шахту и сразу после звонка ушел. Ирина спала в то время, но Мария как раз спустилась на крыльцо, когда звонил Егор Афанасьевич, и видела, как он, ничего никому не сказав, тревожным, торопливым шагом ушел из дому. «Не случилось ли чего?» — подумала она, и мысль эта обожгла её сознание.

— Придет ваш папа, — наклонилась Маша над Антоном. — Куда ж ему деться.

Ирина пошла к телефону и не слышала этих слов. Евдокия Петровна сказала:

— Шахта есть шахта.

Сказала нехорошо, грудным, глухим голосом, и Маша поняла, что старая женщина, прожившая жизнь на шахте и повидавшая много трагедий, давно беспокоится о сыне и внезапное исчезновение мужа своего истолковала по–своему, и все другие, известные только одной ей обстоятельства складывали в её сознании примету, от которой холодело сердце. Она, например, ещё часа два назад словно бы сама себе проговорила: «Обыкновенно, если кто задержится, зайдут, известят, а тут и шахтеры проходят с работы мимо». Сказала это так, чтобы Ирина не слышала. Маша не придала значения её словам, а теперь она понимала их смысл.

Поправив на ниточке — перед глазами Антона — яркого свистящего попугая, Маша пошла в дом и тут на крыльце увидела Ирину. Лицо её побелело, губы безвольно раскрылись.

— Что с тобой? — бросилась к ней Мария.

— Чует мое серденько, чует…

— А на шахте… Ты звонила на шахту?

— На шахте немае. Говорят, ушел… давно ушел. А по голосу недоброе слышу. Сердцем слышу.

Она покачала головой, не сводя глаз с какой–то точки в пространстве. Мария обняла её за плечи:

— Полноте убиваться, Ириш. Святослав где–то задержался, а ты убиваешься.

— Чует мое серденько, чует, — склоняясь к Марии на грудь и всхлипывая от глухих рыданий, отвечала молодая женщина.

Смотреть на нее было тяжело. Сердце Марии замирало от страшного предчувствия. Она хотела было позвонить на шахту, но затем нашла такое вмешательство со своей стороны неуместным. Хотела пойти в теремок, но и тут подумала: «Нужно ли это? Хорошо ли?..» Оставила Ирину, пошла к калитке. За калиткой в глубине улицы увидела «Волгу» Селезнева. Скоро машина подъехала и остановилась у дома Бариновых. Мария увидела человека в белом халате, и все в ней похолодело. Внутри оборвалось что–то. Об одном только отчетливо подумала Мария в эту минуту: не подошла бы к калитке Ирина, не увидела бы… И стояла посреди калитки, словно защищая дом от надвигавшейся беды.

— Да помогите же вы… там!..

Голос раздался точно с неба. Потом поняла: кричит доктор… в белом халате. Сорвалась с места, подбежала к машине. Из нее доктор вытаскивал старика Баринова. Егор Афанасьевич держался за сердце и сухими, посиневшими губами говорил: «Ничего, я сам… как–нибудь дойду». Мария поднырнула ему под руку, вместе с доктором повела к калитке. А старик упирается, не идет. Тяжело заглатывая воздух, говорит:

— Отдышусь, а вот Святослав… Шубин забрал Святослава. Третьего берет из наших, Бариновых… Брата Николая, племянника Юрия, а теперь — сына.

Старик выпрямился, оттолкнул Марию и доктора, сказал:

— Невестку Ирину не пугайте. Старухе скажите — она выдюжит, а эта — нет, как былинка, переломится… — Егор Афанасьевич прислонился к калитке лбом, тихо застонал. Из крепко сжатых глаз его покатились крупные слезы. Маша и доктор хотели открыть калитку, но из нее вышла прямая и бледная Евдокия Петровна. Обняв старика за голову, заговорила хриплым, чужим голосом:

— Судьба, Афанасьич, судьба. А ты держись, не падай духом, держись. Бог дал, бог взял.

Поддерживая друг друга, они пошли в дом. А Мария стояла возле калитки и видела, как мимо нее проходил знакомый селезневский шофер, доктор, затем шли ещё какие–то люди — мужчины, женщины, дети. Пошла в усадьбу и Мария. Егора Афанасьевича не было, его отвели в дом. На крыльце, на прежнем месте и в прежней позе, сидела Ирина, возле нее толклись люди. Кто–то подал ей стакан воды. Она покорно выпила. Мария скорее машинально, чем осознанно, пошла к Антону — и тут уже были женщины. Одна из них заворачивала младенца в чистые пеленки, другая мыла бутылочки, баночки из–под творога, которым Ирина начала прикармливать малыша. Та, что мыла банки, сказала:

— Пропало у девки молоко, пропало… — Она сложила бутылочки в авоську, протянула Марии. — Пойдите в детскую кухню, скажите — молоко у матери пропало.

Другая женщина заметила:

— Там справка от врача нужна.

— Ничего, назовете фамилию — дадут.

И Мария пошла за молоком. Шла по поселку долго, кого–то спрашивала, где детская кухня, а затем снова шла. Молока ей дали сразу и ещё предложили свежего творогу и сказали, как им кормить, но Мария не слушала. Она медленно шла домой. Вспоминала, как начальник шахты вручал Святославу белоснежного мишку в целлофане, как затем по дороге шел домой счастливый молодой отец… При мысли, что его теперь нет, Мария замедляла шаг, ей становилось то жарко, то зябко…

В саду Бариновых было много народу. Кто–то сказал:

— Он в передней комнате.

Мария видела, как между расступившимися людьми по приступкам крыльца всходила с какой–то ношей Евдокия Петровна — голова её была прибрана, лицо хранило суровую твердость.

В переднюю комнату Маша идти не торопилась: страшно ей было увидеть его и не хотелось увеличивать суету, которой и без того тут хватало. Присела на лавочке под яблоней, слушала речи незнакомых людей.

— А молодушка–то не плачет. Ей бы слезам дать волю, а то из ума выйти может.

— Шутка ли?

— Как же это он?

— Говорят, учёный какой–то, по фамилии Каиров, прибор из шахты для своей выгоды взял. Ну без прибора электричество в слабом месте пробило. Оголился, значит, провод. А парень, на беду, и ступи на него.

— Вы Денису про того… Каирова не говорите. Убьет Денис Каирова.

Маша слушала как во сне. Не все слова сразу и отчетливо доходили до сознания, но, конечно, хорошо понимала, что недобрым словом горняки поминают Каирова… Того самого, конечно, Бориса Фомича, её бывшего мужа. Не все она поняла о приборе, но верила: горняки говорят правду, зря они говорить не станут.

Мысли её путались. Она пошла, наконец, в дом — туда, где лежал он, где было много людей, и Евдокия Петровна, и Ирина; прошла дальше — здесь стояли мужчины; уже вошла в переднюю, увидела гроб, обитый красным и весь в цветах; и его увидела… Он был такой, как тогда, у Селезнева, с белоснежным мишкой в целлофане. Только теперь он был бледен. И будто бы спал.

Маша, боясь разрыдаться и обратить на себя внимание, поднялась по лестнице в мезонин, в свою комнату и здесь, закрыв за собой дверь, бросилась на койку, зарыдала. Горячие слезы лились ручьями. Из помутившегося сознания вдруг выплыли слова: «Вы Денису про того… Каирова не говорите. Убьет Денис Каирова». И она приподнялась на подушке, смотрела воспаленными, влажными глазами в степь — через окно. «Каиров!.. И я… Каирова!..» Маша вскочила с кровати, подбежала к окну, растворила настежь. «Да нет же, нет же, — поднимался изнутри чужой, но до боли знакомый голос. — Он преступник, ты знала это, тебе сердце подсказывало — он мог, он мог, а ты ни при чем. Поплачь лучше. Поплачь…»

Она прислонилась к подоконнику и вновь дала волю слезам.