Сыч жил один. Он занимал квартиру на двенадцатом этаже белого дома, построенного на холме, — в том месте, где горняцкий городок Чарушин сливался с окраиной Степнянска. Дом ярко выделялся среди своих собратьев; двенадцатиэтажный короб точно сбежал по склону к озеру и замер на полдороге, почти у самого берега.

Чарушин — город двадцати двух шахт. Двадцать два угольных предприятия выдавали каждые сутки на–гора семьдесят тысяч тонн ценнейших коксующихся углей. Через каждые двадцать минут со станции Чарушин отправлялся состав с «черным золотом».

Женя Сыч, изредка посматривая из окна на крыши домов, дописывал фельетон о Каирове. Когда дописал, лег спать. Но и во сне у него продолжалась работа мысли. Из темноты, мигая огнями, выплывала и снова скрывалась самаринская машина. Вот она надвинулась совсем близко, лампы замигали часто–часто, шкалы растянулись в улыбку, мигнул какой–то большой и будто бы живой глаз, и вся машина вытянулась — длинная, безрукая, она кланялась Евгению и, кланяясь, уплывала в темноту… Потом Сыча вел по городу милиционер.

В милиции, в маленькой прихожей, — двое: за столом юный остроносенький Лейтенант, у стола — пьяный Самарин: свесил на руку голову, дремлет. Лейтенант встал, поднялся, взял под козырек. «Статьи ваши читал, товарищ корреспондент, а видеться не довелось. Садитесь, пожалуйста. Будьте гостем». — «Хорошо, что гостем». Лейтенант смеется. Он, видимо, новичок, и работа ему нравится. Ему нравится и милиция, и корреспондент, и этот… пьяный. Лейтенант кивает на Самарина и весело, точно компания и впрямь доставляет ему удовольствие, говорит: «Знаете его?» Женя кивает головой. Лейтенант весело сообщает: «Каирова убил». — «Как убил?..» — «А так: взял фельетон, размахнулся и — хвать по голове. Наповал!..» Женя смотрит на Самарина и думает: «Жены нет, институт ещё не закончил — тоже мне Ползунов!.. А может, он слизал заграничную схему?..» Лейтенант говорит: «Видно, головастый мужик. Ишь в документе что написано: электроник!» — «Вы его в тюрьму посадите?» — «Нет, зачем же. Он не виноват в убийстве, виноват тот, кто фельетон написал. Вот того посадим. Надолго. В одиночку запрем. Чтоб впредь не писал фельетонов…»

Разбудил Сыча длинный, настойчивый звонок в квартиру. Журналист вскочил с дивана, глянул на часы — без четверти десять. Звонок замолчал, но скоро зазвенел с новой силой. «Кого это несет?» — проворчал Сыч и, накинув халат, пошёл открывать дверь.

На пороге стоял молодой человек с черной бородой, в очках, из–за которых остро и холодно смотрели неестественно большие, увеличенные оптикой глаза.

— Вы Евгений Сыч?

— Да, — кивнул Сыч, ещё не совсем стряхнувший с себя сон.

— Можно к вам?

— Да, конечно. Чего же мы стоим — проходите.

— Критик–искусствовед из Москвы Арнольд Соловьев.

Критик поклонился галантно, протянул руку.

— Очень приятно. Здесь у меня беспорядок, — проходите в кабинет, садитесь, — пригласил Евгений, показывая на кресло у окна рядом с торшером и журнальным столиком. Евгений сел в другое кресло — напротив гостя.

Столичный искусствовед не проявлял никакого интереса к обстановке в квартире, да, кажется, и к самому хозяину. Он как–то суетливо сверкал стеклами очков, нервно касался кончиками пальцев бороды, приподнимался в кресле, чтобы поудобнее в нем расположиться, и говорил без предисловий:

— Вам привет от Каирова.

— Очень приятно. Спасибо, — ответил Сыч. С тревогой подумал: «Неужели в газете разболтали о фельетоне?»

— Каиров мой хороший знакомый, — говорит Соловьев, поводя белками глаз, — наш степнянский друг. Я и мой дядя… надеюсь, вам наша фамилия о чем–нибудь говорит?..

— Нет, к сожалению…

— Но, может быть, вам Каиров говорил или другими путями слышали… Мой дядя помощник академика Терпиморева — Соловьев Роман Кириллович.

«Эка, силы–то какие подключают, — подумал Сыч, уже уверенный, что о фельетоне узнали и решили его сорвать. — Вот тебе и Каиров! Верно говорил Архипыч. Да и сон в руку». Вслух же сказал:

— К сожалению, не приходилось. Москва от нас далеко. Мы, знаете, решаем проблемы местного масштаба. Как говорил Вывалов: у нас — балалайки.

Гость пропустил мимо ушей каламбур Сыча. Лицо столичного критика по–прежнему не выражало никаких эмоций. На нем, казалось, застыла маска с бородой и очками, и только увеличенные стеклами неестественно большие глаза пристально и бесстрастно разглядывали собеседника. Было что–то в этом взоре Соловьева, в его неторопливых, процеженных сквозь мокрые малиновые губы словах настороженно–недоброе к Сычу и даже презрительное. Возникал вопрос: «А что он может сделать?.. А ничего. Впрочем, что я знаю о Каирове, его связях, возможностях?.. Вот призвал же из Москвы Соловьева, как только запахло жареным! А теперь поди–ка узнай, какой подвох они приготовят».

Воображение Сыча, едва получив зацепку, тотчас разыгралось, сменяя одна другую, стали возникать картины, ситуации…

— Меня интересует ваша пьеса, я прилетел на премьеру, а заодно посмотрю, как примут горняки киевского скрипача.

— Премьера?.. — Сыч совсем стал в тупик. — Да, да, она скоро будет. А что за скрипач?..

— Молодой талант. Звезда первой величины. Он дает несколько концертов на шахтах. Надеюсь, ваша газета…

— Да, да, конечно. Я сам буду писать рецензии, — оживился Сыч, довольный тем, что москвича интересует не история с Каировым и что к этой истории он не имеет никакого отношения. — Мы не оставим без внимания, — убежденно повторил свое обещание Сыч.

— А столичная пресса со своей стороны…

Искусствовед наклонил голову, давая понять, что соглашение достигнуто и что он доволен результатами переговоров. Достав из кармана записную книжку, сказал:

— Ветрова, конечно, хорошо знаете.

— Снимут его скоро, — простодушно сообщил Сыч.

— Ну, это ещё как посмотрит Москва!.. — вдруг стукнул записной книжкой по валику кресла Соловьев и поднялся.

Злобность, сарказм просквозили в каждом слове столичного критика. «Он ведь искусствовед!..» Сыч догадался, что попал впросак. Подумал: «Не иначе как за Ветрова заступаться приехал». И от этой догадки холодный озноб побежал по его спине. Ветров был ярым противником сычевской пьесы «Покоренный «Атаман». Её приняли к постановке вопреки воле главного режиссера, и ставит её молодой, недавно приехавший в Степнянск режиссер. «А ну как этот хлыщ с ужасной бородой и страшными очками поддержит Ветрова?.. Да ещё через свою столичную газету. И задымится мой «Атаман» синим пламенем». В разгоряченном воображении Сыча стали возникать затруднительные ситуации, перед взором замелькало жирное, с тремя подбородками, лицо Ветрова, его маленькие торжествующие глазки. «Ветров, Каиров, Соловьев… — думал Евгений. — Сила!» Он до хруста в пальцах сжал кулаки, в глазах его заиграли огоньки, на лице отразились черты решимости и воли. «Пет, я не сдамся!» — прокричало внутри у Сыча.

Сыч знал теперь, как вести себя с таинственным гостем. Он не жалел, что рано открылся перед Соловьевым, — все равно Евгений может воевать лишь напрямую.

— Премьера скоро состоится, — заговорил Сыч, стараясь быть спокойным, и, чтобы окончательно привести свои нервы в порядок, раскрыл дверь балкона.

Прохлада поздней осени и едва слышимый гул затихающего к ночи города полились в комнату. С балкона открывался вид на озеро; сразу за озером обсыпанный огнями горел Степнянск.

— Не хотите ли взглянуть на Степнянск? — предложил Сыч.

Соловьев нехотя вышел на балкон.

— Так, значит, теснят Ветрова?

— Да, его, очевидно, снимут, — решительно заявил Сыч.

— Ну–ну… Хватает ума у степнянцев. Лучшего они ничего не могут придумать. А вы сами–то что об этом думаете? Но… не торопитесь с ответом, — поднял руки Соловьев, видя немедленную готовность собеседника отвечать. — Прошу обдумать ответ хорошенько, я не из праздного любопытства вас спрашиваю, а официально, как искусствовед и критик, приехавший по специальному заданию… — и приврал: — Министерства культуры и одного уважаемого толстого журнала. Дикая расправа, готовящаяся над большим художником в Степнянске, возмутит деятелей театра, встревожит весь интеллектуальный мир в Москве… Вот меня и прислали разобраться. Буду писать статью для журнала. Ударим во все колокола, но Ветрова в обиду не дадим. Пусть знают ортодоксы, что время теперь не то, теперь торжествует дух демократизма и свободы творчества.

Соловьев выпалил обличительную тираду вгорячах, борода его тряслась и очки сползали на тонкий горбатый нос. Он то и дело водворял их на место и при этом как–то нервно поводил головой, будто сзади, под воротником, что–то кололо.

Сыч ликовал: «Ага, вот ты зачем прилетел, соловушка. И куда твое величие девалось!..» Сказал:

— При таком вашем предубеждении трудно будет разобраться в деле. Я сам газетчик и, если еду на место…

— Какое предубеждение! Ветров — величина, художник. На Ветрова молиться нужно.

— Горняки в бога не веруют.

— Бога оставим в покое, а талантливые режиссеры, толкующие искусство в современном ключе, на дороге не валяются. За Ветрова Москва схватится. Мы–то его знаем.

— Я не могу разделять ваших восторгов по поводу Ветрова. Говорить же о том, что я о нем думаю, не стоит. Боюсь вконец испортить настроение.

— Нет, почему же, напротив, я умышленно сказал вам о своей цели и о своей позиции, чтобы вы все хорошенько обдумали. Мы вашу позицию изложим в статье, отсюда и рецензентам будет легче судить о вашей пьесе. Ведь пьеса ваша, насколько мне известно, ещё не проходила Московскую репертуарную комиссию? Дело, как видите, для вас ответственное. В Степнянске я буду с месяц. У вас есть время подумать.

Это последнее заявление Сыч расценил как откровенный шантаж. И с тайной радостью подумал: «А ты, оказывается, не так умен, как мне показалось в первые минуты знакомства. С такими–то закидонами тебя у нас быстро раскусят». И он пошёл на хитрость:

— Ну, тогда мы ещё встретимся не однажды! Я бы попросил не торопить меня с ответом. Дело действительно для меня серьезное, и, может быть, от моего ответа будет зависеть судьба пьесы. Я все это понимаю, — Сыч со значением наклонил голову, — а потому хотелось бы хорошенько подумать, а уж затем ответить.

— Хорошо, — примирительно сказал Соловьев и сел в кресло. — В таких делах спешка ни к чему. А теперь разрешите позвонить? Ветрову я звонить не буду, он у вас, как я вижу, человек не авторитетный. Придется звонить Каирову.

— Да, конечно, пожалуйста! — Сыч пододвинул к Соловьеву столик с телефоном.

Соловьев позвонил Каирову. Сказал, что ему нужен двухкомнатный люкс в гостинице. Поговорив с минуту, положил трубку, торжествующе закинул ногу на ногу. Нагло, как диковинную рыбку, разглядывал он Сыча. Отвлек его телефонный звонок. Разговор с Каировым на этот раз был ещё короче, а когда закончился, Соловьев вальяжно поднялся, сказал:

— Ну вот, я отправляюсь в гостиницу. У моста меня будет ждать машина.

Не простился, не поблагодарил. А когда уже выходил из квартиры, повернулся к Сычу:

— Вы можете мне позвонить. — И вразвалку пошёл вниз по лестнице.

Сыч ещё с минуту постоял, провожая недобрым взглядом нежданного гостя. Возвратившись в квартиру, он несколько минут ходил по комнатам. Потом, махнув рукой, вслух проговорил:

— Не так страшен черт! — и вышел на балкон.

После того как по городу разошлась газета с фельетоном Кургана и Сыча, Евгений появился в Горном институте. Он не знал, что фельетон уже напечатан, и зашел в институт по делу — ему нужен был знакомый инженер из лаборатории электротехнических приборов.

Сыч ходил из конца в конец коридора, искал нужную ему лабораторию. Рабочий день ещё не начался, и в холлах, коридорах стайками толпились люди. В одном месте услышал:

— Читали фельетон?..

Женя навострил уши.

— Каирова разделали под орех.

Сыч приободрился: «Напечатали!»

От радостного возбуждения Сыч даже ускорил шаг. Сказать по совести, Евгений побаивался Каирова. Знал, что Каиров не смутится, ринется опровергать, пробивная же сила у него огромная и связи широкие. А тут ещё этот столичный критик, на беду, объявился. Будут каждую фразу, каждый факт через лупу разглядывать. И не дай бог, неточность какая отыщется!

Вот ведь не первый год работает Сыч в газете, и статьи его появляются нередко, а каждый раз волнуется, словно мальчик. Что ни статья, то экзамен. Сколько же будет в его жизни экзаменов?!

Остановился он перед дверью с надписью: «Лаборатория электротехнических приборов». Хотел было взяться за ручку, но его опередила стайка шумливых молодых людей. Проходя за ней, он очутился в огромной комнате, уставленной щитами, панелями, моторами.

В беспорядке лежали детали, в беспорядке толкались люди, Сыч и тут остался незамеченным. Знакомого инженера не было, решил его подождать. Присел за маленький желтый столик и стал просматривать в блокноте записи об институтских делах. Просматривал только краем глаза, сам же слушал шумный гвалт молодых людей, ловил каждое слово. Скоро понял: кроме институтских тут были ребята, приехавшие из разных городов на работу во вновь создающийся в Степнянске вычислительный центр. Все они были электроники — люди новой, ещё не утвердившейся в жизни профессии, но уже властно заявившей о себе. Это были первые в Степнянске специалисты — эксплуатационники электронных машин. Женя видел в них людей новых как по роду занятий, так и по своему духу. Сыч знал, что машина, на которой они будут работать, способна производить тысячи операций в секунду. Все это поражало его. Он уже забыл о цели своего посещения, а только хотел одного: как бы подольше побыть в кругу этих людей незамеченным и понаблюдать их в своем естественном, «раскованном» виде. К счастью, на Женю они не обращали никакого внимания, очевидно приняв его за человека нового, как и они, приехавшего откуда–то на работу. Один из ребят возмущался плохим хранением новых электронных механизмов. Контейнеры лежат где попало: льют дожди, а механизмы сырости боятся. Женя и это взял на карандаш.

Один из ребят, вынув из кармана газету, сказал:

— Читали про Каирова?.. Нет?.. А ну садитесь, я почитаю вам вслух!..

— Братцы!.. Говорят, авторы статьи ошиблись, сели, что называется, в лужу.

— Это как же?

— А вот так. Книгу Самарин не писал, он только участвовал в создании машины на правах равных. То–то авторам достанется!

— Верьте вы Каирову! — сказал сидевший на подоконнике румяный толстячок. — Я‑то уж знаю, где тут собака зарыта! Как раз в то время я в экспериментальном цехе работал. Каиров ни черта не смыслит в электронике.

Женя будто бы ничего особенного не услышал в лаборатории, но все, что там говорилось, подействовало на него неожиданно сильно, явилось как бы заключительным аккордом ко всем тем впечатлениям и мыслям, которые возникли у него в процессе изучения материала для фельетона. Все эти дни и месяцы, пока он изучал обстановку в лаборатории Каирова, он втайне надеялся почерпнуть материал не только для статьи, но и для своих будущих литературных работ о горняках. Он, ещё когда писал пьесу, искал яркий отрицательный тип, но не находил такого — не видел его в жизни, а потому и не мог подыскать для него характерных деталей, метких словечек. В пьесе у него есть неприятные люди, даже плохие, но подлинного носителя зла ему выписать не удалось. И вдруг — пошёл такого типа! Этот тип — Каиров. Ах как бы он хотел понаблюдать его в повседневной жизни!..

И Сыч снова записал в свой блокнотик: «В последующей борьбе за Самарина искать материал и поддержку не только среди старых кадров, но и у молодых электроников. Сойтись с ними поближе».

Евгений хотел незаметно выйти из лаборатории, но навстречу, чуть не ударив его дверью, вошел Арнольд Соловьев. Сделав вид, что Женю не узнал, он скользнул по его лицу бликами очков и устремился к группе ребят, стоявших у окна.

— Позвольте представиться, — сказал он громко, поводя взглядом по сторонам и придерживая кончиками пальцев бороду: — Соловьев — критик–искусствовед из Москвы. — И приврал: — Член коллегии Министерства культуры…

Было мгновение, когда Жене показалось, что Соловьев приостановил на нем взгляд и даже наклонил в приветствии голову, и Женя слегка поклонился, но борода как ни в чем не бывало поплыла в сторону.

Столичный гость говорил бойко, без запинки:

— Понимаю, вы на работе. Не беспокойтесь, я вас не задержу, но мне бы хотелось задать вам всего один вопрос, один–единственный.

Ребята стояли перед ним подковой. Сыч, встав в стороне, ждал, что вот–вот Соловьев узнает его и кивнет или протянет руку. Но Соловьев не обращал на него внимания. «А это, пожалуй, к лучшему, — подумал Женя. — Любопытно узнать, чего он добивается от них».

— Вероятно, вы уже читали фельетон о Каирове?.. Что вы скажете по поводу этой грубой клеветы?

Вопрос, казалось, озадачил ребят. Лица посерьезнели, в глазах отразилась озабоченность.

Румяный толстячок слез с подоконника и выдвинулся вперед. И без того яркий румянец на его пухлых щеках заиграл ещё сильнее. Он сказал:

— Фельетона никто из нас не читал. Но, как я успел заметить, вы уже имеете о нем свое мнение.

Так зачем же вам наше?

— Да, да… — начал хитрить Соловьев. — Ладно. Тогда прошу ответить на второй мой вопрос: нравится ли вам драматический театр?

— Вообще театр?

— Нет, нет, разумеется, степнянский. Ваш, местный.

Ребята стали ещё серьезнее. Тот, что стоял рядом с толстяком, — постарше других, темноволосый, благодушный — заметил на это:

— О театре нам судить трудно. Мы в Степнянске недавно, всех постановок не видели. И традиций театра, его истории не знаем. Можно говорить о спектаклях, которые смотрели. Я, например, был на двух спектаклях. В одном показан семнадцатый год в Одессе, второй — о партизанах. Артисты играют хорошо, но с точки зрения содержания есть вещи непонятные. В первом спектакле революцию делают кто угодно, только не рабочие. А в финальной сцене три главных действующих лица: в центре с поднятой винтовкой — портной, справа — аптекарь, а чуть сзади от них вообще непонятная фигура. По–моему, здесь какое–то недомыслие.

— Да, да, надо посмотреть. Но вы могли и не понять ход драматурга, нюансы замысла. Законы искусства, они, знаете ли, не всегда открыты простому взгляду. Сюжет, он как пружина: вначале туго сжимается, а затем вдруг ударяет в то место, куда зритель не ожидает. Зрелище тогда только зрелище, когда ситуации неожиданны. Таков непреложный закон театра, как старого, классического, так и нового, современного. Режиссера надо понять.

— Ну если неожиданность — главное, — усмехнулся электроник с темными волосами, — тогда я понимаю второй спектакль — о партизанах. В нашем понимании партизаны — герои, подвижники, а на сцене они паникуют, ссорятся, сдаются в плен. Такие партизаны — действительно неожиданность.

— Ну вы, вы… — высокомерно остановил его Соловьев. — А может, другим понравилось. Я бы и других хотел послушать. Например, вы что скажете? — устремил он очки на Сыча.

«Неужели не узнал? — думал Евгений, глядя в упор на Соловьева. — Или узнает, да не показывает виду».

— Я живу давно в Степнянске, — отвечал Сыч, — бывал едва ли не на каждом спектакле.

— Вот отлично! — воскликнул Соловьев. — Может, вы свое мнение изобразите на бумаге? Поверьте, очень это нужно… для вашего же театра, для степнянцев… — И подчеркнул негромко: — Для «Покоренного «Атамана». Мы хотим поместить статью в столичной прессе, нам важно мнение молодых людей.

Соловьев открыл на середине блокнот, протянул Сычу. Женя присел к подоконнику, стал писать. Критик воодушевился в предвкушении удачи, тронул одного за рукав, второго.

— Театру нужно внимание, нужна помощь. Если в прошлом он только забавлял зрителя, представлял смешные, душещипательные истории, то театр сегодня — это политическая арена, философская школа, эстетический университет. Театр учит, воспитывает, ведет.

Кто–то несмело и неопределенно возразил:

— Это что–то новое.

— Что ж, я критик, публицист, искусствовед.

Мне и по штату положено говорить вещи новые, смелые. А вы не устали жевать старое?

— Жевать?.. Как это жевать? — возмутился кто–то.

— Я не совсем точно выразился. Я хотел сказать, порядочно надоели старые истины, газетная жвачка и вообще это бесконечное повторение одного и того же… ортодоксального, официального.

— Пожалуйста, — подошел к нему Евгений и протянул листок. Соловьев стал вслух читать мнение Сыча. И по мере того как он читал, борода его клонилась на грудь, глаза темнели и щурились. Потом, не дочитав, резким движением возвратил листок автору.

— Я вас просил серьезно, а вы… шутите, — глухо, прерывистым голосом проговорил критик.

— А это все серьезно, — возразил Сыч. — Вы же, как я понял, демократ, а тут… — Сыч высоко поднял исписанный листок, — тут мнение одного из почитателей театра, зрителя. Вот и пропечатайте в статье, доложите министру…

— Прочтите нам сами, что вы написали, — попросил Сыча парень в спортивной куртке, в брюках, усеянных блестящими шляпками, косыми разрезами карманов.

— Да читайте громче! — поддержали его несколько голосов.

— Могу, — согласился Сыч, — и стал читать:

— «Степнянскому театру нужен режиссер — художник, реалист, патриот. И ещё нашему театру, как, впрочем, и всякому другому, нужны талантливые пьесы. А пьес таких мало. Говорят, нет хороших драматургов. Но такого не может быть, чтобы земля русская талантами оскудела, — были у нас во все времена большие писатели, драматурги, есть они, конечно, и теперь, но почему их творения на сцену степнянского театра не пробиваются, непонятно. Губительно для театра такое положение. И долго ли оно будет продолжаться?

Евгений Сыч, журналист».

— Ну это ты, парень, хватил через край, — возразил кто–то.

— Он нас о театре спрашивает, а ты ему вселенскую философию развел, — поддержал другой.

— Бросьте, верно он написал! — возразил им физик в спортивной форме.

Соловьев, раздраженно взмахнув рукой, поспешил ретироваться.

Сыч вышел вслед за ним. Ему любопытно было до конца «расколоть» столичный орешек, и он решился на крайнюю меру: остановить Соловьева и навязать ему откровенный диалог.

Как только они вышли из института, он подступился вплотную к столичному критику:

— Извините, я Евгений Сыч, вы меня не узнали?

— Узнал, — замедлил шаг Соловьев.

— А–а–а… Но почему в таком случае, — продолжил Сыч, — как–то сделали вид… и вообще.

— А почему вы… сделали вид… и вообще?

Сыч развел руками. Хотел сказать что–то в свое оправдание, но раздумал. И вдруг, не подав руки, пошёл в сторону.