Роман Соловьев поужинал, принял душ, когда в коридоре часто и прерывисто зазвонил телефон.
— Рома, тебя из Степнянска! — позвала жена.
К телефону шел не торопясь, по пути машинально завязывал шелковый шнурок пижамной куртки.
— Боря, ты?.. Привет, дорогой, привет. А?.. Что там с тобой стряслось?.. Почему твой голос так дрожит?.. Ну вот, я так и думал, я знал: они непременно тебя замарают. Это очень плохо. Это ужасно, старик!.. Ты и меня подводишь. Ну ладно. Что мой племянник, Арнольд, — он заходил к тебе или нет?.. Ну вот, видишь, он к тебе заходил, а помочь тебе не сумел. Эта молодежь ничего не умеет. Молодежь в искусство полезла. Арнольд — тоже. Да, да, — он помешан на своем искусстве. Но ты, Боря, за ним поглядывай. Его заносит, как Хлестакова. Он ужасный хвастун, — да, ужасный. А?..
Соловьев теперь боялся за племянника. «Раз там нахлопали Каирову, — размышлял Роман Кириллович, — то уж Арнольд непременно погорит».
Соловьеву казалось, что и в истории с Каировым, и в возможных осложнениях с Арнольдом непременно всплывет и его имя, Романа Соловьева. И какой–нибудь фельетонист представит его дирижером, дергающим за тайные нити. И племянник из Киева всплывет, и все, все…
С тревогой в голосе он кричал в трубку:
— Придержи там оболтуса!.. Пусть не сует свою бороду во все двери. Он глуп, да, да, Арнольд дурак!..
И нахал порядочный!..
Софья Петровна тихонько раскрыла дверь кухни, прислушалась. Тревога за Арнольда передалась и ей. «Дался ему этот шалопай, — думала Софья Михайловна. — Вечно Роман наделает глупостей».
— Академик болен, — кричал в трубку Соловьев. — Второй месяц лежит… А?.. Алло, алло!.. Написать опровержение в редакцию?.. Не будет он писать. В отставку ушел, да и болен. А?.. Мне подписать?.. Хо! Я, слава богу, не академик. Моя подпись… А?.. Позвонить?.. Это можно. Конечно, из канцелярии председателя. Да, да, так и скажу: помощник председателя.
Закончив разговор, Соловьев с сердцем бросил трубку. Сделал несколько шагов по коридору, заглянул на кухню и снова прошелся по коридору.
— Ты хотел мне что–нибудь сказать?
Софья Петровна вышла из кухни. Она держала в руках стакан с кефиром.
— Я всегда говорил, что не надо взлетать высоко. Каиров взлетел слишком высоко. Я знаю, что это такое. Я ещё в детстве, когда мне было двенадцать лет, поднимался на вышку городской купальни. Снизу на тебя все смотрят, внизу галдят: прыгнет или не прыгнет?.. А что, если сорвется, вот будет потеха!.. Но это ещё не главное. Там, вверху, существует зависимость: чем выше, тем меньше места. Вот что важно. Каждый хочет примоститься поудобнее, покрепче схватиться за поручни. Кому хочется лететь с большой высоты?..
— Рома, ты говоришь загадки. Сам же тянул Каирова в Москву. Наконец, он доктор наук, известный в научных кругах человек.
— Вот–вот, известный. О!.. Он очень известный!.. — Рома развел руками, словно хотел сказать:
«Его знает весь мир». И продолжал: — Но спросите вы у меня, какой он учёный!
— Рома, ты несправедлив к Каирову. Борис Фомич наш приятель.
— Знаю, знаю — не волнуйся. Я ему сделал книгу, я его тянул в Москву. Я! Я! Я!.. И никто другой. А теперь вижу: напрасно тянул!.. Сидел бы он в своем Степнянске — и все было бы хорошо. Но нет, его потянуло в Москву. А я, как дурак, подсунул рукопись академику. Не мог же я знать, что рукопись не его — чужая, что Каиров в ней и запятой не поставил.
— Он руководитель темы, у него имя. Понимаешь, имя!
— Имя, имя!.. — замахал руками Соловьев. — Будто я не знаю, как делается имя. Хлопнули фельетоном по башке, и куда полетело имя. Теперь вот опровергай да ещё в столичной прессе хвалебную статью о нем устраивай. Добро бы человек был, а то пузырь надутый. Он даже в разговоре со мной корчит из себя гения.
— Рома, ты раздражен и говоришь глупости. Ведь Каиров нужен в Москве… он и нам с тобой нужен, тебе может понадобиться. Мало ли что может случиться с тобой завтра. Академик болен: кто придет на его место — неизвестно.
— Конечно, Соня, конечно. Но мне противно, когда человек слишком не похож на себя. В другой раз я и сам себе становлюсь противен. Но я честен, не надеваю маски и не дурачу людей. Все знают, чего хочет Соловьев и чего он стоит. Я тоже это знаю и не лезу в облака. Я помощник, и это моя профессия. Многие думают, что я неудачник и дурак. Да, да, да!.. — остановил Соловьев жену, пытавшуюся ему возразить. — Люди, подобные Каирову, высоко задирают нос. Они слишком рано начинают верить в свое превосходство над всеми другими. Получают должности, звания и тотчас забывают, какими путями они это сделали. Я тянул не одного Каирова, и все они такие. Ну ничего, пусть Рома для них неудачник. Когда им припекает одно место, они бегут к Роме. Все бегут, все!.. Каиров тоже кричит: помоги!.. Рома Соловьев неудачник, Рома Соловьев неуч. А как только припечет — Рома, помоги!
— Но он тоже… если случится нужда…
— Да, он тоже. Особенно теперь, когда он стал директором института, а моя карьера шатается. Он будет служить. Конечно, Соня, будет. И если мне дадут под зад, он протянет мне руку. Не руку, а палец. Да, протянет! Иначе зачем бы я делал для него так много?
Соня принесла кефир в спальню и поставила на тумбочку в изголовье мужа.
— Успокойся, — сказала жена, — и ложись спать.
Роман Кириллович с усилием улыбнулся, нежно похлопал жену по щеке. Потом чинно, не торопясь, лег в постель. Софья Михайловна поправила под головой мужа подушку, дернула выключатель ночного бра и тихо удалилась в комнату, где спал её Мишенька.
Утром, собираясь на службу, Соловьев не вспомнил уже о Каирове — будто и не было звонка из Степнянска. Из кабинета он тотчас же позвонил редактору степнянской газеты.
Со Степнянском соединили тут же. Редактор долго не мог понять, кто с ним говорит.
— Государственный комитет! — кричал Соловьев в трубку. — Ну да, помощник председателя. Недовольны статьей о Каирове. Как вы могли пропустить?.. Академик будет опровергать!.. Подождать?.. Можно. Только вы там построже накажите клеветников и дайте свое опровержение… А как нее! Ошельмовали крупного учёного, оскорбили…
Редактор сбивчиво, путано говорил что–то в свое оправдание. Соловьев не церемонился.
— Ладно, — сказал он. — Подождем неделю, а там пеняйте на себя. — И повесил трубку.
Сыча вызвал редактор областной газеты. Он читал гранки свежего набора. Как всегда в утренние часы, он читал статьи очередного номера. И что бы ни случилось в редакции, в Степнянске, в целом мире, он должен был читать мокрые, пахнущие типографской краской полоски. Газета, как время, ждать не может.
— Здравствуйте, Василий Григорьевич! — сказал Сыч и встал почти по–военному напротив угла стола.
Редактор кивнул Сычу, но от гранок не оторвался — дочитывал статью. Читал, а на душе у него скребли кошки. В ушах ещё стоял нагловатый сиплый голосок Соловьева. Представлялось, как этот же Соловьев звонит секретарю обкома. «Ошельмовали крупного учёного. Накажите клеветников…»
Секретарь обкома — человек новый. Ах как бы не хотел редактор, чтобы в ушах нового секретаря раздалась трель московского соловья. Неизвестно, как будет реагировать секретарь обкома на звонок из Москвы. Хуже нет, когда претензии в адрес газеты исходили из Москвы. Тогда в обкоме говорили: «Докатились наши газетчики, Москва их ошибки разбирает». А что суждение в Москве высказано человеком второстепенным, а подчас и некомпетентным, что, наконец, человек этот и вообще не имеет права делать замечания от имени Москвы, а говорит только в расчете на простаков — как в данном случае и происходило, — так до всего этого никому дела нет.
Редактор за многие годы работы в газете хорошо знает психологическое воздействие слова «Москва», а потому и не задумывается, что это за человек Соловьев, почему он звонит. Важно, что Соловьев работает в Государственном комитете, что он помощник какого–то академика и может позвонить прямо в обком.
Редактор в нетерпении подвинулся в кресле, сел на самый краешек, будто спинка кресла была испачкана чем–то липким. Исподлобья глянул на Сыча, укоризненно глянул, нехорошо и снова склонился над гранкой.
Сыч знал своего начальника: он никогда не торопился принимать решения. Не шумел, не злился, никого не распекал. Но тот, кто давно с ним работает, научился угадывать его тайные мысли. Стол у редактора большой, удобный, с двумя львами на тумбах. Львы устрашающе раскрыли пасти. Впрочем, Евгений их не боится. На львов он даже не смотрит; Евгений смотрит на редактора и ждет, когда тот поднимет глаза. Но редактор продолжает читать. И Сыч знает, что это невнимание к сотруднику ложное, преднамеренное; редактор видит Сыча, думает о нем, соображает, что ему сказать и какое решение принять. Рука с карандашом бойко бежит по строчкам, иногда задержится, зачеркнет слово или поставит на полях «птичку», а затем снова прыгает по заголовкам, линейкам, заставкам.
Редактор покачивает головой, говорит:
— Строчки перепутаны, ошибок — тьма. И куда смотрит корректура?..
Голос у него тонкий и неспокойный. Он несколько раз взглядывал на телефон — видно, хотел кому–то позвонить, но удерживался. Потом все–таки позвонил.
Говорил тихо, не глядя на Сыча, спрятав голову и телефонную трубку под абажур настольной лампы.
— Да, да, опровергают. Из Москвы звонили. Вы с Сычом меня зарежете, вы меня уложите в больницу. Как я пропустил фельетон, ума не приложу. ещё ведь подумал: Каиров — величина, а они его, как мальчишку…
«Арнольд Соловьев — цепь!» — обожгла мысль Сыча. Он не знал, как и что мог сделать столичный искусствовед в защиту Каирова, но был убежден: сработала цепь, Арнольд поднял на защиту Каирова столичных друзей. «Ну хорошо, хорошо», — до боли в пальцах сжимал кулаки Сыч. Но никаких конкретных планов борьбы с Арнольдом он, к своей бессильной досаде, не имел.
Редактор говорил тихо, будто беседовал с самим собой. Трубку он зажал между плечом и ухом, а руками протирал очки. То и дело дул на них, наставлял на окно, щурил подслеповатые глаза. От долгой сидячей работы все тело его оплыло, лицо покрылось нездоровым малиновым цветом.
— Что-о?.. Сыч писал, а ты подписывал?..
Редактор повернулся к Сычу, торжествующе смотрел на него, словно бы говоря: «Видишь, Архипыч–то отпирается. Значит, ты один во всем виноват».
Евгений чуть не застонал, заслышав такую подлость. Редактор же, продолжая смотреть на Сыча и покачивая головой, продолжал:
— Подумать только, зеленый журналист маститого писателя обманул. Ах, Архипыч, седая твоя голова. Я‑то тебе только и поверил. Думаю, Архипыч в институте работал, знает там обстановку, а ты говоришь: Сыч тебя обманул. Ай–яй–яй, час от часу не легче. Спровоцировал, говоришь?.. Да как же он тебя… Значит, и ответственность на этого зеленого петушка? Умываешь руки, Архипыч… А-а?.. Все понятно, дорогой. Ладно уж, не волнуйся, пиши себе толстые книги про Лободу, поучай молодежь, а мы тут разберемся, как–нибудь сладим… Ладно уж. Редактор положил трубку. И как раз в этот момент вошли два фотокорреспондента, положили на стол снимки. Редактор краем глаза разглядывал фотографии, тихо говорил:
— В Тмутаракань, в Тмутаракань… Там есть многотиражка, туда и несите свои картинки. ещё Елабуга есть — там тоже примут. А у нас большая газета, нам кашки–ромашки не подходят. Нет, нет — в Елабугу.
Тмутаракань и Елабуга — излюбленные словечки редактора. Может быть, ещё в молодости услышал он об этих дальних, как ему показалось, медвежьих углах. С тех пор и посылал туда всякую незрелую продукцию — дескать, там и такого нет, там все сойдет.
Фотокорреспонденты, сгребая со стола снимки, устремлялись назад, к двери. Спорить с редактором бесполезно. Раз он сказал «кашки–ромашки» и «Тмутаракань», значит, все кончено, снимки бросай в корзину.
Они выходили из кабинета, а вслед им неслось.
— Идите, идите, и никакой профсоюз вам не поможет.
Это тоже была поговорка.
Оставшись с Сычом наедине, редактор с минуту молча смотрел на корреспондента, потом заговорил:
— Нет–нет, вы когда–нибудь взорвете редакцию. Я попрошу у строителей монтажный пистолет и застрелю вас всех (очередная шуточка). Да, да, застрелю. И тебя первого.
На Сыча уставились воспаленные от долгого чтения глаза. Слипшиеся ресницы кончиками упирались в стекла.
— Ты что — заявление принес об уходе?
Сыч знал чудачества редактора, много слышал о его язвительных шутках, но тут его взорвало.
— Да, — кивнул он решительно и тут же присел к столу, размашисто начертил: «Прошу уволить… по собственному желанию».
Редактор взглянул на подвинутую ему бумагу, потрогал пером ноготь собственного пальца. Потом ещё ближе пододвинул к себе заявление. Читал он внимательно, как читают малограмотные. И наклонял голову то на одну сторону, то на другую. Потом вкрадчиво кончиками пальцев стал приближать заявление к себе:
— Эх–хе–хе… Сыч, Сыч… Летать бы тебе ночью, а днем в глухих зарослях сидеть, как тезке твоему. Ничего–то ты не видишь, не разумеешь — молодой ты и горячий. В газете таким противопоказано, наплачешься с тобой в газете. А заявленьице ты правильно написал — по собственному желанию, по–хорошему… И тебе лучше, и нам спокойнее.
— Подписывайте, Василий Григорьевич, не скоморошничайте. Ведь, наверное, устали всю жизнь шута разыгрывать.
Редактор сверкнул глазами из–под очков, быстро, нервно написал в углу листка: «Удовлетворить». И, не глядя на Сыча, двинул заявление на угол стола. Евгений с достоинством взял заявление, аккуратно свернул его, положил в карман. И уже в дверях повернулся, сказал редактору:
— Вы не волнуйтесь, Василий Григорьевич, не переживайте. За фельетон вас в тюрьму не посадят. А если что, звоните мне. Помогу.
Сыч ободряюще кивнул и вышел из кабинета.