Возвращаясь из магазина, Борис Фомич осторожно открыл замки и растворил дверь квартиры. По особенному лоску ковра, лежавшего в гостиной, заключил, что жена его, Маша, уж прошлась по комнатам с пылесосом и теперь на кухне готовит завтрак.
— Машенька, а я тебе сливок принес, — объявил Борис Фомич из прихожей. И прислушался, но ответа жены не последовало. Или она не слышала, или слышала, да не хотела отвечать, ждала, когда муж принесет покупки на кухню.
Каждая семья живет по–своему: Каиров Борис Фомич и Мария Павловна Березкина живут скучновато. Будь у них квартира поменьше, а семья побольше, они бы, может быть, жили по–иному. Но квартира у них большая — из четырех комнат: трех больших и одной маленькой, для домашней работницы. Однако домашней работницы нет: то ли сам Борис Фомич не стремится её иметь, то ли супруга его, Мария Павловна, не нуждается в помощи. Впрочем, давно — может быть, два, а может, три года назад — Каиров предложил Марии нанять работницу, но Мария Павловна равнодушно встретила предложение мужа. «Не надо. Вот Василька возьмут в детский садик, нам и не нужна будет работница», — сказала тогда Мария. И Борис Фомич ускорил хлопоты по устройству Василька в детский садик, да ещё в загородный, недельный. С тех пор супруги и живут одни в большой профессорской квартире.
Каировы живут в девятиэтажном Доме учёных, в центральном районе Степнянска. В комнатах и на кухне все сияет чистотой и порядком. Борис Фомич часто говаривает: «Нигде я так полно и так целебно не отдыхаю, как в своей собственной квартире. Вот уж не понимаю людей, которые рвутся в санаторий».
— Маша, Машенька! — входит он бодрый и счастливый на кухню. — Надеюсь, ты оценишь мой подвиг: я выстоял очередь и купил тебе сливки.
Я же знаю, как ты любишь сливки. Свежие, только из совхоза.
— Спасибо, Борис, я сейчас испеку блинчики.
— Ты молодчина, Машенька. Ради воскресенья устроим царский завтрак.
Маша приготовила тесто, а Борис Фомич продолжал начатую женой уборку квартиры. Он протирал фланелевой тряпкой полированную мебель, расставлял вазы, статуэтки и прочие предметы украшения в том единственно правильном и разумном порядке, который был подсказан его взглядом на симметрию, красоту и вкусы времени. Он был весел, даже игрив, в нем то и дело прорывалось желание запеть или на блестящем паркетном полу изобразить пируэт, но он сдерживал эти свои порывы, боясь, как бы Мария его не осмеяла.
Маша тоже оставалась в хорошем настроении. Она знала: скоро приедет из детсада Василек, его привезет шофер Бориса Фомича; привезет через час, через два, но мать, проникаясь все большим нетерпением, то и дело подходила к окну, провожала взглядом каждую черную «Волгу».
Василек любил коктейль; Маша только вчера в магазине «Для семьи, для дома» купила батарейную машинку для сбивания коктейля и теперь делала смесь из молока, мороженого, сиропа, опустила в кастрюльку лопасти смесителя и включила машинку. С удовольствием наблюдала, как пенится и вздымается воздушно–розовая масса.
Внимательный Борис Фомич не мог не заметить, как счастливо переменилась его жена после курорта. Лицо её словно бы разгладили и подрумянили, а в глазах, хранивших усталость от беспрерывных репетиций и спектаклей, засветился веселый блеск молодой жизни. Он, как только встретил её на вокзале, сказал: «Теперь я вижу, как тебе нужен был курорт!.. Ты, Машенька, словно заново на свет родилась». Она смеялась и ничего не отвечала мужу. «Пусть пребывает в счастливом заблуждении, пусть пребывает…» Маша и себе–то боялась признаться, в чем состояла причина её перерождения. Она не хотела думать о Самарине, постоянно гнала от себя мысли о нем, но воспоминания о нем беспрерывно являлись ей, и она не без страха въезжала в Степнянск. В первые дни после приезда с тайным трепетом выходила она на улицы города; ей все время казалось, что вот сейчас, сию минуту встанет перед ней Самарин, улыбнется своей невзрослой и недетской улыбкой, скажет: «Я вас ищу по всему Степнянску. Пойдемте». Мария и сейчас, стоя у газовой плиты и ожидая Василька, ловит себя на мысли, что думает–то о Самарине и что не думать о нем не может.
— Маша! Машенька!..
— Чего тебе? — отозвалась Мария из кухни.
— Кто наливал воду в пепельницу?
Борис Фомич с нетерпеливой миной пронес серебряную узорчатую пепельницу в ванну и, проходя мимо кухни, не взглянул на Марию. В глазах его остро блеснул недобрый огонек.
— Василек ещё в прошлое воскресенье делал мыльную воду, пускал пузыри, — пояснила Маша, — а я забыла её помыть.
Из ванной вышел Борис Фомич, подошел к жене, поцеловал её в щечку:
— Пустяки, Машенька, мне было странно видеть воду в пепельнице, вот я и спросил тебя. А так конечно же пустяки.
Он поставил пепельницу на середину полированного стола, отошел в одну сторону, в другую — смотрел на нее с наслаждением, прищелкивал пальцами.
Маша вынула из духовки тушеную морковь, стала резать её на мелкие, ровные квадратики. «Знает ведь, что Василек пускал пузыри, знает! — с досадой думала Мария. — А если знает, чего же спрашивать…»
Ей всякий раз больно было сознавать, что Василек рос без отца. То, чего она искала в замужестве, — а именно того, что Борис хоть в какой–то степени заменит Васильку отца, — эта её тайная надежда осталась неосуществленной. А в том, что у Василька не было отца, она винила себя — никого больше, только себя. «Ну вы повздорили, — обращалась она частенько к себе и своему бывшему мужу, — вы разошлись, разъехались, но он–то, он–то при чем — это крохотное, невинное создание!»
Думы о судьбе Василька являлись сами собой, и она не могла с ними сладить. Ей было ещё хуже, ещё больнее, если кто–то чужой, грубый коснется раны, разворошит давнюю неизбывную боль. Приготовив завтрак. Маша позвала мужа:
— Ты, Борис, кушай, я пойду отдохну. Нездоровится что–то.
Она пошла в свою комнату, прилегла на софу. Читала записки французского врача Аллена Бомбара «За бортом по своей воле». Вот уже два года Манечка, как иногда зовет свою жену профессор, читает только письма, записки, мемуары.
Без удовольствия и наспех завтракал Борис Фомич. Не знал, наверное, но сердцем чувствовал причину нерасположения жены. «Ну пошёл бы в ванную да помыл эту проклятую пепельницу, — сетовал на себя в сердцах, — нет же, дернуло за язык».
Решил как–то затушевать свою неловкую выходку. Вошел в комнату жены. Мария лежала у окна, накрывшись клетчатым темно–красным пледом. Маша любит бордовый цвет. У нее много бордовых косынок, шарфов, свитеров. Во что бы она ни оделась, самая заметная деталь туалета непременно бордовая. Если наденет черный плащ, шапочка будет темно–красной. Поверх голубого свитера набросит шарф, похожий на пламя. Бордовый цвет зажигает искры в её веселых, темных, с чуть заметной синевой глазах.
Комната обставлена по её вкусу. Журнальный столик расписан хохломскими мастерами: по черному полю пламенеют листья диковинных растений. На столике — телефон, фарфоровая пепельница. На ней гаванская сигара «Ромео и Джульетта».
Маша не курит, но любит аромат сигар — тонкий, едва уловимый, он несет запах неведомой земли, дыхание морей и океанов.
Борис Фомич тоже не курит и тоже любит запах сигар. Вот он подсел к Маше и, как бы невзначай, положил на женино плечо руку. Маша нетерпеливо повела плечом, но руку мужа не убрала. Так они сидели молча, думая каждый о своем. Каирову пришли мысли о возрасте, о том, что у них с Машей большая разница в годах и что это–то, очевидно, и является причиной все большего отчуждения Маши. Сидячий образ жизни, беспокойства по работе быстро старили Каирова: раздавалась вширь и вглубь его лысина, прибавлялось на лице морщин, да и в ногах убывала пружинная твердость; Маша же с каждым годом хорошела. Даже исчезнувший с лица румянец не сделал её старше: наоборот, лицо её как бы засветилось матовым, но ровным светом. Таким Каиров увидел её лицо в институте, во время своей лекции — длинной и скучной по теме. Студентка Березкина, порвавшая с театром, сидела в заднем ряду и равнодушно смотрела на известного учёного. Каирову тогда шел тридцать восьмой год. Будучи холостым, он как увидел её, так и решил: это и есть его судьба. Окольными путями, в мимолетных беседах он узнавал подробности её жизни. Модно, со вкусом одевался, подыскивал для лекций яркие примеры, иллюстрации, тонко давал понять, что в его лице студенты имеют дело не только с преподавателем, но и большим ученым–изобретателем, — человеком, имеющим в техническом мире имя.
Словно бы ненароком заглядывал на студенческие вечера, пикники. Однажды — будто бы случайно — оказывался возле Маши в момент, когда она шла домой. Два–три раза проводил её до подъезда. Потом пригласил в театр — тоже «случайно», затем тоже по какой–то случайности очутились они возле дома Каирова. Он пригласил её на огонек. Маша, точно птичка, поклевывая зернышки, незаметно вошла в клетку. Дверца захлопнулась, и для нее началась новая жизнь.
— Знаешь ли, какую штуку привез из Франции Леон?
Маша смотрела на мужа, но в её взгляде не было ни теплоты, ни любопытства.
— Прелестную штуку привез Леон из Франции! Экслибрис!.. Слышишь!..
Маша кивнула.
— Чего же ты молчишь? Ведь это же здорово!..
— Что здорово?
— Знак. Книжный, фамильный… Выберем по твоему вкусу, какой пожелаешь.
Мария Павловна вновь принялась за чтение. Несколько минут Каиров сидел неподвижно; он был обижен, обескуражен её холодностью и уже намеревался сказать что–то резкое, но тут же взял себя в руки. Он не хотел ухудшать её настроение. По опыту знал, чем кончается его малейший протест: Маша тотчас замкнется в себе, и тогда уже ничто её не заставит говорить.
«Нет, — думал он, — я не стану портить воскресенье. Хандра её пройдет, и вечером мы пойдем гулять с ней по проспекту».
Каиров — человек чувствительный. Его легко можно уязвить, обидеть. И если бы Борис Фомич не обладал ценным даром скрывать свои чувства, он бы то и дело надувал под жесткой щетиной толстые малиновые губы. К счастью, Борис Фомич владеет собой в совершенстве. Даже его собственная супруга не уловит движения его чувств, не узнает, как отнесся он к тому факту или другому, не поймет улыбки, жеста, позы. Умение владеть собой — признак глубокого ума, дар возраста. Борис Фомич не только умеет скрывать свои чувства, но и выработал привычку анализировать свои поступки. Положим, кто–нибудь выкажет ему неучтивость или проявит неискренность, недоброжелательность, Борис Фомич не возмутится, как случалось с ним когда–то, а спокойно подумает над свершившимся. Спросит себя: «Будет ли хорошо, если я скажу человеку то, что я думаю о его поступке?.. Кому от этого будет хорошо, а кому плохо?..» Цепь подобных размышлений каждый раз приводит его к мысли, что кому–кому, а ему–то от искренних и резких излияний ничего хорошего ждать не приходится. И решает Борис Фомич молчать или делать вид, что никакой глупости или дерзости он не заметил, что, следовательно, его отношения с обидчиком остаются прежними.
Было время, когда Каиров делил людей на важных и не важных, на нужных ему и не нужных — на тех, которыми надо дорожить, и тех, которых можно не замечать. Теперь он дорожит мнением каждого человека.
«Все так, все так, — думал Каиров, поднимаясь с софы и направляясь к окну. — Однако, что с моей Манечкой? Она с каждым днем становится все скрытнее, жестче — все более чуждой и даже враждебной?..»
Сердцем Каиров понимал, что дело тут не только в одном Васильке. В конце концов, она бы могла сказать что–то, защитить сына и притом не обидеть его, мужа. Но Маша, особенно после возвращения с курорта, как бы стала забывать о его, Бориса Фомича, существовании, она все больше отключается от него, отдаляется.
Эти открытия тревожили Бориса Фомича, наводили его на печальные размышления.
— Можно отворить окно? — спросил он жену.
— Да, отвори.
Маша натянула себе на ноги плед из тонкой шерсти, свернулась в клубочек. Она продолжала читать. Борис Фомич с тайной тревогой смотрел на красиво прибранную Машину голову. Луч солнца, просеянный тонкой вязью гардины, расцвечивал светлые с золотистым оттенком волосы жены, придавал им воздушность, трепетно–легкую живость. Ни один парикмахер не делал ей такой красивой прически, как она делала сама — небрежно, без труда, без единой приколки.
Из окна квартиры Борис Фомич оглядел местные «Черемушки». Они начинались за вокзалом — там новые и старые здания взбегали на гору, тянулись, как цыплята к наседке, к молочно–белому красавцу Институту металла. Новый район подступил к берегу пруда. Большие дома встали стеной и разделили город на старый, ветхо–серый, и молодой — торжественно–светлый. Дом Каировых возвышался над районом старого города. Это был один за тех многоэтажных красивых домов, которые были украшением Степнянска.
Борис Фомич с напускной веселостью сказал:
— Пойдем, Маша, в магазин.
— Зачем?
— Купим новое бра в коридор. Плафончик на кухню.
— Делать тебе нечего.
— Но ты же сама хотела. И верно — нехорошо: бордовые обои на стенах, а бра синего цвета.
— Хотела, а теперь не хочу. И вообще, Борис Фомич, я ничего–ничего не хочу. Хандра на меня напала, ты уж извини меня, не обижайся.
Борис Фомич снова подсел к жене, сердечно проговорил:
— Ну вот, ты опять меня называешь: Борис Фомич. Как называла студенткой в институте. Помнится, давно уж ты меня так не называла. Что с тобой, Машенька? Ты бы хоть открыла мне свою тревогу. Твоя озабоченность мучает меня. Я не могу спокойно работать. Не отдыхаю дома. Да и ты живешь в постоянной тревоге. Я же вижу…
Борис Фомич прижался губами к Машиной щеке.
Она не отстранилась, не шевельнулась, а лишь проговорила:
— Сбрил бы свои противные усы.
— Усы? Тебе не нравятся мои усы? Помнится, когда я отпускал их, ты не возражала. Но если ты находишь… я… пожалуйста. Я готов сейчас же…
Каиров подошел к стоявшему в углу комнаты высокому дорогому трельяжу, потянул шею, точно хотел коснуться губами стекла. Потом энергично шевельнул усами, как это делают тараканы, исследуя пищу. Жесткие коричневые волосинки ощетинились, словно пики. Теперь Борис Фомич и сам видел, что усы некрасивые, грубы, они полнят и без того полное, мясистое его лицо, оттеняют ярче желтизну глаз, высекая в них холодные, злые искры. «Если они мне кажутся такими некрасивыми, — с нетерпеливой досадой подумал Борис Фомич, — то как же она до сих пор выносила?» И он, не поворачивая к Маше лица, не взглядывая на нее, как–то юзом, правым плечом двинулся к двери и при этом как–то покорно, жалостливо ссутулился, втянул внутрь покатых, по–женски округлых плеч шею и вышел из комнаты. Пересекая коридор и входя в открытую дверь ванной комнаты, он машинальным движением руки погладил свою лысину и при этом, кажется, ещё больше ссутулился, ещё глубже втянул шею.
В ванной комнате, размешивая мыльный порошок перед зеркалом, Каиров снова пошевелил усами, и снова они показались ему грубыми, неэстетичными. Он быстро намылил их, решительно сбрил. Помыл лицо горячей водой. Щеки от горячего компресса раскраснелись, глаза торжествующе засветились. Он повернул лицо влево, вправо и, к радости своей, увидел, что помолодел лет на десять. Открытие это его обрадовало, и он, торжествующий, снова вышел к жене.
Самарин переводился из цеха в институт.
В последний раз придя в бригаду, он стал разбирать свой ящик. Время от времени поднимал над головой инструмент, говорил:
— Братцы, кому нужны пассатижи?.. Тебе, Федя? Бери. У кого нет микрометра?.. Возьми, Саня, на память о бригадире. А что бы тебе, Петро, подарить?.. — И сам подносил товарищу инструмент.
Это были ребята, с которыми Андрей собрал, смонтировал не один десяток малых и больших электронно–вычислительных машин. А с Петром Бритько и Сашей Кантышевым он объездил многие страны, где осматривал, принимал, а затем транспортировал оборудование, купленное у капиталистов, устанавливал его на отечественных заводах, в институтах, академических центрах. Эти ребята, не хуже иных инженеров, могли судить об электронной технике в разных странах, о степени добросовестности фирм и компаний, о талантливости инженеров, создающих электронную технику. Они и сами были конструкторами и изобретателями; каждый из них творит, доделывает «на ходу», не оформляя патентов, не требуя вознаграждений. Самарин с друзьями стояли возле стола, на котором были разложены части, узлы, детали портативной электронно–вычислительной машины, над которой бригада в свободные от своих основных занятий часы работала вот уж много месяцев. Большая мечта Самарина — машина, призванная, по его замыслу, поступить на вооружение каждого диспетчера шахты. Она так и называлась: СД‑1 — «Советчик диспетчера».
— Как же доводить её будем? — не поднимая на Самарина глаз, буркнул Кантышев.
— Да что ты в самом деле, — толкнул его в плечо Петр Бритько, невысокий, крепкий паренек с живыми черными глазами, — причитаешь, словно на похоронах. Бригадир как работал у нас в цехе, так и будет работать. Ему только ранг служебный повышают. — И, обращаясь к Самарину: — Так я понимаю дело, Андрей?..
— А куда ж я от машины? — согласился Самарин. — С вами её делал, с вами буду и заканчивать.
Кантышев взглянул на Андрея: в его зеленоватых, несколько округлых глазах влажным блеском засветилась радость.
В цех вошел директор института Шатилов. С минуту постоял у двери, оглядел участки и, увидев Самарина, направился к нему.
— Поздравляю, — протянул он руку Андрею. — Полагаю, наука в вашем лице приобретает полезного мужа. — Шатилов коснулся толстым несгибающимся пальцем разложенного на столе проводника. — Слышал я, физики столичные вашим диспетчером заинтересовались. Что ж их тут, извините за невежество, может привлекать?..
— Оптимализм схемы, — важно сказал Кантышев.
Самарин неодобрительно взглянул на друга: мол, дуришь, Санька. Пояснил директору:
— Простота и надежность им по душе пришлись, Николай Васильевич.
Шатилов гладил серебристый бок ящика.
— Простота, говоришь? Одной–то простоты им, наверное, мало. Она, твоя машинка, как мне доложили, и памятливая будет, и проворная. Ну–ну, дай–то бог.
Он сказал стоявшему тут же начальнику цеха:
— Материалы–то где берут?
— Покупают, Николай Васильевич, на свои деньги. Вот только пластинки титановые я выдал им из рационализаторских фондов.
— Ну, ну. Теперь ставьте на все виды довольствия. Самарин — сотрудник института, машину его в план включим, так что не скупитесь. Институт у нас богатый, для полезного дела жалеть ничего не станем.
В этот же день, вечером уже, состоялось заседание учёного совета. На нем выступил директор института. Сказал, что побывал в экспериментальном цехе, познакомился с Самариным и его машиной.
Шатилов, как всегда, говорил туманно, ядовито, со значением. От общих институтских проблем он переключился вдруг на Самарина:
— Доложу вам, характер же у этого парня: и не видно человека, и не слышно, а, поди ты, какие чудеса выделывает. Пока мы в своих лабораториях решаем эпохальные проблемы… — Шатилов обвел взглядом начальников лабораторий, — да, так я и говорю: пока мы технический прогресс на угле подвигаем, он потихоньку–полегоньку приборчик для горняков изобрел. Вроде бы и невелик приборчик, а от заказов на него не отобьешься. Патентик на него только–только оформили, а уже из Польши пишут, французы просят, англичане тоже хотят иметь приборчик. Вот вам и Самарин. А что его приборчик Борис Фомич на доработку истребовал — тоже верно. Сделать так уж сделать. По всей форме. И ничего, что на него уже патент есть. Не беда. Если мы приборчик улучшим, нас за это по голове не ударят. Нас за другое ударить могут — за то, что приборчику внимание не окажем… Да… Так я и говорю: вот он, простой–то рабочий человек, какие чудеса производит. Помнится, в детстве далеком бабушка мне об одном умельце рассказывала. Будто сделал наш односельчанин баню переносную и в записке волостному начальнику написал: «Баню, как шапку, можно взять в охапку». Никак я понять не мог: как это баню, что стояла у нас в огороде, можно взять в охапку. Ан, можно, значит. Вот хоть бы и Самарин… Мы считали, нельзя сразу, в один миг утечку тока обнаружить, а он себе решил: можно! И приборчик такой соорудил. А теперь вот электронную машину в помощь диспетчеру делает. И сделает. Нет, нет — вы пойдите в цех и посмотрите, какие чудеса творит этот слесарь!.. — Тут из зала подсказали: «Он не слесарь, а бригадир электроников!» — Вот–вот — бригадир, — подхватил директор. — Не кандидат наук, не доктор, не даже научный сотрудник, а бригадир. Так сказать, из категории рабочих, представитель рабочего класса. А насчет званий — никаких. Не дано. Не получено. Тут он, видимо, не мастак — насчет званий, значит. Не из тех… умелых… которые быстро остепеняются. А вот по части приборчика там или машинки какой — парень преуспел. Бывают, знаете, однобокие такие люди: в одном смел, а в другом — в галошу сел. Вот и Самарин наш. Из таких он, значит.
Шатилов набросил на себя маску добродушного мужичка и, войдя в свою излюбленную роль, голос даже как–то ловко подстроил под селянина. И метал он этим голоском свои ядовитые стрелы. И каждый думал: не в меня ли мечет стрелы эти директор?
— Он, Самарин, не только важный приборчик изобрел, но и сумел внедрить его на шахтах. Без чьей–либо помощи. А ведь Самарин не в тресте столовых работает, он наш человек, институтский. Выходит, и приборчик сделан не на кондитерской фабрике, а у нас, в институте. Он, этот бригадир, и целую электронно–вычислительную машину сделает! А мы будем эпохальные темы разрабатывать — дополнять, уточнять да планировать. А то ещё в Москву план повезем, согласуем, утрясем, заручимся мнением. Как же иначе? Важные дела нельзя делать иначе. А он, Самарин, без согласований работает. Так работает, что институт для него и не существует.
Каиров повернул к директору голову; не глядя на Шатилова, сказал:
— Николай Васильевич! Самарин — научный сотрудник. Вы же сами приказ подписали.
— Вот и ладно, — закивал головой директор. — Сотрудник — это хорошо. Значит, институт и он, Самарин, — одно целое. Тут уже ничего не скажешь. Тут уже порядок. Скоро наступит полоса отчетов — неприятная полоса. Тут вам и комиссии нагрянут, все будут изучать, записывать, а потом доклады настрочат. Ну да ничего, обойдемся: бог не выдаст, свинья не съест. Мы теперь не то, что прежде, — голенькими их встречали, у нас теперь есть кое–что показать и даже похвастаться можем. Мы недавно с вами помпочку сделали… Где там Николай Николаевич Кандыба?.. Ах, вон там он, в уголке сидит, — спасибо вам, Николай Николаевич, за помпу, это по вашему планчику мы её смастерили. И лаборатории управления кровлей спасибо. Она тоже кое–что к отчету приготовила. А теперь вот и самаринские машинки прописку в институте получат. Что бы там ни судачили злые языки в адрес института, а жизнь наша становится веселее.
Шатилов, погасив свой голос, склонился над папкой, сделал вид, что с этим все ясно, а что есть другие дела, не менее важные, но только он, не знает, за какое из них следует приниматься. И начальники лабораторий, и заместители директора сидели опустив головы. Все они испытывали состояние школьников, которых отчитал учитель, отчитал несправедливо, но жаловаться некому и сделать ничего в свое оправдание нельзя. Каиров, сидевший в кресле возле стола директора, беспокойно оглядывался. Он, как опытный боксер, терпеливо сносил удары противника, выжидал. Его утешала мысль: Самарин будет с ним, в его лаборатории. Время ещё покажет, способна ли лаборатория шахтной автоматики решать «эпохальные проблемы».