Покоренный "атаман"

Дроздов Иван Владимирович

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

1

На берегу моря, на валуне, стояла женщина с мальчиком. Зеленая волна, разбегаясь по гальке, беззлобно ворчала под камнем.

— Как вы думаете, мать она ему или не мать?

Андрей Самарин не видел человека, снедаемого любопытством, но, как и другие, обратил внимание на женщину с мальчиком. Она была стройна, изящна; казалось, вот–вот сойдет с валуна и направится по волнам к белому, как чайка, кораблю, плывущему по дальнему траверсу.

«Где–то я ее видел?» — подумал Андрей.

— Мамочка! Я хочу поплавать, — канючил мальчик.

— Нет, Василек, вода еще не нагрелась.

— Слышь, братцы, она ему мать. Чтоб мне провалиться!

Самарин и на этот раз не обернулся на говорившего. Силился вспомнить, где он ее видел, и не мог.

— Это невероятно! — продолжал судачить все тот же любопытный. — Совсем молодая, а посмотри, какой сын. Впрочем, это она выглядит так молодо: на самом деле ей, наверное, не так уж мало лет.

Женщина с мальчиком, словно спугнутая болтовней, сошла с валуна. Балансируя одной рукой и поддерживая другой сына, направилась по берегу в сторону санатория. Андрей украдкой поглядывал ей вслед, пока она не затерялась среди купающихся.

Андрей был на пляже не один: рядом с ним лежал его друг Костя Пивень. Костя лежал на спине, прикрыв лицо книгой.

— М–да–а… Здорово, — тянет Костя, продолжая давно прерванный разговор. — Был слесарем, стал научным сотрудником. Если и дальше будешь подвигаться такими темпами, этак скоро станешь академиком.

Самарин молчал. Женщина с мальчиком не выходила из головы. Не мог припомнить, где ее видел. Но что он видел ее, так это несомненно.

— Я полагаю, — продолжал Костя, — ты теперь не будешь тянуть с защитой диплома. Неудобно как–то. Научный сотрудник, а без высшего образования.

«Научный сотрудник!»

Да, это верно. Андрей Самарин — научный сотрудник Степнянского горного научно–исследовательского института. Теперь он станет заниматься только своей машиной. Не как прежде — урывками, вечерами, а с утра до вечера, у всех на виду; и материалы у него будут институтские, казенные: ведь машину включают в план. Ему перед отъездом в отпуск начальник лаборатории шахтной автоматики так и сказал: «Ваше дело отныне становится государственным. Угольным трестам и шахтам нужна малогабаритная электронно–вычислительная машина. Госплан отпустил деньги…»

«Костя прав. Диплом надо защищать. И поскорей.»

Первые два года Андрей учился на стационарном отделении, но, когда отец вышел на пенсию, в семье появились затруднения: он должен был пойти на завод. Перешел на вечернее отделение. Работал в бригаде сборщиков электронно–вычислительных машин. Потом с группой инженеров его послали за границу. В разных странах принимал машины, закупленные Советским Союзом. Ездил за границу много раз. Побывал едва ли не на всех отечественных заводах по производству электронно–вычислительных машин. Все меньше времени оставалось у него для учебы в институте. Зато все больше узнавал он схем больших и малых машин; постепенно, незаметно для себя, Андрей стал специалистом–электроником. Сделал для шахт свой оригинальный прибор АКУ, а теперь вот уже два года конструировал малогабаритную электронную машину СД‑1 — советчик диспетчера для шахт и угольных трестов…

— Читал я про знаменитого кораблестроителя на царских верфях, — развивал свои мысли Пивень. — Так тот, говорят, и совсем нигде не учился, а всеми инженерными делами заведовал. Вначале нарисует остов корабля, проставит размеры, а потом вызывает инженера–расчетчика. Ты, говорит, рассчитай–ка мне такое–то судно. И потом, получив расчеты, примеривал к своему рисунку. Если сходятся, значит, правильно рассчитал инженер.

Пивень беззвучно смеется. Его худое тело подрагивает.

— А может, он был ловким мистификатором?

Костя поднялся, выбрал поудобнее камень, сел на него. Снял очки, тщательно протер стекла концом мохнатого полотенца. Подслеповато щурясь, косил глаза в сторону Андрея, который лежал рядом и думал о своем.

Костя всегда так: скажет и тут же себе возразит, словно спорит сам с собой. Любой довод подвергнуть сомнению — его правило. Отрицанием собственных доводов он как бы подхлестывает мысль, заставляет ее искать верное решение.

Пивень — москвич, кандидат физико–математических наук. В столичном институте он руководит группой. С Андреем Самариным его связала схема малогабаритной вычислительной машины СД‑1. Много лет Пивень искал электронную схему, пригодную для его опытов. Наконец в Донбассе, в горном институте, нашел. Создателем ее оказался сутуловатый парень с льняными непокорными волосами, с синими глазами, в которых прячется полудетская смешинка. С тех пор они, как иголка с ниткой: то Пивень месяцами живет в Донбассе, то шахтерский электроник катит в Московский институт. А теперь вот подгадали к августу отпуск да махнули вдвоем на юг.

— Кость, ты не обратил внимание на женщину с мальчиком? Она была здесь — вон на том валуне.

— Нет, не заметил. А что? — Да так. Она мне показалась знакомой.

2

После обеда Пивень шел на балкон работать: тут на плетеном деревянном столике еще с вечера были разложены книги, чертежи, логарифмическая линейка.

Его друг из Донбасса Андрей Самарин направлялся к морю. На парадных лестницах, подступающих к главному входу санатория, он каждый раз появлялся веселый, сияющий — словно все тут были его друзья и ждали его прихода. Просторного покроя рубаха скрывала худобу его тела, но обнажала сильные загорелые руки. Литая шея, широкие плечи подчеркивали спортивную выправку.

Как и его друг Костя, Андрей намеревался в санатории работать, привез много книг, но охоты заниматься не было. Москвич поражал Андрея силой воли: каждый день он неизменно вставал в четыре часа утра. Шел на море, делал физзарядку, купался. Затем читал.

После обеда на берегу было жарко, Костя опять уединялся на балконе.

Андрей не имел такого жесткого распорядка да и не пытался его завести; он читал тогда, когда читалось, и отбрасывал книгу, если пропадала к ней охота.

— Костя! Пойдем к морю!

Пивень посмотрел на друга укоризненно:

— Бездельник ты!

Андрей махнул рукой, направляясь к выходу. На лестничной площадке было много отдыхающих, преимущественно женщин. Самарин неловко поклонился в одну сторону, потом в другую, что–то проговорил смущенно и, не задерживаясь, направился в сад: оттуда открывался вид на море. Завернул сюда с тайной мыслью встретить женинщу с мальчиком. Вчера вечером он здесь ее видел — мимолетно, в толпе отдыхающих.

Андрею повезло: в саду возле фонтанчика он увидел мальчика. Подошел к нему:

— Здорово, приятель! Как ты загорел! Ты, наверное, давно тут?

— И вовсе недавно. Мы с мамой в понедельник приехали.

— О, да нам с тобой целый месяц жить вместе. Скучновато тут.

— Мне с мамой хорошо.

— А ты не хочешь поиграть в кораблики? — предложил Андрей.

— В настоящие?

— Ну, не совсем настоящие, однако и парус будет, и руль.

— А кто нам даст такой кораблик? — Сами сделаем. Вот видишь — газета. Из нее смастерим. Хочешь?

В этот момент к нему подошла мать.

Кивнув Самарину, наклонилась над малышом:

— У тебя новый друг, Василек?

— Да, мы будем играть в кораблики. Дядя умеет делать настоящие кораблики.

— Нет, нет, мы пойдем на пляж. Скажи дяде «До свидания».

— Я хочу играть в кораблики, — запротивился Василек.

— Позвольте мальчику поиграть. Я действительно умею делать кораблики, — вступился Андрей.

С минуту женщина колебалась. Потом сжалилась. Обращаясь к сыну, проговорила:

— А куда ты меня денешь? Ты меня возьмешь на кораблик?

Василек вопросительно посмотрел на Андрея, тог согласно кивнул головой.

Втроем они пошли к морю.

Андрей мастерит кораблики, а сам украдкой бросает на соседку взгляд. Черты лица ее правильны, в них заметна классическая строгость — не та, которую за образец почитали древние греки, а строгость русская, с оттенком румяной полноты и лучезарной северной свежести.

Самарин чувствовал себя неловко. За все это время, пока он шел по саду, спускался к морю, делал из газеты кораблики, он не познакомился с женщиной. А надо бы. Но как преодолеть робость?

— Да, вы славно умеете мастерить, — сказала женщина, глядя на руки Андрея: они ловко сгибали бумагу в нужных местах, разглаживали борта очередных «боевых» судов флотилии. — Вы, наверное, техник или инженер?

— Угадали. То есть не совсем, конечно, но работаю, как говорят, по механической части. А вы чем занимаетесь?.. Голос у вас музыкальный. Такой у певиц бывает… Извините за нескромность, но мы уже битый час, как рядом, а незнакомы. Как–то нехорошо, неловко…

Хотел сказать: «Я где–то вас видел», но тут же раздумал, посчитал такой ход избитым, банальным. А что он действительно ее видел — он убеждался все более и втайне бранил свою забывчивость.

— Меня зовут Мария. — Она улыбнулась. — За певицу меня приняли?.. Ну, положим, певицей я не была, но к искусству отношение имею.

Самарин сделал горку из камней и стал бросать в нее голыши. Он теперь боялся показаться в глазах Марии неучем и думал, о чем бы завести разговор. Он почему–то решил, что Мария художница, или скульптор, или, по крайней мере, архитектор.

— Вам не приходилось заезжать в Степнянск? — спросил он с тайной надеждой, что Мария бывала в его городе.

Мария засмеялась: — А я живу там.

Андрей резко повернулся к ней и с минуту стоял с зажатым в руке голышом. Она степнянская!.. Значит, он действительно ее видел. Может быть, на улице или в театре, а может, в институте?.. Вот здорово, если и она работает в институте. Но тут же он вспомнил: «…певицей я не была, но к искусству отношение имею».

— Странно, что я вас не встретил в Степнянске. Я бы вас приметил.

— Это почему же? Я чем–нибудь выделяюсь?..

Она задавала вопросы, на которые не нужно было отвечать. Андрей и не пытался этого делать.

Василек извлек из воды «флагманский крейсер», подошел к Самарину.

— Дяденька, а почему нет пушки?

Андрей посадил мальчика на колени, провел ладонью по белым кудряшкам.

— Где твоя панамка? — спросила мать.

Андрей кивнул на белую шляпку, лежащую между камней: — Какой же ты капитан без головного убора? Ну!..

Мальчик стремглав побежал за панамкой. А когда вернулся, по бокам крейсера уже торчали стволы четырех пушек. Андрей сделал их из лежавшего у его ног тоненького прутика.

— Орудия дальнего боя, — пояснил Васильку.

— Атомные? — спросил малыш.

— Пока нет. Завтра сделаем атомные.

— А подводную лодку сделаем?

— Будет у нас целый подводный флот.

Мальчик, сияя от счастья, побежал к воде.

Самарин бросал камешки в пирамиду голышей; ждал, когда Мария заговорит с ним, но Мария молчала. И тогда он первым пустился в рассуждения:

— Иные говорят: нет ничего однообразнее моря. Мне кажется, наоборот — море никогда не бывает одинаковым: утром оно зеленое, днем — серебристое, вечером… Как вы думаете, каким бывает море вечером?..

— Если светит солнце — изумрудным. В пасмурный день черным или почти черным. Но разве только море всегда переменчиво?.. В природе и вообще–то нет ничего постоянного.

— Как, впрочем, наверное, и в искусстве? — сказал Андрей в надежде, что Мария заговорит об искусстве и тем самым начнет рассказ о себе.

— Вы, конечно, видели в Степнянске цветное панно «Весна победы»? — спросила Мария.

— Я почти каждый день хожу мимо него на работу. Помню каждую царапинку на нем.

— Так вот, в детстве, когда я была еще школьницей, мы помогали художникам выкладывать панно из цветного камня. Представьте, это была очень трудная работа. Художникам не давали машин, и они на тачках привозили камень из–за города. Уставали так, что не могли лазить по лестницам. Приходилось нам таскать наверх камни. Я выкладывала из черной керамической плитки сапоги. А вы знаете, как много там сапог — и у солдат, и у генералов, и у рабочих. Все почему–то в сапогах. И, разумеется, в разных. Помню, как один молодой и высокий, вроде вас, художник мне говорит: «В искусстве, как и в природе, ничто не должно повторяться. Сапоги тоже должны быть разными. И уж, конечно, сапог Генералиссимуса не должен быть похожим на сапог солдата!»

— Что–то не приметил я там разницы.

— Ой, не говорите! Значит, невнимательны, не пригляделись. Для его сапог и плитки подбирали другие, и конфигурация у них фасонная.

— Наверное, то были художники от слова «худо». Они создавали фотографию, а не произведение искусства.

Самарин решил, что напал на верную мысль, больше того — на оригинальную. Он готов был развивать ее и дальше.

— Художники прошлого, — продолжал Самарин, — копировали природу: с точностью изображали лес, облака, реки. Свой метод они называли реализмом. Видение мира таким, каков он есть, умение запомнить, запечатлеть, то есть перенести уголок природы на полотно признавали за высшую способность творца.

Проговорив длинную тираду, Андрей поймал себя на том, что рассуждает книжно, выспренно, следовательно, неинтересно. Боялся встретить насмешливый, осуждающий взгляд Марии и потому тут же решил внести в беседу полушутливый тон.

— Теперь изобретен фотоаппарат. За долю секунды простейший механизм изобразит вам любой девятый вал или вид на Волгу с высокого берега. Зачем же запоминать и копировать? По–моему, задача художника состоит в другом.

— Запоминать и копировать? — спросила Мария серьезно. — Разве реализм когда–нибудь ставил перед собой такие задачи?

Самарин осекся. Понял: говорит не то. И украдкой взглянул на Марию. Она сидела на камне, наблюдала за Васильком. Белая шляпа с голубой лентой защищала голову от солнца. Прямой нос, строгий овал подбородка и спокойные глаза. В них нет ни желания продолжать спор, ни интереса к собеседнику. В серо–зеленой «изумрудной» глубине гуляет холодок недоступности.

«Запоминать и копировать?» — слышится ее удивленный, почти насмешливый голос. «Дернуло же меня за язык!.. Что я понимаю в искусстве? Ни знаний, ни серьезных понятий. Мария — подготовленный человек, а я говорю банальные вещи. Разболтался, как школьник».

Однако отступать было некуда. Андрей поубавил ход, но решил все–таки продвигаться дальше.

— Скажите, Маша, а как вы понимаете реализм? Андрей впервые назвал свою собеседницу по имени и оттого смутился еще больше. Она посмотрела на него пристально, так, будто хотела получше разглядеть своего ученика и решить, стоит ли ему объяснять урок. Поймет ли?..

— Реалист создает образы, — сказала она, — для него предмет искусства — человек, но не тот, который идет вон там, рядом с Васильком, а человек–тип, человек–характер. Кстати сказать, в этом и вообще–то состоит задача искусства.

Самарин чувствовал себя в положении охотника, у которого в самый ответственный момент отказало ружье. Собравшись с духом, он снова пустился в пространные рассуждения. Говорил сложно и непонятно. Чем больше он углублялся в мало знакомый для него предмет, тем откровеннее ударялся в книжность, манерность и какую–то ужасную неестественность. Маша же своим молчанием и редкими взглядами, в которых Андрей видел сочувствие и снисхождение, окончательно повергла его в замешательство, но он не мог вот так сразу, в один момент прекратить начатый разговор.

— Поймите вы, живописцы и писатели, артисты и музыканты, — вновь заговорил он, — поймите людей атомного века. Нас теперь не восхищают картины видимой природы, человек не нужен нам в своей натуральной форме — совершеннее Аполлона вы ничего нам не представите. Да и не надо представлять: дайте пищу для ума современного — не того ума, который оперировал таблицей умножения и знал две–три сотни слов, а интеллекта, устремленного в мир невидимых величин. Подвергните анализу свой предмет: человека и природу, покажите нам невидимое в человеке, откройте тайны, которых мы не знаем.

— Все так, но я никак не возьму в толк: при чем тут реализм? Ведь именно к «анализу», к «невидимому в человеке» и стремится художник–реалист.

Маша пристально и с чуть заметным кокетством взглянула на Андрея. Теперь она надела очки. Под темными стеклами не видно было ее глаз, но Андрей почувствовал: Мария смеялась над ним. Впрочем, тут же она подтвердила его невеселую догадку:

— Может быть, ко всему сказанному вы добавите: «Не каждый поймет нас, но каждый попытается понять. И в этой попытке подвинет свой ум на высшую ступень».

Мария привела излюбленную фразу защитников абстракционистов. Но разве он хотел принять их точку зрения? Он был обезоружен окончательно и не видел теперь выхода из нелегкого положения. Хотел одного: побыстрее кончить неравную дуэль.

— Как хотите, а мне нравятся смельчаки в искусстве.

— Смельчаки мне тоже по душе. И те, кто стремится к абстракциям, символам.

Чем дальше подвигается ум человека, тем богаче мир образов в искусстве, глубже, ярче аллегории. Достаточно штриха, намека — и ум уж рисует картину, перед мысленным взором готово полотно, частицы сливаются в целое. Все так. Но в природе существует и другой закон: всякое явление порождает антиявление. Едва искусство, нащупав дорогу, вышло на нее, как тотчас появились попутчики. Они кричат: абстракции и только абстракции!.. Взмах ослиного хвоста — картина!.. Консервная банка на полотне — шедевр изобразительного искусства!.. Вот что опасно и может погубить искусство. А между тем попутчики тоже не прочь позлословить насчет копиизма и натурализма.

Маша замолчала. Молчал и Андрей. И чтобы как–то сгладить неловкость наступившей тишины, Мария сказала:

— А вы, я вижу, увлекаетесь модным искусством? Впрочем, я не любопытна, не открывайте мне своих увлечений.

Она встала, стряхнула песок, направилась к воде. Андрей тоже поднялся. Спор оставил у него ощущение какой–то неловкости, сожаления, недовольства.

Андрей не хотел бы, чтобы Мария подумала превратно о его взглядах на искусство. Самарин побывал во многих картинных залах на Западе. Мазня «попутчиков» вызывала и у него протест, и он хотел сказать об этом, но не сумел или не успел — теперь же неудобно возобновлять разговор. «Ах, как все это нехорошо вышло!..»

Василек увлекся игрой, перестал замечать дядю Андрея. Мария стояла на берегу.

— Вы не поплывете далеко? — спросила она, когда Андрей подошел к ней совсем близко.

— Нет, — ответил он машинально.

— Будьте добры, посмотрите за Васильком, а я поплыву туда, за бакен.

Она плыла легко, не выбрасывая из воды рук; ее вытянутое тело, точно невесомое, скользило у самой поверхности воды.

Через несколько минут Андрей мог видеть лишь голову Марии.

3

Ночью курортный городок прячется в зелени деревьев. Ряды кипарисов стоят на страже его покоя. Дружным строем взбежали они на склоны гор и остановились, не решаясь идти к вершинам, где под самыми звездами летит острый месяц.

На морском покатом берегу громоздятся тополя и клены. Электрические фонари зажгли купола деревьев; тысячи листочков дрожат и блещут, рассыпая свет.

Андрей поднимается с лавочки и идет в аллею, где должна появиться Мария. Сегодня она опять будет ночевать не в санатории, а в частном домике; в нем она сняла комнату для Василька.

Прошла неделя со дня первой встречи Андрея и Марии. Если бы Андрея спросили, влюбился ли он в Марию, он бы затруднился ответить.

За свои двадцать восемь лет Самарин не однажды томился жаждой встреч, терзался чувством нетерпения, но все прежнее отстранилось от него в эти дни. Он перебирал в памяти свои любовные истории и с радостью заключал, что любви он не знал, не испытывал и что только теперь, кажется, это чувство к нему явилось. Он вспоминал кем–то оброненную фразу: «Большинство людей проживает жизнь, не зная любви, но если она человеку является, то жизнь становится праздником». Прежде эти слова казались Андрею пустыми, теперь же он записал их на последнем листке своей карманной телефонной книжицы.

Прохаживаясь взад–вперед по затемненной аллее, Самарин незаметно для себя пошел в зеленую беседку, сел на скамеечку. Ждал Марию с людной аллеи, а она явилась из темноты: раздвинула ветки кустарника — Андрей вздрогнул от неожиданности.

— Что, испугались? А еще мужчина!.. — И тут же предложила: — Пойдемте купаться…

Ветра не было, но море штормило. Высвобождая энергию, полученную днем, оно катило на берег черные волны, разбивало их о дамбу или швыряло на песчаную отмель, грохоча прибрежной галькой, заливая пляжные постройки. Мария и Андрей сошли к косе, освещенной двумя фонарями — они висели у деревянного причала для небольших катеров. Мария бросила на песок плащ «болонью», завернула в него кофту и юбочку, а босоножки и сумку положила на крышу покосившегося грибка. Подошла к берегу — к тому месту, куда докатывались самые крупные волны. Выждала момент и бросилась к воде, стремясь забежать как можно дальше, навстречу новой волне.

Андрей не раз наблюдал купанье смельчаков при большом волненьи, но то, что в свете фонарей увидел он в эту минуту, превосходило самые рискованные забавы. Мария плыла навстречу несущейся с ревом водяной горе. В тот момент, когда передний склон волны приблизился к купальщице и стал поднимать ее вверх, она нырнула под него. Гребень водяного вала тотчас накрыл ее, колыхнул по всему берегу пенную гриву и устремился на берег — на косу, где стоял Самарин. Андрей пятился назад под напором грозной стихии. И когда тысячетонный вал загремел прибрежными голышами, Андрея обожгла мысль: «Стыдно стоять на берегу!»

Неожиданно в темноте раздался голос:

— Доброй ночи, Андрей Фомич! Самарин обернулся: рядом стоял старичок–художник, сосед по санаторной палате.

— Чью одежду караулишь?

— Да тут… знакомая одна. Видите — купается.

Старичок достал очки.

— Вижу… Вон, на волне! Она что, сумасшедшая? Ее унесет в море! Слышите? Что же вы стоите? Мужчина!..

Старичок хихикнул и пошел по берегу, в сторону дамбы. Очевидно, он хотел с высокого места наблюдать за купальщицей. Не раздумывая, побежал на дамбу и Андрей. Отсюда он принялся махать руками, звать Марию на берег. Мария подняла над головой руки, но к берегу не поплыла, а направилась в темень, в пучину. Андрей не считал себя робким человеком, но плавал неважно. А тут требовались точный расчет и акулья способность передвигаться в воде. Однако раздумывать было некогда.

Подошел к краю дамбы и упал на гребень подоспевшей волны. Некоторое время проваливался с убывающей водой вниз. Потом ударился ногами о камни и в тот же момент почувствовал, как ползет по твердому грунту; увидел вокруг себя оголенное дно: вода, шурша, убегала от дамбы. Из тьмы донесся рокот новой надвигающейся волны. Андрей сообразил, что очередной вал подхватит его и ударит о дамбу. Вспомнил, как бежала навстречу волне Мария. Тотчас вскочил и ринулся вперед. Набрал полные легкие воздуха, нырнул. Над головой с могучим шумом неслась громадная масса воды. Потом неведомая сила подхватила его и понесла в глубь моря. За одну минуту он отлетел от берега на сотню метров.

Подождал новую волну, взлетел на ее гребень и посмотрел вокруг. Марии не было. Из глубины моря донесся голос:

— Андрей Фомич!..

— Маша!..

Она подплыла к нему сбоку со стороны причала. Обняла за плечи, сказала:

— Какой же вы… Андрей Фомич!..

Волна поднесла ее близко–близко.

— Держитесь рядом, — говорила Андрею. — В момент «приземления» выставляйте вперед руки и ноги.

Поплыли к берегу.

— Приготовьтесь нырять, — скомандовала Маша.

Подошла волна, и они нырнули. Волна подняла их, понесла к пляжным грибкам.

Андрей ударился о гальку.

Маша уже стояла на берегу.

— Не ушиблись? — спросила тревожно.

— Пустяки.

Ныла грудь, горели избитые голышами ноги. Самарин сжимал холодную ладонь Марии, смотрел ей в лицо.

— Вы отчаянный, — сказала она, высвобождая руку. — Могли утонуть.

— А вы?

Маша улыбнулась и пошла к своей одежде.

4

Мария укрыла Василька одеяльцем, растворила окно. В конце аллейки у калитки почудился силуэт человека. «Самарин!» — решила она. Посмотрела вправо, влево. Нет, Самарин ушел в санаторий и теперь, наверное, уже спит. «Молодой, беззаботный», — подумала Мария, и невольное чувство зависти, сожаления и еще чего–то грустного и смутного шевельнулось в ее сердце.

Маша задумывалась о себе, о своей жизни. Судьба несправедлива к людям. Одним дарит волю, беззаботность, веселое настроение, других озадачит, поставит в нелепое, трудное положение. Вот ведь и она, Мария… Самарину, пожалуй, столько же лет, сколько и ей, а как по–разному сложилась их жизнь. «Невеста с изъянцем», — сказал о ней один артист, когда Маша развелась с Александром, своим первым мужем. Маша не сразу поняла значение страшных слов, и только потом до нее дошел смысл сказанного. «Это Василек–то ее изъян?..»

С моря потянуло прохладной влагой. Мария словно привидение шла вдоль забора, гладила ладонью жесткую шевелюру подстриженных кустов. Чем дальше в глубь усадьбы она удалялась, тем кусты становились гуще, темнее. Вот они обступили ее со всех сторон; Маша не видит своих ног, она словно плывет по воде — темной, холодной. Над головой шумят тополя.

«Невеста с изъянцем… А давно ли?..»

В просветах между листьями сверкают звезды; они, точно капли серебряного дождя, летят из глубин неба.

Так летят годы жизни. Только не к земле, а к небу, не приближаясь, а удаляясь.

Еще в детстве неопытным умом уловила Маша главную суть бытия — движение. Пыталась воспротивиться логике природы:

— Мамочка!.. Я никуда не пойду из дома. Я буду с вами. Всегда с вами. Всегда, всегда…

Мать прижимала к себе дочку, целовала круглую душистую головку. «Мамочка, мама…» Вся, вся–родная и понятная… Знает дочка, что скажет, как обнимет, поцелует. Как ответит на шутку папы. Папа говорит: «Улыбка снимает напряжение клеток». Дочь знает, где заряжаются его клетки. На работе. Папа–военный журналист, подполковник. Он работает в редакции журнала. По словам папы выходит, что в редакции собрались люди, которые нарочно все делают не так. Когда Маше было пять или шесть лет, один из папиных друзей сказал: «Журналисты едут на нервах». Маша долго не могла понять, как это на нервах можно ехать.

Папа не любил телевизор. Как это его не любить? А вот папа не любил. Однажды старый музыкант и певец исполнял фронтовые песни, отец заругался: «Знаю я его. Во время войны отсиживался в Ташкенте, а теперь воюет». В другой раз прибавил: «Добро бы голос был, а то хрипит, словно с похмелья». Маша, сидя с мамой у экрана, поглядывала на отца, думала: «Ругается потому, что в клетках у него напряжение».

Мама была чуткой, отец грубоватым. Там, где мама думала и молчала, отец говорил напрямик:

— Пап, ты меня слышишь: а я сегодня Саньке массаж делала.

Санька — Машин друг. Он учится на первом курсе института. Маша — в десятом классе.

Отец на кухне подогревает чай.

— Какой массаж? — доносится его голос.

— Обыкновенный. Массаж живота.

— Что ты еще придумала? Зачем это?

— Человек заболел, а ты говоришь — зачем. Нес ящик с приборами и надорвал мышцу живота. Ты же знаешь Саньку, он все норовит сделать сам.

— Ну, ты это перехватила, — выносил свой приговор отец. — Как хочешь, но массировать кавалеру живот — это как–то… не вяжется.

— Ты, папа, обо всем судишь с колокольни своего поколения. Предрассудки все это! Мы проще смотрим на вещи, трезвее…

— Ну, ну, валяйте. Только, показывая на белое, ты не сможешь мне доказать, что это черное. Хорошо есть хорошо, плохо есть плохо. Пройдет несколько лет, ты расстанешься с Санькой, и тебе будет стыдно вспоминать, как ты ему массировала живот.

Самое печальное в этом было то, что отцовское предсказание сбылось…

Южная ночь набухала прохладой.

Замерли шаги последнего из гуляк; где–то проворчал и стих автомобиль.

«А в Сибири скоро займется заря». Сибирь вспоминается часто. Там родилась Мария как артистка, там переломилась ее жизнь. Переломилась…

В институте к ней пришла настоящая любовь. Александру было двадцать лет, ей — девятнадцать. Она была любимицей режиссеров и преподавателей, ей прочили блестящую карьеру в кино. Его это злило. И вообще он был до смешного ревнив. Если где–нибудь на танцах или в клубе Маша болтала с другими парнями, Александр этого не переносил. Если оставались вдвоем в квартире и Маше звонили знакомые ребята, Александр тянул из ее рук трубку телефона — «пусть они не звонят тебе».

Маша подтрунивала над ним. Часто говорила ему: «Ты слишком молод — ребенок, между нами ничего не может быть серьезного». А когда позади остался институт и «ребенка» «распределили» в Сибирь, Маша, несмотря на то, что в это время снималась в кино, бросила «блестящую карьеру» и устремилась за ним. Там они и начали нешуточную супружескую жизнь.

Было много хорошего, были счастливые дни. Пожалуй, Маша могла бы восстановить в памяти любой из них. Но день, когда жизнь круто развернулась и пошла другой дорогой, восстанавливать в памяти не надо, он и теперь весь, в мельчайших подробностях, стоит перед глазами.

— Я сегодня на выезд, а ты? — сказала Маша.

— Пойду в кино.

— Соловьева тоже не занята.

— Далась тебе эта Соловьева.

Маша укладывает в сумочку парик и гримнабор. Она жалеет, что начала этот разговор, ей неприятно говорить и даже думать о Лиде Соловьевой, артистке их театра, голосистой, банальной, но красивой. Маша не однажды уже видела ее с Александром: то шушукаются за сценой, то идут под ручку. Маша пятый месяц ходила беременной, ей нельзя было волноваться, но она тревожилась и волновалась. Сердцем чуяла надвигавшуюся беду, но отвернуть ее не умела.

Ничего больше не сказала мужу в тот вечер, уложила сумочку, накинула шубу.

Дальше все было проще и прозаичней. Автобус с артистами не добрался до районного клуба: помешали снежные заносы. В одиннадцатом часу Маша вернулась домой. Тихонько, стараясь не будить мужа, открыла дверь… Навстречу к ней метнулся Александр.

— Не входи!..

Маша испугалась, смотрела на мужа и не могла понять, что с ним произошло. Глаза его выражали страх и растерянность.

Маша включила свет. И все разъяснилось. Потом была минута, когда никто не знал, что надо делать. Лида стала быстро собираться. Маша, точно это было в тумане или в бреду, сказала:

— Оставайся с ним. Я вам не помешаю.

Что–то выложила из кармана, что–то взяла с собой, что–то сказала, но что именно — не помнит, и ушла ночевать к подруге. Город уже спал. Редкие фонари слабо освещали улицу. По проезжей части и тротуару тянулись полоски снега. «В поле метет поземка, — думала Маша. — Там нет ни дорог, ни домов, ни людей. В поле хорошо, там теперь очень хорошо. А шофер потерял дорогу… Но, может быть, он не терял дорогу, а не захотел ехать?..»

Днем была репетиция. Вечером она играла на «стационаре», как говорили артисты, а он был на выезде — играл в районном клубе. Вернулся домой поздно, в третьем часу ночи.

У дверей квартиры в коридоре стоял чемодан с его вещами.

Маша не простила.

А через месяц она уехала из Сибири. Вернулась в родительский дом.

 

Глава вторая

1

Горный научно–исследовательский институт степнянцы называют одним словом: ГорНИИ. Сверху здание напоминает птицу. Крылья–пристройки раскинулись по сторонам, и оттого кажется, что птица приготовилась к взлету.

На самом верхнем пятом этаже левого крыла разместилась лаборатория горной автоматики. Если бы снять крышу и взглянуть на лабораторию сверху, то взору представились бы одиннадцать комнат — квадратных и продолговатых, больших и маленьких.

В самой крайней, продолговатой — два стола. За ними сидят женщины. Одна из них всегда носит темное платье — это Инга Михайловна Пришельцева. Она — старший научный сотрудник, теоретик. Когда ей поручается что–нибудь рассчитать, исчислить, то вся лаборатория знает о ее «муках творчества». Отвлекает ее только телефон. Пришельцевой звонят часто, ее беседы по телефону продолжительны: обсуждается широкий круг вопросов. И, конечно же, большинство научных. Обыкновенно Инга Михайловна говорит:

— Что вы меня спрашиваете?.. Вы же знаете, как много я имею загруженности в работе. Прогулка? Какая прогулка? Да мне и обедать нет времени. Ой, не говорите, пожалуйста! Запарилась в расчетах. Вот вы мне звоните, а у меня перед глазами формулы…

На ее столе громоздятся стопы книг, главным образом математических. Блокноты, листы бумаги пестрят формулами, колонками цифр, тригонометрических законов. Начальник лаборатории скажет: «Этот орган укрепить. Он принимает ударные нагрузки». На белом ватмане очертит контур механизма. И уйдет. А Пришельцева будет считать и считать. Она напишет много формул. Потом скажет: «Вы, Борис Ильич, нашли верное решение. Ваша интуиция, как всегда, непогрешима». И в доказательство поднимет над головой листы с расчетами.

И уж, конечно, никому и в голову не придет проверить ее работу. Да и нет в этом никакой нужды. Инга Михайловна дает предварительное решение. Окончательные расчеты лаборатория получает из вычислительного центра. И если выводы совпадают с заключениями Пришельцевой, она торжествует. Инга Михайловна тогда снова идет в кабинет начальника и там, сияя от счастья, потрясает над столом начальника листами своих расчетов:

— Теперь скажите вы мне, пожалуйста: вам нужен вычислительный центр?..

Пришельцева не любит Леона Папиашвили, заместителя начальника лаборатории. Однажды тот имел неосторожность спросить: «Какой институт вы закончили?» И хоть больше он ничего не сказал, Инга Михайловна его невзлюбила.

Кабинет заместителя находится рядом с кабинетом начальника лаборатории. Как и у начальника, здесь на полу тоже лежит ковер — не такой, разумеется, яркий, но ковер. И стол здесь двухтумбовый, массивный. Вот только клавишного телефона, как у начальника лаборатории, в этой комнате нет. Заместителю не положено. А может быть, Леон Георгиевич Папиашвили — хозяин кабинета — считает неудобным обзаводиться точно таким же инвентарем, как начальник.

Папиашвили — человек деликатный. И замечательный в своем роде. О нем с полным правом можно сказать: «Леон Георгиевич имеет одних только друзей». Недаром каждый год его выбирают в местком профсоюза. Обычно голосуют за него единогласно.

В его научной биографии есть много такого, к чему можно присовокупить слово «чудо». Человек, кончивший механический институт по курсу «Торговое оборудование», становится электроником — разве это не чудо? Говорят, Леон Георгиевич пришел к директору института с запиской от академика Терпиморева — ученого с мировым именем. Утверждают, впрочем, и другое: Папиашвили изобрел что–то невероятное и получил приглашение в институт. Толком же никто ничего не знает.

Говорят, глубина ума определяется способностью человека слушать. Чем умнее человек, тем он больше слушает других и меньше рассказывает сам. Конечно же, в этой зависимости нет ничего от истины. Ведь если пойти дальше в таком рассуждении, то вынужден будешь признать, что самый мудрый человек тот, который совсем не говорит. Но в таком случае зачем же человеку дан язык?

Леона Папиашвили отличает середина: он умеет слушать, но умеет и рассказывать. Среди институтских руководителей Леон Георгиевич вообще слывет за человека внимательного, душевного. Для него нет начальников и подчиненных, старших научных сотрудников и младших, для него существует человек. И кто бы ни шел по коридору, Леон Георгиевич приветливо смотрит человеку в глаза, слегка улыбается. Иногда остановится, побеседует. А то и пригласит в кабинет, попросит рассказать новости. Конечно, новости производственные, деловые. Если на ваших ресницах, бровях Папиашвили заметит непромытую угольную пыль, то фамильярно подмигнет, скажет:

— В шахту лазили?..

— Да, Леон Георгиевич, три дня работал на «Комсомольской — Глубокой», снимал схему транспортных коммуникаций.

— А ну–ка, ну–ка… — оживляется Папиашвили, — заходите, расскажите поподробней.

Леон Георгиевич даже листок чистой бумаги к себе придвинет, карандаш возьмет. И слушает внимательно, все задает вопросы, велит чертить, показывать.

Другой сообщит ему о поездке за границу или, например, в Кузбасс. Леон Георгиевич и этого попросит чертить, показывать. Между делом, к слову заметит о развитии подземного транспорта на наших шахтах, расскажет о новейших схемах транспортных коммуникаций. Шахту «Комсомольскую — Глубокую» не упомянет, но скажет: «На шахтах угольного бассейна…»

Время от времени — не часто — Папиашвили обходит кабинеты начальников лабораторий, завернет к директору института. Ему тоже сообщит новости — ненароком, по ходу беседы, сделает обзор работ некоторых своих подчиненных: квалифицированный обзор, глубокий! Не преминет назвать специальные журналы, имена зарубежных теоретиков. И каждую беседу закончит жалобой: «Все время поглощает администраторская работа. Некогда заниматься своей темой. Киснет моя диссертация!»

Если в лаборатории шахтной автоматики кто–то ему не нравится, Леон Георгиевич упомянет имя этого человека. Когда же начальник спросит: «А как он?», — Папиашвили не торопится чернить сотрудника, но вид сделает многозначительный: склонит набок голову, закатит глаза, губы растянет в унылую гримасу. Влиятельное лицо понимающе закачает головой. Заметит:

— М–да–а…

Иные считают Папиашвили опасным. Но это уж откровенные завистники. Люди, не умеющие устроить свою судьбу, всегда завидуют другим.

Как и подобает заместителю, Леон Георгиевич питает неподдельное уважение к своему начальнику. Больше того, Папиашвили души не чает в Каирове. Он готов ему поклоняться не только в делах служебных, но и во всех остальных делах, не исключая глубоко личных. В ту минуту, когда мы ведем рассказ о лаборатории шахтной автоматики, Леон находится в кабинете начальника лаборатории.

Борис Ильич Каиров ему говорит:

— Экслибрис… Помните, как у Горького: «Люблю непонятные слова…» Нет, нет, славно придумано. А? Экслибрис!..

Каиров вертит в руках ярко раскрашенную книжицу и с детской радостью разглядывает картинки. У кресла, почтительно наклонив голову, стоит Папиашвили. Леон только что вернулся из туристской поездки во Францию, откуда и привез любопытную книжицу.

— Эмблема, — поясняет Леон смысл картины. — Нечто вроде семейного герба. Одним словом, книжный знак.

Борис Ильич листает страницы, покачивает головой, напевает:

Где копченки ноги мыли,

Там шахтеры воду пили…

В юности Борис Ильич трудился на шахте крепильщиком. Старые горняки называли «копченками» женщин, работающих на откатке, сортировке или отвале горной породы — закопченных, запорошенных угольной пылью.

Каиров работал под землей два года, но шахтерские песни, прибаутки, побасенки крепко запали ему в душу. Борис Ильич сыпал ими, дивя своих коллег знанием шахтерского быта.

Он имел обыкновение на работе, сидя за столом напевать старые шахтерские песенки:

Все гудочки прогудели,

Парамона черти съели.

Весеннее солнце затопило светом кабинет ученого. Утренний ветерок парусом вздувал оконные шторы, обвевал высокое, как у судьи, кресло, щекотал ноздри. Время от времени Каиров откидывался на спинку кресла, долго, с наслаждением жмурился. Хорош у него заместитель, Леон Папиашвили. Всегда с какой–то новинкой, живинкой. Один его внешний вид доставляет эстетическую радость. Черный костюм и ослепительной белизны рубашка. Ручейком льется серый с крапинкой галстук. Все наполнено жизнью, вкусом, обаянием. Когда Борис Ильич украдкой, с тайной завистью смотрит на Папиашвили, ему вспоминается его собственная молодость.

Борис Ильич делит свою жизнь на два периода: на те годы, когда он боролся за место под луной — это было до сорока лет, — и то время, когда, достигнув положения в науке, пребывает, как говорится, в чинах и почете. Вторая часть короче первой, она составляет двенадцать лет, но именно в эти годы Каиров испытывает состояние, про которое можно сказать: «Что ж, человек заслужил…» Вот только в семейной жизни бог счастья ему не дал, но это уж статья особая.

— Самарин башковит. Талантище, черт бы его побрал, а, Леон? Что вы скажете?

Папиашвили взглянул на шефа удивленно: «При чем тут Самарин?» Впрочем, Леону не привыкать к чудачествам Каирова, его неожиданным ремаркам, шахтерским куплетам, посвистыванью. Сотрудники лаборатории называют это «размышлением вслух» и по обыкновению в такие минуты замолкают.

— Для вашей библиотеки старался, — говорит Леон.

Да, у Каирова большая библиотека. Пожалуй, тысячи три книг наберется. И каких!..

Борис Ильич представил, как на белых полях его книг закрасуется фамильный знак. Экслибрис!..

— Самарин будет руководителем группы.

— Борис Ильич! — развел руками Леон, — Зачем нам Самарин! Какой Самарин! Человек в институте учится, еще диплома не имеет, а вы говорите: руководитель!..

Папиашвили возражал взволнованно: А когда Леон волновался, он сильно нажимал на каждое слово, сдабривал речь горячим акцентом.

— Ничего, Леон, — говорил Каиров с загадочной хитринкой, продолжая рассматривать экслибрисы, — Чапаев тоже академий не кончал, а вон как беляков рубил.

— Чапаев был Чапаев! — распалялся Леон, видя, что шеф говорит серьезно. — Чапаев саблей махал да на коне скакал, а тут автоматика.

— Вы, Леон, тоже не сразу стали заместителем начальника лаборатории, — тянул Каиров, поворачивая на свет понравившийся рисунок. — А Самарин нужен нам, нужен. И вам, Леон, нужен, и мне. Составьте, Леон Георгиевич, отчетик о работе лаборатории. Включите туда приборчик АКУ. Слыхали про такой? Его сделал Самарин. А теперь он новую машину делает — посложнее и поважнее. И сделает! Как вы думаете, Леон, сделает, а? Непременно сделает. Он такой, этот Самарин.

Каиров запрокинул над креслом шевелюру черных красивых волос, лукаво подмигнул:

— Конечно, не без нашей помощи.

И протянул Леону книжку экслибрисов.

— А ну–ка, Леон, какой бы вы предложили для меня знак?

Папиашвили раскрыл страницу, на которой была нарисована обнаженная женщина, лежащая на ковре. В руках срамница держала две открытки с изображением остроносых кабальеро.

— Вы шутник, Леон, — сказал Каиров и сдержанно засмеялся. Он хотел тут же перевернуть страницу, но его пухлый короткий палец лишь загнул уголок листа.

— Хе, чертовка! — прищелкивал языком Борис Ильич, покачивая львиной головой. Такая птаха, Леон, по твоей части. Ты, мил друг, не вали с больной головы на здоровую. — Каиров ласково журил Папиашвили.

Леон сиял. Угодил шефу, развеселил, доставил ему минуту удовольствия. Разумеется, он шутя предлагал Каирову заманчивый экслибрис, но втайне подумывал: «Чем плохой значок?»

Не торопясь, нехотя Каиров перевернул страницу. Тут ему предстал экслибрис совсем иного плана: склоненная на кулак мужская голова. В пальцах зажата автоматическая ручка.

— Леон, гляди–ка, что скажешь?..

— Замечательный экслибрис! Мысль.

— А что ж, и верно. Значок подходящий.

Так был выбран экслибрис Каирова. Голова, склоненная в глубокой думе, — вполне почтенный значок! Как нельзя лучше отражает он сущность владельца библиотеки.

2

Каждый живет по–своему. Например, Каиров живет сложно и скучно. С точки зрения материальной у него все благополучно. Денег он получает много. Квартира его состоит из четырех комнат: трех больших и одной маленькой, для домашней работницы. Но домашней работницы у Каирова нет. Года два или три тому назад Борис Ильич предложил своей жене нанять работницу, но Мария Павловна равнодушно отнеслась к этому. Теперь же, когда Борис Ильич, по сути, не живет с женой, проблема домашней работницы и вовсе отпала. Мария Павловна редко бывает дома — все в театре и в театре. А когда возвращается домой, забивается в свою комнату — не показывается даже на кухне.

Каировы живут в высотном доме в центральном районе Степнянска. Раза два Мария Павловна предлагала поменять квартиру на две небольшие, и Борис Ильич обещал, но делать этого не хотел. Надеялся, что Мария переменится к нему и жизнь у них вновь наладится.

Сегодня воскресенье. Борис Ильич встал рано и сходил в магазин за сливками. Сливки он покупает каждый день. Каиров любит свежие сливки. И еще он любит капусту провансаль с сахаром. Ох, уж его медом не корми, а только дай капусту провансаль с сахаром! Разложил припасы на кухне на столе — так, чтобы видела Мария Павловна. При случае он пригласит ее с собой позавтракать. Но Маша не выходит. Она лежит у себя в комнате и читает записки французского врача Аллена Бомбара «За бортом по своей воле». Сегодня она не занята в дневном детском спектакле. Выдалось то редкое воскресенье, когда она до самого вечера свободна.

Не найдя ничего, чем бы можно было заняться, Борис Ильич решается зайти в комнату жены. Мария Павловна лежит на красной софе — она любит красное. У нее много красных косынок, шарфов, есть даже красный свитер. Если наденет черный плащ, шапочка будет красной. Поверх голубого свитера набросит шарф, похожий на пламя. Красный цвет зажигает искры в ее веселых темно–серых глазах. Мария знает это. Она даже чувствует, как «горят» ее глаза.

Комната обставлена по ее вкусу. Журнальный столик расписан хохломскими мастерами: по черному фоту кинуты листья диковинных растений. На столике — телефон, фарфоровая пепельница. На ней непочатая гаванская сигара.

Маша не курит, но любит запах сигар — тонкий, едва уловимый, он несет запах неведомой земли, дыхание морей и океанов.

— Можно к тебе? — приоткрыл дверь Борис Ильич.

— Заходите.

Они хоть и перестали жить как муж и жена, но отчуждение произошло без ссор, постепенно. С некоторых пор Маша стала замыкаться в свой мир и на докучливые вопросы мужа не отвечала. Только однажды сказала:

— Не мучайте меня.

Маша много работала, у нее были сложные отношения с главным режиссером. «Служебные неурядицы», — решил Каиров и на время перестал докучать жене.

На этот раз сел поодаль от Маши, возле письменного стола. Вдыхал запах сигар, молчал. Так они сидели, думая каждый о своем. Впрочем, Борису Ильичу думалось плохо. Он испытывал состояние человека, которого гонят, но которому некуда идти. Украдкой взглядывал на Машу. С годами она становилась лучше. Глаза ее стали темнее; они казались черными, когда свет в них не падал, и бархатно–серыми, с едва уловимой голубинкой, когда Маша стояла перед окном или находилась на улице. Возраст не старил Машу. Даже исчезнувший с лица румянец не изменил ее, наоборот, лицо ее как бы засветилось матовым, но ровным ласкающим светом. А ведь румянец на Машиных щеках был когда–то для Каирова окаянским соблазном.

Это было четыре года назад. Борис Ильич впервые увидел ее на сцене. И во все время спектакля смотрел только на нее, ждал только ее выхода. Потом зачастил в театр. Посылал ей цветы, ходил к ней в гримуборную. Потом звонил к ней на квартиру, встречал у входа в театр и во время выхода из него. Он тогда выглядел совсем молодым, был уже доктором технических наук, известным ученым.

Маша, словно птичка, поклевывая зернышки, незаметно вошла в клетку. Дверца захлопнулась, и для нее началась новая жизнь.

Потом, как это часто бывает, началось познание деталей. Не было ни ссор, ни скандалов. Наоборот, со стороны Бориса Ильича было много такта, предупредительных жестов. Но чувства Маши охладевали. И если бы ее спросили: «Почему вы разлюбили мужа?» — она бы не смогла ответить. Наверное, сказала бы: «Не тот человек». Но что же именно в нем «не то» — сказать трудно. Весь «не тот», от начала до конца.

— Знаешь ли, какую штуку привез из Франции Леон?

Маша смотрела на мужа, но в ее взгляде не было ни теплоты, ни любопытства. Каиров ждал ее вопроса, но Маша молчала.

— Прелестную штуку привез Леон из Франции! Экслибрис!

Маша кивнула.

Несколько минут Каиров сидел неподвижно; уже намереваясь встать, уйти, он решил все–таки еще раз попытаться обратить Марию на путь разума.

— Нехорошо как–то у нас, Маша, живем мы под одной крышей, а…

— Борис Ильич, — перебила Маша, — увольте меня от объяснений. Я вас ни в чем не виню. Отпустите меня с миром и простите за беспокойство. Я хочу жить одна.

Борис Ильич вышел из комнаты.

Каиров — человек чувствительный. Пожалуй, даже тонко чувствующий человек. Его легко можно уязвить, обидеть. И если бы Борис Ильич не обладал ценным даром скрывать свои чувства, он бы то и дело надувал под жесткой щетиной усов толстые губы, наполнял бы обидой свои выпуклые глаза. К счастью, Борис Ильич владеет собой в совершенстве. Даже самый близкий человек не уловит движения его чувств, не узнает, как отнесся он к тому факту или другому, не поймет улыбки, жеста, позы. И чем старше становится Каиров, тем он искуснее маскирует тайны своей души. А в последнее время в его характере появилось новое свойство: философское осмысление чувств. Положим, кто–нибудь выкажет ему неучтивость или проявит неискренность, недоброжелательность. Борис Ильич не возмутится, как прежде, а спокойно подумает над совершившимся. Спросит себя: «Будет ли хорошо, если я скажу человеку то, что я думаю о его поступке? Кому от этого будет хорошо, а кому плохо?..»

Было время, когда Каиров делил людей на важных и не важных, на нужных ему и не нужных, на тех, которыми надо дорожить, и тех, которых можно не замечать. Теперь он дорожит мнением каждого человека. Борис Ильич никогда не забудет, как однажды — это было давно — его проучила гардеробщица тетя Фрося. Как–то он забыл в ящике рабочего стола номер от вешалки и не хотел за ним возвращаться. Тетя Фрося требовала номер. Тогда он решительно прошел в раздевалку, снял с крючка пальто. Тетя Фрося схватилась за пальто: «Без номера не отдам!» Каиров с силой вытянул из ее рук пальто и, выходя из раздевалки, проговорил: «Тоже мне — власть!..» С тех пор он не смотрел в глаза тете Фросе, но она смотрела на него внимательно. И как–то раз, на профсоюзном собрании, когда кандидатуру Каирова выдвинули в президиум, все дружно подняли за него руки. Избранные уже направились к столу и с ними Каиров, но тут из дальних рядов раздался голос тети Фроси: «Это что же получается! Кого мы выбираем в президиум! Да он, этот ученый, пальто у меня из рук вырвал».

Все замерли, повернули назад головы. Идущие к трибуне тоже остановились. А тетя Фрося показала пальцем на Каирова.

Борис Ильич, сгорая от стыда, прошел в президиум. Это был ужасный урок. Именно тогда он себе сказал: «Каждый человек, даже самый маленький, может нагадить при случае». И тех, кого еще не замечал вчера, стал встречать вежливым поклоном.

То был не первый камень, положенный им в здание своей жизненной философии, но, если выразиться общепринятым языком, этот камень стал краеугольным.

«Все так, все так, — думал Каиров, выходя из комнаты жены, — я и на этот раз молча снесу обиду, но что же все–таки происходит с Машей?..»

Осторожно прикрывая за собой дверь, он еще раз взглянул на Машу. Луч солнца, просеянный тонкой вязью гардины, расцвечивал темные с пепельно–серым оттенком волосы, серебрил их, придавал воздушность, трепетно–легкую живость. Ни один парикмахер не делал ей такой красивой прически, как она сама — небрежно, без труда, без единой приколки. Да, Маша была хороша от природы — хороша особенной, северной красотой. И может быть, теперь только она поняла себя и, поняв, пожалела, что жизнь ее сложилась именно так, а не иначе, что, будучи молодой, позарилась на видного человека, на его громкие чины, на обеспеченность, удобства жизни и почет? Могут ли быть другие причины ее меланхолии? — терзался вопросами Каиров. Разумеется, могут, но какие?…

Из окна третьего этажа Борис Ильич оглядывал местные «Черемушки». Они начинались за вокзалом — 'там новые и старые здания взбегали на гору, тянулись, как цыплята к наседке, к молочно–белому красавцу — институту металла. Новый район начинался на берегу пруда: встали стеной большие дома и разделили город на старый — ветхо–серый и молодой — торжественно–светлый. Дом Каировых возвышался над районом старого города. Это был один из тех высотных домов, которые были разбросаны по всему городу и служили украшением Степнянска.

Вспомнил Борис Ильич, какую радость испытывал он, получая большую профессорскую квартиру в новом доме.

3

Леон ходил вокруг тумбы, читал театральные афиши. Буквы рябили, прыгали перед глазами — ни одного слова Леон не понимал. Если бы афиша возвещала о прилете на землю жителей Луны, ученый все равно бы этого не узнал. Он всецело был поглощен одной мыслью — как бы не встретиться с Борисом Ильичем.

Папиашвили заходил за ним и прежде. Он появлялся в квартире Каировых в тот самый момент, когда Борис Ильич, закончив чаепитие, брал в руки портфель. «А-а… коллега!» — говорил он, открывая дверь Леону. И кричал на кухню или в комнату жены: «Манечка, поздоровайся с Леоном, мы уходим». Но сегодня по просьбе и по замыслу Каирова он должен был опоздать.

И поговорить с Марией Павловной наедине.

Поднявшись на лифте, Леон подошел к двери, на которой красовалась надпись: «Профессор Каиров Б. И.». Нажал звонок. Прислушался. Нажал снова, теперь уверенней. В ответ снова тишина. И лишь две–три минуты спустя дверь внезапно растворилась.

— Вы неосторожны, Мария Павловна! Нужно спрашивать, а уж потом открывать. Здравствуйте!..

— Борис Ильич только что вышел. Вы разве с ним не встретились? — Представьте себе, разминулись. Вот ведь какая жалость! Ну, не беда.

Не дожидаясь приглашения, Папиашвили вошел вслед за Машей в квартиру.

— Он что–то рано ушел на работу.

— Наоборот, сегодня задержался, — возразила хозяйка.

— Я хотел предупредить его, что пойду в совнархоз.

Папиашвили присел на край дивана. Он был смущен, не знал, с чего начать щекотливый разговор.

— Хорошая у вас квартира, — оглядывая стены, начал Папиашвили. — В Москве, пожалуй, такую не дадут.

— Мы не собираемся переезжать в Москву, — сказала Маша, догадываясь, что Леон пришел неспроста.

И Маша прикинулась простушкой.

— Если бы в Москву, Леон Георгиевич!.. Я всю жизнь мечтаю попасть на сцену столичного театра.

Леон клюнул: он поудобнее уселся в углу дивана, стукнул по колену кулаком и почти воскликнул:

— Превосходно! Теперь вы, можно сказать, приближаетесь к цели.

— Каким образом? — Бориса Ильича тянут в Москву, предлагают высокий пост. Он вам разве не говорил?..

«Ага, вот цель твоего визита», — подумала Маша.

Она заговорила с Леоном резко, с чувством превосходства и оскорбленного достоинства:

— Скажите, Леон Георгиевич, почему вы, ваш начальник Каиров и люди, подобные вам, считаете мир своей вотчиной, а всех людей, кроме ваших единомышленников, — простаками? Вам не приходила в голову мысль, что люди много умнее, чем вы о них думаете?..

Папиашвили повернулся к Маше. Он был удивлен, озадачен — никак не ожидал от нее такого откровения.

— Но позвольте, кто вам сказал…

— Нет, вы все–таки ответьте на мой вопрос. Мне любопытно знать природу людей, с которыми судьба меня свела.

— Ваш вопрос, Мария Павловна, — заговорил он, глубоко вздохнув, — с научной точки зрения поставлен не совсем верно. Вы говорите: «люди», а я вам скажу, какие. Когда вы покупаете в магазине картошку, то и она не одинакова. Одна попадается гладкая, крупная, другая, извините, кривобока, в ямках. А посмотрите на людей: у одного интеллект на лице написан, глянешь на другого… Я вахлака за версту вижу, интеллектуала — тоже.

— Себя, конечно, относите…

— Зачем переходить на личности. Не надо, Мария Павловна, издеваться. Я с вами откровенно, а вы смеетесь.

— Нет, нет, Леон, тут не над чем смеяться. Тут плакать надо. Вы ведь и меня к «вахлакам» относите…

— Мария Павловна!..

— Подождите! Дайте мне сказать свое слово. И тоже откровенно. «Интеллектуалы» мне знакомы. Я знаю их, работала с ними в театре. На людей они смотрят вашими глазами. Каждым словом, каждым жестом эти «одаренные супермены» стараются убедить меня в творческой несостоятельности. Я верю в свой талант, люблю всей душой театр, а они отвращают меня от сцены. И вот что обидно: многих отвратили! Воспользуются слабостью человека и толкнут в спину. Я знаю вас, Леон Георгиевич, но лучше бы вас не знать.

Леон не понимал Марию, в его немигающих глазах чуть заметной тенью остановилась тревога.

Откровенность Марии Павловны, ее неожиданно резкие суждения повергли Леона в замешательство. Он хотел бы возразить, «поставить» собеседницу на место, но слов не находил. Леон не мог защищать себя — не мог, во–первых, потому, что, как ему казалось, и сам не знал себя, а во–вторых, Мария Павловна открылась для него с неожиданной стороны: поразила умом. «Надо же что–то сказать, черт побери!» — в сердцах ругнул себя Леон. И сказал первое, что пришло на ум:

— Извините, Мария Павловна, мне надо… Извините…

— За что же вас извинить? Это я вам наговорила дерзостей — вы меня извините.

— Я не обижаюсь. Вы все говорили верно. И удивительно умно. Я хорошенько обо всем подумаю. До свидания.

«К чему мой пыл?» — спрашивала себя Мария. — Зачем я ему все это говорила?..»

 

Глава третья

1

В последний раз Андрей прошелся по пролету цеха, в котором работала бригада сборщиков электронных машин — его бригада. Все уже знали о новом назначении Самарина. И может быть, потому были как никогда сдержанны. Ребята стояли у своих мест — кто у стола, покрытого блестящим полиэтиленом, кто в окружении серебристых ящиков со множеством обнаженных проводов, полупроводниковых пластинок, электронных ламп, а кто просто сидел без дела, опершись руками о колени.

Самарин подходил к каждому — одному пожимал локоть, другому клал руку на плечо.

Это были ребята, с которыми он собрал, смонтировал не один десяток малых и больших электронно–вычислительных машин; с ними он объездил многие страны; осматривал, принимал, а затем транспортировал оборудование, купленное у капиталистов: устанавливал машины на отечественных заводах, в институтах, академических центрах. Эти ребята, как никто другой, могут судить об электронной технике в разных странах, о степени добросовестности фирм и компаний, о талантливости инженеров, создающих электронную технику. Они и сами конструкторы и изобретатели; каждый из них творит, доделывает, изобретает «на ходу», не оформляя патентов, не требуя вознаграждений. Они начинали работу техниками, слесарями — совсем молодыми людьми. Теперь иным из них под тридцать, и почти каждый имеет диплом инженера–электроника. Бригаду хотели переименовать в группу электроников, но ребята воспротивились: «Называйте нас слесарями», — гордятся рабочим званием.

В углу пролета, у аптекарски чистого стола, придвинутого к окну, Самарин остановился, обнял за плечи двух молодых парней: Саню Кантышева и Петра Бритько. Кантышев — полный, круглоплечий парень — все эти дни сокрушался:

— Как же это, братцы?.. Самарина забирают…

Других спрашивал:

— Что будет с машиной?.. Пропадет Советчик диспетчера.

— Не пропадет, — успокаивали ребята. — Институт включит его в план, и машина встанет на все виды довольствия.

Теперь Кантышев молчал. Все трое смотрели на стол, на разложенные на нем части, узлы, детали портативной электронно–вычислительной машины, над которой бригада работала два года. Большая мечта Самарина — машина, призванная по замыслу ее создателя облегчить труд горняка. Она поступит на вооружение каждого диспетчера шахты. СД‑1 — Советчик диспетчера — не значился ни в каких планах научно–экспериментальных работ, администрация Горного института знала о затее электроников, но всерьез ее не принимала. Впрочем, в цехе и в институте не было человека, который бы не относился с сочувствием к Советчику диспетчера. А когда машиной заинтересовались москвичи–физики, в цех пришел директор института Николай Васильевич Шатилов.

— Физики, говорите? Столичные?..

Директор коснулся толстым несгибавшимся пальцем проводника.

— А что ж тут их, извините, могло заинтересовать?

— Оптимализм схемы, — важно сказал Кантышев.

Самарин неодобрительно взглянул на друга, мол, дуришь, Санька. Пояснил директору:

— Простота и надежность им по душе пришлись, Николай Васильевич.

Шатилов гладил серебристый бок ящика.

— Простота, говоришь? Одной–то простоты им, наверное, мало. Она, твоя машинка, как мне доложили, и «памятливая» будет, и «проворная». Ну–ну, дай–то бог.

Похлопал головную часть машины, сказал стоявшему тут же начальнику цеха:

— Материалы–то где берут? — Покупают, Николай Васильевич, на свои деньги. Вот только листы металлические я выдал им из рационализаторских фондов.

— А мог бы не только листы. Из сэкономленных материалов, конечно.

Самарин создавал машину не один, он был ее принципиальным творцом. Кантышев разрабатывал «память» Советчика диспетчера. В бригаде Кантышев был специалистом по звукозаписывающим устройствам, и в этой части никто с ним не мог соперничать. Петя Бритько занимался датчиками информации. Петр не был здоровяком, как друг его Александр, — наоборот, и неброским видом своим, и робостью походил на московского физика Пивня. У них и очки были одинаковые — пластиковые, с черным верхом и бесцветным низом. Как и Пивень, Бритько часто бывал на шахтах. Он излазил десятки лав и штреков, работал крепильщиком, забойщиком, сидел у пульта многоканатной подъемной машины, ездил в кабине подземного электровоза. Нередко поздними вечерами он приходил к Самарину домой, выкладывал перед ним все новые и новые варианты датчиков. По его замыслам, они должны были «просматривать» и «прослушивать» каждый уголок шахты. Где–то вздуло почву и прогнуло рельс — радиолуч, или фотоэлемент, или светочувствительный сейсмограф — мгновенно пошлют сигнал электронному диспетчеру, а он из многих вариантов выберет единственно правильное решение и сообщит о нем дежурному инженеру. Самарин и Бритько хотели видеть шахту полностью автоматизированной, они мечтали о безлюдной выемке угля. Бритько был первым помощником Самарина. Он любил подумать вслух:

— Андрей, да ты только представь нашу машину в работе. В бескрайней степи, точно маяк в море, стоит высоченная башня. Вся она из белого мрамора, вся горит и светится на сотни километров вокруг. Это наш электронный диспетчер — он уже не советчик, а диспетчер — включает и выключает угледобычные машины, посылает под землю воздух, дает сигнал передвижным крепям, включает моторы электропоездов. И уголь идет на–гора.

Сотни тысяч тонн! Миллионы!..

— Но позволь, а зачем же башня? — спрашивал Самарин. — Да еще из белого мрамора?

— Нет, нет, не мешай. Именно башня. Пусть видят все машину. Пусть все знают, как далеко шагнул человек, как высоко взлетела его мысль. Космос — что! Там пустота. «Летите, в звезды врезываясь!..» А попробуй под землей, в толще глубин. Сквозь гранитную твердь не разлетишься. «Атамана» голыми руками не возьмешь.

Да, «Атаман» не дает покоя Самарину. Самый трудный, непокорный пласт Донбасса не однажды снился Андрею.

Впервые Андрей встретился с «Атаманом» на «Зеленодольской» — крупнейшей шахте центрального Донбасса. В какой–то из лав оголился электрический провод, и током убило двух горняков. Андрей вошел тогда в состав технических экспертов. Комиссия сделала анализ: причин несчастного случая, написала техническое заключение. Но для Андрея мало было указать причину несчастья. «Нельзя ли оградить горняков от токов утечки?» — задавал он себе вопрос. А через год нашел ответ: сконструировал электронный прибор АКУ — реле утечки, автоматический контролер. Как только в шахте оголится провод — реле сообщит, где неисправность проводки. Совнархоз одобрил АКУ, приказал институту изготовить несколько опытных экземпляров. Один из них установили на «Зеленодольской».

Так и познакомился Самарин с «Атаманом». Изучая схему электропроводки на шахте, Андрей лазил по лавам, забирался в потаенные уголки подземелья. «Атаманом», «Чертом» называли горняки пласт, падавший почти отвесно. Многое тут делалось вручную. В одной только лаве работал комбайн, в остальных татакали отбойные молотки. Тогда Андреем завладела мысль: сделать для горняков электронный Советчик диспетчера.

Пусть машина возьмет на себя немногие операции: погрузку угля в вагонетки, подачу транспорта, включение–выключение подъемной машины… Пусть немного, самую малость, но, как говорят, лиха беда начало.

Идея электронного диспетчера завладела Андреем. А тут еще москвичи его подогрели. Они появились в институте неожиданно. Физик Пивень и специалист–электроник, большелобый седой мужчина — его фамилию никто не запомнил. Он был в институте лишь несколько дней. Изучал чертежи самаринской машины, рылся в каких–то справочниках и что–то записывал себе в блокнот.

Потом уехал. Остался Пивень. Этот ничего не спрашивал и не записывал. Днем он в институте не появлялся, а вечером, когда Самарин, Петя Бритько и Саня Кантышев, оставшись после работы, выкладывали на стол чертежи, панели, механизмы своего СД‑1, к Самарину подходил Пивень и просто, как будто они давно работали вместе, говорил:

— Я вам помогу.

Вначале Андрей окидывал его откровенно недоуменным взглядом.

Бритько однажды сказал москвичу:

— Сверхурочные нам не платят.

— Я знаю, — сказал Пивень.

В другой раз Кантышев сообщил: — И вообще, наши дела любительские.

— Знаю, — улыбнулся Пивень.

Москвич являлся в цех аккуратно, в один и тот же час. Подсаживался к столу, помогал ребятам наматывать катушки, паять клеммы, зачищать пластинки. Бритько и Кантышев работали до восьми–девяти, Самарин иногда задерживался до одиннадцати, и столичный физик оставался с ним до конца.

Пивень получал из московского института небольшие посылочки — в них были образцы новых сверхчистых проводников. Московский ученый испытывал их в узлах самаринской машины. Но результаты были неутешительны. Самарин сочуствовал своему другу.

— Тут все дело в схеме, это она несовершенна, — говорил Самарин москвичу, когда, закончив работу, они шли по чисто подметенным и вымытым степнянским улицам. Пивень обыкновенно молчал, было видно, что он не принимает всерьез предположений Андрея. Московский физик не хвалил схему самаринской машины, только однажды как бы между прочим заметил: «Наши ребята знают, что они делают». Под «нашими ребятами» он, очевидно, подразумевал специалистов–электроников своего института и прежде всего того, большелобого.

Они работали много месяцев, бывали вместе в кино, театре, гуляли не однажды вечером по главной степнянской улице, но, как и в первые дни знакомства, называли друг друга на «вы».

Костя, несмотря на свою внешнюю замкнутость, временами говорил горячо и даже руками жестикулировал.

— Мы, конструкторы, по сути и природе своей должны стремиться к вершинам — не тем, которые перед глазами, до которых рукой подать, а к вершинам доступным и недосягаемым для всех других. Перспектива создания машины на сверхчистых проводниках заманчива. Ведь от этого «память» ее станет сильнее в двадцать–тридцать раз!..

Самарин любил минуты таких откровений. Пивень не фантазировал, не мечтал — он рисовал картины мазками цифр. Но именно такие картины могли взволновать Сахарина, увлечь его воображение. И он, конечно, был рад содружеству с москвичами.

Петя Бритько часто спрашивал москвича:

— Скажите, Константин Иванович, а во сколько раз увеличится скорость прохождения сигналов на дозиметр, если вам удастся привить машине сверхчистые проводники?

— Пожалуй, в шестнадцать–восемнадцать.

— Ба-а! — вскрикивал Бритько. — Так это что же тогда получится?.. Братцы, так ведь наш СД‑1 не советчиком диспетчера будет, а настоящим капитаном!.. Он поведет по лавам десятки угольных стругов. По всему горизонту пласта, точно по линейке, протянутся шахты. Их будет двенадцать или пятнадцать. И ни одного человека под землей! СД‑1‑машина с гигантской памятью, с фантастической способностью фиксировать в своем «уме» миллионы значений и понятий!..

— Тебе бы, Петро, поэтом быть, а не техником, — мягко урезонивал его Самарин.

Пивень временами уезжал в Москву, изредка присылал письма, просил подробно рассказывать, как идут дела с машиной, но потом снова являлся в Степнянск и продолжал испытания своих проводников. Иногда с ним приезжали специалисты–электроники — тогда в институте настораживались: «И что там такое делает Самарин?..»

Может быть, москвичи и побудили Каирова пригласить Самарина к себе в лабораторию?..

Андрей уходил из бригады, но не прощался со своими друзьями. Он был уверен, что как раз теперь–то ему и его друзьям предстоит настоящая работа.

2

В институт Самарин пришел в девятом часу. Долго ходил по коридорам, читал таблички на дверях — названия отделов, секторов, лабораторий. Андрей явился на работу, как на праздник: он был в новом коричневом костюме, чисто выбрит, подстрижен. С волнением переступил черту, разделяющую главный корпус с левым крылом здания. Здесь, в лаборатории шахтной автоматики, ему предстояло работать. Как знать, может быть, пройдет несколько лет, и он станет таким же уважаемым человеком в науке, как, скажем, вот эта… «Старший научный сотрудник И. М. Пришельцева» или этот… «Заместитель начальника лаборатории Л. Г. Папиашвили».

Перед дверью Папиашвили Самарин остановился. Вспомнил недавнюю стычку с ним. Папиашвили пришел в экспериментальный цех и потребовал у старшего мастера техническую документацию самаринского АКУ. Ему, дескать, Папиашвили, нужно для отчета.

— АКУ давно внедрен, слава богу, работает хорошо, — сказал мастер. Лаборатория тут ни при чем.

Леон Георгиевич не стал спорить, но велел позвать Самарина. И тут у них произошел неприятный разговор.

— Я полагаю, ваш АКУ, — вежливо заговорил Папиашвили, — имеет прямое отношение к автоматизации шахт. Значит, лаборатория шахтной автоматики и вы, товарищ Самарин, решают одни и те же задачи. И нам известно, что вы охотно пользуетесь трудами нашей лаборатории. Нам только не ясно, почему при этом вы не ставите нас в известность…

Папиашвили говорил спокойно, но его черные выпуклые глаза метали холодные искры. Несоразмерно большая голова, приплюснутое со стороны щек лицо — каждая складка обнаруживала нервозность и неприязнь. Только губы, сухие и бескровные, то и дело расползались в улыбку, но и улыбка его была такой же холодной, как и глаза.

— Очевидно, тут вышло недоразумение, Леон Георгиевич, я не знаю трудов вашей лаборатории, а потому и не мог ими пользоваться.

— Возможно, голубчик, возможно, я неправильно проинформирован. Мы не собираемся вас обвинять, но и вы, и мы — работники одного института; вам, надо полагать, тоже не безразлична репутация нашей фирмы.

— Что же от меня требуется? — Техническая документация прибора. АКУ хоть и внедрен на шахтах, но он еще несовершенен, над ним надо работать — тут вам без помощи лаборатории не обойтись.

Самарин не удивился: разумеется, его прибор далек от совершенства, Андрей и сам знает многие недостатки АКУ. Вот только почему уже созданным прибором занялась лаборатория автоматики — этого он не понимал. Не мог он знать о речи, которую директор института Николай Васильевич Шатилов произнес на последнем заседании ученого совета. А говорил он буквально следующее:

— Пойдите в цех и посмотрите, что делает там Самарин. Нет–нет, вы пойдите и посмотрите, какие чудеса творит этот слесарь!..

Тут из зала подсказали:

— Он бригадир электроников!

— Вот–вот, бригадир, — подхватил директор. — Нынче не поймешь: где слесарь, где бригадир, а где инженер. Иной столько званий нахватал, что и не перечислишь, а толку с гулькин нос. Другой всю жизнь в тени ходит — фамилию не запомнишь, а дело делает.

Шатилов любил опрощать свою речь, набрасывать на себя маску добродушного мужичка. Он даже голос как–то ловко подделывал под наивного селянина. Однако каждый, кто знал директора, за его словом слышал ядовитый и вполне определенный намек. Говоря о Самарине, директор кидал быстрые взгляды в сторону Каирова. И члены совета вслед за ним взглядывали на Бориса Ильича.

Шатилов еще сказал:

— Он, этот самый бригадир–то, важный приборчик изобрел и внедрил на шахтах. Хороший приборчик, довольны им горняки. А ведь Самарин не в тресте столовых и ресторанов работает, он наш человек, институтский. Выходит, и приборчик сделан не на кондитерской фабрике, а у нас, в институте. Он и электронно–вычислительную машину сделает! А мы будем ушами хлопать и, может быть, не все догадаемся, что и эта новая машина в институте сделана.

Каиров тут встал и перебил директора:

— Николай Васильевич! Я уже все продумал. Все будет учтено и сделано.

— Вот и ладно, — закивал головой директор.

Не знал тогда Самарин, что Папиашвили явился к нему сразу же после ученого совета.

— У меня нет чертежей, — сказал Андрей, — я их отослал в Центральное бюро по изобретательству.

Улыбка стаяла с лица Папиашвили, на Самарина сыпались одни холодные искры. Андрей попросил извинения и склонился над рабочим столом. С тех пор Самарин избегал Папиашвили — этого стройного молодца, всегда одетого ярко и по моде. А теперь — извольте: Папиашвили — его начальник!..

Пока Андрей слонялся по коридорам, предавался размышлениям, ученые явились на работу и заполнили все комнаты. В кабинет Каирова вошли несколько человек. И когда Самарин приблизился к двери начальника лаборатории, из кабинета уже раздавался приглушенный разговор.

Андрей не прошел вперед, куда жестом приглашал его Каиров, а спрятался за спину женщины с копной иссиня–черных волос. Она стояла посреди кабинета и не слишком вежливо говорила:

— Если вы решили, что Пришельцева за какие–то гроши будет тянуть всю теорию, то вы ошиблись.

— Инга Михайловна, золотце, нет у меня возможности…

Разговор принимал меркантильный характер.

— Мы знаем, что у вас есть и чего у вас нет. У вас всегда была для меня одна работа. Инга, делай то, Инга, делай это. А что Инга ежемесячно теряет сто десять рублей — до этого никому нет дела!

— Позвольте, какие сто десять рублей?

— Кандидатские! Вот какие!..

— Но вы же не кандидат! — Вы полагаете, Борис Ильич, что я не понимаю кухни? Скажите вы мне завтра, что… в ученом совете меня не завалят, я тогда с превеликим удовольствием.

— Но я же не могу…

— Расскажите другим, что вы можете, а что не можете… Пришельцева взмахнула пухлой короткой рукой и круто повернулась. Чуть не сбив Самарина, она вышла из кабинета.

Каиров смотрел ей вслед, покачивая головой:

— Ну, характер!..

Краем глаза он скользнул по лицу Самарина. Андрей ступил вперед, хотел представиться, но Борис Ильич широким жестом пригласил его сесть в кресло. Он полагал, что Самарин все слышал, хотя Андрей смотрел в окно и не вникал в суть разговора.

— Видали вы ее! — кивнул на дверь, за которой только что скрылась Пришельцева. — Она теряет сто десять рублей. А я теряю пятьсот оттого, что я не академик. Странная логика!..

Самарин подошел к столу, сел в кресло. Но едва Борис Ильич раскрыл рот, чтобы начать беседу с новым сотрудником, как в кабинет вошел начальник шахты «Зеленодольская» и с ним Данчин — высокий простовато одетый мужчина.

Начальник шахты Александр Петрович Селезнев — (молодой человек с жесткими черными усиками. Говорит певческим музыкальным баском.

— Андрей Фомич тоже тут, очень кстати. Мы ведь и по вашу душу пришли, то есть вашу новую машину хотим заполучить.

— Верим мы в нее, Андрей Фомич, — сказал великан с рыжей шевелюрой, точно отлитой из меди. — Я вам как член месткома говорю. Я в шахтном профсоюзе техникой занимаюсь.

— Помилуйте! — взмолился Каиров, откинувшись в кресле. — Какая машина? Да с чего вы взяли, что машина у Андрея Фомича уже готова?.. Мы к ней, можно сказать, только–только подступаемся, а они — давай на шахту.

Селезнев как–то неспокойно посунулся на стуле, поладил кончиками пальцев усы, исподлобья глянул на Самарина. Данчин тоже сделал нетерпеливое движение, крякнул в ладонь. Наклонившись к уху Самарина, он вполголоса проговорил: «Изменили нам, другой шахте отдаете. Понятно, понятно». Андрей улыбнулся, покачал головой, но рассеивать подозрения Данчина не стал. Считал неучтивым вступать в разговор с посетителями в кабинете начальника.

— Хорошо, Борис Ильич, — примирительно заговорил Селезнев. — Не готова, значит, не готова. Но вы нам пообещайте: как только Советчик диспетчера будет готов, вы установите его на нашей шахте.

— Сдаюсь! Уговорили.

Борис Ильич подумал: «Это хорошо, что Селезнева интересует самаринская машина — ее–то он отдаст, как только она будет готова. Каиров боялся другого: как бы Селезнев не попросил у него схему будущей автоматизации шахты «Зеленодольская». Еще в прошлом году Каиров выступил на областном партийно–хозяйственном активе и перечислил все доблестные дела своей лаборатории. Сказал и о том, что разработана схема комплексной автоматизации шахты «Зеленодольская». Шахта будущего, мечта горняков — безлюдное подземное предприятие недалекого будущего. С тех пор Селезнев не отставал от Каирова: покажите да покажите схему автоматизации «Зеленодольской». Каиров отговаривался, как только мог, наконец утих интерес начальника шахты к схеме, видимо, догадался он, что не все сказанное оратором с трибуны нужно понимать буквально. Впрочем, справедливости ради надо сказать: Каиров хотел испытать на «Зеленодольской» первую установку гидроподъема, созданную лабораторией, но теперь ясно, что гидроподъем не пойдет, в него заложены принципиально ошибочные решения. Каиров ждал грозы; тучи уже собирались в институте; директор обещал вынести на ученый совет разговор о бесплодной работе лаборатории Каирова, о напрасной трате денег; ему, директору, не понять, что жертвы в науке — естественное дело, без них не обойтись. Но теперь у Каирова есть АКУ, СД и Самарин. Теперь Каирову не страшны никакие тучи.

— Извините, как ваше имя–отчество? — обратился Каиров к Селезневу.

— Александр Петрович.

— А вас, товарищ?

— Макар Федорович Данчин.

— Очень хорошо, товарищи, очень приятно…

Каиров говорил тихо, в нос. И писал в блокноте.

— Запишем вас сюда… нет, нет, вот сюда… Здесь у меня начальники, друзья и все прочие важные лица. Занесем в святцы, надолго, навсегда. Нам с вами дело делать, а не в прятки играть. М-да… Правда, с товарищем Селезневым мы не однажды встречались и по телефону беседовали, но теперь установим серьезные отношения. У вас, как я слышал, и московские физики бывают. Это тоже по нашей части, это тоже нам нужно. Так, пожалуйста, назовите свои координаты.

Записывал старательно. Выводил каждую букву — и это видели не только сидящие с ним рядом горняки, но и Самарин, находившийся от них поодаль.

— Отношения между людьми, — заговорил Каиров, когда кончил писать, — это, как бы вам сказать, фатум, судьба. Мы можем друг другу нравиться, а можем и не нравиться, но обойтись друг без друга не можем. Потому как связаны делом, судьбой. Так я говорю, Александр Петрович, или я не так говорю?

— Верно, Борис Ильич, — опять же, и мы вам…

— Нужны, Александр Петрович, — ох, как бываете нужны вы нашему брату, ученому. Приборчик испытать, опыт под землей поставить — как тут без начальника шахты обойдешься?.. Связь науки и практики. Движущая сила технического прогресса!.. Но позвольте, братцы, зачем вам малая электронная машина? Вы же знаете, что на вашей шахте будет осуществляться план комплексной автоматизации. В плане нет электронной машины, но зато там есть кое–что другое.

— Нас, Борис Ильич, не только далекая перспектива интересует, мы хотим и сегодня иметь автоматы. Вам, наверное, известно, что «Зеленодольская» первой подступилась к «Атаману»… Там, в вышине, под самыми звездами летают космические корабли; на земле конструкторы создают заводы–автоматы, электростанции, управляемые на расстоянии, а под землей — отбойный молоток!

Данчин не принимал участия в беседе. Он вплотную подвинулся к Самарину и все порывался шепнуть ему что–то на ухо.

— В плане, — продолжал Каиров, — мы предусмотрели автоматизацию, высокую степень автоматизации, но, мальчики вы мои милые! Если уж говорить начистоту, то мы не поднесем вам на блюдечке шахту–автомат. И никто вам не поднесет. Шахта–автомат — фантазия, блажь некомпетентных людей.

Каирову захотелось пофилософствовать. На него напал стих откровения и красноречия.

— Мальчики вы мои милые! Будьте вы взрослыми и не верьте всяким россказням. Мало ли какие идеи приходят в голову иным ученым, особенно теоретикам. Им нужно свою зарплату отрабатывать, чины да звания получать, вот они и рисуют безлюдные гидрорудники да шахты–автоматы. А мы люди дела, наш институт производственный — нам не до фантазий. Проблемы автоматизации решаем поочередно и по частям. Например, догадались, что при помощи водички уголек можно нагора поднимать, — и сооружаем гидроподъемник. А там, глядишь, и соорудим электронно–вычислительную машину для шахт. Тогда у нас пойдут и шагающая крепь, и автоматический транспортер, и многие другие механизмы. Но и тогда еще далеко будет до безлюдной выемки. К автоматизации надо идти шажками — топ–топ, топ–том… Недавно к нам пришли горноспасатели. Так, мол, и так, коллеги, на шахтах случаются взрывы. Нет–нет да и бабахнет в забое. Так нам бы приборчик такой, чтоб внутреннее давление почвы измерял, места скопления газов улавливал. А мы им и говорим: приборчик вам? Пожалуйста, соорудим приборчик. Сделаем еще один шажок к сплошной автоматизации. Дайте нам срок, будет вам и белка, будет и свисток. Вставим в электронную машину дополнительный блок, она и этот орешек ра грызет.

И, обращаясь к Самарину:

— Верно я говорю?

Андрей кивнул головой. Борис Ильич продолжал:

— Как видите, задачи решаем малые, локальные, фантазий не разводим.

Данчин сидел, подавшись вперед, положив ладони лопаты на колени.

Бригадир крепильщиков не проронил ни слова и ишь изредка поворачивался назад и взглядывал на Самарина, словно бы желая убедиться, тут ли сидит нужный ему человек.

Селезнев, напротив, вел себя неспокойно. Он хоть и внимательно слушал Каирова, но все время ерзал на стуле, откидывался назад, всплескивал руками.

— На других пластах давно комбайн работает, — заметил Селезнев, едва скрывая раздражение.

— «Атаман» норовист, кровля слабая, тут нужна особая машина, — говорил Борис Ильич, нажимая на каждое слово.

Начальник шахты не соглашался с доводами Каироа, но и не протестовал. Он, правда, не скрывал своего несогласия, но почему–то не считал нужным возражать собеседнику. И когда Каиров кончил, Селезнев хлопнул ладоши, сказал:

— Ладно! Вы нам только об одном скажите: когда будет электронная машина?

— Милый!.. — протянул Каиров. — Она еще в чертежах только да в наших головушках, — показал жестом на свой лоб и на Самарина.

— Ладно! — повторил Селезнев.

Кивнул Каирову, Самарину, направился к выходу. Было видно, что беседой начальник шахты остался недоволен.

На этот раз Каирову не удалось поговорить с Самариным — начальника лаборатории вызвали к директору института. Условились встретиться после обеда. Но в третьем часу Борис Ильич пришел в лабораторию бледный и взволнованный.

Андрей вошел в кабинет вслед за начальником. Борис Ильич выдвинул ящик стола, склонился над ним. Перебирал бумаги. Он слышал приближающегося к нему человека, но не в силах был поднять на него глаза. Он только что узнал имя человека, с которым Мария «познакомилась на море», им оказался Самарин.

А тут еще и он, виновник происшедшего, торчит перед столом.

Чтобы не казнить себя беседой с Самариным, Каиров., как только мог в эту минуту вежливо, сказал:

— Вы меня извините, я сегодня нездоров и сейчас поеду домой. А вы пока работайте по своему плану. Потом мы обо всем условимся.

И Каиров глубже склонился над ящиком письменного стола.

 

Глава четвертая

1

Гудевший, словно пчелиный рой, зал затихает. По коврам раздаются торопливые шаги запоздавших зрителей. «Позвольте пройти!», «Извините, пожалуйста». И снова тишина. Ее нарушает лишь нестройный хор скрипок: музыканты пробуют и настраивают инструменты.

Самарин любит эти минуты ожидания. В такие минуты и зрители сродни артистам. Ведь они пришли не только посмотреть, но и показать себя. Все они, и в перовую очередь женщины, прежде чем сесть в эти кресла, долго и тщательно наряжались дома, потом в театральном вестибюле прихорашивались перед зеркалом, затем в ожидании звонков важно и торжественно ходили по кругу. На них смотрели знакомые и незнакомые люди, им говорили комплименты, они приятно улыбались, дамы уверились в том, что выглядят хорошо, молодо, красиво, что такими красивыми они будут оставаться долго, может быть, всегда. Именно поэтому теперь, в последние минуты ожидания, так беззаботны и счастливы их лица, таким восторгом светятся глаза.

Андреем владело нетерпенье. Он сидел в пятом ряду: ожидал начала спектакля. Это была первая постановка, в которой после отпуска играла Мария. Разумеется, Андрей не мог пропустить случая встретиться с Марией хоть таким образом.

Для него Мария открывалась с другой, неизвестной стороны, и он не знал, какой она окажется здесь, в мире искусства — в чужой для него, таинственной, непонятой жизни. Мария — артистка! Еще там, на море, он чувствовал недюжинность ее натуры, необычность, непохожесть на других, но ему не приходило в голову заподозрить в ней профессиональную актрису. Прояви на интерес к Андрею, будь поближе, подоступней, он бы не испытывал никакой тревоги. Ну что ж, артистка как артистка. Ничего особенного! Пожалуй, электроником стать не легче. Впрочем, даже мысленно он не нагревался никого сопоставлять, сравнивать с собой, он вообще не был тщеславен. Но ему было интересно, любопытно получше знать, что за человек Мария.

Спектакль начался необычно, не так, как начинаются все спектакли во всех театрах. Занавес открылся, но артистов на сцене не было.

Первый актер появился не на сцене, а вышел из зрительного зала. Раздалась песня: Дымилась роща под горою,

И вместе с ней горел закат.

Все повернулись назад. Андрей только теперь заметил фанерное возвышение в проходе между креслами: по нему на сцену, освещаемый светом красноватого фонаря, шел с гитарой седой мужчина в армейской форме. На мундире — ни погон, ни отличий. В дорогом покрое одежды, в лице и осанке виден большой чин отставного командира.

Нас оставалось только трое…

Офицер занес ногу на сцену и остановился. Рука с гитарой безвольно свесилась над оркестровой ямой. Военный, покачиваясь во хмелю, с минуту стоял спиной к зрителю, затем медленно повернулся, сощурил глаза, словно отыскивая знакомых, позвал:

— Санька!.. Наточка!.. Тишина. Бросили отца, неблагодарные!..

Смотрел на людей, сидевших в первых рядах, укоризненно покачивал головой, словно в чем–то обвинял зрителей. Надрывно, глухо бубнил:

— Бросили, забыли. А я помню. Все помню!.. И как горели березы, стонала земля — помню! А они… Родного отца…

Офицер присел на пень, перебрал струны гитары. Он пел фронтовые песни. Пел про землянку, про полярное море… Сцена происходила на берегу реки — большой, неоглядной, надо полагать, Волги. У дебаркадера плескались волны, в стороне от пристани в лучах яркого солнца отливал золотом песчаный островок. Там, у лодки, возился человек.

— Санька!..

— Что тебе?.. — зазвенел чистый юношеский голосок. И тотчас на берегу появился юноша — стройный, с медно–рыжим красивым лицом. Он держался от отца на приличном расстоянии и смотрел на него с недетской затаенной тревогой.

— Иди сюда, шельмец!.. Где шляешься, почему дома не живешь?..

— Пил бы поменьше!

— А-а!.. — закричал отец и швырнул в мальчика пустое ведро. Того и след простыл.

«А ведь это она, Мария!»

Самарин охнул от изумления. Голос! Лицо! Конечно, она! Как же он сразу не разглядел.

Ему сделалось не по себе. Еще там, на море, Андрей жадно ловил каждый ее жест, знал нюансы голоса, мог различить ее в любой толпе, а тут не узнал. «Трависти» — вспомнил он незнакомое слово.

Нетерпеливо ждал появления мальчика, но тот, прыгнув с берега куда–то вниз, исчез и больше не появлялся.

Самарин увидел Марию в конце третьего действия, в завершающей сцене. Ната явилась перед тоскующим отцом под руку с молодым человеком, очевидно, мужем. Она была необычайно хороша — грациозна, красива. Чуть заметной золотинкой искрились в лучах фонарей ее белые волосы.

Самарину показалось, что Мария краем глаза взглянула в зал — на него, Андрея. Да, да, это несомненно. Андрей перехватил ее взгляд.

— Благослови нас, папа. По русскому обычаю…

Отец поднялся, прислонил к дереву гитару. Теперь все видели его благородное, освещенное глубокой думой лицо. Он подошел к Марии, взял обеими руками ее голову, долго смотрел в глаза. Потом отошел в сторону, смотрел на нее издали.

— А я тебе не отец, дочка.

Мария вздрогнула, подалась назад. К лицу подняла ладони, словно защищаясь от удара.

— И Санька мне не сын. Тебе он брат, а мне никто. И ты — никто, и он…

— Отец! — вскрикнула Мария. — Опомнись!.. В тебе говорит вино!..

— Нет, дочка. Вино я пью, это верно, но говорит во мне сердце. Всегда сердце. Я вырастил вас, воспитал, как бы мог воспитать родных детей. Все вам отдал — труд и заботы. Я был генералом, и вы гордились мною. Теперь я — рыбак–любитель, завсегдатай пристани, потому как я люблю Волгу. Санька ушел в ремесленное училище, ты тоже бросила меня — уехала в другой город. Что ж, я желаю вам счастья. Вас не сужу. Но теперь вы взрослые и знайте правду: я вам не отец и никогда им не был. Я вернулся с фронта и в своей пустой квартире застал вашу мать умирающей. Она вывезла вас из Ленинграда, спасла вам жизнь, но сама умерла от чахотки. Я жил один, у меня никогда не было семьи — принял вас как детей. Позже узнал, что ваш родной отец жив, но он женился во второй раз и не захотел брать вас к себе. Если хотите повидать отца — поезжайте в Ленинград, он работает там директором…

— Папа! — вскричала Мария. — Папочка!..

С минуту девушка стояла в нерешительности, затем бросилась к генералу, обвила руками шею.

— Родной!.. Милый!.. Не надо больше. Не надо рассказывать…

Она обнимала его и плакала. Ее лицо было обращено к залу. По щекам катились слезы. Она обнимала отца какой–то исступленной нежностью. Она вдруг поняла всю меру благородства, всю красоту подвига, совершенного этим человеком. И в один миг все ей раскрылось, вся мучительная сложность жизни, вся справедливость и несправедливость, вся бездонная, бесконечная вязь судеб. В одно мгновенье она прозрела и поняла все. И роль, и раскаянье, и нежность, и благодарность — все сразилось на ее залитом слезами лице. И эти же чувства взволновали сердца людей, смотревших на нее…

Потом были аплодисменты. Самозабвенно, шумно выражал свой восторг Андрей. Власть Марии над ним была безраздельной, и он с радостью ей покорялся.

2

Тотчас же, как только закрылся занавес и смолкли аплодисменты, Андрей поспешил к выходу. Ему бы пойти за кулисы, поздравить Марию, сказать ей теплые слова, так нужные артисту, но он никогда не был за кулисами и не знал, что там разрешено бывать посторонним.

Андрей вышел на улицу и стал ходить вокруг театра, соображая, из какой двери выходят артисты. Не полагаясь на интуицию, подошел к машинам, с которых; сгружали декорации, спросил у рабочего:

— Скажите, приятель, из какой двери выходят артисты?

— Из любой могут выйти, но чаще вот отсюда.

Вглядываясь в пространство, где должна была появиться Мария, Андрей прятался в тени деревьев. Он был смешон в эту минуту и походил на мальчика, играющего с друзьями в прятки. Впрочем, сам себе он не казался ни смешным, ни похожим на мальчика. Ему недосуг было думать о себе — нетерпелось быстрее увидеть Марию. Он все более проникался тем особым нетерпеливым волнением, которое испытывают только влюбленные и только в минуты, когда они еще не знают ответа и когда решительный момент объясненья неотвратимо наступает.

Дверь раскрылась, из нее высыпала стайка женщин и направилась в сквер, прямо на Самарина.

Мария шла с ними. Затянутый в талии плащ, непокрытая голова, белые волосы.

Невдалеке от сквера артистки свернули в улицу. Мария теперь шла одна. Андрей окликнул ее:

— Маша!.. Добрый вечер!

Мария остановилась.

— Какой там вечер. Уже ночь…

— Все равно: здравствуйте! Вы отлично играли. Здорово! Честное слово!

— Спасибо.

Она сделала шаг в сторону, обошла Андрея, направилась к узенькому тротуару. Андрей следовал за ней. Он мучительно соображал, искал нужные слова, но Маша вдруг остановилась: — Провожать меня не надо. Мне тут… недалеко.

И протянула руку. Андрей сжал ее ладонь, не торопился выпускать.

— Постоим здесь. Несколько минут.

— Я устала. Пойду спать.

С усилием высвободила руку, минуту постояла для приличия.

— Вы можете мне позвонить, — как бы смилостивилась над Андреем. — У нас, правда, телефон общий, но меня позовут.

И Мария Павловна назвала телефон квартиры, в которую она переехала два дня назад.

— Мы встретимся с вами?

— Конечно. До свидания.

Она пошла скорым, торопливым шагом. Андрей смотрел Марии вслед. Ему казалось, что вместе с ней уплывает куда–то земля, а он — неживой, невесомый, бесплотный, парит над бездной.

3

Не включая свет в коридоре, ощупью пробиралась Маша в маленькую комнатку — свое новое жилище, сданное ей внаем одинокой женщиной. Два–три года назад эта женщина ходила к Каировым убирать квартиру. Маша щедро оплачивала ее труды, дарила платья, одежду, а теперь вдруг пришла к ней и попросилась на временное житье.

Не включая свет, Мария отбросила оконные занавески, раскрыла платяной шкафчик, долго стояла, держась за его качающуюся дверцу. Свет улицы неяркой рябью играл на хромированном уголке кровати, падал на белую стену у двери, где была прибита вешалка. Два платья и плащ прильнули к стене, точно человеческие фигурки. Маше стало немножко страшно, она прикрыла заскрипевшую дверцу шкафа, подошла к окну. В кроне тополей синел клочок ночного летнего неба. Не было облаков, не блистали звезды — синяя бездна спустилась к верхушкам деревьев, и все застыло, оцепенело, все погрузилось в вечную нескончаемую тишину.

Гребешком по кроне прошелся ветерок, листья проснулись. Их слабый лепет напомнил Маше аплодисменты.

«Зритель меня принимает», — подумала Маша. И ей стало хорошо, покойно от этой мысли. Было приятно и радостно сознавать свою силу. Вновь и вновь просыпались в ней чувства, так знакомые артисту, чувства, идущие от сознания своей художественной правоты, своей одаренности. Именно одаренности!

Маша всегда была убеждена в приоритете природных данных над тем, что достигается трудом. Может быть, в технике труд играет главную роль, но в искусстве бесталанный и трудом ничего не возьмет. Иной артист годами играет одну и ту же роль — и хорошую роль! — каждое движение отработал с большой тщательностью. И данные у него есть, и голос, и фигура, и лицо, но зрителя покорить не умеет. Не может постигнуть правды реальной жизни. И никто не знает, где та черта, за которой кончается исполнение роли и начинается на сцене жизнь — та самая правда, которая волнует людей, выжимает смех и слезы. Не знала этого и Мария — не знала, хотя и много размышляла над природой искусства. Но стоило ей выйти на сцену, как она начинала играть по своим едва осознанным, но единственно возможным и, следовательно, единственно верным законам.

«Да, конечно, — говорила себе Маша, — у меня есть дар, пусть небольшой, но дар, способность, может быть, даже талант».

С тех пор как ушла от Каирова, она все чаще задумывается о своем месте в искусстве, о ролях, о своей игре. Василек в недельном детском садике, живет за городом, в лесу, — ему там хорошо, и это успокаивает Машу.

Растворила окно, легла в постель. Слышала, как за окном на столбе поскрипывал на ветру фонарь. Но что за тень появилась на стене? Она медленно движется от угла к двери. Склоненная на грудь голова…

Мария Павловна сбросила одеяло, подошла к окну. И увидела человека. Он шел по тротуару у края сквера, за дорогой. Ни на что не смотрел, никуда не торопился. Шел так, словно никто не ждет его и ему некуда идти. Мария долго смотрела ему вслед. Смотрела и тогда, когда тень на стене исчезла и человек растворился в темноте.

 

Глава пятая

Женя Сыч заболел. Ехал на работу в корреспондентский пункт и временами украдкой ощупывал голову, старался определить, где, в каком месте она болит сильнее.

Женя мнителен. Каждый пустяк выводит его из равновесия. Нелюбезно обошелся с ним редактор, случилась опечатка в его статье — Женя не находит места.

Воображение создает невеселые картины, являются догадки, сомнения — покоя как не бывало. А тут — болезнь!.. Конечно же, ни с того ни с сего голова не станет раскалываться на части. Тут непременно начинается что–то серьезное.

Корреспондентский пункт словно боевой штаб: с утра и до вечера здесь толчется народ. Едва корреспондент подошел к подъезду, как его обступили несколько человек. Сопровождаемый ими, Женя прошел в свою рабочую комнату.

— Садитесь, пожалуйста. Садитесь, товарищи!..

Зазвонил телефон. В трубке сквозь треск и шум раздался голос:

— Товарищ Сыч? Тьфу, черт, какая скверная слышимость!.. Я начальник шахты «Зеленодольская» — доносилось сквозь треск. — Мы тут электронный прибор установили, а нам предлагают его выбросить. Говорят, незаконнорожденный прибор, никем не утвержденный.

— Прибор–то хороший? Нужен он шахте?

— Как раз то, что надо. Помогите нам. Приезжайте!..

— А вы доложите председателю совнархоза — мол, так и так…

— Пробовали, — кричал начальник шахты, — но к председателю не попадешь, а угольное управление жмет. Говорят, недоделан прибор. Нам–то лучше знать, доделан он или недоделан.

Сыч записал в блокнот: «Зеленодольская». Прибор. Совнархоз». Сунул блокнот в карман, сказал сидевшей у стола женщине:

— Ну, рассказывайте, что у вас случилось?..

Одни просили защитить старые дома, подлежащие сносу, другие жаловались на суд, принявший неверное решение. И все требовали вмешательства газеты. Иные добавляли: «Тут только газета и сумеет помочь».

Звонили телефоны. Они бы звонили до самого вечера, и до вечера шли бы люди в корреспондентский пункт, но Сыч встал из–за стола, решительно одернул пиджак новенького зеленого костюма. На сегодня довольно: он уже пообещал съездить в три места. Где они, эти места?..

Одно, кажется, у лешего на куличках, другое тоже далеко.

Вначале Сыч едет на шахту «Зеленодольскую». Благо, у него есть собственный «Москвич» — подарок отца, известного на Украине ученого.

Сыч хоть и недавно работает в газете — всего лишь год, — но знает — изобретательские дела вязкие, нудные, в них участвует много маленьких и больших людей: одни говорят за, другие — против. Попробуй тут разберись!

Эх, жизнь на колесах! Петляет Евгении Сыч по шахтам, заводам, колхозам, и нет его дорогам ни конца, ни края. А эти изобретатели — странный народ…

Машина выкатилась на бугор и пошла по склону. Женя перенесся мыслями на шахту «Зеленодольскую». Редактор, назначая его корреспондентом по крупному шахтерскому району, сказал: «Зеленодольскую» ты должен знать назубок: людей, технику, проблемы. Там будет проводиться важный эксперимент: автоматизация выемки пласта крутого падения.

Редактор областной газеты в молодости был шахтером, и все, что касалось шахт, было для него родным. Женя был свидетелем, как однажды к редактору пришли конструкторы и поставили на стол две гидростойки новой модели. Он похлопал стойки по бокам и сказал: «Ишь, пузанята!» Об «Атамане» говорил часто и не иначе, как с таинственной торжественностью. Когда с шахты «Зеленодольская» приходили хорошие вести, редактор потирал от удовольствия руки и непременно приговаривал: «Сломают хребет этому дьяволу!» Или загорался неожиданным азартом: «Стругом бы его, стругом!» Женя Сыч проходил тогда практику и не проявлял особого интереса к «Атаману». Теперь же знал, что «Атаман» — труднейший угольный пласт Донецкого бассейна. Подземные силы вздыбили его, точно хотели подставить на–попа, но не сумели поднять до конца. Так и остался он стоять под крутым углом, словно падающая стена длиной в несколько десятков километров. Пласт лежит глубоко под землей. Лавы, уклоны задраны, словно лыжные горки. Шахтеры «грызут» уголек отбойными молотками. Не работа, а эквилибристика…

Дважды встречался с Селезневым, но хорошо с ним еще не познакомился. Ехал на шахту с удовольствием. «Может, и помогу чем горнякам?..»

Жаркое солнце вскипятило озимые пашни: они парят густым синеватым маревом. На деревьях матово зеленеет притомленная зноем листва. Впереди — степь, степь…

Женя Сыч — в душе своей поэт. В самом заурядном он готов подметить необычное, увидеть красоту. Если же ее нет, то и тут на помощь ему приходит фантазия. Может быть, это у него от природы, а может быть, от профессии. Журналисту нужен оптимизм. Уметь видеть и понимать хорошее, верить человеку даже тогда, когда другие ему не верят — все это журналисту необходимо.

У дверей конторы Евгения встретил начальник шахты Селезнев. Заговорил нервно:

— Звонил вам и раньше много раз, не мог застать.

Возле начальника шахты стоял молодой человек небольшого роста, в массивных очках, в коротком сером пальто. Кивнув Сычу, назвался:

— Константин Пивень.

Москвич, в отличие от начальника шахты, был спокоен, во взгляде его больших темно–синих глаз светилась уверенность. Сыч подумал: «Красивый. И нервы в порядке».

Поднимаясь на второй этаж в кабинет начальника шахты, Евгений искоса поглядывал на москвича. Подозревал в нем изобретателя прибора.

Говорил москвич мало и, как показалось Сычу, не все, что утверждал начальник шахты, поддерживал.

Начальник шахты развивал свои воинственные мысли: — Кое–кто по наущению угольного института действует. Трахнуть бы по ним из вашей газетины!..

— Это по ком? — не понял Сыч.

— По лжеученым. Тунеядцев расплодили в лабораториях!..

— Ну так уж и тунеядцев?

— Мистификаторы!.. Я на двух шахтах работал — на одной механиком был, на второй главным инженером, а теперь начальником. И везде меня преследует лаборатория автоматики Горного института. На одной шахте анализатор внедряли, на другой — автоматический бухгалтер. Так я вам скажу, этот бухгалтер — шельма порядочная. Шахтеры с кувалдой приходили, хотели разбить обманщика.

Сыч, обращаясь к москвичу, спросил: — Не знаете, кто возглавляет лабораторию автоматики?

— Борис Ильич Каиров, доктор технических наук, лауреат Государственной премии.

Сыч не уловил в словах московского ученого ни иронии, ни задней мысли. Уже в кабинете Евгений снова заговорил о Каирове.

— Вы, товарищ Пивень, тоже работаете в институте?

— Не совсем так. Нас интересуют работы инженера Самарина — того самого, который изобрел АКУ.

Сыч вопросительно посмотрел на Селезнева. Начальник шахты разъяснил:

— АКУ и есть прибор, о котором идет речь. Не знаю, чем он не понравился совнархозу? Прибор жизнь горнякам охраняет, а они — демонтировать. Тут что–то неладное.

— Может быть, совнархоз неверно проинформирован, — заметил московский ученый.

Пивень нравился корреспонденту. Обо всех он говорит уважительно; в его словах слышится доброжелательность, стремление во всем разобраться по существу.

Женя с вопросами не торопился. Он придерживался правила не подстегивать беседу, предоставлять ее естественному ходу. Слушай да мотай на ус: и дело легче выяснить, и людей поймешь.

В кабинете начальника шахты сидели недолго, затем пошли осматривать прибор. АКУ находился в большой пустой комнате — лежал поверженный навзничь. Но странное дело — подавал признаки жизни: на панели мигали лампочки, раздавался потрескивающий шум.

— Приказали доставить в институт, а почему — не объясняют. Но мы не торопимся. Видите, я лишь положил его, но не отключил. Скажу по секрету: он и в лежачем положении отлично служит горнякам. Как только в шахте оголится электрический кабель или кто нечаянно обобьет изоляцию — АКУ сообщит, в каком месте утечка электричества, где опасность для шахтера.

Москвич пояснил корреспонденту:

— Инженер Самарин малогабаритную электронновычислительную машину для шахт изобрел. Если нам удастся отработать схему на сверхчистых проводниках, машина будет выполнять такой объем работы, который не под силу большой электронно–вычислительной установке.

— А почему совнархоз против АКУ?

— Тут какое–то недоразумение. Ума не приложу, в чем дело.

Евгений набирается терпения, слушает. За блокнотом в карман не лезет: не хочет стеснять рассказчика, старается уяснить дело в общих чертах. Тогда и записывать будет легче.

Уясняет: в шахтах темно, сыро, лавы тесные, проводов много, и не все они бронированные. Где–то упал кусок угля, повредил изоляцию — шахтер в темноте наткнулся, его ударило током. Нужна автоматическая защита. Теперь же, пробило кабель — сработал прибор, зажглась лампочка: идите, мол, исправляйте!

Все так, все ясно. Но почему совнархоз снимает прибор? Спрашивает Селезнева:

— Может, он действительно нуждается в доработке, приборчик–то?

— Не надо нам лучшего! — возражает начальник шахты. — Поймите, не надо!.. Это Каиров, рыжий черт, козни нам строит. Помогите нам отстоять прибор.

«Горяч, — думал Сыч о Селезневе, возвращаясь домой. — Однако почему все–таки совнархоз снимает прибор?..»

 

Глава шестая

«Счастливец не тот, кто долго живет, а тот, кто много смеется».

Маша подумала об этом, взглянув на артиста Жарича. Он всегда весел, даже во время тоскливых изнуряющих репетиций.

Маша сидит в старом дырявом кресле сбоку от радиоассистентского стола. На столе — постановочная карта, над ней склонился помощник режиссера Рудольф Эрин, молодой человек, одетый всегда с иголочки — галантно, модно. Он, как штурман дальнего плавания, отмечает на карте кружочки, крестики — это действующие лица. Кого позвать, какую сцену начать, наконец, какую музыку включить, какой подать свет — все здесь, на столе и на пульте, в руках Рудольфа Эрина.

Впереди, в складке занавеса, укрылся от глаз режиссера Микола Жарич — актер, изображающий простаков и неудачников, мужчина лет сорока — высокий, с плутоватыми глазами.

Репетицию ведет главный режиссер театра Симона Кассис. Он требует присутствия на репетиции всей труппы — и тех артистов, которые заняты в спектакле, и тех, кто не занят. Смотрите, учитесь, постигайте тайны сценического искусства.

Артисты располагаются группами в глубине сцены: кто примостился в развалинах неубранной декорации, а кто присел на фанерный пенек где–нибудь за роялем.

— Вернитесь к столу, вам говорят! — кричит Кассис молоденькой артистке, приехавшей недавно из театрального института. — Такой жест не годится! Это легкомысленный жест. Вы слышите?.. У вас получился жест, будто вы отогнали муху. А я вам говорил: даже незначительный, едва заметный жест должен быть современным, должен отрицать старое, отжившее. В институте вас обучали профессора. Вы что усвоили в институте, что?.. «Театр начинается с вешалки», да?.. Хорошо, мы это тоже знаем. Наш театр начинается еще раньше — с парадных ступенек. Но наш театр имеет и нечто новое, и это новое в отрицании старого.

Маша с сожалением смотрит на потерявшуюся артистку, и ей становится грустно и тоскливо: вспоминаются свои первые шаги, свои муки и переживания. Маше хотелось играть по–своему — хорошо ли, плохо ли, но непременно по–своему. Режиссеры же, как правило, «выкручивали» новизну. Непременно новизну. Вначале казалось, что это естественно — артист и театр должны утверждать новаторское, но вскоре Маша поняла: новое тогда можно считать новаторским, когда оно лучше старого. У Марии возник конфликт с режиссерами. Однако скоро пришла к выводу: борьба с ними бесполезна. Режиссеры говорят: «В наши дни нет актера, который бы не нуждался в руководстве режиссера. И даже драматург — ничто без режиссера. Физики называют наш век атомным, социологи — веком социализма, а для людей искусства двадцатый век — режиссерский век».

— Прежде артист играл, сегодня он должен делать роль, — продолжал Кассис. — Артист должен быть глубже и тоньше умом, чем живописец, скульптор, литератор…

Маша знала, о чем дальше будет говорить Кассис. Писатель пишет семьсот страниц и не всегда раскрывает идею. Он может толковать и растолковывать мысли, вставлять вводные предложения и деепричастные обороты, придавать оттенки с помощью описаний природы, тянуть и размазывать волынку, а театр?.. Сколько нам дано для раскрытия идей?.. Нет, нет — вы мне скажите, пожалуйста, сколько нам надо времени?..

Репетиция только началась, а Маша уже с беспокойством посматривала на часы. Ее сцена подойдет не раньше чем через час. Но она уже устала, она не может равнодушно слушать покрикивания Кассиса.

— Займите второй план, — продолжает Кассис, и голос его органным вздохом отдается под сводами пустого зала. — Второй план, вам говорят!.. Вы — шаг налево, а вы — два шага назад…

На репетицию пришел начальник областного управления культуры Федор Федорович Яценко, мужчина лет пятидесяти, с лицом приветливым и открытым. Он отбросил чехол с кресел и сел во втором ряду партера. У артистов появился зритель. Одно только плохо: Кассис теперь много и пространно говорил о необходимости каждым жестом проявлять современность.

— Работаем без перерыва, — возвестил Кассис. — Текст не помните. Унисона с музыкой нет — я недоволен, недоволен. Прошу сцену у костра, — хлопнул в ладоши.

Маша толкнула Жарича:

— Через десять минут наша очередь.

Жарич встал, одернул пиджак. Он всегда вот так: на сцену выходил, точно солдат на строевой смотр. Если в тот же момент не раздавалась подсказка, Жарич оборачивался к кому–либо из стоявших рядом, таращил на партнера глаза: «Что я должен говорить?..» Текст он забывал, память его подводила.

Жарич бодро подошел к костру, распростер над «огнем» руки, тревожно зашептал: «Что мне говорить?..»

Отвернув голову в сторону, Маша подсказала: «Ах вы мое горюшко!.. Что я с вами буду делать в этой глуши окаянской?..» Жарич всплеснул руками, заревел басом:

— Ах вы мое горюшко!.. Что я с вами буду делать в этой глуши океанской?..

Артисты захихикали, но Кассис сделал вид, что не заметил ошибки актера.

— Не считайте меня белоручкой, — без кокетства, но и без лишней серьезности проговорила Маша. Она исполняла роль научного сотрудника экспедиции по борьбе с вредителями леса. — Поручайте мне любую работу, я все буду делать с удовольствием.

В это время с дерева, под которым горит костер, раздается голос геодезиста экспедиции:

— А у меня письмо к вам!.. — вертит над костром письмо: — Вот брошу в огонь, а вы доставайте.

Мария тянется за письмом, а Жарич пытается опередить. Он должен говорить какие–то слова, но решительно ни одного не помнит. Отталкивая Марию и пытаясь достать маячащее над огнем письмо, с приглушенным свистом шепчет: «Что я должен говорить?..» Мария тоже забыла его текст. Силится и не может припомнить. Тогда Жарич пустился импровизировать.

— А, черт, Петро, не балуй же!.. Отдай письмо, а то намылю шею. Слышишь, подлец, отдай!..

Артисты прыскали в кулаки, ассистенты схватились за голову. Симона негодовал. Краем глаза он скользнул Ц в партер — начальник был доволен. Игра Жарича привела его в умиление.

Так всегда случалось со зрителем, когда Жарич начинал свои импровизации. Речь его была живой и яркой, каждое слово органически сливалось с жестом, действием — играл он на редкость талантливо. Зато партнера повергал в замешательство.

Артисты боялись играть с Жаричем. Машу спасало отличное знание текста. Она и на этот раз уловила паузу в потоке жаричевского красноречия, ввернула свою реплику:

— За своей–то судьбой я и в огонь не побоюсь прыгнуть.

Письмо полетело в костер, Маша прыгнула за ним и затем, подхватив на лету конверт, побежала за сцену.

— Вернитесь, — остановил Кассис сцену, — Вы бежите, как коза — ни толку нет, ни смысла. Помните, как я объяснял?..

— Так бегают дети, — возразила Маша.

— Правильно!.. В минуты счастья взрослый тоже I становится ребенком. Пожалуйста, повторите!..

Маша возвращается к костру, опустив голову. И вновь она бежала, не думая о том, какая нога за какой следует. В письме ее судьба, любимый человек признавался ей в чувствах — она ждала этого признания, и оно наступило. Маша прижимает письмо к сердцу и бежит в укромный уголок леса.

Она забылась и не думает ни о чем другом, как только о своем счастье.

Резкий голос Кассиса снова прервал ее.

— Плохо и на этот раз. Повторите! Вы что, не слышите меня?

Маша подумала: если бы не начальник, Симона сказал бы: «Вы что, оглохли?» — Повторите, пожалуйста, так, как я говорил. В темпе, в темпе!

Маша попыталась бежать, как показывал на первых репетициях Кассис. Бег получился ужасный, клоунский, а главное, прыжки и подскакивания противоречили чувству.

— Не могу так! — сказала Маша. — Деланно и неверно.

Ее внутренний протест переходил в возмущение. Она говорила глухо, сердце ее стучало.

Кассис приподнялся с кресла. Землисто–серые щеки его стали еще темнее, глаза блестели остро и горячо: — Может быть, вы сядете в мое кресло и начнете командовать? Вы слишком много себе позволяете, уважаемая Мария Павловна!.. Да, слишком много!..

Вскоре Кассис объявил перерыв. И тотчас подсел к Яценко.

— Фу! — вздохнул страдальчески. — Пуд крови стоит мне каждая репетиция.

— Я, конечно, не артист, — заговорил Яценко, — и не режиссер, но игра Жарича и Марии Павловны мне нравится. Все у них выходит естественно, все хорошо.

Кассис, вцепившись пальцами в мягкие валики кресла, слушал Яценко. Ему казалось бестактным такое вмешательство в его работу: «Тоже мне, берется судить об искусстве!» — в сердцах подумал о Яценко.

— Но вам, Федор Федорович, — попытался возразить Кассис, — вам и невдомек, что Жарич, простите, плел околесицу…

— Как это околесицу? — не понял Яценко.

— А так. Жарич забыл текст и на ходу импровизировал речь героя.

— Это, конечно, плохо, что он забыл текст, это даже непростительно, но играл он хорошо.

— Ну уж, извините! — поднялся в рост Кассис. — Вы беретесь судить о том, чего, простите, не можете знать в силу…

— Это в силу чего же?..

— В силу своей некомпетентности.

— Хорошо, Семен Борисович…

— Симона…

— Хорошо, Симона Борисович, сочтемся в другой раз. Сегодня же я пришел сообщить вам, что министр культуры республики рассмотрел жалобу артистов…

— Кляузу, хотите сказать!..

— Нет, жалобу артистов на вашу режиссерскую несостоятельность.

— Недавняя комиссия министерства тоже была по жалобе! — срывающимся голосом перебил Кассис. — Что же решили в министерстве?.. Я представляю, что они могут там решить…

— Приказом министра культуры вы отстраняетесь от должности главного режиссера театра. После репетиции попросите артистов остаться. Проведем небольшое собрание.

— Увольте меня от этой комедии. Собирайте сами. А я немедленно отправлюсь в Москву! Кассис соскочил с кресла, неловко взмахнул руками и, высоко подняв голову, направился к боковому выходу.