Ураган, точно конь ретивый, сорвался с поводьев и понёсся между Багамскими островами и южными штатами Америки. Небо над Русским островом помрачнело, океан окутал мокрым холодным сумраком прибрежные города, посёлки. Но к рассвету ветер вдруг обессилел, сник и затих где–то на берегах срединных штатов Нового света. Миллионы людей этой ночью не смыкали глаз, плотно закрывали двери и ставни окон, слушали свист и вой взбесившейся природы, с ужасом рисовали в воображении картины недавно свершившейся катастрофы, вздыбившей на сотню метров океанские волны и обрушившей их на острова Индонезии.
Сотни тысяч жизней в одночасье, точно бешеный крокодил, проглотил цунами, вырвал из тела человечества клок живого мяса. Люди стали пугаться слова цунами, кругом только и слышишь о близости конца света, о гневе Господнем. Безбожники и циники, ещё вчера не верившие ни в Бога, ни в дьявола, стали креститься, спрашивали друг друга: неужели есть он, Творец Всевышний? А если он есть, то чего следует людям ожидать от него? Ведь они так много нагрешили!
Испуганные взоры всех народов повернулись к Америке; ведь это она грешит больше всех: бомбила Югославию, теперь, точно раненый вепрь, кинулась на Ирак. По всему миру растлевает молодёжь, поселяет в душах бесовщину. Её в первую очередь и накажет Господь.
Утром Драгана и Дундич полетели в столицу штата, а на вечерний рейс у них уже были куплены билеты до Белграда.
Губернатор Урош Станишич по случаю отъезда на родину дочери и с нею группы ребят из сербской диаспоры приехал обедать домой и несколько часов до отлёта провёл с ней. Дочка спросила отца:
— Ты чем–то встревожен, в твоих глазах нет прежней уверенности и силы? Может, на службе что случилось?
— На службе всегда что–нибудь случается — на то она служба, да теперь ко всем прочим тревогам прибавилось ожидание цунами. Я всю ночь не спал, звонил дежурному по городу, просил докладывать обстановку. Скорость волны, катившей на город, сравнялась со скоростью пассажирского поезда, но высота, слава Богу, не поднялась до опасной черты. Господь нас миловал, — но это сегодня, а завтра сила волны может превзойти индонезийскую. Наш–то город, да и весь юг Америки расположен низко над уровнем моря. Нас словно дьявол надоумил тут построить города и поселить множество людей.
После минутной паузы добавил:
— Президент мне звонил, он тоже всю ночь не спал.
Губернатор не хотел бы пугать свою дочь, но она уже выросла и сама занималась серьёзными делами, — решил говорить с ней как со взрослой.
— Мы как–то вдруг, в последние год–два, поняли, что Америка уязвима больше, чем Россия. Раньше–то мы рассчитывали на одну силу: атом и водород, а тут оказалось, есть третья сила — пострашнее, чем любые бомбы; эта сила там, на небе. Мы–то в Бога не верили, а оказывается, он, а не мы, правит всем на свете. И вот — ткнул нас носом, точно котят, и — показал, как мы ничтожны и слепы.
— Ты имеешь в виду цунами?
— Не только, хотя и эта сила вдруг заявила о себе, но есть ещё и дыры, сквозь них смертельная радиация летит на землю, и таяние льдов — оно поднимает уровень мирового океана, а также и другие космические и экологические фокусы. И вот ведь что поразительно: все шалости природы вначале нас избирают своей мишенью, а уж потом Россию, Индию, арабов и Китай. По чьей–то злой воле мы ставили города–мегаполисы в низинных местах и на побережье, жались к воде, а вода, как мы теперь видим, тоже живое существо; вначале она щелкала нас по носу ураганами, на манер того, что пронесся над нами прошлой ночью, а уж затем рассвирепела и поднимает стометровые волны, для которых нет препятствий. Океан как бы предупреждает: мне ваши города не нравятся, уберите их, иначе я разнесу ваши жилища, а вас кину рыбам на съедение.
— Ну, папа, нагнал страху!
— А ты не пугайся, принимай меры. Превращай остров в неприступную крепость. На счастье он состоит из скалистых берегов и торчит над океаном как Зуб Вселенной. Ты теперь поедешь в Белград, а там, может, заедешь и в Москву, и в Петербург. Я дам тебе адреса наших друзей и живущих там сербов; надо снабдить их вот этой вашей штучкой, и пусть они работают во благо нашего славянского племени и всех добрых людей на Земле.
Он вынул из стола блокнотик и подал его дочери:
— Вот список наших друзей. Укрепи их в вере, снабди деньгами — пусть они вспомнят, что они славяне, и поднимаются на борьбу. В Белграде к тебе подойдёт человек, который уже имеет тысячу наших приборчиков. Он хорошо обучен, но ты ещё раз покажи ему, как ими надо управлять, и растолкуй, где и в каких случаях их следует пускать в дело.
Наступали сумерки, когда Драгана и её четырнадцать друзей во главе с Дундичем отправились в аэропорт, а к дому губернатора стали подъезжать чиновники, которых он замыслил назначить на главные посты в государстве в случае его избрания президентом. Наиглавнейшей из этих чиновников была Барбара Шахорн, — женщина неопределённой национальности и непонятного возраста, но больше похожа на негритянку с заметной примесью белой масти; то ли ей было тридцать, то ли пятьдесят: маленькая на тонких и кривых ножках, худенькая, как подросток, и проворная, как испуганный зверёк. От машины и до входа в дом её сопровождал здоровенный, как горилла, негр, а в гостиной её встретил хозяин и долго, нежно целовал ей руку. Урош предполагал назначить её советником по безопасности, — на второй по значению после государственного секретаря пост, — но, в сущности, это был такой же важный пост, как и государственный секретарь.
Барбару губернатор избрал по рекомендации отца, члена тайного Совета Богов, клуба мультимиллиардеров — она была тесно связана с членами мирового правительства, а по внешнему виду олицетворяла большинство американского общества.
Примерно такой же окраски, но пожилой, опытный важный господин предполагал стать государственным секретарём. Внешний облик его как бы напоминал многих из того самого расового коктейля, который, как говорил дед Драган, сильно покраснел и почернел в последние пять–семь лет. У деда была своя теория состояния человеческой популяции; он весь род людской делил на три цвета: белый, чёрный и красный. И утверждал, что белые живут, чёрные прозябают, а красные мутят воду, то есть делают войны, революции, реформы. Точный расклад по национальностям не делал. Обыкновенно махал рукой и добавлял: вот когда красный петух клюнет вас в мягкое место, тогда и поймёте, какой он национальности.
Будущий госсекретарь был чёрен и имел покатые плечи. Если на него посмотреть сзади — сутуловатый орангутанг с короткой шеей и плоским затылком; в профиль глянешь — коричневый бразилец с едва заметной пуговкой носа, ну, а если заглянуть в глаза — в них тёмная ночь аборигена Австралии или Гвинеи. Этого за один только вид способна полюбить добрая половины Америки, на улицах которой белый человек встречается всё реже. И, наверное, его там скоро поместят в резервации, как и прежнего хозяина континента, индейца. Есть и ещё один знак, которым он покоряет современную Америку: на все людные сборища он таскает за собой свою дражайшую супругу, дочь известного владельца нескольких телевизионных каналов Самуила Когана. А уж этим жестом он пристегнул к себе всё многочисленное еврейство и породнившихся с ними.
А всех вместе этих будущих правителей Америки объединяла лютая ненависть к белому человеку, захватившему в своё время, как они справедливо полагали, их дедов и прадедов в рабство. Их кровь кипела нетерпением отомстить за обиды пращуров, они теперь открыто называли людей арийского вида «белой молью».
Губернатор, собирая этот гремучий коктейль, решился на дерзкую акцию: обработать их «Импульсатором» Простакова. И пока они рассаживались за столом, хозяин, словно бы беседуя с кем–то по мобильному телефону, то удаляясь от гостей, то приближаясь к ним, по каждому щёлкал «успокоительным» лучиком и видел, как приглашённые, один за другим, вздрагивали и хватались за голову. Впрочем, обрадованные, что боль была мимолётной и быстро отступила, оживлялись и важно, церемонно занимали свои места за столом.
И — о, Господи! Верить ли глазам своим и ушам? Только что гости губернатора были важны и надменны, и даже подчёркнутая вежливость и дружественность хозяина не растопляла их суровые сердца, а тут вдруг все ожили, засветились, проявляли взаимную предупредительность. На каждое слово губернатора поворачивались и смотрели на шефа преданно и влюблённо, всем видом своим и жестом демонстрировали готовность повиноваться, и за всё благодарить, и по первому же знаку исполнять малейшее желание патрона.
Как и говорили ему биологи, «облучённые» будут послушны и ласковы, и за всё благодарить, и во всём повиноваться, это будут не люди, а покорные овечки. И в то же время никто не заподозрит в них отсутствия характера. Все будут думать: какие тонкие политики! Какие хитрые дипломаты!..
Губернатор нащупал в своём кармане «Импульсатор», гладил пальцами его холодное, хромированное тельце — млел от сознания, что он есть, что он способен превратить в овечек тысячу вот таких ненасытных, кровожадных гиен, и потом, после подзарядки батареи, снова тысячу целей, и так без конца, хоть десять тысяч, двадцать, а там подбирайся и ко всему человечеству, вышибай злобу и звериные инстинкты из всех живущих на Земле людей. Вот ведь какое чудо изобрели русские ребята, жители острова, который принадлежит его дочери! Радовала ещё и такая мысль, что приборов на Русском острове много, и никто не может ими воспользоваться, кроме людей, которым они будут доверены.
Станишич украдкой оглядывал своих помощников: они станут служить ему верой и правдой, не будет своеволия, интриг, предательства. И люди, возлагавшие на них свои злонамеренные надежды, нескоро поймут, а скорее всего, не поймут и вовсе, что над ними произведена какая–то экзекуция.
Кажется, никогда ещё Урош Станишич не испытывал такой бурной, всепоглощающей радости.
Драгана зафрахтовала в самолёте отдельный салон на пятнадцать человек, и этот славянский партизанский десант с берегов Южной Америки полетел в Белград. За круглым столом в салоне все пятнадцать человек не помещались, и друзья расположились в креслах и на диванах таким образом, чтобы могли видеть и слышать друг друга. Тема их беседы была одна: как умнее, ловчее и незаметнее для любых пытливых глаз провести боевую операцию, ради которой они летели на Родину. Разложили на столе карты, ещё и ещё раз распределяли цели, уточняли, кто и как будет действовать, передвигаться, держать между собой связь и как в случае нужды пускать в ход деньги для подкупа людей, несущих службу на дорогах.
В местах предполагаемых действий проживают албанцы. Прежде, из века в век, там селились сербы. Это были земли, обжитые ещё в древности их предками, перешедшие сербам от отцов и дедов, но пришёл на их землю коварный человек другой крови и веры и с чужим именем Ёся, втёрся в доверие к сербам и возглавил партизанские отряды, ушедшие в горы и боровшиеся в годы войны с немцами за свою родину. Потом, когда Югославию освободили от немцев русские солдаты, Ёся организовал выборы, собрал большинство голосов и стал президентом. На славянских землях он проводил политику братства народов, но скоро заметили, что больше других он любит хорватов. Им он отдал лучшие земли сербов, а для албанцев открыл границы и всячески завлекал их в соседние с сербами районы. Говорил он с каким–то непонятным акцентом и по внешности ничем не напоминал славянина. Сербы начали роптать, называли его вначале хорватом с еврейскими корнями, но затем эту версию газеты стали отрицать и говорили сербам, что он хорват с венгерскими корнями. Сам же Ёся поехал в хорватскую деревню Кубровец к одинокой старушке и назвался сыном, который долго пропадал на чужбине. Но старушка его не признала, сказала, что у неё был сын Ёжа, но у него не было пальца на руке. А между тем на Балканах роптали: президент — чужой человек, у него было восемь жён, и в России он имел жён. Говорить по–сербски он так и не научился, и к сербам относится плохо. Однажды в пылу полемики назвал их придурками. Теперь уже о нём говорили: венгр с еврейскими корнями. К «матери» он приезжал дважды, она жила долго и очень бедно. А в Югославию, между тем, всё больше наезжало албанцев. Так возник «Косовский котёл», то есть такое положение, когда в Косово проживало больше албанцев, чем сербов. И албанцы стали вытеснять славян с их родной территории: рушили православные храмы, жгли дома, резали людей, убивали. Вот в этот «котёл», — на земли отцов и дедов, а теперь принадлежавшие оккупантам, и летел отряд новых партизан; на этот раз уже без коварного и чужеродного командира, а во главе со своим верным товарищем, сербом по крови Дундичем.
У каждого был «Импульсатор», каждый знал его силу и ещё в лаборатории усвоил приёмы его применения. Для бойцов отряда были изготовлены «Импульсаторы» разной формы: похожие на зажигалку, на большую пуговицу, ременную пряжку и так далее. Здесь, в самолёте, бойцы задавали Драгане свои последние вопросы. У многих ещё оставался страх: вдруг как случится, что боец получит ранение, потеряет сознание и приборчик попадёт в руки врага.
— Ну, а этого опасаться не следует, — спешила успокоить Драгана, — для каждого постороннего человека «Импульсатор» всего лишь мобильный телефон, зажигалка и ничего более. И в любых условиях, в любой обстановке вы пользуетесь им, как вас учили. Ребята из физической лаборатории, а затем и наши русские механики позаботились так хитро встроить в этот мобильник или в пряжку «Импульсатор», что попади он хоть в руки к Архимеду, тот ни о чём бы не догадался. И ещё раз повторяю: направляя луч в свою цель, не бойтесь зацепить ненароком хорошего человека, нашего товарища. «Импульсатор» поразит только такую жертву, которая не имеет славянского генома, то есть набора тех психических и умственных свойств, которыми Бог одарил нас, славян. Прибор поражает лишь отрицательную генетику, то есть геном, заряженный клетками зла и насилия, а если сказать иными словами: он сам ставит диагноз и тут же излечивает человека от всего дурного, что в нём заложено.
— Но поразил же он Арсения Петровича и его товарищей!
— Да, поразил. Но лишь в том случае, когда поток лучей был увеличен во много раз. А кроме того, Борис Простаков с тех пор уточнял его схему и ввел новую программу. И тут я снова с удовольствием повторю: в наших руках не оружие, а средство исцеления, а мы с вами не убийцы, не насильники, нам оружие дал сам Бог, и мы при помощи волшебного «Импульсатора» лишь исправляем ошибки и несправедливости природы.
Драгана говорила книжно, по–учёному, но это была её сознательная лекция; она хотела бы внушить спокойствие и уверенность товарищам по борьбе, вселить в них веру в справедливость и даже великое благородство их миссии.
Ёван Дундич, умевший из любой ситуации извлекать что–нибудь смешное, вдруг заговорил о знакомом банкире:
— Мой старик после налёта американцев на Белград вдруг стал увеличивать свои капиталы и теперь разбух, как паук. И стал жадным, не даёт мне под малый процент деньги. Вот будет потеха, если я щёлкну его «большой дозой»!..
Он повертел в руках «Импульсатор», будто забыл, где на нём прячется эта самая большая доза. Драгана сказала:
— Я знаю этого старика…
— Так вы же и привели меня к нему! — воскликнул Дундич.
— Будьте осторожны с большой дозой; с ним может случиться истерия, и он будет плакать. Его помощники позовут врачей, и они увезут его в психушку. Мы лишимся своего друга в финансовом мире.
— Ну, хорошо! — воскликнул Дундич. — Я зайду в «Альфабанк», — он там рядом, — и хлопну по башке Арона; он тоже заведует банком, и он — старший внук нашего старика. Что вы на это скажете? Они у нас деньги забрали, и заводы, и все богатства, а мы их по черепку лучиком. То–то будет славно.
И Дундич громко рассмеялся. А Драгана заметила:
— Против Арона не возражаю. Мы ещё ни на ком не испробовали большую дозу. Но заметили: евреи более стойкие к нашим лучам; есть и такие, — чаще всего из молодых, — на которых обычная доза и совсем не действует. И всё–таки, я не советую угощать его большой дозой. Он молодой, пусть живёт. Облучённый и обыкновенной дозой, он станет другим: жадность из него вон вылетит.
Самолёт заходил на посадку. Славяне скоренько собрались и первыми спускались по трапу.
Драгану встречал Савва Станишич. Он был младший из трёх братьев: русоволосый, синеглазый, с непросыхающей улыбкой, мужчина лет сорока. Драгана так же его горячо любила, как и дядюшку–адмирала, и маме своей, и отцу говорила: хороших дядюшек подарила мне природа! Я как вспомню, что они у меня есть, так и жизнь становится веселее. Она при этом вспоминала биографию Сергея Есенина — у него тоже было трое дядюшек. О них он писал: «Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку. Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня бельё и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлёбывался, он всё кричал: ”Эх! Стерва! Ну, куда ты годишься?“. ”Стерва“ у него было слово ласкательное».
Партизаны во главе с Дундичем ехали на трёх такси, а дядюшка усадил Драгану в заднем салоне своего лимузина и сам сел с ней рядом. Говорил:
— Матушка ждала тебя, но её срочно вызвал твой отец. У него там какой–то раут, и ему нужно быть на нём с супругой. Ну, ничего; я надеюсь, тебе не будет у нас скучно.
Тронул её за плечо:
— А ну, племянница, — сказал на манер Тараса Бульбы, встретившего своих сыновей, — повернись ко мне, и я разгляжу тебя получше. Ты ещё не вышла замуж, а уже стала настоящей дамой. Впрочем, прелестей в тебе не убавилось. Ты у нас — визитная карточка рода Станишичей. Я люблю появляться с тобой на людях, и мне приятно видеть, как все наши друзья и знакомые, да и просто чужие люди глазеют на тебя так, будто ты космонавт и только что опустилась на землю. Но скажи–ка мне, пожалуйста: почему это ты не взяла с собой своего женишка и решила прятать его от нас? Он что, урод какой–нибудь или негр, мексиканец, а не то ещё экземпляр какой, и того получше?
— Он русский, дядюшка, и очень похожий на вас. Ты же помнишь: я была маленькая, а уже говорила, что выйду замуж за дядюшку Савву. А если он меня не возьмёт, то поищу жениха такого же красивого и весёлого.
Они рассмеялись, и Драгана утонула в объятиях дяди. Потом серьёзно заметила:
— Мой суженый занят. А кроме того, он не свободен и пока не может распоряжаться собой.
— Однако же сумел увлечь нашу Данушку, — на это свободы ему достало.
Дядя Савва был полиглот, но особенно хорошо он говорил по–русски. Он был профессором Белградского университета, преподавал мудрёную науку философию, но к тому же читал лекции по всеобщей истории и в педагогическом институте. В научных кругах Савва Станишич слыл за крупного специалиста по новейшей истории Русского государства, и для пополнения своих знаний ежегодно по два–три месяца жил в России. И, как подлинный учёный, жил он не только в Москве, но и в других городах и частенько наезжал в отдалённые от центра сельские районы.
— Да, на это свободы ему хватило, но тут уж судьба. Но я лучше скажу тебе: и дедушка, и отец, и наш грозный адмирал велели обнять тебя и передать от них привет. Они всегда думают о тебе, помнят тебя и любят, и хотят, чтобы ты жил в Белграде, потому как может случиться, и все мы будем жить на родине своих предков.
И ещё новость: адмирал вышел в отставку и теперь заведует Русским островом. Я очень довольна, что он с охотой взялся управлять нашим хозяйством.
Машина подходила к дому дядюшки Саввы.
Драгану поместили в левом крыле второго этажа и отвели ей трёхкомнатную квартиру с отдельным парадным входом, с балконом и видом на центральную часть города. Она и всегда занимала это «гнёздышко», и оно ей очень нравилось. Она подолгу стояла на балконе и смотрела на площадь Николы Пашича, вспоминала, как ещё в детстве, приезжая в гости к дяде Савве, бегала с подружками и по площади, и по соседним улицам Князя Милоша, Воеводы Миленко, Стефана Немани. Ей бы и сейчас хотелось походить по этим улицам сербской столицы, но теперь свои прогулки, даже самые короткие, она должна согласовывать с командиром отряда Дундичем и непременно при этом вызывать охрану. Этого строго требовали от неё дедушка и отец.
В доме был заведён порядок большой свободы и независимости всех жильцов. Супруга хозяина Ангелина располагалась тоже на втором этаже, но только в крыле правом, и комнат у неё было пять, и обставлены они антикварной дворцовой мебелью, обвешаны дорогими картинами и коврами. Дед Драган высылал сыну ежегодную стипендию: миллион долларов. Большая часть этих денег уходила на содержание дворца и прислуги, но и добавка к профессорской зарплате Саввы оставалась солидная. Сам хозяин жил посредине второго этажа и обстановку имел скромную, деловую. Разве что его кабинет был обставлен мебелью из чёрного дерева и, как говорили его приятели, она была вывезена из замка какого–то английского короля.
Весь нижний этаж занимали большая гостиная, кухня, столовая, жильё для прислуги и прочие служебные помещения.
До обеда Драгану никто не тревожил и она могла заниматься своими делами. А в обед, спустившись в гостиную, встретилась с Ангелиной — шумной, экстравагантной женщиной, которая ещё недавно была драматической артисткой, а теперь с большим удовольствием и рвением исполняла роль второго режиссёра в городском театре.
Стол был накрыт, но в гостиной не было хозяина и не видно слуг. Ангелина подхватила Драгану под руку и повела в библиотеку, где у неё был салон для встреч с близкими друзьями и где, как она сказала по дороге, гостью из Америки ожидают «интересные люди».
Людей этих Драгана знала: это были Вульф Костенецкий; его друг — круглый, румяный толстячок с мокрыми губами Соломон Гусь и их подружка, шумный скандальный политик, лидер какой–то новодемократической партии Халдорина Старо — Дворецкая. Это была нескладная худая женщина двухметрового роста, — и, очевидно, поэтому в патриотической прессе её презрительно и почти ругательно называли Халдой.
Халда протянула Драгане костлявые ручки, ослепительно засияла коричневыми с красным отливом глазами, пропела:
— Давно вас ожидала, но вот он…
Она кивнула на Костенецкого:
— Прячет вас от всех, не хотел нас знакомить, — это такой жук… И он вот…
Показала на Соломона:
— Он — Гусь. Да, такая у него фамилия. Хорош Гусь! Не правда ли? Он тоже не хотел меня с вами знакомить. Они, мужики, все гады. Боятся, как бы мы, женщины, не отобрали у них власть. Но мы должны быть вместе. У нас общие интересы, можно даже сказать, судьба. А хотите — я сообщу вам новость: вы теперь его сотрудник. Да, он, Гусь — ваш начальник.
— Я сотрудник?.. Каким образом?
Соломон Гусь выступил вперёд, протянул Драгане кни- жицу:
— Вот вам удостоверение. Будете корреспондентом газеты «Балканский комсомолец». Вам нужно бывать в Скупщине? Пожалуйста, вас проведут в ложу прессы. Захотите к министру — тоже пропустят. Костенецкий мне давно говорил, просил за вас: сделайте её своим корреспондентом. Вы, очевидно, знаете: я редактор самой популярной на Балканах газеты. Тираж миллион! Её все любят, читают… Ну, и вот, пожалуйста: удостоверение нашего корреспондента. И там в Америке нас знают. Любую дверь будете ногой открывать.
Драгана хотела отстранить руку с удостоверением, но не посмела, взяла, а тут Халда к ней подступилась, тянула в сторону от мужчин, невнятно и с каким–то неприятным присвистом, мокрым чмоканьем перечисляла родство интересов, духовные связи.
— Мы тут слышали: у вас отели. Вы — хозяйка. Финансист. Мы тоже развиваем бизнес. У меня консалтинг–холдинг, вклады в американских банках.
С другой стороны к ней приблизился Костенецкий:
— Я вас ждал, но вы исчезли, словно в яму провалились. Я позвонил вашему дяде, а он сказал, что уехали. Ну, я…
Тут раздался звонкий голос хозяйки:
— Прошу в гостиную! Нас ждут.
И все потянулись за ней. Здесь у стола их ждал Савва Станишич и с ним мужчина средних лет, его приятель. Савва широко улыбался, обнимал Костенецкого, целовал руку Дворецкой. По всему было видно, что профессор давно знал этих господ и демонстрировал своё особое к ним расположение.
Драгана терялась от громких речей депутатов скупщины, или парламента, как на Балканах иногда называли орган, похожий на российскую думу. Соломон Гусь тоже был депутат скупщины — не такой известный, не так часто появлявшийся на экранах телевизора, не поражал он и громкими заявлениями, он, напротив, имел приятный вид, всегда улыбался и кланялся, а дамам целовал ручки, но именно этот субъект выпускал самую скандальную, желтую и грязную газету во всей Европе. Драгана знала этих молодцов; она даже любила смотреть передачи с их участием. По тому, как они ругались, злобно шипели на коммунистов и патриотов, она судила о глубине падения политических нравов в её стране, об остроте противоречий, поразивших общество на Балканах. Костенецкого обыкновенно приглашали на диспуты, и он, как это делали наши некоторые думцы, брызжа слюной, кричал: «Вы, вы, проклятые коммуняки, погрузили во мрак нашу прекрасную Югославию! Вы всё развалили, всё погубили — вас надо стрелять и вешать! Вот погодите, я приду к власти и тогда с вами за всё рассчитаюсь!» Ну, а если же на экран вылезало ещё и вот это диво — Халда Старо — Дворецкая, то тут уж с экрана телеящика срывались слова ругательные. Операторы давали её крупным планом, и на головы зрителей валилась брань из лексикона пьяных мужиков; Халда уже честила не одних только коммунистов, но и проклинала каждого, кто позволял себе говорить добрые слова о сербах.
Прилетая в Белград, Драгана включала телевизор, — в Америке она его смотрела редко, здесь же её забавляли спектакли с участием местных властителей. Про себя думала: если эти вражины так кричат и беснуются, значит, чего–то они боятся. Ненависть к стране проживания достигла у них того предела, за которым наступает истерия, такой распад духа, когда уж нет сил сохранять остатки человеческого подобия.
И вдруг они здесь, сбежались посмотреть на внучку «американского магната сербского происхождения». Они встречают её как своего, близкого по интересам человека. Как же! Богачка, владеет островом — значит, наша, правая, горой стоит за тех, кто ненавидит власть народа, социализм, коммунизм и прочие бредни голытьбы и всяких неудачников. Они знают: Драгана — хозяйка отелей, мебельных фабрик, курортов и пляжей. Это, конечно, Ангелина раззвонила её секреты, пригласила их, как дорогих гостей, на встречу с Драганой.
Тут следует заметить, что и дядя Савва, как профессор политологии, всегда искал дружбы с ведущими политиками Белграда. Что же до его супруги — ей льстило знакомство со знаменитыми людьми, и она тянулась к ним в силу отсутствия у неё какого–либо гена патриотизма и понимания процессов, происходящих в обществе. В театре, где она работала, почти все артисты, и, прежде всего, главный режиссёр, старый еврей с тройным гражданством, больше всего ценили в людях «общечеловеческие ценности», признание безбрежной вседозволенности и абсолютного отсутствия цензуры. И кружок собравшихся в её доме людей больше, чем кто либо, отвечал духу этого всесветного интернационализма. Все они были «крутые» либералы и мечтали о времени, когда к власти в России придёт их кумир Жириновский и с этого момента начнётся завоевание мира либералами.
Нельзя сказать, что и Драгане они были не интересны. Её очень занимали люди, захватившие, как и в России, власть в Югославии и развалившие на части эту ещё недавно такую прекрасную и могучую страну. Они даже отняли у неё имя: «Югославия». Драгана знала об их могуществе, об их «непотопляемости», как писали журналисты и политологи. Их боялся президент, боялись председатель правительства и все министры. И хотя за глаза, и шопотом, Костенецкого называли клоуном, а Дворецкую бешеной ведьмой, и все–таки боялись, потому что эти молодцы могли свалить на человека любую клевету, могли осыпать площадной бранью и при этом не нести никакой ответственности. Их опасались и прокуроры, и верховные судьи, — они были неподсудны, неприкасаемы и потому всесильны. Но зачем же им понадобилась Драгана? А тут уж сказывалась их патологическая жажда денег, заложенная в генах страсть лезть в дружбу к большим людям. Драгана для них богиня, сидевшая на горе золота, а золото даже и в малых дозах пьянило их кровь, манило и тянуло, как магнит.
Несколько смущал депутатов мужчина, сидевший рядом с хозяином. Он был русский и при знакомстве коротко всем представлялся «Иван», а на вопрос Дворецкой «Вы — русский?» ответил излишне громко и не совсем вежливо: «А разве не видно и не слышно?». На что Халда выстрелила, точно из пистолета: «Тут нет Шерлоков Холмсов, чтобы видеть и слышать». Иван её тона не заметил, а только в ответ широко растворил рот в улыбке.
Русский гость почти всё время молчал, но по тому, как он внимательно слушал беседующих, как ласково смотрел на Драгану и столь же неласково кидал взгляды на депутатов, можно было судить о его недобром отношении к власть имущим. Дворецкая пыталась его разговорить, спрашивала: «Вы нас понимаете?», на что Иван отвечал: «Мы же славяне, и в языке нашем много общих слов».
Иван сидел рядом с хозяином, а по другую сторону от него сидела Драгана. Она чаще других к нему обращалась с вопросами и задавала их так, чтобы другие не слышали, и это–то вот сильно раздражало Дворецкую. А когда Иван, наклонившись к Драгане, шепнул ей: «Ваши депутаты резвые. У нас они тоже такие», Драгане влетела в голову шальная мысль умерить их прыть, щёлкнуть каждого лучиком Простакова, — и, может быть, угостить двойной, а то и тройной дозой. Она подумала: такая операция освободит общество от этих пришлых неизвестно откуда забияк и самим же им пойдёт на пользу.
Довольная такими планами, Драгана и сама с ними весело болтала, аппетитно пила и ела, и каждому из своих новых знакомых отвечала любезно и весело, демонстрируя радость от встречи с ними, изъявляя готовность участвовать в любых предлагаемых ей предприятиях, — и даже в излишне смелых, почти авантюрных.
Костенецкий, наклоняясь через стол, предлагал ей совершить поездку в исконно сербские места, заселённые ныне сплошь албанцами. Покрывая все голоса, он кричал:
— Вы там увидите, как много у них детей и как очаровательны эти курчавые «албанята». И к этому прибавлял:
— Но если женщины у них рожают, если албанцы такой жизнестойкий и сильный народ — им отдадим и землю, и озера, и реки. Только идиоты пекутся о слабых и увечных, о пьяных и ленивых аборигенах. Патриоты орут: сербы, сербы!.. Но если сербы вымирают, если они не способны к самовоспроизводству — туда им и дорога! Уступите другим жизненное пространство. Другие сильнее, другие могут — пусть они и живут!
И видя, что Драгана улыбается и тоже согласно кивает головой, одушевлялся и ораторствовал ещё громче, старался убедить, вызвать сочувствие к «албанятам» и к его мировой интернационалистической идее мироустройства. Дворецкая всё это время смотрела на Драгану; Халда тоже была «человеком мира», она люто ненавидела всякого, кто с сожалением вспоминал бывшую Югославию, кто выступал против мигрантов и защищал права сербов на свои исконно славянские земли; она таких людей называла фашистами и отказывала им в праве на жизнь. Её жёлтые с красноватым отливом глаза, выпуклые, как у гигантского рака, и так же, как у рака, вращавшиеся по кругу, — эти совершенно замечательные глаза при каждом сильном и удачном выражении Костенецкого ярко вспыхивали и вновь и вновь победно устремлялись на гостью из Америки. Она как бы спрашивала: ну, как вам нравится этот самый выдающийся оратор Европы, почётный несменяемый сенатор Сербии?
А Драгана и вправду восхищалась Костенецким. Она вспоминала, как, живя в Москве, вот так же с удовольствием слушала Жириновского, и теперь находила, что доморощенный главный либерал Сербии ни в чём не уступает российскому лидеру Либеральной партии, а, пожалуй, в чём–то и превосходит его. Костенецкий так же с успехом мог бы заменить любого клоуна на манеже цирка, а если учесть его внешнее сходство с Мефистофелем, так, пожалуй, сербский Жирик будет и колоритнее. Вот только Жириновский понятен людям; он не был ни русским, ни евреем, ни поляком, а как бы сказал Гоголь: так себе — ни чёрт на метле, ни бес в лукошке. Сам же про себя наш российский Жирик сказал: мама у меня русская, а отец юрист. С тех пор и прилепилась к нему кличка: Сын юриста. Формула генотипа сербского Жирика была плотно укутана завесой тайны. Одно из него выпирало и бросалось в глаза: он с каким–то лютым остервенением ненавидел страну своего проживания и народ, его кормивший. И эта ненависть наполняла его речь и жесты, и мимику лица огневым жаром и пламенным артистизмом.
Далеко вели мысли нашу Драгану, когда она с таким интересом смотрела на гостей своего дяди, внимала их торопливым сбивчивым речам. Они, видимо, давно знали хозяев дома Савву и Ангелину, находили в их душах что–то родственное и потому говорили, не смущаясь и не оглядываясь на них; а тут ещё и приветливая улыбка молодой американки поощряла их к откровению; они распалялись всё больше в своём либерально–демократическом раже, месили и топтали глупых сербов за их квасной патриотизм, пророчили близкий планетарный триумф своих братьев по крови и духу — общечеловеков, даже называли час, когда будет объявлено об исчезновении последнего русского с лица земли, и тогда уж никто не помешает «гражданам мира» объявить об установлении своего мирового господства.
И Костенецкий, и его Халдуша, — так называл Вульф свою ближайшую подружку по думскому дому, — считали себя тонкими проницательными психологами; наверное, так же думал о себе Соломон Гусь, — и очень скоро оба они решили, что залетевшая к ним из Нового света «золотая ласточка», то есть наследница гигантского капитала американского серба Драгана Станишича, конечно же, она «своя в доску» и с восторгом разделяет все их планы по устройству современного мира. Костенецкому даже вбросилась в горячую голову мысль о том, что он и как мужчина нравится залётной птичке. И речи его полетели ещё более пламенные, а в жёлто–красноватых дьявольских глазах заметался огонёк надежды и на ещё одну победу, каковых у него и в Белграде, и в других городах Европы, и в театре, где служила хозяйка этого дома и член его партии Ангелина, было множество. Но у него ещё не было такого ослепительного создания, каковое вдруг очутилось перед ним. И он засуетился в кресле из какого–то королевского замка, заёрзал, засучил масляными глазами. Потянулся головой через стол к Драгане, спросил:
— Какие ваши планы на завтра?
— Утром в девять часов я отправляюсь за город.
— За город? Это интересно! Если не секрет — куда же?
— В село Шипочиху. Оттуда родом моя прапрабабушка Елисавета — там много моих родственников.
— Шипочиха? Я знаю это село. Я был в нём недавно. Но там осталось всего несколько сербских семей! Там албанцы. Как начались косовские разборки, так и туда с гор повалили эти шустрые албы. И разве вам об этом неизвестно? И ваш дядюшка вам ничего не сказал? Албанцы злые, как собаки. Каждого белокурого берут в плен, тащат в горы, и там или режут, или заставляют на себя работать. А вас–то… Да что это вы себе забрали в голову?
Костенецкий уставил свой удивлённый взгляд на дядюшку Савву. И, уже обращаясь к нему, продолжал:
— Вы преподаёте в университете. Вы разве не знаете?
И снова к Драгане:
— Хорошо, что вы мне об этом сказали. Я, конечно же, не позволю вам туда поехать. Тут и думать нечего!
— Я поеду, — спокойно сказала Драгана. — Завтра в девять мы с друзьями выезжаем.
Костенецкий откинулся на спинку кресла, уставился на неё.
— Как?.. Вас не пугают албы? Да вы представляете, как дружно они заселили это некогда цветущее сербское село! Там в каждом доме по две семьи албов. И ни одного вашего далёкого родственника. С кем же вы будете встречаться?
Дядюшка тоже подал голос:
— Девочка моя, это несерьёзно. Я тоже буду возражать против такой поездки. Что мне скажет папаша Драган, если узнает о такой твоей авантюре?
— А ничего и не скажет. Дедушка у нас смелый. Я тоже смелая. Недаром же мы с ним носим одно имя. Но позвольте: откуда здесь албанцы, если они в Косово, а Шипочиха на полпути от Белграда до границы Косовского края.
— Ах, Драганушка! — запела Ангелина. — Мы недавно там были на гастролях. Там давно уже нет сербов. На больших автобусах привезли этих противных албанцев, — мужики с автоматами, гранатами. Была разборка, многие сербы погибли. Да у нас об этом все газеты писали. Оставь ты свою затею, приходи лучше в театр, и я познакомлю тебя с нашим режиссёром.
— Ну, нет, я решила и завтра поеду.
У Драганы был план действий, согласованный с Дундичем. Его отряд из пятнадцати человек под видом американских туристов будет двигаться по сербским сёлам, изучать обстановку и выявлять молодых сербов, способных составить ряды сопротивления. Драгана в своём блокнотике пометила пункты и время встречи с товарищами из отряда Ёвана Дундича и с самим Дундичем. Её автомобиль был приспособлен для дальней дороги: тут и кухня, и столовая, и спальня. Ничего менять из составленного плана она не могла, да и не хотела.
Костенецкий вдруг сказал:
— Тогда позвольте мне сопровождать вас. Там знают Костенецкого. Албанцы меня любят — со мной будет безопасно.
— А вот это мило с вашей стороны. Это по–рыцарски, и я буду рада побыть несколько дней в вашем обществе.
Встречи на дорогах с товарищами в присутствии Костенецкого её не смущали. Она сегодня же позвонит Дундичу, обо всём предупредит и предложит говорить только на английском, как и подобает американским туристам. Костенецкий же в роли сопровождающего знатной американки может ещё и послужить хорошей защитой от албанцев.
— А вы, милый дядюшка, не беспокойтесь, пожалуйста. Меня будет сопровождать большой отряд друзей.
— Очень жаль. А я хотел пригласить тебя на свою лекцию в университете.
— Это интересно! Если позволите, я послушаю вас в другой раз.
— Конечно, конечно! В любое время приходи и слушай. Я буду рад тебя видеть. Но на завтра у меня назначена лекция о великих диктаторах: Гитлере, Сталине, Франко и Муссолини. Тут же я буду говорить и о нашем Иосифе Броз Тито.
— Ну, а уж это и совсем интересно! Я только не понимаю, зачем же Сталина вы поставили рядом с Гитлером? Я жила в России и знаю, как там Сталина уважают русские патриоты.
— Я тоже бываю в России. Да, Сталина многие уважают. И его есть за что уважать. Ни один из русских царей, — и даже Пётр Великий, — не сумел за своё правление продвинуть так далеко Россию, как это сделал Сталин. Но и ни один из русских царей не принес России так много бед, как Сталин. И делал он это методами, которые подпадают под понятие диктатор. А иные историки находят слова и порезче, но я пощажу твой ангельский слух и не стану произносить жёстких аттестаций. Впрочем, на лекции я бываю беспощадным. Правда светлее солнца, а я несу людям знания, и они должны быть правдивыми.
Дядюшка замолчал, но племянница тронула его за плечо:
— Погоди, дядя Савва. Мне этот разговор очень интересен. Мой учитель Арсений Петрович часто вспоминает Сталина, — он тоже бывает резок в оценках, но я в его словах вижу какую–то личную обиду, мне его оценки кажутся субъективными. Нам–то с тобой, и стране нашей Сталин, кажется, ничего плохого не делал. Он и Югославию, и весь мир славянский, и даже Европу всю от Гитлера спас. Мы за то должны быть благодарны ему.
Притихли Костенецкий, Соломон Гусь и Халда Старо — Дворецкая, не торопился с ответом и знаток новейшей истории профессор Станишич. Имя Сталина для многих в Европе, да и во всём свете визитной карточкой века двадцатого стало. Этот человек как бы делил на части заплутавшийся в бесконечных распрях мир людской: одни ненавидели его и проклинали, другие благодарно почитали за победу над фашизмом, а иные при имени Сталина задумывались и пожимали плечами: дескать, сложный он был человек и, видно, не пришло ещё время суд над ним вершить. Много головушек сложили при нём русские люди, пострадали и люди нерусские, издревле жившие под защитой России; не могут забыть своих жертв служители церкви православной. Многих пастырей невинно замучили до смерти, а иных томили в лагерях ГУЛАГа. Не могут забыть русские люди и крушения храмов — и главного из них Храма Христа Спасителя, чуда из чудес мировой архитектуры. История не простит Сталину и его соратникам, состоявшим сплошь из нерусских, и отмены сухого закона, перед которым весь мир склонял голову, а английский премьер Ллойд Джордж назвал этот акт величественным подвигом русского народа. Заметь, родная: подвигом русских распорядились нерусские. Кто–то скажет: подумаешь, сухой закон!.. Живут же без него люди в других странах! Да, живут. Но русским людям сухой закон, введённый Николаем Вторым, дал прирост населения на двадцать миллионов человек. Уже в 1915 году не было ни одного поступления в психиатрические больницы; в стране почти свели на нет преступность, опустели тюрьмы. Вот что такое сухой закон! Счастливые матери рожали счастливых деток; среди них не было поражённых болезнью Дауна, врождёнными пороками сердца, умственно слабых, психически заторможенных или уж слишком расторможенных. И продлись сухой закон до наших дней, русский народ, будучи трезвым и здоровым, не отдал бы свою великую Империю ходарковским и абрамовичам. И любимая Богом Святая Русь, точно тяжело больной человек, не превратилась бы в страну нищую и безоружную.
Обо всём об этом знали, конечно, Костенецкий и его дружки; им бы славить Сталина за такие подвиги, поминать добрым словом всех его соратников, забежавших в Кремль и рассевшихся там в царских палатах: Кагановича, Микояна, Мехлиса, Орджоникидзе, Берия и прочих сынов Израиля и Кавказа, а с ними и русских молодцов, женатых на еврейках: Молотова, Ворошилова, Калинина, Кирова, но соплеменники Костенецкого клянут их и поносят. Не могут простить грузину 1937‑го года, когда и их отцам пришлось изведать «прелести» гулагов, которые они же так заботливо обустраивали для непокорных русских.
Сталин, он же Джугашвили, сын сапожника, семинарист церковный, — он, как сербский воитель Ёся, человек восточный, непростой; не одно поколение славян, вслед за профессором Станишичем, будет ломать голову над этой загадкой истории, и не один многоумный биолог–исследователь генома национальности будет рассматривать эти геномы в электронные микроскопы. В одном они, пожалуй, сойдутся и заявят дружно: негоже это, когда в большую семью приходит человек чужой и незнамый — и видом чужой, и характером, и всеми привычками, — и объявляет, что отныне он будет в этой семье хозяином. Много нестроений появится в такой семье, много бед нашлёт на неё Господь. А уж какие то будут беды, и почему они происходят в семьях, позволивших властвовать над собой чужому человеку — об этом нам расскажет Драгана, когда ей исполнится семьдесят, а может, и девяносто лет.
— Тут, видишь ли, милая Драгана, — заговорил, наконец, дядюшка Савва, — в оценке царей, вождей, императоров, — а Сталин был императором, — существуют свои мерки, не пригодные для оценки людей обыкновенных. Как император Сталин, да, обладал многими сильными качествами; он действительно, как выразился Черчилль, принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой. Но в конце–то концов — кому досталась его могучая империя? Что сталось с его армией и флотом в наши дни? Кто завладел заводами, фабриками? И даже леса, моря и океаны, а теперь вот и сама земля–кормилица — кому они достались?..
— Но при чём же тут Сталин? Его давно нет.
— Да, его нет, но осталась бездуховность, которую он усердно прививал русскому народу за время своего тридцатилетнего правления. Сталин изгонял из русских русский дух и только в год великой Победы вспомнил о русских. А перед войной, да и после войны на всей территории Советского Союза как бы запрещалось произносить слово «русский». Сталин пугал все другие народы страшным словом «шовинизм», то есть русским национализмом. Но зато пышным цветом взращивал ядовитый и чванливый национализм малых народов. Да, милая Драганушка! Скажу тебе больше: русских, в сравнении с другими, всюду обделяли, утесняли. На трудодни в колхозах им за производство зерновых платили в пять, а то и в десять раз меньше, чем узбекам за хлопок, грузинам за чай, прибалтам за рыбу. Именно Сталин и его соратники превратили русских в батраков, обслуживающих «младших» братьев, живших в республиках Советского Союза. И когда кремлёвские проеврейские старцы во главе с «меченым» дьяволом Горбачёвым объявили «новое мышление» и «перестройку», все эти «младшие братья» предали русских и повернулись к Западу, к Америке.
Трудный это был разговор, тяжёлым камнем навалился он на сердце Драганы. Она принадлежала к поколению славян, которые видели, как рушатся славянские государства, и мечтали о сильной руке — о таком диктаторе, каким был Сталин. Но не знала и не хотела она верить в ту страшную философию дядюшки, которая предостерегала людей от их излишней доверчивости, особенно от такой наивной и губительной простоты, которая позволяла надеяться, что и чужой дядя, если его пустить в дом и признать за хозяина, способен заменить родного отца и сделать эту семью счастливой. В природе так не бывает. Недаром же Бог сотворил народы разными, наделил их разным пониманием одних и тех же вещей и явлений, и чтобы народы жили на своих землях и своими семьями, наделил их разными языками. И только вечный богоборец Дьявол всё время стремится разрушить эту гармонию, посеять в мире всеобщий раздор и смятение.
Уходя к себе, Драгана сказала:
— Обещайте пригласить меня на лекцию о диктаторах, а было бы и совсем хорошо, если бы вы дали мне свои записки к этой лекции.
Профессор взял племянницу за руку и повёл её в свой кабинет. Здесь он достал из стола свою брошюру «Вожди, пророки и злодеи», написал автограф: «Милой Драганушке от страшного диктатороведа дяди Саввы».
— Вот тебе, читай и постарайся меня понять.
Назавтра в девять часов к дому Станишича подкатил бронированный автомобиль Вульфа Костенецкого. Охрана его состояла из хорошо обученных офицеров, уволенных из югославской армии. Они держались в тени, и во время движения каждый автомобиль занимал своё место на почтительном расстоянии от хозяина. Здесь же возле подъезда дома стоял автомобиль Драганы. Он не имел серийной марки, а был изготовлен в штучном экземпляре по заказу дедушки Драгана.
Хозяйка автомобиля окликнула Костенецкого.
— Садитесь со мной. Места у нас хватит.
Костенецкий сел, Драгана дала знак своим друзьям, и экспедиция тронулась.
Обыкновенно Костенецкий в любом обществе, даже в совершенно незнакомом, и очень высоком, — случалось, попадал и в компанию олигархов, — с первых же минут овладевал инициативой и говорил беспрерывно, изредка давая другим вставить лищь одно–два междометия. Вульф нешуточно считал себя первым политиком на пространстве бывшей Югославии, радовался, когда его называли артистом и даже шутом, но вот кличку «клоун» не любил, и на того, кто позволял себе так назвать его, обрушивал целый водопад брани и непристойных ругательств. Он внимательно просматривал все передачи российского телевидения с участием главного либерала из русской думы, записывал на плейер его речи и затем «проигрывал» перед зеркалом самые удачные и хлёсткие выражения. Давно заметил и взял на вооружение слова и приёмы дерзкие. На разных диспутах и круглых столах не говорил, как это делали все политики, а кричал, и даже орал, сопровождая ругань хулиганскими жестами, пуская в ход дикую ложь, от которой у зрителей захватывало дыхание, и они, сидя у экранов, вскрикивали, взмахивали руками, но затем успокаивались и про себя думали: а все–таки смелый мужик этот Вульф! Побольше бы таких в нашу скупщину. И все передачи с участием Костенецкого проходили, как весёлые спектакли, запоминались только его речи, и всем казалось, что если кто из политиков и говорит правду, то лишь один Костенецкий. Хотя мыслящая часть общества хорошо понимала суть его присутствия на политической сцене: он был как пёс на поводке у президента, на кого нужно, на того и лает. Вульф хотя и с трудом, но на очередных выборах набирал свои пять процентов и проходил в думу. А иные даже и добропорядочные люди готовы были избрать его президентом. Впрочем, такие находились лишь на том этапе, когда Костенецкий, выпрыгивая на телеэкран, бил себя в грудь и истошным голосом кричал: «Сербы — титульная нация, их большинство, их предки стояли у истоков государства Югославии. Я за сербов, я за то, чтобы власть в стране принадлежала сербам!». В другой раз он кричал: «Вы ищете национальную идею? Вот она, лежит под ногами: власть в Сербии должна принадлежать сербам!..»
Кто–то бросал обидные реплики: «Вы не серб, а рвётесь в президенты». На что у него готов был ответ: «Я серб с еврейскими корнями. Мой отец жил в Польше, и по слухам дедушка у него был евреем. Дедушка отца! Слышите? А все остальные сербы. Ну! И какой же я после этого еврей? В мой древний славянский род лишь один бродячий иудей затесался! Он и прилепил мне свою фамилию. Но когда я захотел поселиться в Израиле, меня там не приняли.
Однако вот уже лет пять, как Вульф подобных дискуссий не заводит, а на всякий намёк на его национальность изрыгает ругательство и в лицо своего оппонента бросает такую грязную клевету, что у того надолго отпадает охота затевать с ним споры, а все другие политики делают вид, что Костенецкого не знают и знать не желают. Зато и президент, и спикер думы всегда уверены, что партия Костенецкого у них как полк засадный, в нужную минуту выпустят его — и победа им будет обеспечена.
Все балканские народы и албанцы, заселяющие Косово, знают, что Вульф яростно поддерживает мигрантов из других стран. Он потому и уверен, что албы везде его встретят как дорогого гостя и своего защитника. Знала это и Драгана. И потому с охотой приняла его услуги сопровождать её в дороге по местам своей прародины.
Машина плавно и почти бесшумно катила по грунтовой дороге, и, казалось, она катится вниз по склону невидимого холма. Впереди стелилась зелёная равнина, и было странно, что обширные поля ничем не засеяны, и лишь то там, то здесь клубились невысокие кусты каких–то зарослей, но не было деревьев, и не было оврагов и неровностей, что указывало на то, что ещё недавно, несколько лет назад, здесь были посевы и в это время от горизонта до горизонта зеленели поля пшеницы, овса или ржи.
И, как бы отвечая на мысленные вопросы Драганы, водитель, пожилой серб, сказал:
— Раньше тут был знаменитый на всю страну совхоз и он давал государству много хлеба, теперь совхоза нет, никто и ничего не сеет.
— Неужели и тут поселились албанцы? — спросила Драгана.
— Албанцы тут есть, они уже повсюду есть, и даже в Белграде их много, но демократы всё порушили, а землю продают иностранцам.
— Да зачем же им земля, если они на ней ничего не сеют?
На этот вопрос ответил Костенецкий:
— Земля — это власть. Кто владеет землёй, тот владеет всем.
Автомобиль выкатил на шоссе, и ход его здесь был совсем бесшумным; влево по пути то приближалась Морава — сербская Волга, и тогда на солнце вспыхивала золотая змейка реки, а то река удалялась, и тогда вокруг зеленела равнина и кое–где к машине, словно стайка ребят, приближались кусты.
Впереди показался щит с названием селения Рудница и тут же рядом дом, возле которого машина остановилась. Над дверью надпись «У Милицы». Водитель, обращаясь к Драгане, сказал:
— Может быть, отдохнём?
— Да-а, — согласился Костенецкий.
Бойко выскочил из салона и подал руку Драгане.
В чайной за стойкой высился большой и толстый албанец с обнажёнными по локоть волосатыми руками и невеселым, почти мрачным видом. Возле него, точно ангел небесный, стояла белокурая синеглазая девица лет пятнадцати, видимо, сербка.
— Что такой нелюбезный, приятель? — подошёл к стойке Костенецкий. — Видимо, ты каждого серба так встречаешь. А я вот Костенецкий, член Государственной скупщины. Может, слышал про меня?..
Буфетчик смотрел на него исподлобья, и не было в его взгляде ни радости, ни воодушевления. Но тут он, наверное, вспомнил черты лица и фамилию Костенецкого и как этот парламентский депутат горячо отстаивал права албанцев на соседние сербские земли. Улыбнулся и закивал головой.
— Да, да, господин, — заговорил албанец на плохом сербском языке. — Я слышал вас, знаю, знаю. Что будете пить и кушать?..
Костенецкий и Драгана заняли столик в одном углу, а их водитель — в другом. Он расположился так, чтобы видеть всех в зале и наблюдать за входящими в чайную. Это был не просто водитель, а главный помощник Дундича Стефан Райка. На нём была сумка с квадратной серебряной пряжкой, обращённой вперёд, точно готовый к съёмке объектив фотоаппарата. Это был универсальный прибор Простакова, рассчитанный на три режима: первый — малая доза, она успокаивает, вторая — подавляет и третья вызывает у человека плаксивое состояние. Человек после этой дозы теряет остатки воли, уединяется и тихо неутешно плачет. Стефан вооружён и еще одним аппаратом, встроенным, как у всех, в мобильный телефон.
Девочка приносила еду, воду, соки, а Вульф подошёл к стойке и беседовал с буфетчиком. Но говорил он с ним недолго: беседу их прервали три молодых парня, одетые в грубую полувоенную форму, в бараньих шапках, какие носят только албанцы. В руках они держали автоматы Калашникова, на поясах зачехлённые кривые ножи. Они подошли к буфету, тряхнули за плечо Костенецкого. Буфетчик чего–то им стал говорить, но старший его прервал:
— А нам плевать!
Схватил за плечо Вульфа, свалил на пол и носком сапога двинул в лицо. Стефан не спускал глаз с Драганы; она подняла один указательный пальчик, что означало: «Угости их малой дозой». И Стефан «щелкнул» одного за другим всех троих. Каждый из них вздрогнул, огляделся вокруг и присмирел. Потом они, не сговариваясь, медленно поплелись к столику и присели к нему. Сидели тихо, с каким–то вялым, полусонным удивлением разглядывали друг друга, и уж больше не интересовались Костенецким, который, глухо застонав, скрылся за дверью. Потом тот, что одет был почище и телом поздоровее, — похоже, старший из них, — тихо проговорил:
— Что это, а?..
— Не знаю, а что? — ответил ему товарищ. И ладонью потёр затылок. — Чайник пролетел. А вы… не видели?
— Я?.. Нет. Но что–то было. Думал, птица на голову села.
И — к товарищу. Он тоже гладил затылок ладонью.
— Я?.. Не знаю. А что–то мелькнуло.
Старший собрал автоматы, отнёс буфетчику. Сказал:
— Спрячь и никому не показывай. Дай нам поесть и что- нибудь выпить.
А тем временем Драгана заговорила с подошедшей к ним девочкой:
— Как тебя зовут?
— Вукица.
— Сколько тебе лет?
— Скоро будет четырнадцать.
— Ты тут работаешь?..
— Да, работаю.
Драгана задавала девочке вопросы, но сама наблюдала и за парнями, получившими первую дозу. Боевой дух из них вылетел, будто его ветром выдуло. Они мирно сидели за столиком и жевали салат, который принёс им буфетчик. Просили водку, но буфетчик говорил:
— Нет водки. Всю выпили.
Потом он подошёл к столу Драганы и грубо толкнул девочку.
— Иди на место!..
И сам пошёл за ней. А когда девочка ушла куда–то из буфета, Драгана кивнула Стефану и одним пальцем показала на хозяина. И в ту же минуту тот получил свою дозу. Поднял глаза на потолок, оглядел люстру, с которой, как ему показалось, что–то упало и стукнуло по голове, и стал медленно опускаться на табурет. Бессмысленно и с каким–то детским наивным изумлением смотрел на посетителей. И, казалось, не понимал, зачем они здесь и чего от него хотят. Подошла к нему девочка, но он её не видел. А Драгана, захотевшая проверить действие лучей на буфетчика, вновь подозвала к себе девочку. И та подошла к ней. Боязливо оглядывалась на хозяина, но буфетчик смирненько сидел за стойкой и будто бы даже был доволен вниманием важной дамы из Белграда к его помощнице.
— Ты сербка? — спросила Драгана.
— Сербка.
— А этот дядя, — показала на буфетчика, — он кто тебе будет?
— Я его младшая жена.
— А у него сколько жён?
— Две живут в горах и три тут. Я младшая. Он говорит: любимая.
— У тебя есть мама и папа?
— Нет, только мама, а папу убили албанцы. Приехали ночью и убили многих сербов. С тех пор сербы не живут в деревне. Боятся.
— И твои родные все уехали?
— Нет, не все: осталась мама и четыре братика. Им некуда ехать.
— Проведи меня к маме.
— Нет, я боюсь хозяина. Он побьёт меня.
Драгана поманила буфетчика:
— Подойдите, пожалуйста.
Он вышел из–за стойки и трусцой поспешил к гостям из Белграда. Угодливо склонился, пролепетал:
— Чего вам будет угодно, госпожа?
— Отпустите со мной девочку, она проведёт нас к своей маме.
— Как угодно, госпожа, как вам будет угодно.
Драгана стала расплачиваться с буфетчиком и тут услышала крик Вульфа:
— Мой нос! Они разбили мне нос!..
Драгана взяла за руку девочку и вышла с ней на улицу. Здесь увидела, как охранники Костенецкого вели его к машине. Лицо его окровавлено, он стонал. Ёван Дундич и все его ребята стояли возле своих машин и равнодушно наблюдали за всем, что происходит возле чайханы, и за отъезжающими машинами Костенецкого. Дундич сказал:
— Албанцы выбили ему зубы и свернули набок нос.
Три машины на большой скорости увозили Вульфа в сторону Белграда, а возле чайханы большая группа албанцев, — всего их было человек тридцать, — сидела по–арабски на земле и с любопытством наблюдала за Драганой и её дружиной. Возле каждого лежал автомат Калашникова, и это смутило Драгану.
— Они же могут открыть пальбу, — сказала Дундичу, на что тот спокойно ответил:
— Нет, не могут. Я угостил их двойной дозой, взял пять автоматов, и они спокойно с ними расстались.
И заключил:
— Думаю, они теперь ни в кого стрелять не будут. Я сейчас попробую забрать у них и всё оружие.
Дундич посадил Драгану и девочку в машину и приказал Стефану выехать за крайние дома деревни. Сам же с двумя бойцами подошёл к албанцам и сказал:
— Ребята! Вы сейчас отдайте нам автоматы и свои кривые ножи. Теперь они вам не понадобятся.
Албанцы сидели смирно и смотрели на Дундича с покорностью провинившихся детей. Старший из них посмотрел на автомат и вынул из–за пояса кривой нож. Дундич стал собирать ножи и автоматы. Приказал бойцам отнести оружие к машинам, но два албанца, сидевшие на отшибе, взялись за оружие и замотали головой:
— Не отдадим!..
Дундич одну руку держал в кармане куртки и оттуда выпустил на этих двух албанцев двойную дозу лучей; они вздрогнули, ошалело выпучили глаза и выронили оружие. Сербы взяли и их автоматы, понесли к машинам.
Это был первый случай, когда партизаны разоружили большой отряд албанских бандитов. Ёван постоял с минуту над теми, кто получил двойную дозу, — они даже не смотрели на него и не проявляли малейших признаков беспокойства. Казалось, они вот–вот смежат очи и забудутся глубоким сном.
Драгана подозвала к своей машине Дундича, стояла у раскрытой дверцы и так, чтобы не слышала сидевшая в машине девочка, сказала:
— Мне бы хотелось поехать на ту сторону деревни и зайти в дом к Вукице.
— Вукица?
— Вукица. Так зовут мою девочку.
— Да, конечно. Но только надо подождать, когда вернутся мои ребята с операции. Я послал их по домам и попросил выяснить, сколько здесь осталось сербов, а всех албанцев «успокоить». Они вернутся с минуты на минуту.
Прошло десять–пятнадцать минут, и на том конце деревни показалась группа партизан. Они возвращались с операции. Доложили, что в двенадцати из двадцати домов тут живут албанцы. У них много детей, они злобны и агрессивны. Разграбили сербский храм и подожгли его; бегают по деревне с палками и бьют сербских детей. Такая у них команда от местного муллы.
— Мы хотели угостить его двойной дозой, да пощадили, сказал старший партизан. — Вон он идёт — вы сами решите, что с ним делать.
Подошёл служитель культа в длинном халате. Воздел к небу руки и стал причитать свои заклинания. Потом с кулаками подступился к Дундичу, заговорил с ним по–сербски:
— Кто вы такие? Кто разрешил вам у нас хозяйничать?
— Мы американцы, — спокойно представился Дундич, — но я немного говорю по–сербски, а вы, как я понимаю, албанец и ваша страна вон там, в горах.
Пастырь вплотную приблизился к Дундичу и молча уставился на него. Глаза его сверкали огнём ненависти, он тяжело дышал. Заговорил глухо, с шипящим присвистом:
— Американцы — хорошие парни, они дают нам здесь дома и землю, а вы убирайтесь отсюда, пока целы. Я сейчас скажу ребятам, и они покажут вам наш характер. И тогда вы надолго запомните, кто тут хозяин: албанцы или сербы.
Он стал кричать албанцам, сидевшим возле чайханы и только что успокоенным лучами Простакова. Они долго не реагировали на зов пастыря, но потом нехотя, лениво стали подниматься и точно старики потянулись к нему. Драгана шепнула Дундичу: «Мы сейчас посмотрим, как повлияли на них лучики Простакова». А Дундич дал знак своим бойцам приготовиться к действиям на случай, если албанцы полезут в драку.
Албанцы молча и покорно подходили к пастырю, становились поодаль, прятались друг за друга. Пастырь заорал:
— Вы что?.. Объелись белены, наглотались сонной травы, нанюхались гашиша! Да?..
Схватил за воротник куртки здоровенного мужика:
— Ахмет! Что случилось? Чего вы нажрались?.. Кто подсыпал вам в пиво зелья?.. Говори же, негодный!..
Замахал руками в сторону чайханы:
— Эй, Берид–оглы!.. Иди сюда.
Так же нехотя и лениво шёл к нему чайханщик Берид–оглы. И так же поодаль остановился. И не смотрел на пастыря, не проявлял к нему никакого интереса.
— Эй, ребята! — оглядел албанцев пастырь. — Вас точно подменили. Вы съехали с копыт. Я вижу дурной сон и должен сейчас же проснуться.
И к чайханщику:
— Я дал тебе лучший дом в деревне, у самой дороги, ссудил деньги на чайхану. Говори, глупая твоя башка: чем ты их опоил и какой чертовщины нажрался сам?
— Святой отец! Не гневайся. Аллах снизошёл к нам и вразумил: мы заняли чужие дома, порушили их храм. Теперь мы должны повиниться и вернуться к себе в горы. Так мне говорит Аллах, и так он сказал всем ребятам.
К пастырю приблизились другие люди и говорили то же самое. Аллах гневается, он вразумил нас.
В этот момент к ним подошла Драгана и ещё издалека пустила в пастыря три дозы. Он вдруг осекся на полуслове, откинул назад голову и всплеснул руками так, будто его ударили в спину. Потом захрипел, схватился за голову и стал ходить по кругу.
— Что с вами, святой отец? Вам плохо?..
Пастырь сел на камень, качал головой и вдруг заплакал. Сначала послышался стон, потом всхлипы и рыдания. Слуга Аллаха свесил голову над коленями и что–то причитал по–своему. Стоявший рядом с Драганой Берид–оглы сказал ей:
— Он убил трёх сербских девочек и теперь просит у Аллаха прощения. А вот он смотрит на вас и говорит: «Пусть простит меня ваш Бог, пусть простит…»
Драгана спросила:
— Многих ли албанцев он окормляет?
— Что такое «окормляет»?
— Ну, много ли албанцев ходит к нему в храм на молитву?
— Много, очень много! Сюда приходят из десяти сёл и деревень. Человек триста будет.
— А как его зовут?
— Фарид–оглы. Да, да. Так его зовут.
Драгана подошла к пастырю, громким, властным голосом заговорила:
— Фарид–оглы! Вы преступник, и сербы будут судить вас по своим законам. Вас ожидает смертная казнь. Созывайте людей и скажите им, чтоб уезжали назад, в горы, в свою Албанию. И вы там всем скажете: сербский народ поднимается на борьбу. Он будет уничтожать вас, как заклятых врагов. Запрягайте волов и уезжайте. И чтоб ноги вашей не было на сербской земле! Сегодня же уезжайте! Сейчас же!..
Пастырь кланялся до земли Драгане и покорно лепетал:
— Так, госпожа, так! Мы соберёмся к ночи и сегодня же… завтра же с восходом солнца двинемся к себе в горы. Аллах прогневался, Аллах нас наказал.
Сербы–партизаны сгрудились в тесный кружок и в крайнем изумлении и с чувством неописуемой радости наблюдали эту почти фантастическую сцену. И каждый думал: да если в руках своих они держат такое оружие… При этом каждый ощупывал, кто мобильник, в который был встроен «Импульсатор», кто зажигалку, а Драгана любовно поглаживала серебряную пряжку наплечной сумки. Она в эту минуту не только восхищалась силой «Импульсатора», но и думала о его создателе, о том, какое чудо сотворил он для человечества. И как она сейчас гордилась своим избранником!
Дундич приказал отряду рассредоточиться и наблюдать за дальнейшим развитием событий, а сам сел в машину Драганы, и они поехали в дом, где жила Вукица.
Дом был большой, с шестью окнами по фасаду, и стоял на холме, возвышаясь над всеми другими домами деревни. Некогда он был красив, обрамлён резными ставнями, но теперь краска на стенах облезла и вместо стёкол прибиты старые куски фанеры, гнилые доски и кое–где торчали солома и ветхое тряпьё.
У калитки стоял парень лет пятнадцати: босой, без рубашки, с копной давно не чёсанных волос. Не тронулся с места и тогда, когда к дому подкатили две машины. Не испугался, и даже как будто бы и не удивился. Подошедшая к нему Вукица что–то сказала ему, и он пошёл вовнутрь дома. Нырнула в открытую дверь и Вукица.
Драгана смотрела на дом, на усадьбу и на недавно зазеленевший огород, и чем–то далёким, родным и знакомым повеяло на неё ото всех старых полуразрушенных построек, от этих ярко–зелёных и будто вдруг повеселевших грядок, и от холма, и от соседних, таких же ветхих, с разбитыми стёклами домов.
Вышла немолодая, но ещё и не старая женщина и с нею стайка ребятишек, полураздетых и худых, — видно, что они голодали.
Вукица представила хозяйку:
— Это наша мама. Её зовут Милицей.
Драгана подошла к ней, протянула руку. Затем привлекала к себе малышей, говорила:
— Меня зовут Драганой. Я сербка, но живу а Америке. В вашей деревне жили мои бабушки и дедушки. Это и моя деревня.
Милица спросила:
— А какая у вас фамилия?
— Станишич. Мы Станишичи.
— И наша фамилия Станишич. Мы тоже Станишичи. Мне бабушка говорила: её племянник живёт в Америке и будто бы очень богат. Раньше он присылал нашим родителям деньги, но потом перестал. Видно, и он обеднял. А тут ещё и албанцы с гор прихлынули. Может, они на почте забирают его деньги?
Драгана вся сжалась от этих слов, сердце её колотилось, в висках стучало. Она прижалась к Милице, шептала ей на ухо:
— Родные мы, родные… Вы не будете больше жить вот так, как живёте. Я позабочусь, я помогу вам.
Дети стояли возле них тесным кружком и неотрывно, не моргая смотрели на такую важную и нарядную тётю. Не понимали, за что она любит их маму, зачем она к ним приехала и кто она такая. Дети не только умнее, чем мы о них думаем, они ещё и видят больше, чем мы, взрослые, тонко чувствуют каждое движение нашего сердца.
И в эту минуту в избу вошла маленькая девочка, вся в лохмотьях, бледная и худая — в чём только душа её держалась. Смело подошла к Драгане, закинула вверх головку и тоже смотрела на неё во все глаза.
Драгана обняла её за плечи, склонилась над ней.
— Ты тоже здесь живёшь?
Девочка замотала головой:
— Нет, я нигде не живу.
— Как?.. А как же ты? Где–то ты, всё–таки, живёшь?
Девочка замотала головой: нет, она нигде не живёт.
— А как тебя зовут?
— Ивана.
Она подошла к плите, вынула из кастрюли картофелину, показала тёте:
— Во!.. Это я им принесла.
Драгана взяла картофелину, повертела в пальцах. Она была гнилой, сквозь кожуру проглядывала белая мякоть. Картофель превратился в крахмал.
Вукица пояснила:
— Такую картошку тоже едят.
А Драгана спросила Ивану:
— Кто же тебе дал эту картошку?
— Никто не дал. Вон домик… Я там взяла. Люди уехали, а картошку в ведре оставили.
— Ты так хорошо говоришь. Сколько же тебе лет?
Ивана показала четыре пальца. И ещё половину пальца на другой руке.
Драгана села на табурет.
— У тебя есть сестра?
— Нет. И мамы нет, и папы. Их убили албанцы.
Драгана молчала. Ей было душно и страшно. Чудовищное горе навалилось на это крохотное существо, а оно живёт, оно дышит — оно несёт картошку другим людям.
Тихо проговорила:
— Ивана, ты хочешь быть моей сестрёнкой? Ну, скажи: хочешь? Я тебе буду сестрой, самой родной. А? Хочешь?..
Девочка кивнула.
— Вот и славно. Отныне мы с тобой никогда не расстанемся. Будем всегда вместе. Поедем в страну, где я живу, и там ты увидишь море, будешь купаться и загорать на песочке. А?.. Поедешь со мной?..
Девочка кивнула. И вдруг обхватила Драгану за шею и крепко–крепко прижалась к ней. А Драгана ещё сильнее расплакалась. Гладила головку малютки, целовала. И слышала, как слёзы текут по её щекам. И их становилось всё больше. Потом решительно поднялась, а девочку посадила на табурет. Стала помогать Дундичу и Стефану выставлять на стол консервы, колбасу, соки. И резала хлеб. И всё пыталась унять слёзы, но они предательски текли по щекам, и Драгана их не стыдилась.
Села она на той стороне стола, где гнездилась малышня. Намазывала на белый хлеб сливочного масла, накладывала сверху кусочки колбасы, подавала ребятам. Их было пятеро. Шестая — Ивана. Старшему лет пятнадцать, младшему семь–восемь. Было видно, как они хотели есть, но жадности не проявляли и не торопились. Украдкой поглядывали на ласковую тётю, не понимали, почему это она такая большая, важная, нарядно одетая, а плачет точно так же, как Ивана, когда сильно хочет есть и никто ничего ей не даёт.
Съев по кусочку хлеба с маслом и колбасой, выпив по полстакана сока, ребята не потянулись за другими кусками, не хотели показывать своё сильное желание есть и есть, и к тому же боялись, что еды не хватит взрослым. Дундич и Стефан готовили другие бутерброды, подвигали к ребятам банки с консервами и со словами: «Да вы ешьте, у нас хватит еды. Слава Богу, хватит».
Драгана не сразу заметила, что Милица не садилась за стол и ещё ничего не ела. Взяла её за руку, посадила рядом с собой. Подвинула рыбные консервы, подала вилку. Хозяйка дома давно ничего не ела, кроме гнилой картошки и квашеной капусты, которая ещё оставалась в погребе. С осени у неё много было припасено овощей, моркови, свеклы, но накануне Нового года в деревню забрели пьяные албанцы, вычистили из ларей муку, крупу и опростали все погреба. Жители деревни со времен войны с немцами не знали голода, а тут он пришёл в каждую семью. Муж Милицы сопротивлялся, но албанец ударил его кривым ножом под сердце, и он упал замертво. Милица и её пятеро сыновей и дочь Вукица осиротели. Дочку взял в жёны чайханщик, но денег не давал и домой к матери не отпускал. Как жила Милица — один Бог знает. Дундич и Милица продолжали кормить ребят, а Драгана с Иваной вышли из хаты, пошли вдоль деревни. Ивана показала на дом с повалившимся забором, со сломанной калиткой:
— Это наш домик. В нём жили папа и мама, и я в нём жила.
— А теперь кто в нём живет?
— Албанцы. Я к ним не хожу. Они убили папу и маму.
Драгана взяла за ручку девочку, и они пошли быстрее. Деревня скоро кончилась, и они очутились у края небольшого оврага. Драгана села на камень, посадила на колени Ивану. Говорить ей не хотелось, боялась разбередить рану девочки. Сидели молча, смотрели на ручей, бежавший по дну оврага и терявшийся в кустах шиповника. Из–за угла крайнего дома вышли три албанца и направились к ним. Это были деревенские мужики — заросшие, грязные и будто бы пьяные. Скорым шагом они подходили к Драгане и Иване. Драгана вынула из кармана «зажигалку», зажала её между пальцами. Албанцы подступились к Драгане и старший спросил:
— Кто такая?
— Я из Белграда. Приехала к родственникам.
Ивана заплакала. Она дрожала от страха, прижалась к Драгане. Один из албанцев схватил её и бросил в кусты шиповника. Драгана охнула, рванулась за девочкой, но старший албанец толкнул её, и она упала. Вытянула руку, пустила в обидчика три дозы. Албанец сник, повёл головой и упал. Но тут же поднялся, отступил назад и смотрел на Драгану безумными глазами. А к ней подскочил второй албанец и рванул на ней куртку, разорвал кофту, и, растопырив руки, валился на неё, как мешок. Драгана и его успела «угостить». И он зашатался, точно раненый бык. И отступил, а затем сел на камень, на котором только что сидела Драгана, и так же бессмысленно и очумело смотрел то на женщину, лежавшую в стороне, то на своих товарищей. Остававшийся целым албанец ничего не понимал и только переводил взгляд с одного товарища на другого. О Драгане он как бы забыл и не смотрел на неё. И только повторял по–албански какое–то слово, — видимо, спрашивал у товарищей, что с ними случилось? Почему они сидят и ничего не делают?..
В это время донесся голос Иваны. Драгана вскочила и побежала за ней. В кустах шиповника лежала девочка и кричала:
— Мне больно!..
Драгана вытащила её из куста и понесла на руках к месту, где она только что учинила расправу. И тут её ждал здоровый, ничего не понимавший албанец. Он вырвал из рук Драганы девочку и отшвырнул её прочь. Сам же сказал:
— Раздевайся!..
Драгана не сразу поняла, что не совсем деликатное обращение относилось к ней. Не сразу уразумела, что означала эта его команда. И не замедлила угостить целебными лучами и этого, третьего рыцаря. Но этого пожалела, пустила в него одну дозу. Но и её хватило для полного успокоения донжуана. Он осел на землю, смотрел на Драгану жалобно и как бы с мольбой. А Драгана спросила:
— Что вам надо?
— Ключи от машины.
— От какой машины?
— От вашей… той, что стоит у дома.
Как раз в этот момент со стороны дома подбежали четыре охранника и сбили с ног албанцев, отняли у них автоматы и ножи.
Заплакала Ивана. Драгана подняла её и тут увидела: всё лицо у девочки в крови. Колючки шиповника со всех сторон вонзились ей в тело. Драгана, забыв об албанцах, понесла Ивану к дому, где оставались Дундич и Стефан. Она шла и не видела, что вместе с охранниками за ней плетётся и албанец, тот, что получил одну дозу. Вместе с бойцами отряда и Драганой он вошёл и в дом.
Дундич вышел из–за стола, за которым сидели Стефан и два молодых албанца с кривыми ножами у пояса, взял из рук Драганы Ивану, положил на кровать. А Драгана вместе с Милицей обмыла девчонку. Лицо Иваны было исколото, — кое–где до крови, но значительных повреждений на теле не было. У хозяйки нашёлся йод, и Драгана тщательно обработала все ранки и ссадины.
Дундич не замечал растерянности и смущения Драганы, вывел её из дома и сказал, что в селе живут почти одни албанцы и ребята обработали всех лучами Простакова. К ним подошёл албанец — тот, что пришел с Драганой, и стал уверять, что он и его два товарища пришли с гор погостить у своих родственников. Они ничего не имеют против сербов и никогда не будут их обижать.
Драгана сказала:
— Ваш товарищ бросил в кусты девочку, и мы вам этого простить не можем.
Албанец возразил, что тот, кто бросал девочку, испугался и убежал, а мы надеемся, что вы нас простите и не будете наказывать. Драгана ему ответила, чтобы он и его товарищи уходили из села. И всем своим тоже наказали уезжать домой. Скоро выйдет закон, который всех обяжет жить на родине.
Албанец кивал головой, соглашался. Показал на пастыря, шедшего по улице:
— Вон хозяин общины, он всем даёт команду: завтра утром уезжаем в горы. Албанцы готовят повозки.
Через час у входа в дом собрался весь отряд Дундича. Драгана показала Милице большую машину и сказала:
— На ней вы поедете с нами. Здесь вам оставаться опасно, я повезу вас на остров, где живу, дам деньги, и вы начнёте новую жизнь.
Милица обрадовалась и стала собираться. И скоро весь отряд отправился в близлежащий городок, где Дундич назначил сбор для своих соратников. Драгана держала на руках Ивану, говорила:
— Приедем в город и там тебя полечим.
В заштатном сербском городке, вроде нашего районного, Дундич подъехал к большому дому, где их ожидали хозяева. И Драгана, предварительно устроив Ивану в больницу, расположилась в двух уютных комнатах. Молодой и услужливый серб, хозяин дома, приготовил для гостьи душ, и уже через час они сидели за круглым столом, пили чай и смотрели телевизор. Хозяйка, сидевшая часами у телевизора, рассказала об утренней передаче: по всем белградским каналам показывали больницу, куда из какой–то служебной поездки доставили Вульфа Костенецкого с изуродованным лицом и разбитой головой. Упоминалась находившаяся с ним в машине знаменитая американская актриса, — она будто бы тоже пострадала от какой–то албанской банды, но её доставили в аэропорт и в сопровождении врачей отправили в Америку. «Ну, артисты! — думала Драгана. Они даже и беду свою готовы обернуть на саморекламу. Артистку какую–то придумал Костенецкий. Хорошо, что моё имя не называет, видно, не хочет со мной ссориться».
А ближе к полуночи показали и самого Костенецкого. Он лежал на больничной койке с забинтованной головой, и, хотя врачи не советовали ему принимать журналистов, он их принял и давал пространное интервью. Удивительно, как даже в таком состоянии человек находил в себе силы врать, и причём на ходу придумывал целый сюжет, годившийся для приключенческого фильма. Поездку свою изображал как плановую, депутатскую, живописал восторженные приёмы, оказанные ему в больших и малых сёлах и в городках. И как на дороге он встретил американскую съёмочную киногруппу, и как близко сошёлся со знаменитой актрисой, которой дал слово не называть её имя. Она путешествует по Сербии инкогнито, и это ей даёт такую желанную свободу, которой она лишена у себя на родине. Сквозь плотно упакованные бинтами губы пролепетал: «Мне бы очень хотелось назвать её имя, но я рыцарь, и если уж дал слово, так буду его держать».
Утром Драгану позвали завтракать, и она к своему удовольствию в гостиной за столом увидела Ёвана Дундича. Озарённый какими–то счастливыми мыслями, он поднялся и поцеловал Драгане руку. Представляя хозяина, Дундич сказал: «Он наш человек, ему недавно присвоено звание есаула».
— Есаула?
— Да, есаула. Некогда их городок был казачьей станицей, и многие тут до сих пор соблюдают законы казачьей старины. А разве вам дедушка не рассказывал: у нас в Сербии, как и в России, есть места казачьих поселений, и многие из этих мест во время войны с немцами уходили в горы к партизанам. А вот его отец…
Он положил ладонь на руку сидевшего с ним рядом хозяина и назвал его имя: Петар:
— Его отец погиб в бою с немецкими фашистами.
Хозяйка накрыла стол и сама села рядом с Драганой. Сказала:
— Я хотела бы поближе с вами познакомиться.
Драгана ей рассказывала:
— Мой дедушка — Драган. А дядя — Ян, другой дядя — Савва. Мы сербы. А та девочка, что я отвезла в больницу, — Ивана. Она сиротка, мы подобрали её в селе Шипочихе. Там на нас напали албанцы…
Дундич слушал её рассказ, и на его лице отражалось удивление: он не знал таких печальных подробностей. А Драгана, обращаясь к Елене, продолжала:
— Девочка не одета. Я бы хотела приобрести для неё всё необходимое.
— Да, да, пожалуйста. У нас есть магазины, и мы сегодня же сходим. Правда, там всё дорого, но есть где продают поношенное.
Через три–четыре дня Ивану привезли из больницы, и в тот же день Драгана и Елена пошли в магазин детской одежды и для начала купили наплечную сумку для малютки. Долго и тщательно подбирали нижнее бельё, платья, костюмчики и куртки. Затем пошли в парикмахерскую, где Иване сделали модную стрижку. Девочка, казалось, не проявляла никаких эмоций по поводу своего преображения, зато Драгана по–детски радовалась каждой удачной покупке, а когда мастер, прибрав головку девочки, со словами «Вот, получайте свою красавицу!» подвела её к Драгане, та была поражена метаморфозе, происшедшей с малюткой. Драгана сказала Иване: «Хочешь, я куплю тебе куклу?», но девочка замотала головой и тихо проговорила: «Не надо». Очевидно, ей хотелось казаться взрослой, и она отказалась от куклы, хотя это была первая в её жизни кукла, которую она могла бы иметь.
Увидев себя в зеркале, Ивана испугалась, — она стала другой, на себя совершенно не похожей. И ей будто бы стало жаль той косматой и одетой в лохмотья девочки; она подумала, что той, прежней, уже нет и больше никогда не будет, она больше не увидит ту, знакомую, весёлую и вроде бы красивую девочку, какой привыкла видеть себя Ивана. И не будет той, прежней, жизни, в которой было и холодно, и голодно, и неудобно, но и всё–таки: там было так много хорошего. Она со страхом посмотрела на Драгану и расплакалась. А Драгана поняла девочку, привлекла её к себе и тихо, по–матерински заговорила:
— Чего же ты плачешь, девочка. Та, прежняя жизнь к тебе уж не вернётся, ты будешь всегда со мной, и тебе будет хорошо. А когда привыкнешь — назовёшь меня мамой. Ты же ведь хотела иметь маму? Ну, вот — я и есть твоя мама. Только ты меня забыла и, когда мы встретились, не узнала.
Ивана опять расплакалась. Обхватила ручонками шею Драганы и не хотела её отпускать. Потом Драгана вновь и вновь оглядывала её личико, находила её очень хорошенькой. И щечки, и губки, и брови, и ресницы — все было необычайно красиво, и даже бледность и худоба, следы голодной жизни, не в силах были погасить природное очарование начинавшей расцветать жизни. Совершенно необыкновенными были у девочки глаза. Они чуть заметно мерцали, и цвет их менялся в зависимости от того, какой стороной она поворачивалась к окну. Но больше всего в них было цвета серого, серебристого. А оттого, что Ивана на всё смотрела как бы с удивлением, с детским нетерпеливым восторгом, глаза всё время были широко открытыми и в них летали весёлые искры. Драгана поймала себя на мысли, что смотрит на Ивану неотрывно, смотрит ей прямо в глаза и бессознательно, помимо своей воли, всё больше проникается ощущением какой–то тёплой, греющей душу красоты. И тут вдруг пришла мысль: Простаков решит, что она моя дочь! От мысли такой в глазах потемнело. Ей стало жарко. Считала годы: Иване пять, мне двадцать пять. Я вполне ей в матери гожусь. Но если это и так — что же тут плохого? Ну, мать и мать. И разве это плохо, иметь им такую дочь?.. Драгана в этой ситуации даже нашла много забавного. Представила, как все вскинутся, как зарычит дядя Ян: да ты же молодчина, Дана! Мать–героиня! Ну, а Борис… Вообразила, как он вначале смущённо улыбнётся, пожмёт плечами, а затем и он зайдётся в радости. Не успел жениться, а уже отец! И дочь–то какая! Почти невеста.
Сказала Иване:
— Девочка моя! Ты ведь очень красива. Знаешь ли ты об этом?
Ивана замотала русоволосой кругленькой головкой: нет, она этого не знает. Ближе подошла к Драгане, стала машинально разглаживать складки на её кофте. А Драгана, чувствуя прикосновение тёплых пальчиков, заходилась от прилива незнакомого доселе счастья, — очевидно, это было состояние матери, испытавшей первые ласки ребёнка.
— Ты, наверное, хочешь спать?
Девочка ничего не ответила. И тогда Драгана отвела её к кровати, уложила под одеяло и стала тихо напевать песенку. И очень скоро Ивана уснула. Драгана увидела на лице девочки проступивший румянец. Подумала: буду хорошо её кормить и она быстро наберёт свой вес и силу.
Хозяйка прибрала все комнаты дома, вымыла деревянные полы, и Драгана, выросшая во дворцах и на роскошных виллах, ощутила новый для неё и какой–то необыкновенно тёплый уют человеческого жилья. Вполне возможно, что дремавшая под спудом генетическая память извлекла из тьмы времён то постоянное родное ощущение, которое испытывали её деды и прадеды, жившие в глухом сербском селе. Пришла мысль о сравнении этой жизни и той, искусственно привнесённой человеком в свой быт за многие годы и столетия существования больших городов, в обстановке вещей и предметов, рождённых цивилизацией. Ей захотелось пожить в этом доме, и она пригласила хозяйку в отведенную ей комнату и стала задавать вопросы:
— Расскажите, как вы тут живёте, какие цены на продукты и как питаются люди.
Елена поведала:
— Недавно мы голодали, но сейчас, слава Богу, работникам стали платить побольше, и нам, худо ли бедно, но на еду хватает. Труднее тем, кто имеет детей. И потому наши женщины почти не рожают. В городе один родильный дом, но и он пустует. Врачам не платят, и они уходят.
Вечером Драгана смотрела телевизор. Едва ли не на всех каналах продолжали обсуждать нападение бандитов на одного из самых знаменитых и влиятельных политиков Сербии Вульфа Костенецкого. Пострадавший уже принимал журналистов у себя дома и вдохновенно живописал чудеса, произошедшие во время поездки по сельским районам. Теперь в его рассказах появились «люди в масках» и мелькнуло подозрение, что «это были русские», а в другой раз Вульф обмолвился: «сербские партизаны»; он уже не склонен был подавать эту историю как нелепый, неприятный эпизод, а умело, театрально живописал как некий международный заговор, имевший целью повернуть вспять историю Сербии и восстановить режим коммунистов в Югославии.
Была передача, в которой Вульф намекал на стремление напугать российского Жириновского, — вот, мол, и с тобой может случиться такое. И хотя реже, но вспоминал и американскую киноактрису, — «она сопровождала меня в поездке и давала бесплатные концерты», и однажды даже назвал её поп–звездой, но имя, согласно уговору, как и прежде, не открывал. И Драгана думала: «Теперь уж и не назовёт». И это её всё больше радовало и успокаивало. К полуночи к ней пришёл Дундич и доложил о делах, которые вершил отряд его партизан.
— В селе Шипочиха мы угостили лучами Простакова всех албанцев, а семерых мужиков, которые избивали сербов и нескольких человек убили, «осветили» тремя дозами. В первое мгновение мужики вздрагивали и хватались за головы. Кто сидел, вставал и начинал ходить по кругу, будто чего–то искал под ногами. Потом садился, безумным взором оглядывал всё вокруг и тоже будто кого–то искал. Один мужик задержал на мне взгляд, спросил:
— Ты кто?
Я ответил:
— Американский турист.
— А почему говоришь по–сербски?
— Тут у вас в селе научился.
— А у нас разве есть ещё сербы?
— Да, есть. Они возвращаются в свои дома. А вам придётся уходить к себе в горы.
— Когда?
— Желательно сегодня, а то будет поздно.
— Поздно?
— Да, поздно. Из Белграда идёт большой отряд партизан. Они освобождают сербские сёла от албанцев. Мужчин увозят и неизвестно, что с ними делают.
— Куда увозят?
— Не знаю, но увозят.
Мужик долго смотрел на меня, а потом заплакал. И плакал долго, и говорил:
— Не трогайте нас, у меня дети. Пожалуйста, отпустите меня домой.
— Да, да, конечно. Мы отпускаем, только вы уходите быстрее. И уводите с собой всех албанцев, которые пришли с гор. Скажите всем своим людям, что так повелели американцы.
Албанец поднялся и, покачиваясь, пошёл к своему дому. Мы уверены: он сегодня же повезёт свою семью в горы. И будет говорить другим, чтобы скорее уезжали. Из этого мы сделали вывод, что мужиков и парней албанцев надо угощать тройной дозой, — ну, хотя бы двойной, и понуждать их покидать сербские сёла. Я послал ребят в соседние деревни и дал им такое распоряжение. Хотел бы знать ваше мнение.
Война есть война. Не сербы её навязали, не они пришли к албанцам. Логика борьбы требует решительных действий. И она одобрила операцию Дундича. Но сказала:
— И все–таки, пусть они «угощают» албанцев одной дозой, а те, кто грабил, выгонял из домов и даже убивал сербов, пусть получают двойную, а то и тройную дозу — и пусть они плачут. И вымаливают прощение. Грешники должны каяться. Покаяние приводит к Богу.
Ещё там, на острове, собираясь в Белград, Драгана имела много планов, но крошка Ивана заполнила собой всё её время. Возвратившись из путешествия, она с радостью представляла девочку вначале дяде, а потом его супруге. Дядя посмотрел на неё, как он, очевидно, смотрит на студента, явившегося сдавать экзамен, и ничего не сказал, а тётушка Ангелина сильно удивилась и не выразила никакого желания приблизиться к Иване и приласкать её. И девочка почувствовала враждебность этой нарядной, пахнущей цветами тёти и, как бы защищаясь от неё, подошла к Драгане, посмотрела ей в глаза и тихо назвала её мамой.
— Она сказала «мама»? Она будет тебя так называть? — пропела режиссер театра.
— Да, это моя дочка, а я её мама, — весело проговорила Драгана. — А разве плохо иметь такую прелестную девочку?
Ангелина схватила её за руку, отвела в сторону и прошипела на ухо:
— С такими вещами не шутят! Где ты её подобрала? Что собираешься с ней делать?
Ивана испугалась и даже отступила назад и схватилась ручкой за угол стола, а Драгана весело проговорила:
— Мы будем жить с ней вместе. Всегда и всюду — вместе. А что? Разве нам кто помешает жить вместе? Вы только посмотрите, какая у неё причёска. А какое платье! Мы придём с ней к вам в театр, и там все будут ею любоваться.
Ангелина пожала плечами и больше ничего не сказала. Она не изъявляла желания видеть девочку, — очевидно, потому два или три дня Драгана не встречалась с Ангелиной. Дядюшка с ними завтракал и ужинал, но интереса к Иване тоже не проявлял. Было видно, что он не одобрял операцию с удочерением уличной замарашки и, может быть, даже возмущался таким поступком племянницы, но из чувства такта ничего не говорил. А Драгана была и рада. Её даже забавляло такое отношение родственников к её поступку, которым, как серьёзно полагала Драгана, она вправе гордиться. Думая обо всём этом, она крепче прижимала к себе Ивану и шептала ей на ухо:
— Ты видишь, они нас с тобой не очень любят, а мы проживём и без их любви. Важно, чтобы мы друг друга любили. А?.. Ты согласна со мной? Ты меня любишь?..
Девочка кивала головой, а Драгана поправляла красный цветочек в её волосах и целовала в щёчку.
Ивана час от часу становилась всё лучше. На щеках её ещё оставались следы от колючек шиповника, но глаза блистали ярче и вся она становилась гладенькой, справной, хорошенькой, как кукла.
Шли дни, девочку откормили, она теперь и совсем похорошела, — но Драгану ждали дела. И Дундич уговорил её перевезти Ивану в семью его родственников. Сами же они каждый день посещали скупщину, просиживали там по три–четыре часа на заседаниях. Дундич, как и Драгана, имел от Гуся удостоверение корреспондента его газеты и забронировал себе и Драгане постоянные места на балконе прессы. Из разговоров во время перерывов они узнали, что Вульфу сделали операцию по исправлению конфигурации носа, но когда сняли повязку, увидели, что нос пришит с отклонением в сторону на сантиметр. Вульф, увидев себя в зеркало, пришёл в ужас: его нос, как у боксёра, стал приплюснутым и сидел на боку. Приходившие к нему товарищи по партии валились с ног от смеха. Кто говорил, что нос теперь принял экзотический вид и люди в парламенте, особенно телезрители во время передач с участием Костенецкого, будут смотреть на него, как завороженные. Мужики будут говорить, что Вульф сражался на ринге, а женщины найдут, что такой–то нос больше походит на славянский, и по Европе поползут слухи о нееврейском происхождении главного политика Сербии, и эти слухи породят толки и кривотолки, придадут имени Костенецкого мистический характер — его слава примет оттенок чего–то божественного, неземного. Эти последние догадки соблазняли Костенецкого; он и прежде мечтал о славе неземной, но и все–таки, не хотел он появляться на трибунах и на экране телевизора с кривым и каким–то чужим и нелепым носом. Однако знакомые врачи, приходившие к нему в больницу, не советовали идти на повторную операцию, уверяли, что такой ремонт носа с его тончайшими перегородками очень болезненный, может вызвать болевой шок, с которым врачи не сумеют справиться. Пришлось с ними согласиться, и он потребовал выписать его из больницы. При этом отказался от встречи с лечащим врачом, а главному врачу наговорил дерзостей и даже грязно обругал его и весь персонал, и обещал прислать комиссию и со всеми с ними разобраться.
По радио и по телевидению было объявлено, что завтра в скупщине появится Вульф Костенецкий и предложит новые проекты, которые пришли ему в голову во время лечения в больнице. И там и тут журналисты и телеведущие намекали на серьёзные перемены в облике Костенецкого, — и такие, что не все его и узнают. Другие, более бойкие, даже намекали на такую метаморфозу, от которой женщины «будут терять головы». Эти намёки и всякие двусмысленности страшно разозлили Вульфа, и он, чтобы успокоиться и уснуть, горстями глотал таблетки. Когда же пришёл в скупщину, то здесь увидел, чего стоит ему история с носом. В коридорах и во всех кабинетах люди останавливались, всплескивали руками и громко причитали:
— Костенецкий! Тебя не узнать. Ты стал истинным славянином! За тобой на выборах побежит вся Сербия!
И если Вульф немедленно не уходил, то скоро собиралась толпа, все охали, ахали, и кто завидовал, а кто находил, что именно такой операции Вульфу не хватало. Парламентские смехачи, — их там было так же много, как в России во времена Ельцина, — ударяли Вульфа по плечу, восклицали:
— Ты если не пройдешь в скупщину на следующих выборах, пойдёшь в цирк и будешь там делать большие деньги.
Вульф кипел, ругался, но никого его гнев не смущал; наоборот, смехачи распалялись, и смех переходил в хохот, да такой, что хрустальные люстры, свисавшие с потолка, звенели и дрожали, точно и они смеялись.
В скупщине было много депутатов, которые стремились прославиться; ну, хоть бы чем–нибудь. На выборах–то они сумели набрать нужные голоса, но дальше их доблести не шли. Говорить они не умели, а кто и умел, так не могли по причине многопрофильного дефекта речи. Ну, во–первых, они картавили. Евреи не только в России, но и во всём мире картавят. Однако это ещё и ничего. Не все же читали Указ Петра Великого: если ты служишь — не картавь, а если картавишь — не служи. В наше время Петры Великие перевелись, а те, кто вскарабкивается на трон Владыки — Брежневы, Андроповы, Горбачёвы, Ельцины, и прочие Гайдары — они не только картавят, но ещё и как–то чмокают мокрыми губами или мычат, как Брежнев, рычат, как Ельцин, он же Ёльцер, а иной на манер пулемёта часто–часто выстреливает словами, как это делал самый великий предатель на земле, человек с печатью Америки на лбу. Вылезет он из машины и сразу начинает говорить. И говорит, говорит, а чего говорит — непонятно. Есть, оказывается, в русском языке слова, которые, если их поставить в ряд, лишаются всякого содержания. Так что картавить–то вроде бы и ничего, но вот если ты чмокаешь, да ещё как–то присвистываешь — так это уж никуда не годится. Впрочем, я не знаю, как в Сербии, а у нас в России на думскую трибуну и такие лезут, но предусмотрительный спикер их не пускает. Не хочет он, чтобы ораторы такие думу позорили. Ну, и что такому депутату прикажешь делать? Надо же своим избирателям как–то показать, что и он существует, и он чего–то представляет. У нас один такой депутат, чтобы как–то о себе заявить, кабинет свой взорвал, — дескать, смотрите, какая я важная персона! Охрану мне давайте. Есть у нас депутаты и почище, — их глупость и антирусскую ярость ни пером описать, ни в сказке рассказать, но для создания их портретов талант литературный в русском народе ещё не созрел. Такой талант придёт позже, лет этак через двести.
Однако события в сербской думе на этот раз развивались быстрее, чем мы ожидали. Драгана сидела в уголке журналистской ложи и с детской радостью наблюдала за тем, как самый выдающийся политик Европы, ярый антикоммунист и антиславянист превращался в субъекта, которому она ещё не придумала названия. Она знала, что давно–давно, когда Костенецкий ещё только начинал свою политическую деятельность, его называли сербским националистом и противником демократов. Он всюду кричал: «Сербия для сербов»! «Тех, кто развалил Югославию, на дыбу!» Но потом, когда его избрали в скупщину, он на разных круглых столах показывал на коммунистов и орал: «Это вы, вы развалили Югославию. Вас, проклятых коммуняк, судить надо!»
Сейчас, после операции на носу, едва только началось заседание думы, он подхватился со своего места и, не дождавшись, пока ему спикер предоставит слово, полетел к трибуне. И пока он бежал к ней, придерживал платок у носа, но как только взлетел на трибуну, платок сунул в карман и все увидели, как выглядит Костенецкий со своим новым носом. А нос у него действительно был не его, а какой–то чужой и не обозначавший никакую национальность. Ну, во–первых, из красивого, прямого и с горбинкой он превратился в нечто неопределённое, похожее на картошку. И как–то нелепо и уродливо висел над толстыми губами, и не просто висел, а будто бы хотел их обогнуть и соскользнуть вниз. Была минута, когда зал присмирел, и даже замер при виде нового Вульфа, но потом послышались смешки — вначале робкие, а затем всё громче и громче, пока не перешли в общий хохот. Но не из тех был Костенецкий, чтобы кто–то и как–то его мог сбить с толку. Он истерически заорал:
— Коммунисты проклятые! Что вы смеётесь? Развалили Югославию, погрузили народ в бедность, наслали болезни, а теперь смеётесь? Скоро я стану президентом, и вы заплачете! Буду вешать вас на каждом столбе! Я отворю ворота и напущу албанцев. Они вам покажут! Я грязной метлой смахну славян с карты Европы! Тут будут турки, албанцы и негры!..
Когда Костенецкий прокричал и эти слова, Драгана приставила к уху свой мобильник и пустила в Костенецкого три порции. Он вздрогнул. Посмотрел на люстру — не свалилось ли что оттуда?.. Потом ещё оглянулся — вправо, влево, и сник, стал меньше ростом, и нос его ещё больше обмяк, будто по нему ещё кто–то и чем–то ударил. Потом Вульф повернулся к спикеру, сказал:
— А ты проклятый бабник и лжец! — чего смотришь на меня? Разве не ты завалил наш проект о запрете приёма цветных металлов? А кто подсунул нам идею о половом воспитании детей? Кто настаивал на том, чтобы узаконить проституцию? А?..
Он повернулся к залу:
— А вы?.. — обвёл он взором ряды притихших депутатов. — Я вам говорю! Вам, вам, козлы вонючие! Какой вы тут проектик хотите протащить о лишении всех льгот для партизан?
И опять к спикеру:
— Ну, ну — вынимай из–под стола свой гнусный проектик!..
Спикер поднялся и объявил перерыв на два часа.
Потом Драгана видела, как волокли по коридору Костенецкого и совали его в карету скорой помощи. И как он в маленькое окошечко кричал:
— Это кто — я‑то слетел с копыт? Я вам покажу, недоумки проклятые! Разоблачу каждого из вас, кто и какой вы национальности. Вы у меня попляшете!
Скорая помощь увезла Костенецкого в лечебницу. А Драгана думала: «Интересно, признают его врачи больным или скоро отпустят? Вот бы отпустили, и он бы снова появился в думе. Вот цирк! Вот представление! Что завтра напишут газеты?..»
И ещё Драгана подумала: «Лучи Простакова не только гасят злобу, но они ещё и пробуждают совесть».
Газеты, как и следовало ожидать, не просто писали о Костенецком, но они гадали, спорили, бесновались… Радио и телевидение не отставали; казалось, журналисты забыли обо всём на свете; они писали и говорили только о Костенецком, о чудесах, с ним происходящих. А он находился в лечебнице. Его обследовали, с ним беседовали, ему смотрели в глаза и молоточками ударяли по коленкам. И — ничего не находили. Но выписывать не торопились, слишком уж пациент ответственный.
Драгана занималась своими делами. Дундич собрал Красную бригаду — так называли бойцов ополчения; они вот уже семь лет распределяли благотворительную помощь, которую выделял дед Драган, а два последних года вносила свою лепту и его внучка. Дедушка давал деньги на двести объектов: школы, больницы, детские дома и ясли. Драгана — на поддержку одиноких и многодетных матерей.
На этот раз выплаты были хорошо организованы, и Драгана уже через несколько дней вернулась в думу. Как раз в этот день и выписался из больницы Костенецкий и, не заезжая домой, направился в скупщину.
И надо же так случиться! У входа в зал заседаний он встретился с Драганой.
— Вы? — удивился он.
— Да, я. А разве вы меня не узнаёте?
— Узнал я вас, узнал. Моё вам почтение.
Открыл дверь, пропустил Драгану и шёл рядом.
— Вы от газеты? От Гуся?.. О, эта грязная отвратительная газета! Бросьте его удостоверение вон в тот мусорный ящик, а я вас оформлю своим помощником. Вам будет со мной интересно, я теперь буду всех громить и разоблачать.
— Почему теперь? Вы и раньше громили и разоблачали, но только не всех, а одних коммунистов. Что произошло с вашими взглядами и когда это случилось?
— Это случилось вдруг, в один момент: мне что–то ударило в голову, вроде электрической искры. Я прозрел, я себя возненавидел, но, впрочем, ненадолго. Я тут же решил: хватит мне защищать прохиндеев! Это же все… Вот все, кто сидит в креслах, идёт с нами, вон те и те… Вульф показывал на депутатов. — Они все ряженые, на них маски. Вы думаете, они сербы? Ничего подобного! В их жилах коктейль, гнусный, ядовитый. Они и сами не знают, кто они такие. В России их зовут ублюдками. Что это такое?.. О-о!.. Это когда человек не знает своей национальности. Он никого не любит, он каждого продаст за копейку. Я тоже ублюдок, но я хороший ублюдок. Мне открылся Бог, и он позвал меня на борьбу с врагами Сербии. Я теперь боец, я партизан. Вот вы посмотрите, как я буду сражаться.
Драгана с радостью для себя отметила, что Костенецкий со дня её экзекуции над ним сильно изменился; он спокоен, взгляд его твёрдый, осмысленный, и даже нос, основательно заживший за это время, уж не смотрится таким нелепым. Вульф посадил Драгану рядом с собой. И при этом сказал:
— Да, да. Вы увидите, какую я им устрою выволочку.
Драгана думала, вот он сейчас встанет и, не дожидаясь разрешения, как он обычно делал, пойдёт к трибуне, но Вульф поднял руку и спикер охотно предоставил ему слово. Костенецкий шёл к трибуне не торопясь, с достоинством важного человека, которого здесь уважают и с интересом слушают; — так, впрочем, и было раньше, но теперь все хотели видеть, действительно ли у Вульфа «тронулась головка» или с ним сыграли злую шутку и напрасно укатали в лечебницу, — так или иначе, но депутаты, устремив на него жадные взгляды, замерли от любопытства и нетерпения. А он шёл важно, смотрел прямо перед собой, не удостаивая взглядом даже спикера и сидевших с ним двух вице–спикеров. И когда взошёл на трибуну, не сразу начал говорить, а сунул руку в один грудной карман пиджака, затем в другой и, ничего там не найдя, вскинул голову и устремил взгляд поверх зала. И так, смотря вдаль, в никуда, заговорил:
— Как вам известно, я не исповедую никакую религию, но — я верю. Да, верую! Над нами есть сила… Высшая сила. Она видит, за всем наблюдает. И придёт час, призовёт нас к ответу и спросит: а что ты делал в думе? Как выполнял обещания, которые давал народу?.. И тогда вот он…
Костенецкий повернулся к спикеру и показал на него энергично вытянутой рукой:
— Да, он, глубоко уважаемый вами и совсем не уважаемый мною, — весь извертевшийся, изолгавшийся спикер Казимир Гарзул — Свирчевский, выдающий себя за серба, но и сам чёрт не знает, какого он роду–племени, — вот он вынужден будет сказать: вся моя деятельность была направлена к тому, чтобы как можно больше навредить и нагадить народу, который доверился мне и послал в скупщину. Да, это я уговорил вас отклонить закон, запрещающий частным лицам торговать цветными металлами. От этой торговли страна ежегодно теряет четыре тысячи наших граждан; они погибают от катастроф, связанных с хищением цветных металлов. Это на моей совести все эти жертвы. На моей! И на вашей, конечно.
Костенецкий повернулся к залу и обвёл все ряды карающим перстом:
— И на вашей!.. Слышите?..
Из зала донеслось:
— И на твоей!
— Да, и на моей. Но я повинился. Я вас разоблачаю. И за это меня Бог простит. А вас пошлёт в ад и будет жарить на раскалённой сковородке.
И потом уже тише, с трагической нотой в голосе:
— Я знаю: вы, ваше проправительственное холуйское большинство, будет и дальше держать под сукном этот, и многие другие, нужные народу законы… Да, будете держать!.. И закон, разрешающий преподавать в школах православие, и закон о поддержке сербов, живущих в бывших республиках Югославии, и десятки других законов, — и всё потому, что вы… служите мамоне, а не Богу, вы продаёте и предаёте свой народ. И я вам больше не товарищ. Отныне я посвящаю все свои силы борьбе с вами. Берегитесь!
Кто–то поднялся из средины зала, во весь дух закричал:
— Клоун! Убирайся с трибуны! Хватит дурачить избирателей. В шкуру патриота опять полез, в президенты рвётся. Довольно! Теперь–то уж тебя раскусили.
Костенецкий дал оратору прокричать свои претензии, — и этим тоже удивил думцев. Раньше–то он противникам и слова не давал сказать, тотчас начинал орать: «Коммуняки проклятые! Я вас всех выведу на чистую воду!». А если ему продолжали возражать, то бился в истерике, обзывал последними словами. Оппонент кисло улыбался, махал рукой и замолкал. Сейчас же Вульф с достоинством выслушал оратора, сочувственно покачал головой. И сказал:
— Однако же… припекло тебя.
И снова угрожающе обвёл всех грозным взглядом. И негромко, но железным голосом заключил:
— Я всех вас достану. Вы у меня ещё и не так запляшете.
Потом он замолчал. Осмотрел балконы, на которых сидели журналисты. Качал головой и тихим плачущим голосом повторял:
— Что мы натворили, что натворили…
Депутаты из первых рядов слышали, как он, сцепив зубы и устремив на них грозный, пламенеющий святым гневом взгляд, произнёс:
— Кайтесь!.. Слышите вы меня: кайтесь!..
Сошёл с трибуны и, подняв над головой кулаки, шёл между рядами и повторял:
— Это Вульф вам говорит: кайтесь! Бог нас услышит и простит!..
Костенецкого боялись. И, может быть, потому выступавшие следом ораторы обошли молчанием его угрозы, а может быть, и это скорее всего, не могли понять, что же с ним произошло? Почему он так круто повернул со своих прежних позиций, перестал вдруг быть рупором властей, тайным, но верным защитником недавно избранного президента — представителя правых и самых реакционных сил в стране.
Драгана же находилась в состоянии крайнего восторга: она сейчас сделала для себя особо важное открытие, а именно, что «Импульсатор» способен преображать еврея! Делать из любого мерзавца честного порядочного человека. «Батюшки! — восклицала она мысленно. — Да за такое–то волшебное средство человечество произведёт её Бориса в ранг самого великого учёного — Отца великих!..»
Драгана в перерыве оставила Костенецкого и поднялась на балкон в ложу прессы. И здесь она не услышала категорических суждений; журналисты тоже боялись Вульфа, и они проявляли осторожность, и только видно было, как они внимательно прислушивались к другим и пытались заговорить с Драганой в надежде, что эта американская журналистка, которую так обхаживает Костенецкий, знает тайну метаморфозы и поделится с ними своими догадками. Но, разумеется, Драгана молчала, хотя она–то, конечно, догадывалась и почти наверняка знала о причинах таких неожиданных пассажей знаменитого политика. В душе она торжествовала. Ей теперь надо было убедиться, что перемена в умонастроении Костенецкого окажется стойкой, он и дальше будет честить своих вчерашних союзников, — и если это будет так, то она убедится ещё в одном свойстве «Импульсатора»: лучевые импульсы не только усмиряют психику, но они еще и подавляют все самые тёмные силы ума и души, вызывают к жизни на время приглушенные и задавленные силы добра и света, оживляют и сообщают энергию положительным, жизнетворным чувствам и мыслям, — они как бы перерождают человека, помогают ему одолеть страх, корыстолюбие, лживость и подлость и вдруг, в один момент, превращают в благородного рыцаря. И производят такую операцию не с кем–нибудь, а с таким отъявленным мерзавцем, каким всю жизнь был Вульф Костенецкий.
Драгана пыталась объять своим умом грандиозность открытия Бориса Простакова, и ум её, и душа трепетали от величия научного подвига, ей не терпелось покинуть Белград и очутиться на Русском острове, чтобы там обо всём рассказать близким людям и, прежде всего, Борису, которого она любила и обожала всё больше.
Две недели наблюдала Драгана за Костенецким, он всё это время наращивал своё наступление на тёмные силы в думе, чем окончательно привёл в замешательство и своих вчерашних союзников по депутатскому корпусу, и избирателей, которые устали от «фокусов думского клоуна» и окончательно от него отвернулись. Он же не обращал внимания ни на какие беды, свалившиеся на него в связи с поворотом его позиции, он продолжал громить лжецов и предателей, чем сеял вокруг себя ещё большее замешательство, множил число врагов, которые не знали, что же с ним делать.
Редактор газеты Гусь заметил, что Драгана сторонится Костенецкого, и это его радовало. Он находил естественным, что внучка американского магната отвернулась от политика, проявлявшего теперь явные симпатии к коммунистам, не бранил, как прежде, а наоборот, называл их фракцию в думе самой честной и приличной, — и Гусь стал везде поджидать Драгану и, как только она появлялась, тут же возле неё оказывался. А Драгане он как раз и нужен был. Она теперь, чтобы лучше понять метаморфозу Костенецкого, хотела больше знать о думе, о том, какие тут были пристрастия, кто и как расставлял подводные камни, кто и с кем боролся. Она потому охотно беседовала с редактором, ходила с ним в буфет, подолгу там сидела за чаем или кофе. Драгана задавала вопросы, а Гусь, обрадованный её вниманием, охотно на них отвечал. Ему даже влетела шальная мысль: уж не понравился ли он этой залётной ласточке и не может ли он рассчитывать на серьёзные с ней отношения?
Гусь, как опытный политик и ещё более опытный журналист, умело составил стратегию покорения Драганы; он, прежде всего, решил подальше отодвинуть от неё Костенецкого и для этого развенчивал образ «самого яркого и влиятельного» политика на Балканах, он говорил:
— Вы, наверное, смотрите на каждого депутата и думаете: что же это за народ такой? Разве не так вы думаете? А?.. А я вам отвечу: они все одинаковы. Каждый из них смотрит в кассу. Только в кассу. В какую кассу? А в ту, где больше дают.
И Гусь, откинувшись на спинку стула, захохотал. Мокрые красные губы его растворились, и Драгана увидела частокол крупных бугроватых зубов. Дёсны обнажились, сообщая бородатому лицу не совсем человеческое, но, впрочем, и не звериное выражение. Драгана поежилась. По левому плечу её, — почему–то по левому, — пробежал озноб. Она отвернула в сторону взгляд, ожидая, когда собеседник перестанет смеяться и всё его лицо вновь скроется под густой зарослью шерсти. Под сердцем ворохнулась тревога: и это он воспитывает сербскую молодёжь! Вспомнилась фраза, оброненная Альфредом Нобелем, где–то она её вычитала: демократия — это власть подонков. Она же могла бы добавить: не только подонков, но и каких–то недочеловеков.
Гусь между тем, всё больше воодушевляясь, продолжал:
— Он — да, вначале засветился на нашем небосклоне. Но что же вы хотите? Со всех трибун он кричал: «Я соберу Югославию под одну крышу и верну ей статус империи!.. Во время войны югославские партизаны спасли от Гитлера Европу. Я дам Югославии вторую славу. А если уж говорить о России, то она попала в сионистский капкан и ей уже не спастись. Я в год по десять раз летаю в Москву, у меня собственный самолёт, и я летаю. У меня там друзья. И сын юриста мой лучший друг. Он говорит: Вульф, наше время пришло. Бери в Югославии власть, как мы её взяли в России. Второй Киргизии у нас не будет. Русский — это не киргиз. Киргиз пьёт кумыс, русский — водку, киргиз помнит, что он киргиз, русский давно забыл, кто он такой. Ему теперь в паспорте пишут, что он номер, а не человек. Русским ещё трусливый грузинишка Джугашвили приказал забыть, что они русские. И они теперь его хвалят. Они снова зовут на престол какого–нибудь чеченца. Они не могут иначе. Свой дом они отдают чужаку. И это у них ещё пошло с Петра Первого. Тот был идиот и натащил в Россию немцев. И все цари у них были немцы». А я, — продолжал Гусь, — согласен с сыном юриста: для России лучше всего — так это еврей. Он хоть не убивает, а сводит со света тихо, и при том улыбается. И всякое настоящее он подменяет поддельным: поддельные продукты, поддельные лекарства, — образование тоже поддельное. Ну, и радовались бы, а они орут: не надо евреев! У них антисемитизм, а это такое, когда уже хуже не надо. Если антисемитизм, то это уже конец света. Представьте, если бы у вас в Штатах победил русский генерал Макашов. Да, вы этого не представляете, но я вам скажу: ваш бы дедушка превратился в нищего, а вы бы стали школьной учительницей. Это — в лучшем случае, а то в вашей крови стали бы искать еврейскую, и если бы нашли хоть каплю — тогда в лагерь, в гулаг. Вы этого хотите? Нет, вы этого не хотите. Я тоже этого не хочу. Да, не хочу!
Гусь могучими зубами отхватил полбутерброда с копчёной колбасой и смотрел на Драгану глазами, которые при ярком свете из окна меняли своё выражение и постоянно разбегались то в стороны к ушам, а то сбегались к носу и тогда превращались в какой–то светильник, от которого теперь уже у Драганы не в одном только левом плече, но и по всему телу разбегался колючий, холодящий душу озноб.
Драгана вдруг поняла: не один только Вульф мечтает о лаврах всеславянского лидера, но и этот бородатый нервный субъект. Пока он захватил главную молодёжную газету, но кто знает, как далеко его понесёт капризная политическая фортуна? Обошёл же всех политиков и вырвался вперёд его удачливый приятель Вульф Костенецкий! С воцарением на Балканах власти демократов его партия была второй после коммунистов. Но потом он решил вышибить из седла коммунистов и покатил на них бочку, стал называть их «проклятыми коммуняками» и обвинять во всех грехах. Но тут наш фюрер просчитался: его электорат усох, как шагреневая кожа, и на последних выборах он едва протиснулся в думу. Костенецкий лопнул, как мыльный пузырь, а что до нынешнего его кульбита — его ещё пока никто не понял. Вульфа и раньше понимать было трудно, но какие пируэты он выписывает сейчас — тут все политологи сбились с ног, а понять бессильны. Между тем президент нервничает: козырного туза лишается. Костенецкий всегда был у него в кармане, и в случае нужды он при поддержке Вульфа обеспечивал себе любой проект. Если же нынешняя блажь Вульфа затянется, президент лишается главной силы и в любой момент может оказаться в положении президента Киргизии, которому недавно дали хорошего пинка, и он вылетел из кресла.
Гусь доел бутерброды с колбасой и взялся за жирный и не совсем свежий гамбургер, а уж потом хотел продолжать рассказ о Костенецком с целью окончательно растоптать его в глазах Драганы и обеспечить себе плацдарм для атаки на неё, но второпях он забылся, извалял свою бороду в крошках пирога, и Драгана, увидев эти крошки, болезненно сморщилась от приступа брезгливости, — ей стало не по себе, и она проговорила:
— Прошу извинить, но мне нужно ехать домой.
— Я подвезу вас. У меня машина бронированная.
На что она сказала:
— Я езжу только в своей машине.
Гусь провожал её и заметил, какой у неё дорогой автомобиль, и рядом стояли два других автомобиля — её охрана. Он хотел было поцеловать руку Драганы, но она не заметила его протянутой руки и, даже не взглянув на него, села в машину и уехала. Ему такое прощание показалось невежливым, и он ещё с минуту стоял, снедаемый недоумением. Подошедший к нему референт сказал:
— Приведите в порядок бороду. В ней запутались крошки от пирога.
Гусь, вытирая платком бороду, проворчал под нос грязное ругательство, — впрочем, не такое забористое, какие в изобилии были рассыпаны на страницах его газеты. Но всего больше его сейчас удручало, что Драгану он потерял навсегда.
Газеты, радио и телевидение вдруг все свалились в сторону Костенецкого; завопили в одни голос: в президенты его, в президенты! Но, может быть, этот их неожиданно усилившийся интерес к великому либералу и сыграл с ним самую злую в его жизни шутку: однажды он подъехал к парламенту, вышел из машины и раздалась очередь из автомата. Костенецкий повернулся на каблуках, запрокинул к небу голову и замертво рухнул к ногам своего охранника. Контрольного выстрела в голову не потребовалось: он умер мгновенно, и лишь изумлённые глаза его продолжали смотреть в небо.