А снег все шел. Он шел певуче, празднично, торжественно, и все было так ново для этой давно вступившей в свои права зимы, что вдруг почему-то глаз человеческий встрепенулся и стал совершенно по-иному воспринимать все вокруг. День стоял безветренный, мягкий, печально-задумчивый. Крупные, нежные, завораживающие глаз снежинки все неслись и неслись из бездонной выси, и каждая шла своим лётом, по-своему играя, по-своему кружась, чтобы затем мягко и неслышно опуститься на пуховую шаль, которой, казалось, ни края, ни конца.
— Такие снегопады, — говорили старики, — еще нужно заслужить, такие снегопады приходят раз в жизни, чтобы завести наш грешный дух на тропку покаяния.
И правда, какая-то торжественность, какая-то храмовость, какое-то священнодействие витало надо всем, так что и не говорилось, и не слушалось. Было удивительно покойно и сладко стоять под этим снегопадом наедине со своими мыслями, со своими бедами, со своими далекими, полузабытыми грезами. И пусть бы он так шел и шел, и ты стоял бы и стоял. Это зимнее колдовство длилось над севером Молдавии целый божий день, и к вечеру, когда небеса стали проясняться, в мягко петлявших долинах, где еще недавно стояли села, вместо домов замаячили одни белые шапки, подвешенные к голубому небу тоненькой ниточкой дыма; верхушки занесенных снегом акаций привязывали эти степные жилища к земле, а еле мигающий огонек лампады помогал пахарям не затерять своих соседей в этом бесконечном пространстве.
— Не к добру все это, — говорили вечно ворчливые старики. — Каяться не хотели, теперь наплачемся.
И в самом деле, после того снегопада как-то все круто повернуло в другую сторону. Поначалу слегка захолодало, и как только эти океаны свежевыпавшего снега затянулись тонкой корочкой, ударили уже настоящие морозы при сильнейших ветрах. И все неслись эти орды стужи с гиканьем и свистом то с востока на запад, то с запада на восток; и все облизывали и шлифовали бескрайнюю корочку льда, так что в конце концов если сухой кукурузный лист, выкатившись из чьей-нибудь овчарни, попадал тем ветрам в зубы, они в мгновение ока перегоняли его от Могилева до самих Бельц, разве что где-то в пути тот листок зацепится за верхушки занесенных снегом ракит.
— Это все наказанье господне, — говорили озадаченно старики, ибо трудно было угадать, чем мог провиниться тот кукурузный листочек, и если с ним, с безгрешным, так поступают, что будет с остальными?
Ждать долго не пришлось. Как-то ночью по занесенным снегом селам, сквозь тоскливые завывания ветра прорвался другой, совершенно осмысленный, не обещавший ничего хорошего вой. И заскулили домашние шавки, заметалась скотина в хлеву, расплакались дети во сне, а серые разбойники знай себе шастают по дворам, по крышам овечьих загонов. Грызутся меж собой, налетая стая на стаю, воют с голода, с тоски, со злобы, а потом, нагнав страху, подходят к самим домам и лапой так по доске скребутся…
Налеты волков в лютую стужу на хлебородные края случались и прежде, и люди как-то умудрялись отстоять свое добро, свое достоинство. Теперь же одна паника царила вокруг. Главное, взяли их неожиданностью. Эти тихие снегопады разбередили душу, разбудили в каждом человеке поэта, и как только мир поэтов расправил крылья, тут они и нагрянули. То ли холод сдул их с горных круч, то ли голод вытянул из глубин лесных, но с первого же налета, с первого воя они пошли в наступление и отступать уже не собирались.
Сплошным мучением стали не только долгие зимние ночи, но и светлые деньки, ибо, вопреки своему нраву, к утру волки и не думали возвращаться в леса до наступления следующей темноты. Чуть откатившись за село, забравшись на какой-нибудь холмик, откуда село просматривалось как на ладони, они целый божий день зыркали своим недобрым желтым глазом, подмечая, где что хрюкает, блеет, мычит.
Ружей в селах было мало, а те, что были, конфисковали урядники после крестьянских смут. С вилами и топорами, как известно, на волков не ходят. Правда, какой-то чудак из Нуелуш, у которого как раз опоросилась матка перед зимой, опасаясь за свое добро, решил скоротать ночь в хлеву. Доносившееся из-за дверей поросячье похрюкивание довело волков до исступления. Они буквально разгрызли входную дверь, и когда под утро хозяин, сморенный, чуть прикорнул, то вдруг увидел сквозь сон: серый хвост, а за ним задние лапы мягко вползают в хлев. Как известно, волки задом входят к своей жертве. Чтобы не искушать судьбу, хозяин схватил хищника за хвост, и началась борьба: тот рвется уйти, этот не пускает. В конце концов серый вырвался-таки, оставив половину хвоста в руках своего противника, но это была победа относительная, потому что как раз после этого случая волки пошли настоящей войной.
Страх — это великий тиран в истории рода человеческого. Трагичность положения состоит в том, что он, парализуя волю человека, заставляет принять все как данность. Что ж, говорят умные люди в таких случаях, чему быть, того не миновать. Сорокский край бог тоже не обидел умными людьми, они тоже, поразмыслив, решили, что чему быть, того не миновать, присовокупив, правда, при этом: если не произойдет чуда какого. Ибо замечено уже давно, что в самых безвыходных ситуациях иной раз происходит некое чудо, и все вдруг меняется к лучшему. После чего умные люди ходят в умных, храбрые так и остаются храбрыми, ну а трусы — так ведь это известный народ, — что с них возьмешь.
В Молдавию чудеса нет-нет да и заглянут. Повезло и на этот раз. Как-то утром горемычная старушка из Сату маре обнаружила, что топить печку нечем. На старости лет холод особенно трудно переносится, и старушка, говорят, сказала в сердцах: «Да холеру на голову тех волков, чтобы я мерзла из-за них!» И бойко пошла в лес. Собрала вязанку хвороста, а на обратном пути вдруг обнаружила двух задранных хищников. Они, видать, устроились в засаде и ждали ее возвращения, но еще до появления старухи кто-то на них напал. Побоище было жуткое — кругом перемолотый снег, весь в крови.
Жертв всегда принято жалеть. А может, на морозе старуха несколько подобрела, потому что рассказывала об увиденном с содроганием. Мол, живые куски содрали с волков, и они, уже окоченевшие, все еще скалились, и в зубах у них торчали клочки какой-то рыжеватой шерсти. Эта рыжая шерсть буквально ставила в тупик светлые головы сорокского края. Кто он мог быть, этот защитник старушек, у которых вдруг вышло топливо?
Еще через день была обнаружена бездыханной матерая волчица в селе Сату мик, а затем в Боянке, прямо на прудах, чуть ли не на виду всего села, три хищника были скошены, прямо как будто молнией прошило их, и в зубах все те же клочки рыжеватой шерсти.
— Не иначе как бог их карает, — говорили не совсем уверенно старики, потому что ставили их в тупик клочья рыжеватой шерсти. Предположить, что божья кара может быть облачена во что-то мохнатое, да еще рыжее, казалось кощунством, святотатством, а между тем вот поди ж ты…
Как бы там ни было, села снова стали выбираться на древний шлях народного оптимизма — ничего, выкрутимся, и не такое бывало, и то выкручивались. Единственное, что не давало той весной людям покоя, это тайна, которой был окутан их спаситель. Кто тот смельчак, что не поддался всеобщей панике и напал на хищников? Как и чем бы его отблагодарить? Крестьянину приходится и об этом думать, потому что, когда долг превышает твои возможности, очень легко из одной кабалы попасть в другую.
Дни шли, лавры ждали победителя, за ними никто не являлся, и это было очень даже удивительно, ибо молдаване не так гонятся за лучшей долей, как за пусть хоть маленькой, хоть какой-нибудь, да славой. Еще не было случая, чтобы легенды витали в бесформенном состоянии по причине отсутствия главного героя. Не будем, однако, торопить время. В мире все меньше и меньше загадок — откроется, стало быть, и эта…
Однажды, в великий пост, когда предвесенние хлопоты вынудили сельских философов слезть с теплых печей, двое нуелушан возвращались светлой лунной ночью с какой-то ярмарки. То ли они что-то там продали, то ли что-то приобрели — во всяком случае, было что-то такое, за что полагалось выпить магарыч, а за стаканчиком вина, как известно, время быстро бежит. Когда они наконец спохватились, что пора возвращаться, начало темнеть, и они, чтобы скоротать путь, пошли полями, благо дед на прудах стоял еще крепкий, ночь была теплая, лунная, идти одно удовольствие.
О волках они, возможно, запамятовали, и в этом не было ничего удивительного, если учесть, что вино, которое они пили на ярмарке, было очень и очень неплохое. А может, они решили, что раз дело идет к весне, то это касается не только рода людского, но вообще всех сущих на земле тварей. Волкам небось тоже пора отыскать свое логово, найти спутницу жизни, подумать о потомстве, и, слово за слово, так они все шли, а когда выбирались из Кайнарской долины, вдруг увидели на гребне холма три пары свечей. Над каждой из пар торчали острые ушки, превратившиеся в слух, а под свечами похоже было, что облизывались в предвкушении такой приятной и такой неожиданной встречи.
— Сожрут, — предположил тот из нуелушан, у которого был прутик.
— Может, выберемся, — сказал тот, у которого и прутика не было.
Постояв некоторое время в раздумье, нуелушане вдруг сделали вид, что им нужно совсем в другую сторону, но волки тут же двинулись с места, предлагая себя в попутчики. Нуелушане остановились — и свечи замерли. Посовещавшись, нуелушане стали тихо откатываться обратно в долину, и, видя замешательство в рядах своих врагов, волки, недолго думая, пошли прямо на них. Бедные люди они уже начали прощаться с родней, с близкими, но вдруг что-то примерещилось волкам. Отказавшись от своих намерений, оскалившись, они тут же принялись лапами разгребать снег, истошно рыча при этом.
И тут они ее наконец увидели. Она шла медленно, царственно, с достоинством по затянутой льдом речке Кайнары. Должно быть, в ее роду, были и волки, и собаки, и еще какие-то странные, неизвестные нам хищники, оставившие ей в наследство длинное, почти что с теленка, тело, но ноги были тонкие, короткие, а может, это только так казалось, потому что перебирала она ими мягко, крадучись, точно выслеживала добычу и с минуты на минуту должна была ее настичь.
Самым же удивительным и самым жутким во всем ее облике была голова. Огромная, смурная, недобрая и прекрасная в одно и то же время. Пока луна светила в полную силу, она была рыжей, но как только лупа уползала за тучи, она тут же начинала темнеть, становясь почти черной. И тогда дикое, хищническое подминало под себя красоту зверя, и становилось жутко.
Волки, видимо, решили уступить свою жертву добровольно, но было уже поздно. Едва они попали в ее поле зрения, рыжая вся напружинилась, и теперь уже ни малейшее движение серых не проходило мимо ее внимания. Поскольку расстояние меж ними неминуемо сокращалось, волки в конце концов решили, что бег хоть и постыден, но для здоровья полезен. Рванулись в сторону леса, но уже им наперерез неслась рыжая мстительница, и видно было, что в беге, так же как и во всем прочем, она их превосходила.
Соединение рыжего с серым дало ослепительно яркую вспышку на тихих холмах под мягким лунным светом. Живой комок с воем и клацаньем метался на небольшом пятачке. Рыжая не понимала ни юмора, ни меры. Один из волков остался лежать навечно, двое других, прихрамывая, понеслись к черневшему вдали лесу. Победа была полная, безоговорочная, и тем не менее минуты две она стояла, высоко подняв свою огромную смурную голову и соображала; догнать ли, отпустить ли с богом? Отпустила. После чего устало, уныло как-то поплелась прочь, уселась неподалеку от своей жертвы, села на снег и принялась зализывать раны, ибо, как известно, бой есть бой.
Преисполненные чувства признательности, ярмарочные ходоки, порывшись в торбочках, наскребли пригоршню-другую хлебных крошек и направились к рыжей, чтобы выразить ей свою, так сказать, глубочайшую, но, увидев их, воительница за правое дело показала им окровавленную пасть, обшитую по краям такими клыками, что бедные нуелушане, осенив себя крестным знамением, тихо обошли ее и уже до самого дома не уставали благодарить бога за чудесное спасение.
Время неукротимо шло к весне — кому новая тяпка, кому семена, кому просто поглазеть на мир хочется — как тут без ярмарки обойдешься. Ярмарки собирались что ни день, то возле одной деревни, то возле другой, а на тех ярмарках купля-продажа была делом второстепенным. Главным было поразведать, поразузнать, что нового, ибо за ту бездну времени, что холод держал весь степной люд в домах, наверняка что-то новое произошло в мире. А новость на всех ярмарках была одна — рыжая кара небес и та месть, которую она учинила серым хищникам, державшим в страхе Сорокскую степь.
Велика была радость всего православного мира — о, эта собачья верность такому неверному человеческому племени, и это бескорыстие, эта ее скромность! Хотя изредка она позволяла полюбоваться собой издали. То пройдет тихим вечером по длинному косогору, и все идет и идет до самого леса, до самого заката, и нету ей равной в мире, потому что это было истинно божье творение, гуляющее по истинно божьей земле. А то вдруг вырастет над селом, станет на каком-нибудь голом гребне как изваяние и стоит так часами, не шелохнувшись, глядя оттуда, с высоты, на людей, на их мелкие житейские хлопоты.
Казалось, что-то давешнее, родное в ней вот-вот проснется, но стоило окликнуть ее, как она тут же сматывалась. Любила, что верно, послушать издали человеческие голоса, и люди — господи, чего они ей только не плели! Какие только прозвища не придумывали! Чем только не пытались заманить, но, увы, — на расстоянии все шло гладко, но вот сделан шаг, и все сгорело, и все нужно начать сначала.
Людская молва была в те годы всем — судьей, поэтом, сознанием народным, и вот уже начала степь обрастать легендами. Говорили, что рыжая мстительница — выгнанная пастухами собака, которая не смогла уберечь стадо, и теперь мстит. А еще говорили, что это волчица, постигшая горе людское и предавшая своих ради справедливости. Утверждали даже, что по ночам она меняет не только окраску, но и обличье, и не следует удивляться, если встретишь ее бог знает в каких краях, бог ведает, в каком обличье. Еще немного, и она исчезла бы в область фантастики, но вот под осень по степным ярмаркам разошлась другая, прямо-таки невероятная новость. Жители какой-то глухомани хвастали, что в один прекрасный день эта рыжая мстительница, оставив свои счеты с хищным миром, забросив свои разбойничьи тропы, вошла к какому-то мужику во двор и стала самой обыкновенной домашней шавкой.
— Да быть такого не может!
А между тем вот поди ж ты… И что обиднее всего — ну, выбрала бы хоть село посытней, понадежней, что ли, а то одно название, что село, а если вдуматься, то и название не бог весть что — Чутура. Скорее всего в той долине был колодец с большой деревянной бадьей вместо ведра — вот та самая бадья и называется Чутура. Со временем вокруг колодца стали строиться, но место для поселения тоже было не ахти какое. Долина была узка и коротка всего двести домиков, и уже остальным приходится строиться в голом поле. Простора много, но ни соседей, ни уюта…
Ну, рассуждали меж собой светлые головы, положим, приглянулась ей Чутура, в конце концов, собака, что с нее возьмешь, так ведь и в той деревне можно было получше устроиться! И дом можно было выбрать поприличнее, позажиточнее, со скирдами соломы, со стогом сена, с амбарами и скотом, так, чтобы и стеречь было что, и вздремнуть было где, и стянуть было что.
Так нет. Вот, назло всем, прошла село насквозь и выбрала неприметный, скромный, одинокий домик, стоявший за деревней. А по правде — так даже и не домик, а времянку, потому что жили только в одном крыле — остальное было еще в глине. Одни стены да крыша, хотя и крыша и стены — видит бог…
Стоял тот домик одиноко в поле, и вокруг никакого хозяйства, один битый кирпич да остатки от старых замесов. Впрочем, бедность, когда люди еще совсем молоды, зовется не бедностью, а началом. В конце концов, не такое уж хитрое дело взять лопату в руки, посадить рядом с домом пару орехов, пять-шесть вишенок, купить козу и накосить стожок сена, чтобы было чем той козе зимовать. Степное житье — дело не такое уж мудреное, но в том-то и беда, что молодой хозяин, хоть и веселый и острый на язык чутурянин, вечно норовил дойти до всего своим умом, а свой ум, как известно, может завести куда угодно.
Собственно, Чутура уже высказалась о его уме, придумав ему прозвище, вернее сказать, обозначив его возможные параметры, ибо в настоящей молдавской деревне перед появлением прозвища сначала освобождается некая площадка, создается необходимая атмосфера. Так вот, в данном случае площадка была уже освобождена и атмосфера создана.
Харалампие и Онаке, двое закадычных друзей, сведенных вместе странными созвездиями, давшими им такие необычные для православного мира имена, надумали в одну осень, в одно и то же воскресенье жениться. Жить со своими не хотелось им, а строиться в селе было уже негде, и им предложили строиться в поле. Казалось бы, что тут такого! Нашли хорошее местечко, поставили два домика, и живите себе на здоровье, но тут уже начинается Молдавия. Они разошлись в выборе места. Харалампие, молчун и тугодум, все откладывал выбор места для застройки, Онаке терпеливо ждал, пока в один прекрасный день по деревне не прошел слух, что Харалампие со своими уже строится к западу от села. Там, мол, и земли получше, и лес поближе, и речка в низине. После такого предательства достоинство молодого Карабуша не позволяло строиться там же, рядом, и он сказал себе: ладно, поставим домик на востоке. Мне, дескать, лишь бы глазу было привольно, так, чтобы на много верст окрест видно было, лишь бы солнце первым по утрам в мои окна заглядывало. А то, что земли там, на востоке от села, где он построился, глинистые, что воды мало и до любой большой дороги идти да идти, — этого веселому балагуру в голову не пришло. Быстрота, с которой они разбежались в разные стороны, позволила Чутуре тут же перейти к прозвищам. Харалампия Чутура прозвала Умным. Онаке она никак не прозвала, хотя любому было ясно, что только чувство такта помешало селу произнести то, что уже вертится на языке…
Последовавшие события подтвердили меткость глаза и глубокий ум Чутуры. У Харалампия Умного дела пошли сразу же в гору, а у Онакия Карабуша покатились вниз. Наладить очаг непросто. Молодые испокон веку строптивы недоразумениям и обидам конца и края нет. И когда все оказывается в тупике, приходят взрослые, мирят враждующие стороны. Умному повезло — от села идет на запад бесконечное множество тропок, люди снуют с утра до вечера, нет-нет да и заглянут, а увидев неладное в доме, тут же, засучив рукава, принимаются мирить. Онаке со своей Тинкуцей, провоевав целые дни меж собой, в конце концов были вынуждены мириться сами, с тем чтобы тут же затеять новую свару.
Ему-то, правда, все как с гуся вода, он ничего не принимал близко к сердцу, а у Тинкуцы работа не ладилась, потому что она все время ходила с заплаканными глазами. Была она девушка статная, приветливая, общительная, к ней многие сватались, и кто бы мог знать, что судьбе угодно будет закинуть ее в поле, трудиться целые дни, слыша только завывание ветра да собственный голос. О голосе мужа говорить не стоит — Онаке бесил ее одним уже тем, что вырвал из деревни и заставил строиться, как говорила она, у черта на куличках.
В тот день Онаке Карабуш с чего-то решил, что пора мастерить калитку. Была у него такая мечта с детства — построить дом, обнести его забором, смастерить калитку напротив крыльца и пригласить хороших людей в гости. Дом, худо-бедно, а уже стоит. С забором спешить никогда не следует, ну а что до калитки, то, по его представлениям, было самое время за нее взяться. Чуть свет сходил в лес и приволок на себе два стояка, потом сходил в Куболтскую долину и притащил две связки желтой лозы, чтобы было из чего ту калитку сплести. Тинкуца, штукатурившая в тот день дом снаружи, не уставала его пилить. И что это у нее за господарь! И что у него за голова! Дом построили — одна срамота. Ни окон, ни дверей, да и над той кровлей пыхтеть да пыхтеть. Во дворе, куда ни посмотришь, одна тоска — хоть бы живность какую с хвостом, хоть бы пару слив, хоть бы вишневое деревцо откуда приволок. Нет и нет. Вот, бросил все и мастерит калитку. Да если бы он ей сразу честно сказал, с чего он хочет начать свое хозяйство, она бы в жизнь замуж за него не пошла! Ну, положим, сделает он за день ту калитку. Положим, получится она у него, но, боже милосердный, на кой ляд человеку калитка, когда вокруг дома ни забора, ни ворот!
— Забор подождет, и ворота подождут, — отвечал ей, занимаясь при этом своим делом, молодой супруг. — А калитка ждать не может. Вот с минуты на минуту заявится в гости тетка Иляна.
Она что ни день навещала их. Но как она приходила! То заявится со стороны села, то уже идет со стороны поля, а то как снег на голову валится глядь, а она уже сидит в гостях, хочешь не хочешь, а оказывай той сплетнице почтение…
— Не смей трогать мою тетку.
— Господь с тобой, чтобы я возился с той вороной, но речь о другом. Наш дом, какой бы он ни был, а требует к себе почтения. Не имея калитки, трудно требовать к себе уважения, а вот я ее сплету, обозначу тот единственный путь, по которому твоя тетка сможет к нам пройти, и пусть она в другой раз заявится, не постучавшись предварительно в калитку, не спросив, можно ли ей к нам войти!
— Да мы ей в ножки кланяться должны, потому что, если бы не она, мы бы околели тут с тобой в поле… Мы бы даже не знали, когда какой день!
— А ты думаешь, что она знает? Да она сама у меня каждый раз спрашивает, какой нынче день, вот нарочно последи за этим…
Слово за слово, а работа спорится, и к вечеру все было готово. Нужно сказать, что калитка и в самом деле получилась славная. Очищенная от коры лоза девственно белела на все поле, нижние и верхние концы, чтобы легче было их согнуть, он прокалил на огне, отчего лоза, чуть прихваченная пламенем, смотрелась на удивление мастеровито. Уж на что Тинкуца была настроена против той калитки, и то раза два моргнула, как бы глазам своим не веря, после чего низко, виновато опустила голову, как она опускала ее всегда, когда вдруг Онаке заводил разговор о нежных чувствах.
Довольный собой и своей работой, Онаке вдруг набрал полные легкие воздуха и завопил на все четыре стороны света:
— О-го-го-гооо…
На западе день еще догорал, а на востоке небо стало уже прохладным, синим, обещая светлую лунную ночь. Долетев до опушки леса, голос Карабуша затем, оттолкнувшись от начавшей уже желтеть высокой стены дуба, эхом прокатился по полям и стих где-то далеко в Приднестровье. Тинкуца была ошеломлена тем, как дали отозвались на голос ее непутевого мужа, и Онаке, ободренный таким отношением жены, заставил свой голос еще несколько раз эхом прокатиться по всем дальним далям.
Должно быть, его молодой и сильный голос добрался до самых лесных глубин, кого-то он там разбудил, и тут же крупное, мохнатое, рыжее существо, покинув лес, пошло полями прямо на них. Поначалу, пробираясь сквозь перелески, оно то появлялось в поле зрения, то снова исчезало, но вот оно выкатилось на еле начавшее зеленеть поле озимого хлеба, и уже дух перехватило, потому что это была, конечно же, та самая легендарная…
— Онаке, мы погибли…
— Ничего, на худой конец, пустим на нее нашего кота…
— Господи, да если она волков рвала на куски, что ей наш маленький котенок?!
— Ты только не нагоняй паники. Ты со мной, и тебе нечего бояться. В случае чего так и скажешь: я, мол, с ним, я его законная жена. А там, даст бог, все обойдется…
Балагурил он больше по привычке, потому что вдруг у него начали сдавать коленки и во рту пересохло. Уж очень она была грозной. Походка зверя одичалого, глаз недобрый, голова смурная — рука сама тянется к вилам, а хватать их нельзя, потому что как-никак, а живая легенда… Народная молва взяла ее под свою защиту.
— Онаке, а может, огнем ее припугнуть?
— Глупая твоя голова — ну, спалим мы дом, а она не уйдет, тогда что?
Когда она была уже совсем близко, они умолкли, словно оцепенели, а она все шла и шла и, пройдя через только что сколоченную калитку, прошла во двор, обошла дом, но ничего нужного ей в хозяйстве не обнаружила. Наткнувшись на кучку трухлявой соломы, приготовленной, чтобы замесить глину на следующий день, она забралась на ту соломку, несколько раз покрутилась вокруг собственного хвоста, свив себе гнездышко, свернулась калачиком, вздохнула необыкновенно тяжело, как человек, после немыслимых скитаний вернувшийся наконец в свой дом родной, и тут же уснула.
— Вот видишь, глупая твоя голова! А ты все пилила — мол, никакой живности, никакого хвоста во дворе. Да такого хвоста ни у кого до самого Днестра!
— Онаке, но мы же не сможем выйти ночью, если по своей нужде…
— Отчего же? Кто стесняется своих собак?!
Тем временем из Чутуры уже плелась к ним тетушка Иляна. Она была сторонницей строительства домов на западе, о чем и заявила Онаке сразу же после свадьбы, и поскольку Онаке ее не послушался, она всюду трубила о неудачном замужестве племянницы и вынашивала планы расстроить их брак. Сплетница каких мало, она таскалась к ним вечер за вечером в надежде застать большую ссору у них в доме, с тем чтобы сделать потом Чутуру союзницей в войне против Онакия.
Тинкуца, однако, любила своего Онаке, и, хотя ссорам и обидам конца-края не было, как только на горизонте появлялась тетка, она становилась примерной молодой хозяйкой, довольной и мужем, и жизнью, и вообще всем на свете. Так бывало в прошлом, так было и на этот раз. Стоя возле новой калитки, они потолковали о том о сем, затем тетка, собираясь уже домой, как-то неожиданно сострила и рассмешила сама себя. А смеялась она громко, по-лошадиному как-то, глубоко закидывая голову назад, и это ее лошадиное ржание разбудило рыжую мстительницу. Вдруг из самой сердцевины трухлявой соломы подняло голову такое чудовище, что смех был оборван на самой высокой ноте, причем сама тетка, присев, вцепилась в подол собственной юбки — увы, за женщинами числится такая слабинка, и при внезапном чувстве страха они могут осрамиться, если сразу же не вцепятся в подол собственной юбки.
— Да она же вас на куски…
— С чего это она нас будет делить на куски, когда это наша собака, сказал гордо Онаке и добавил: — Тинкуца, принеси из дому чего-нибудь, мы же ее еще не кормили на ночь.
Бедная Тинкуца, чтобы не пасть в глазах собственной тетки, вынесла из дому кусок остывшей утренней мамалыги и трясущимися руками протянула ее мужу. Онаке смело подошел к кучке трухлявой соломы, кинул кусок. Рыжая достала его с лета, проглотила разом, прижмурив глаза от удовольствия. И Онаке, чтобы уж совсем доконать тетку своей жены, подошел и погладил свою гостью по рыжей латаной и перелатанной в боях, смурной голове.
— Да чтобы меня озолотили, чтобы я хоть одним пальцем…
Всю ту ночь Чутура не ведала покоя. Тетушка Иляна из яростной противницы вдруг превратилась в такую же яростную союзницу Онакия. Она обошла село дом за домом, она поставила всех на ноги, и уже на следующий день длинные вереницы чутурян шли на восток, к одиноко стоявшему в поле домику. Приходили отдавать должное мужеству и смелости этой рыжей, приходили позавидовать, поудивляться, поохать. Приносили, у кого что было в доме, ибо много ли одной собаке нужно? Но ведь вот пакость какая — ни у кого ничего не берет, никого к себе не подпускает, и только когда Онаке направится к ней, начинает как-то вдруг теплеть, и вздыбленная шерстка становится гладкой, прямо так и просит ласки…
Надо отдать должное Онаке — он не злоупотреблял ее дружбой, не надоедал, не перекармливал, и только раза два, от силы три раза в день, когда собиралось особенно много народа, он, взяв что-нибудь съестное, шел к ней, кормил из рук и при этом тихо ей что-то нашептывал, а чего он ей там шептал — никто не знал.
— Это наши с ней дела, — говорил он. — Других это не касается.
И настал день, когда была посрамлена Чутура, ее меткий глаз, ее мудрость. Трудно себе представить, но сам Харалампие, прозванный деревней Умным, в один прекрасный день, отложив все свои дела, поплелся через всю деревню на восток, чтобы самому увидеть то, во что трудно было поверить.
— Слушай, и чего это она у тебя застряла? Что она тут у тебя нашла? Да у меня огромный стог сена, не то что эти соломенные отрепья; у меня корова, она бы у меня как у бога за пазухой…
— Ей голос твой не подходит.
— При чем тут голос?!
— А ты думаешь, откуда она взялась? Я подал голос, она его услышала и пошла на него.
Так все и повелось — от чутурян узнали соседние села, от них по ярмаркам слух пошел еще дальше, и уже тащились из тех дальних краев, о которых в Чутуре и не слыхивали. Тинкуца прямо вся расцвела — и дом, и двор были полны народа с утра до вечера. И все у них как-то стало спориться, налаживаться. Появился и забор, и стожок сена, и две-три овечки.
Уже под самой зимой, перед первым снегом, заглянули пастухи. Были они горцами из Карпат, и одежда, и походка, и напевность речи, все у них было свое. Гнали отары из Заднестровья в горы, на зимовку. Непогода застигла их в поле, и, согнав отары, они попросились к Карабушам ночевать. Увидев рыжую, один из пастухов воскликнул:
— Боже мой, да это же Молда!
— Это моя собака, — строптиво заявил Онаке.
— Ну, конечно же, твоя, но как она похожа на Молду!
— Это вы о какой Молде?
Время было уже позднее, Тинкуца, сварив мамалыгу, пригласила гостей в дом. Там за ужином они и узнали от пастухов легенду об основании нашего края. Драгош-воевода, живший в Карпатах, любил охотиться со своей дружиной на востоке. В ту пору места здесь были дикие, сплошные леса. Однажды, гоняя раненого зубра, в одной из бурных рек утонула любимая гончая воеводы по имени Молда, и Драгош назвал ее именем реку, в которой она утонула. Река и теперь так называется — Молдова. От реки имя перешло ко всему краю, оттуда и мы стали молдаванами.
— Ну кто бы мог подумать! — сокрушалась Тинкуца, большая любительница легенд и всякой старины.
После ухода пастухов Онаке стал звать рыжую Молдой, и, как ни странно, она сразу же стала откликаться на это имя. Прожила Молда в доме Онаке Карабуша всю зиму, и весну, и часть лета. Однако через год, тоже так под вечер, когда она лежала на стожке сена, что-то ей в той дали почудилось, голос или зов какой, но встала она вдруг и, не глядя на своих хозяев, прошла через ту же калитку, потом долго шла по полю, и, как вошла в лес, — так больше ее и не видали.
— Дурья твоя голова, хоть бы калитку догадался закрыть, хоть бы на цепь посадил ее, что ли!
Тинкуца была в отчаянии. Она была без ума от своей Молды, она не представляла себе, как они дальше будут жить. Сам Онаке тоже ходил весьма удрученный, и, чего с ним никогда не бывало прежде, и балагурство, и острословие — все как-то вдруг выдохлось. Главное, он не знал, как объяснить людям, почему это вдруг, в один прекрасный день, ни с того ни с сего…
Освободила их от этого горя все та же тетка Иляна. Как-то под вечер приплелась встревоженная. Долго переводила дух, выпила кружку воды, и оказалось, что никому уже нету дела до рыжей Молды, потому что другая великая беда шла уже полным ходом на род человеческий. Началась война.