МОЯ КОМНАТА –
Мой мир — это моя комната. В каком государстве она находится? В государстве моего духа.
Между ним и соседней державой — открытая граница, и жена ежедневно пересекает ее, отправляясь за книгами и за продуктами.
Въезд к нам — без визы, но есть и персоны нон-грата. Территория для них, конечно, запретна, но, как и во все страны, засылаются иногда шпионы и лазутчики, и распознать их удается не сразу.
Диверсий, слава Богу, пока еще не было.
Мое государство не покоится на прочной финансовой основе. Оно бедное — беднее, чем Израиль. Мы целиком зависим от могучего соседа, и внешне нам приходится под него подлаживаться.
Наш сосед — великая страна с тысячелетней культурой: эта культура прекрасна, она входит во все наши поры, она воздух, которым мы дышим, но, к сожалению, зубы нашего соседа находятся слишком близко от моего горла.
Но я пишу и думаю все, что хочу. Хотя, разумеется, не
229
печатаю. И соблюдаю меры предосторожности. Недостаточные. Иначе я не могу.
И мои друзья, мои умные золотые друзья качают головами:
— Смотри! Вспомни о Чехословакии. Все до поры, до времени.
Но я ничего не в силах переменить.
КАКОЕ ЭТО ЧУДО, ЧТО Я УСПЕЛ-
Боже мой, Боже мой, что я делаю — зачем я пишу прозу?
В суматохе переезда на новую квартиру, кошек, вещей наспех беспомощно исписанных страниц, в меня вдруг ниоткуда ударили две строки:
Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Боже, дай подняться, дай собраться с силой.
Я лежал, я ничего не подозревал, а на меня обвалом пошло стихотворение — сразу, строка за строкой, и тут же стало теряться, пропадать. Сперва я ничего не сообразил, потом вскочил, выхватил тетрадь, но оно уже уходило и я не успевал — всюду оставались пропуски. Но я напряг память и вот — почти все они заполнились.
Неужели я успел? Какое это чудо, что я успел!
Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Боже, дай подняться, дай собраться с силой.
Я тебя не видел, я тебя не знаю…
Дай прожить, ладони кровью не пятная.
Огради от злобы, охрани от муки,
Я тебе целую сморщенные руки.
Даже если вправду нет тебя, Владыка,
Упаси от раны, удержи от крика.
Сжалься надо мною, сделай землю милой…
Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Для чего я пишу прозу?
230
О БОГЕ-
Верю ли я в Бога? На этот мучительный для меня вопрос я отвечаю отрицательно.
Но горюю и завидую, потому что верующим легче.
Я поэт, я знаю, что такое подсознание и интуиция. И все же главное для меня — понять.
И я изо всех сил старался понять.
Я перебирал в уме десять заповедей: не убий, не укради, не пожелай жены ближнего своего… И недоумевал: ведь это кодекс любого порядочного человека.
А люди глубоко верующие крали, желали жену ближнего своего, устраивали войны, и два священника именем Божьим благословляли каждый свою армию.
Я жадно расспрашивал верующих. Они не обижались, но отвечали:
— Сначала надо уверовать, а не понять. Понимание придет потом. А если не придет, это тоже не имеет значения. Главное — вера.
Лишь один человек (довольно, цинично) попробовал объяснить:
— Вот предположите, что вы евнух, а я нет — и перед нами обнаженная женщина. Сумеете ли вы понять мои ощущения?
— Да, — ответил я, — сумею. У нас с вами есть общее — язык. Вы мне обо всем расскажете. Ощутить не смогу, а понять смогу.
Я прочел изумительную книгу отца Сергея Желудкова "Почему и я христианин?" Меня потрясло, с каким бесстрашием и с какой честностью он собрал в начале книги аргументы противников религии.
Я убедился: человек вышел на бой с открытым забралом.
Но когда началась эта схватка, она началась с того же:
— Сперва надо уверовать.
И я продолжаю задавать себе и другим все те же вопросы:
— Почему умирают маленькие безгрешные дети? Почему
231
войны? Почему вчера в нашей парадной злодей убил женщину? Почему Бог это допускает?
Кто-то привел мне мысль Бердяева, что Бог не околоточный. И добавил:
— Человеку дана свободная воля.
Но если Бог равнодушен к моей судьбе, во всяком случае, пока я не уверую, да в общем-то и потом, то какая разница, существует он или не существует?
Я понимаю, что с точки зрения верующих я кощунствую. Но я не хочу кощунствовать. Я просто пытаюсь понять.
Я знаю изречение: "Не мудрствуйте лукаво!"
Но если Бог дал мне свободную волю, то он дал мне и разум. Дал ведь для чего-то? Почему же я не имею права размышлять?
Меня упрекают:
— Ты хочешь создать Бога по своему образу и подобию, ты хочешь, чтобы у него были твои понятия о добре и зле.
Разумеется.
Если есть Бог, которому для каких-то иных, высших, непонятных мне целей нужна смерть невинного ребенка, то он мне просто враждебен, и дай Бог, чтобы его не было.
Не трогает меня и мысль повторяемости жизней. Если я являлся в прошлых своих превращениях Наполеоном, деревом или тигром, но не могу соединить это памятью воедино, то что мне с того?
Не волнует меня также идея, что я частица мирового духа. Умру — увижу. А пока — почему это должно меня утешать? Какой с этого толк?
Я не могу, к сожалению, читать философии, тем более религиозной. У меня иной склад ума.
Я спросил:
— Кого мне прочесть из философов? Кто легче? Мне посоветовали Спинозу.
Это было действительно совсем просто. Но где-то на третьей странице внимание отвлеклось, и я потерял одну мысль. Одну — а все здание рухнуло. Выпало логическое звено, и цепь разорвалась и обессмыслилась.
232
Я почувствовал безмерное уважение к философии и страх перед ней.
Геннадий Гор без конца рассказывает мне суть бесчисленных философских учений. Я слушаю его всегда с острым интересом, хотя наутро все путаю и забываю.
Но и он однажды сказал мне:
— Истин много. Поэтому в философии я ищу не истину, а красоту.
Возвращаюсь к религии.
Повторяю: мое неверие — мое горе. Для меня Бог — зто лишь символ нравственного начала. Я следую всем десяти заповедям. Я не краду, не желаю жены ближнего своего (вероятно потому, что люблю свою), не совершаю подлостей, борюсь, как умею, со злом.
Мне говорят:
— Значит, ты верующий. Но я-то знаю, что зто не так.
И все-таки, я неотрывно об этом думаю, постоянно пишу. Вот и сегодня:
Почему от слова "плачет"
Перехватывает дух?
Разве это что-то значит —
На бумаге и не вслух?
Почему от слова "горе",
Позабыв тропу свою,
Я, как дуб на косогоре,
Опечаленный стою?
И других оберегая,
Я себя не уберег.
Вот пишу, стихи слагаю…
Почему от слова БОГ…
ПОКА СУЩЕСТВУЕТ СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ –
Недавно Габриэль Маркес заявил, что не напишет ни одной художественной вещи, пока у власти в Чили находится Пиночет.
233
Когда я прочел об этом, мне, несмотря на трагизм ситуации, стало смешно. Ну не будет писать Маркес, а Пиночету-то что? Он, небось, и имени такого не знает. А если и знает… Палах вот сжег себя заживо, а советские войска даже не пошевельнулись.
Помню сразу после войны лихую молодежную пьянку. Один молодой поэт заявил на этой пьянке, что пока существует советская власть, он не сочинит больше ни строчки. А потом заснул, и наутро честно ничего не помнил.
И продолжал писать стихи. А его продолжали не печатать. И не печатают до сих пор. И не будут, пока существует советская власть.
Вот так-то!
НОМЕР –
В цирке, когда на арену с дурацким смехом выбегали клоуны — толкали друг друга, падали, обливались водой, — Цветаева закрывала Але глаза руками:
"Не смотри! Нельзя смеяться над человеческим унижением!"
Я тоже не принимаю буффонады.
Как-то по телевизору выступал молодой интеллигентный человек-клоун.
Он сказал:
— Главное в нашем деле — найти номер. Я искал целый год и вот, наконец, нашел. Сейчас я вам его покажу.
Он надел автомобильную камеру. Упал. Камера его подбросила и он встал на ноги. Упал снова и камера его опять подбросила. Так он сделал несколько раз. Это и был номер.
— На что он потратил год? — думал я. И мне было стыдно смотреть.
Вероятно, я ничего не понимаю.
234
ПЕСНЯ О КОМСОМОЛЕ-
Однажды ко мне позвонил композитор Олесь Чижко, автор бездарной оперы "Броненосец Потемкин":
— Хочу написать песню о комсомоле, но у меня нет текста. Владимир Аронович посоветовал обратиться к вам.
Сочинять заново я не хотел (уж больно противно), но деньги были нужны и, порывшись в своих бумагах, я откопал подходящий барабанный текст десятилетней давности, кончавшийся словами Маяковского: "Коммунизм — зто молодость мира, и его возводить молодым!"
Через несколько дней Володя с некоторым злорадством передал мне, что его приятель Виталий Ф., встретившись с ним в филармонии, спросил:
"Ты дружишь с Друскиным и уверяешь, что это приличный человек? Странно! Он тут такие стихи написал…"
Мне не довелось познакомиться с Ф., но если он когда-нибудь прочтет эти строки — низкий ему поклон. Он пристыдил меня на всю жизнь. Больше я так не поступал ни при каких обстоятельствах.
ЭТО КАК-ТО НЕХОРОШО УСТРОЕНО –
Суждение современников не может быть беспристрастным.
Самый великий норвежский писатель Кнут Гамсун стал квислинговцем. После войны огромная толпа сограждан пришла к его дому. Нет, расправы не было — просто каждый и знак презрения швырял через ограду его книгу.
Я представляю, как росла гора этих книг с бессмертными названиями на обложках, как Гамсун — гордость и кумир нации, — спрятавшись за штору, смотрел в окно (не мог же он — великий художник — не смотреть на такое!), а вот, что он думал, — не знаю. Да и не хочу знать. Время все спишет. Останутся лишь вечные книги. Но это как-то нехорошо устроено!
235
Время зачеркнет и подпись Шостаковича под заявлением, осуждающим Сахарова. Останется только музыка.
А я не могу ее слушать. Я современник. Для меня он еще и живой человек. Для меня подлость гения заслонила красоту его творений.
Господи, да ведь должна же быть хоть какая-то прижизненная кара!
А музыка — что ж! — она не виновата.
Не виновата? Но, значит, гений и его создание — разное?
Подумаешь, какая новость! А я что — не знал?
Знал, конечно. Но как-то зто нехорошо устроено.
ЗАЧЕМ? –
Глаза даны, чтобы видеть, уши — чтобы слышать. А тут не видят, не слышат, не внемлют.
Ужас и отчаяние. Ведь погибнем же! Мы, дети, внуки, города, библиотеки.
А если мы одни во вселенной? Кто после нас? Крысы? Они, кажется, не боятся радиации.
Гуманоиды? Зачем?
Наше поколение вложило свой кирпич в мироздание. Мы умрем. Это печально, но понятно.
Пушкин писал:
"И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас".
Только такой светлый гений мог написать о смерти "в добрый час". Он понимал: всем места не хватит, нужна смена поколений — в ней бессмертие, вечная жизнь, продолжение.
Но я все чаще думаю о всеобщем безумии.
Моцарт, Леонардо, Эйнштейн — были ли они? Для чего они были?
Все равно нельзя убить, не получив ответного удара. Убийца неизбежно убьет себя.
236
Музыка — ни звука, великие мысли — ни следа, великие сооружения — во прахе. Память? Ее тоже не будет. И я кричу: зачем?
Если где-то на крыши
Опустилась печаль,
Слышу, Господи, слышу,
Жаль мне, Господи, жаль.
Если мимо
незрячий
Идет человек,
Плачу, Господи, плачу —
Не утихну вовек.
Я, как рана сквозная,
Весь приникнул к ножу…
Знаю, Господи, знаю —
От рыданий дрожу.
Все небесные грозы,
Все земные моря —
Это, Господи, слезы,
Это мука моя.
ЧТО СО МНОЙ МОГУТ СДЕЛАТЬ? –
Прости меня, моя книга: я изменял тебе целых десять дней. Я сочинил стихотворение (это уже отступничество), а остальное время провел в праздности и болтовне.
Мне нельзя позволять себе это — я ведь и так вряд ли успею написать тебя.
И потом, все меня спрашивают: боюсь ли я?
Что со мной могут сделать? Ну выгонят из Союза писателей, отнимут дачу, подадут в суд за клевету (люди-то живые!), перестанут печатать, предадут газетной анафеме.
Квартиру и пенсию вроде бы отобрать не могут.
А посадить? Маловероятно.
А в психбольницу до конца дней моих? Вполне возможно.
Боюсь, конечно боюсь.
237
Но больше боюсь умереть, не дописав. И ужас перед расплатой (почти неизбежной) отступает перед этим страхом.
ЗВЕЗДОЧКИ –
Откуда берется у гениев абсолютное чувство композиции? Ведь "Пиквикский клуб" писался и выдумывался к еженедельным газетным выпускам. А какое совершенное здание возникло!
И потом названия… Как много значат названия! Вот читаешь, например, "Арктур — гончий пес" и сразу знаешь, что рассказ хороший.
А я не умею называть — у меня над всеми стихами звездочки. И книжки так названы — «Стихи», «Стихотворения», "Стихи".
И статьи я не умею писать, потому что мысль выкладываю сразу. Напишу полстранички и вроде бы уже и говорить нечего, А развивать, поворачивать, кружить вокруг да около — не получается.
Часто, читая чужую статью, я тоже не могу понять: да о чем она, собственно?
И все время слышится чеховское: "Они хочут свою образованность показать".
НА КОГО Я ПОХОЖ? –
В юности друзья говорили, что я похож на Багрицкого! — поза, копна волос, романтическая внешность.
Потом я растолстел и стал похож на Бальзака.
Виктор Некрасов сказал, что я удивительно напоминаю его покойного друга — Марка Щеглова.
Писатель Михаил Слонимский, послушав мои стихи, развел руками и довел до моего сведения, что и голосом и манерой чтения я почти не отличим от Мандельштама.
238
И, наконец, в Коктебеле, у Волошинского дома случайный прохожий остановился и спросил:
— Простите, вы не родственник Эммануила Казакевича? Я друг их семьи, видел его много раз. Вы — как две капли поды.
Самое забавное, что все эти люди совсем не походят друг на друга.
На кого же я похож? Может быть, все-таки на самого себя?
СПОР С СЕРГЕЕМ –
Кто мой адресат? Для кого я пишу?
Там — неинтересно, здесь — все знают.
Думаю, что не все.
Память человека беспринципна и коротка. Она сохраняет горы мусора, забывая подчас острые штрихи, определяющие эпоху.
Вот с этикой действительно сложно. Весь вечер мы яростно спорили с Сергеем. Он пошатнул меня, а я его.
Имею ли я право писать о Рытхеу? Он мой сосед и сам идет в руки. Он поворачивается то одним, то другим боком, словно нарочно подставляется.
Он такой, как есть, и не ждет подвоха, иначе бы он стер меня в порошок.
Лучший друг Эдгара По написал о нем книгу. Влюбленный в По, он говорил о нем все — и хорошее, и плохое. Он хотел, чтобы образ был живым и объемным, он говорил только правду. И вот, — уверяет Сергей, — великого писателя уже сто лет не могут отмыть от этой правды.
А надо ли отмывать? Зачем делать из человека ангела?
И я возражаю Сергею: о чем же я вообще имею право писать? Да никому из людей, населяющих эту рукопись, и в голову не приходило, что они могут стать персонажами. Поэтому никто не притворялся.
Я был безопасен — я писал стихи, а не прозу.
239
А теперь я пишу все обо всех, ничего не выдумывая. И, вероятно, в этом присутствует элемент предательства.
Но Шкловский — он и есть Шкловский. А Рытхеу — он и есть Рытхеу.
Неужели над моей душой будет постоянно торчать внутренний цензор и долдонить: не упоминай, обидишь; это мы знаем и без тебя; этого никто не помнит, да и не нужно; это неинтересно; а вот это, пожалуйста, — попробуй.
Не хочу, не могу, не буду!
Всю жизнь я ходил под чужим контролем и освобождаюсь от него, неужто только для того, чтобы терпеть свой собственный?
Я просыпаюсь по ночам, потому что боюсь забыть приснившуюся фразу. Меня несет сумасшедшая, неистовая волна.
Потом, когда допишу, — перетряхну, разберусь, рассортирую.
Но потом, потом, когда закончу згу книгу, которая никогда не окончится.
МОЯ КОМНАТА-
Однажды Наташа Березина принесла справочник. Там сказано, что в нашем доме была когда-то гостиница дилижансов. В ней, возвращаясь из ссылки, останавливался Герцен со своей молодой женой. Дом сохранился полностью.
Этаж не указан, но я всем говорю, что это было на третьем, и уверяю, что их кровать стояла в нашей комнате.
В углу — большая изразцовая печь, похожая на камин. Сейчас паровое, а раньше она топилась из коридора. Если внимательно ее выстукать, два изразца звучат совсем по-другому. Лиля утверждает, что за ними клад, а я думаю, что там спрятана неизвестная рукопись Герцена.
Потолки у нас высокие, лепные, в дверь вставлено художественное стекло с тонким узором. При нашей в общем-то бедности это особенно прекрасно.
240
Тридцатиметровая комната находится в центре огромной захламленной коммуналки. Нас вселили в нее на год, до подхода отдельной квартиры, но мы застряли в ней, как это обычно и бывает, уже на целых десять лет.
Это самые счастливые годы моей жизни.
"Я в комнате моей, где луч заката бродит —
У пристани своей, у брега своего…"
На стенах висят картины, подаренные Зямой Эпштейном. Недавно у него был вернисаж и Лиля увидела почти такую же картину, как у нас, и цену — триста семьдесят шесть рублей. Она была настолько ошеломлена, что дома, решив по-звонить кому-то, стала набирать: триста семьдесят шесть…
По вечерам у нас собираются друзья. Иногда приходят поэты и музыканты. Однажды привели целый квартет.
Наш сосед, алкоголик Сергей, сказал:
— А мой отец тоже хорошо играл на рояле — даже двумя руками.
Между окнами — старинные французские часы благородных очертаний, доставшиеся Лиле от дедушки. На прокатном пианино — будильник попроще. Он неказистый, но зато играет вальс "На сопках Маньчжурии".
У нас нет детей, но наша кошка Бишка родила здесь двадцать пять котят, а наш пудель Гек считает себя в комнате главным.
На низком полированном столике, уже сильно поцарапанном, я написал свои лучшие стихи. Ночью у моего плеча — сонное дыхание жены, которая создала мой покой, мой уют, мое счастье.
Но как оно непрочно, это счастье!
Я живу в прекрасном и яростном мире Платонова, в страшном мире Блока, и ярость этого мира то и дело швыряла меня на острые выступы.
Я живу с израненными боками, с израненной волей. Даже если взять эти мои десять самых счастливых лет, в них было столько горя, что его хватило бы на двести маркизов.
241
Мой покой не вечен!
Мудрые и добрые книги, лежащие передо мной, тоже предупреждают меня об этом: о бренности, о шаткости, о предстоящем.
"В песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
…………………………………………………………
А ныне все дико и пусто кругом —
Не шепчутся листья с гремучим ручьем.
Напрасно пророка о тени он просит,
Его лишь песок раскаленный заносит".
Что разобьет мой уют, какое горе — инфаркт, война, государство, злой человек? А впрочем…
"Зачем
Об этом думать? Что за разговор?
Иль у тебя всегда такие мысли?"
Нет, не всегда. Почти никогда. Я живу, пишу, читаю, люблю. И пусть что будет, то будет!
Бог порога, Бог двери
И Бог очага,
Вы со мной — не поверю
Ни в какого врага.
Вы со мной, мои Боги,
И беда моя спит…
Кто-то встал на пороге,
Кто-то дверью скрипит.
Не отпряну, как птица,
Ничего не скажу —
Не ударю убийцу,
Не поверю ножу.
242