Когда я беру в руки сборник «Избранное», он ошеломляет меня бездарностью и официозностью.

119

Безликий попугайский голос без всякого выражения выкрикивает набившие оскомину лозунги, раз и навсегда отлитые для газет словесные конструкции.

Вот о родине:

"… первою Россия

Европу к коммунизму поведет".

Вот о Ленине:

"Победоносному терпенью

Недаром Ленин нас учил".

Вот о Сталине:

"Мы навеки слили имя Сталин

С именем сверкающим твоим".

А вот они оба:

"Прошу!" — и Сталин входит в кабинет.

Он видит, оживлен и счастлив Ленин".

А вот весь набор сразу:

"… Революция, Отчизна,

Россия, Партия, Любовь".

Полноте, да она ли это?

Она.

И это именно то, что нужно "партии и народу". Ее превозносят до небес. Ее делают символом, монументом — называйте это как хотите.

Но существует еще и живая женщина — поэт Ольга Берггольц, стихи которой нравились Ахматовой. Она со страхом чувствует, что теряет речь, так же, как и ее нынешние персонажи.

"Они слова 'Интернационала'

Произносили, вместо слов своих".

Ольга Федоровна еще пытается писать. Из-под ее пера выходит монстр: чудовищно-неуклюжая, напыщенная поэма "Первороссийск".

120

Тогда, отчаявшись в стихах, она пишет повесть "Дневные звезды". С радостью отметим, там есть и прекрасные страницы. Но вся повесть как бы на котурнах, а главное отличие военной Берггольц — простота и естественность.

И она умолкает. Не совсем, но почти.

"День поэзии" еще печатает каждый год ее подборки, но это старые вещи, которые она не публиковала когда-то, считая их поэтическими отходами.

Среди славословий она чувствует себя абсолютно одинокой — и в творчестве, и в человеческой, женской жизни.

Первого мужа убили, второго похоронила, третий оставил.

"Теплый ротик ребенка не тронет сухого соска" — пусть эту строчку написала не она, а Маргарита Алигер — все равно это о ней.

Поэзия поманила и покинула, как будто ее дали взаймы.

Что же осталось? Искусственно поддерживаемая слава?

Разве можно жить одним прошлым?

И я перехожу к самому трудному.

Длинен, нескончаемо длинен список талантливых русских людей, погибших от пьянства. И внизу, под этим горестным столбцом, я ставлю и ее имя.

Она была в ореоле, вроде святой, но ее (как и Михаила Светлова) лишали возможности выступать, не допускали на экран телевизора. Всех испугало бы морщинистое, отекшее от алкоголя лицо. И к тому же, это нарушило бы канонический образ.

Скульптор Василий Остапов рассказывает:

— Пригласить Ольгу Федоровну в мастерскую было невозможно, и я лепил ее портрет у нее, в ванной комнате, — верхний свет, удобно. Да и грязи много.

А она лежала в комнате — на неубранной постели, пьяная.

Пройду по коридору, погляжу на нее, и назад — за работу.

А иногда слышу, пробирается она по стеночке и бормочет:

121

"Идет бычок, качается,

Вздыхает на ходу:

Ох, доска кончается,

Сейчас я упаду".

Откроет дверь на кухню, нальет стакан — и в постель. А когда я показал ей, что получилось, отвернулась и заплакала:

— Ой, Васенька, неужели я такая страшная?

Остапов обрывает рассказ и добавляет последнюю — до озноба — фразу:

— Потом я ее из глины в дерево перевел.

Анна Ахматова в стихотворении "А там мой мраморный двойник…" писала:

"Холодный, белый, подожди,

Я тоже мраморного стану".

Но Берггольц не желала быть ни мраморной, ни бронзовой. Она исступленно кричала: "Не вбит еще крюк, на котором повешусь!"

Она не хотела своей судьбы. Она уверяла себя, что это не конец, что жизнь не может завершаться так бесплодно.

"Я знаю о многом. Я помню. Я смею.

Я тоже чего-нибудь страшного стою".

Но это был конец. И когда она поняла, осталось только одно: последнее, простительное ей тщеславие.

Умирая от цирроза печени, она молила:

"Похороните меня на Пискаревском кладбище".

Почему этого не сделали?

Почему, превратив ее в памятник при жизни, отказались выполнить ее последнюю просьбу и не воздали ей посмертную почесть — ей, чьи надписи выбиты на плитах ленинградского пантеона?

Чего боялись?

Неужели для нее не нашлось бы места?

И я закрываю тетрадь с чувством недоумения, боли и стыда.

122