Пока не прибыло семейство, мое одиночество скрашивает Саня. Заглянет по-приятельски, – шагает на кухню, достает из кейса, хотя у меня тоже есть, в холодильнике.
Режем колбасу. Я жарю глазунью. Саня смачно закусывает и водит меня коридорами новой жизни.
Если засиживаемся, звонит его верная Татьяна:
– Вы там не очень?
Саня со мной раскрепощается.
В отличие от других, которые могут догадываться, я – знаю.
Не за красивые же глаза его после журфака отправили в Штаты, в аспирантуру какого-то университета?!
Я на американских аспирантов в общежитии на Ленгорах насмотрелся. За версту несло разведкой. А Саня чем хуже?
Меня самого – два раза совращали.
Сначала – на факультете, потом – в редакции.
Рыжая Валентина, секретарь учебной части, отловила в коридоре и потащила к себе. Там, смущаясь, представила невзрачному человеку с размытыми чертами и удалилась.
Безликий товарищ завел туманный разговор, спрашивал, как я отношусь к работе за границей. Напирал, что я подхожу по характеру, внешности, что они знают про отца.
Пришлось притворяться наивным.
Сказал, что на меня пришел вызов из большой газеты, что главным там
– Аджубей и что я давно мечтал работать исключительно под его неослабным руководством.
Товарищ, услышав про зятя Никиты Сергеевича, вздохнул, пожелал удачи и ретировался.
Во второй раз – уже в редакции – отбояриться было сложнее.
Такой же неразличимый собеседник вцепился, как клещ, хоть изъяснялся полунамеками.
Я тянул с ответом. Сказать “нет” не хватало духу.
И вдруг – эврика! – вспомнил про очки.
Когда я под стол пешком ходил, на правом зрачке появилось бельмо.
При немцах было, в оккупацию, а тогда – да еще в деревне – какие врачи!
По совету старух мама вдула в глаз сахарную пудру. Бельмо пропало.
Но зрение…
Я скорчил скорбную мину, намекнул, что не исключена полная потеря, и от меня отстали.
Иногда пытаюсь представить, какой Штирлиц из меня получился бы, но ничего, кроме нелепых паролей, в голову не приходит…
Поглощая глазунью, Саня жалуется на коллег:
– Думают, я в их рюмки заглядываю. Идиоты! Не было печали.
Первое задание. Срочное. Взять интервью у Брыльской.
Сначала растерялся. Потом узнал адрес и телефон.
Согласилась с удовольствием. Назначила на вечер.
Я – к палочке-выручалочке.
– Конечно подвезу, – пробурчал Саня.
Высадив меня в новом микрорайоне, приятель умчался по своим секретным делам.
Стою, кручу головой: все дома одинаковые.
Вспомнил героя “Иронии судьбы”: еще не туда попаду.
Нашел!
Пани Барбара смотрит с удивлением.
А все мое старое, “райкомовское”, до пят, пальто! И – дурацкая шляпа.
Пробую отшутиться:
– Вам легко будет запомнить мое имя.
– Почему? – удивляется.
– Шляпа пана Анатоля!
Был такой популярный польский фильм.
Улыбается. Чуть-чуть. Выглядит усталой. Даже измученной.
Ничего от звезды.
Говорит откровенно.
Даже о ревнивом муже.
Ставит на стол бутылку коньяка.
Задаю банальный вопрос – насчет свободного времени.
Взрыв:
– О чем пан говорит! Я как загнанная лошадь. У меня только на съемках свободное время!
Под ногами вертится четырехлетняя Бася. Капризничает. Покажет свои рисунки, а потом – рвет.
(Через восемнадцать лет она погибнет в автомобильной катастрофе.)
Невеселый разговор.
А сочинить надо веселенькое.
Перед Рождеством – наконец-то! – приехала семья, прихватив советскую дворнягу Барона.
Католический вариант праздника разочаровал. Думали – всенародное гулянье, а город – вымер.
Отмечают по домам. За столом – только свои. На столе – карп.
Через месяц Оксанка объявила:
– Мне сон по-польски приснился.
Егор обзавелся друзьями – Рысек, Войтек, Яцек…
Они зовут его по-своему: Игор.
Вскоре позвонили в дверь и огорошили Ларису:
– Пусть пани подтвердит, что Игор – не поляк, а пани сын…
Каждая жена собкора – секретарь корпункта. Даже зарплату платят – символическую.
Общаться с другими секретаршами Ларису не тянет.
Вечные ахи-охи, жалобы, склоки: кто где был, что сказал, что купил, сколько выпил…
Корпункт расположен в квартире. Работаешь, где живешь.
Испытание: изо дня в день, из ночи в ночь друг у друга на виду.
Высоцкий пел: “Придешь домой, там ты сидишь”.
А тут – никуда не надо приходить.
Иногда, обрывая ссору, я кричу в сторону люстры:
– Прошу не вмешиваться в мою семейную жизнь!
Ларёк смеется – сквозь слезы…
На приемах занимает, как устраиваются те, кому полагается выведывать секреты.
У поляков? Без водки? Пустая затея!
Пьют и при этом лыко вяжут.
Саня разъяснил:
– Масло глотать на пустой желудок, сметаной запивать – все это, старик, чушь. Самое простое природное средство…
Я напрягся.
– …Закусить обыкновенным яблоком.
И точно! Заканчивает посол спич-тост, все кидаются к столу, пьют, закусывают. Любители балычком, севрюжкой балуются, а профессионалы яблочками хрустят.
Обычно на приемах я пристраиваюсь к Косте.
Лучший друг польской интеллигенции (и будущий заместитель министра бедной российской культуры) употребляет безобидный – на первый взгляд – коктейль.
Берешь бокал и – пятьдесят на пятьдесят: кока-колы и водки. Стоишь, весь из себя пристойный, и вроде как заморскую шипучку попиваешь.
А если бокал уже пятый?
У каждого из собкоров – служебная машина, но – без шофера, за исключением правдиста Лосото.
Одно искушение цепляется за другое. Сесть за руль? Естественно!
Выпить? Ну, по чуть-чуть…
Рискуют отчаянно.
У Степы Климко это пятая вылазка за кордон.
После приема его в бессознательном состоянии волокут к машине, вталкивают на сиденье, кладут руки на руль и кричат в ухо:
– Домой!
Едва пальцы Степана касаются обода, он дергает головой, как собака, стряхивающая капли дождя, и заводит мотор.
– Не доедет! – шепчу Косте.
Тот успокаивает:
– Такого еще не бывало.
До Варшавы я понятия не имел, что такое юридическое лицо, обладающее к тому же счетом в заграничном банке.
Теперь, составляя финотчет, терзаюсь ожиданием: сойдется дебет с кредитом или не сойдется?
Иногда жена-секретарь, загоревшись, предлагает открыть сейф и взять зарплату вперед.
Я завожусь с полуоборота:
– А если завтра отзовут?
Ремонтировать машину в приватных мастерских надежнее, а главное – дешевле. Но бухгалтерия – в Москве – не доверяет распискам частников.
В государственном автосервисе нас встречают намекающими взглядами.
И понеслось! Пану директору – бутылку, пану мастеру – вторую, слесарям – еще пару. Я злюсь: к отчету их не приложишь…
Не знаю, с какой такой стати, но меня избрали секретарем партбюро журналистов.
Главное в партийной работе – сбор взносов и доставка их в партком, приютившийся в здании посольства на улице Бельведерской.
Над секретаршей, принимавшей от сердца оторванные злотые, висит
“График сдачи”.
Перечисляются партийные ячейки:
“Посольство (дипсостав),
Посольство (техсостав),
Торгпредство,
ГКЭС,
Дом советской науки,
Журналисты…”
В конце – неожиданно:
“Инспекция”.
Ёрничаю:
– Это что – санитарная инспекция?
И сталкиваюсь с таким взглядом, что впредь, отправляясь в партком, оставляю юмор в корпункте.
Обычно партийцы сдают взносы после собраний.
Собираемся у тассовцев. Они занимают часть двухэтажного дома на улице Литовской, напротив легкомысленного театра-кабаре “Сирена”.
Я сразу даю слово Лосото. В кино про революцию он мог бы сыграть меньшевика: черная пупырышка бородки, лихорадочный взгляд, значительность человека, якобы знающего больше других.
За ним выступает Дима Бирюков – представитель Гостелерадио и большой дока в формулировках.
Активный оратор – Глеб Долгушин, известный в нашем отечестве репортер, побывавший на Северном полюсе и в Антарктиде (так и хочется написать – “одновременно”).
Шеф тассовцев – Толя Шаповалов – тянет руку неохотно, по необходимости. Его перебросили в Польшу из монгольских степей, и с крестьянского лица Петровича не сходит выражение крайнего изумления.
Прения сворачиваем, и я распахиваю ведомости.
Подходят по одному, и каждый с суровым видом героя расстается с парой тысяч злотых.
Жизнь за границей постепенно становится просто жизнью.
Наш дом – пятиэтажная новостройка с протяжными лоджиями, напоминающая пароход, – на Свентокшиской улице.
Центр города.
Рядом – Маршалковская, Дворец культуры – будто прибежавшая из Москвы высотка, Саксонский сад, могила Неизвестного солдата, Мокотув, поднявшийся на месте сожженного гетто.
Уцелела только синагога с башенкой. Стоит – вся в строительных лесах. Злые языки твердят, что евреи со всего света из года в год присылают деньги на восстановление, но их почему-то не хватает.
Корпункт регулярно заливают живущие этажом выше иракцы – толстяк из торгпредства, его вечно кутающаяся в платок жена и выводок голосистых ребятишек.
Тадеуш – хмурый домоуправ – оправдывается:
– Проше пана, я бессилен. Я звонил в их амбасаду. Меня послали. Что теперь – Хусейну писать?
У меня появился первый приятель-поляк и первая любимая точка общепита.
С Яном познакомились случайно. Разговорились в сквере возле Железных
Ворот, прогуливая родившихся в разных странах собак.
– Что за порода? – интересуется Ян, загораживая корпусом свою рыжую, похожую на вытянутое тире таксу и оглядывая статного Барона.
– По-моему, – тяну я, – это австралийская… – и – после паузы, -
…дворовая.
Ян кисло смеется.
Представился.
Живет в соседнем доме. Жена – Гражина – домохозяйка. Сын Рышард – прекрасно знает моего Егорку.
Ян понимающе не интересовался, чем я занимаюсь, хотя поначалу, видимо, подозревал наличие погон.
Сам открывался постепенно.
Погоны-то были как раз у него: подполковник, технарь, из академии.
А точкой, где я отходил от трудов и успокаивал нервы, стала пивная на Свентокшиской: обычная, забравшаяся в подвал общипанного войной дома, накачанная перегаром и дымом от дешевых сигарет.
Как-то, выходя оттуда, я столкнулся с Яном.
– Ты? – Он остановился как вкопанный.
– А что?
– Здесь же одна пьянь!
– По-моему, здесь, – я ткнул пальцем в сторону стеклянной двери, – великий польский народ.
– Народ работает, а тут – сосут мочу. Будь моя воля, я бы построил резервации.
– Не понял.
– Резервации построил бы.
– Для пьяниц?
– И для бюрократов! – Приятель взбирался на любимого конька. -
Представляешь, какая жизнь пошла бы у великого польского народа!
В Москву – не начальству, приятелям – звоню редко.
Из скомканных ответов чувствуется: гайки затянули капитально.
У меня – наоборот. Польша пробудила чувство свободы. Относительной, конечно.
Я уже понял, почему собкоры, возвращающиеся из зарубежья к родным пенатам, выглядят шикарно, но у каждого дергается глаз.
И прикидываю на досуге: “Штирлиц был под одним колпаком. А у меня их сколько? Редакция – раз, посольство – два, здешняя безпека – три”.
И все равно – дышится легче.
Курирующий нас – легально – Интерпресс организует выезды на периферию.
Начинается уже в автобусе: байки, шутки, подначки…
Наверное, со стороны это выглядит забавно: дети разных народов – американец, немец, венгр, грек и даже китаец – говорят на странном языке, который при тщательной экспертизе оказывается польским.
И что самое поразительное – понимают друг друга.
Встречи, экскурсии, походы по цехам, обеды, ужины.
А если с ночевкой!
В клуб Интерпресса я хожу с удовольствием – не то что в посольство.
– Привет, товарищ Нормально! – бросается навстречу болгарин Кирилл, довольный тем, что дал новичку такое удачное прозвище.
Подслушал, шпион-самоделка, что я на все вопросы отвечаю этим словечком. А что? Нормально.
К лицу корреспондента Синьхуа Ли приклеена улыбка.
Он приезжает в клуб на “вольво”. Молчаливый шофер оббегает машину и услужливо открывает дверцу.
Случайно я стал свидетелем странной сцены в туалете.
Маленький Ли замер, виновато опустив голову, а шофер отчитывал его.
Увидев меня, они тут же поменяли диспозицию.
У “капиталистических” журналистов злотых куры не клюют. Отсюда – некоторое высокомерие. Но, чувствуется, ребята – в отличие от меня – профессионалы.
Знают Польшу отлично и копают глубоко.
Меня встретили с подозрением. Что поделать! В каждом из нас им мерещится “Кэй Джи Би”…
Но общаемся нормально, я бы даже сказал, весело – с ироничным
Бобиньским из “Файнэншл таймс”, с вечно куда-то убегающим Джорджем из Ассошейтед пресс, с женившимся на польке Бернаром – корреспондентом “Фигаро”.
Идеологические перепалки случаются редко. Как правило, при ужине.
Виртуозно наливая, всех мирит Эмиль – добродушный, свой в доску сотрудник Интерпресса по прозвищу Десантник.
Местному начальству от “капиталистов” достается. Особенно от
Бобиньского.
Встречаемся с главным партийным секретарем в Лодзи, приступаем к вопросам.
Поляк из “Файнэншл” – это особенно заводит хозяев, что поляк – с улыбочкой: так, мол, и так, известны славные революционные традиции лодзинского пролетариата, а как вы их приумножаете сегодня?
Коллеги из соцлагеря сопят, уткнувшись в блокноты.
“Капиталистические” акулы пера ухмыляются.
Хозяева нечленораздельно мычат.
Ясно, что не о давних, 1905 года, забастовках речь, а о недавних -
1970-го и 1976-го.
Тут о них – полный молчок. Как не было…
Или в Гданьск приезжаем – красота!
Старый город, дома как на гравюрах, фонтан с Нептуном, кормят в шикарном рыбном ресторане.
Душа витает в облаках, а Бобиньскому – неймется.
Тянет руку, младенца из себя строит: мол, когда же поставят памятник рабочим, которых расстреляли в декабре 1970-го? И чей пулемет поливал очередями из чердака ратуши?
В доме хозяина – и о расстреле!
Испортил обед…
Телевидение прерывает передачи. У диктора срывается голос:
– На Святом престоле – Кароль Войтыла!
Выхожу на лоджию. Открывшаяся панорама потрясает.
Вмиг сотворенное, лихорадочно-счастливое столпотворение.
Остановившиеся трамваи, автобусы, машины.
Просветленное безумие толпы. Все – стар, млад – обнимаются, целуются.
Женщины плачут. Выкрики, словно блики вспышек:
– Да здравствует Папа!
Четыреста лет понтификами были только итальянцы.
И вдруг – с чего бы это? славянин… поляк… краковский кардинал.
“Что я знаю об этом? – терзаю я себя не понапрасну. – Ну, стоят костелы, сверлят иглами небеса. Ну, ходят туда толпы людей – и что?
Наш атеизм заварен на незнании. Потому невера наша хрупка”.
Власти от ватиканской новости в ужасе.
В посольстве – паника: Войтыла – он же из непримиримых!
– Одно дело, – покашливая, бурчит Ян, – краковский кардинал и совсем другое – Римский Папа.
В Интерпрессе подкатывается сияющий Джордж. Хлопает по плечу, приглашает в бар, подмигивает:
– Один – ноль в пользу Бжезинского.
Пожимаю плечами.
– Збигнев определил условия, при которых Польша покинет ваш лагерь.
На первом месте – усиление позиций костела. А куда уж дальше, если
Папа – свой!
– Бред.
– Ну-ну! – Джордж смотрит острыми, живущими отдельно от лица глазами.
Масса эмоций вокруг биографии нового Папы. Она мгновенно обросла легендами.
Родился он в горах, в городке Вадовице.
Туда уже устремились толпы. А что будет дальше?
В годы оккупации двадцатилетний Кароль Войтыла работал на каменоломне под Краковом.
Писал стихи, драмы – на библейские темы.
Был актером (!) подпольного театра.
Говорят, горячо любил девушку, расстрелянную гитлеровцами.
После этого решил стать священником.
Учился в семинарии, в Риме.
Профессор богословия.
Владеет десятком, если не больше, языков.
Увлекается горным туризмом.
Ездил на Повонзки – главное варшавское кладбище.
День поминовения.
Трогательный, человечный обряд.
Мириады горящих свечей на могилах.
Обряд семейный. Интимный. Трезвый…
У нас такого нет. Жаль.
В конце Иерусалимских Аллей – бетонный куб Центрального комитета ПОРП.
Товарищи регулярно собирают “братских” журналистов, чтобы проинформировать, как идут дела.
Журналистика, которой я занимаюсь, не только поточная, но и па-точная.
В девять утра из Москвы звонят стенографистки и принимают заметки.
Уже уехавший домой Ганушкин из “Комсомолки” оставил афоризм: “Хорошо работать корреспондентом за границей. Одно плохо – заметки иногда надо составлять”.
Строчки наших сочинений слаще халвы: о братьях по лагерю, как о покойнике, – только хорошее.
Так бывает в кинотеатре: ломается аппарат, и на экране бежит – то в половину, то в четверть кадра, дергаясь, гримасничая – перекошенная жизнь.
Пыхчу, как паровоз, загнанный в тупик.
Классик рекомендовал по капле выдавливать из себя раба.
Я не могу выдавить цензора.
Шурует в голове, как черт в табакерке: