1
В 1716 году Европа как бы затаила дыхание, всматриваясь в будущее.
Война за испанское наследство кончилась, но мир, подписанный в Утрехте, хрупок.
Жезл повелителя Европы не достался никому. Выигрыш преважный – у Габсбургов, отхвативших всю Бельгию, земли на Рейне, Милан, Неаполь, остров Сардинию. Союзница императора Англия отняла у испанцев Гибралтар – ворота в Средиземное море – и остров Минорку в оном, у французов – владения в Америке, по берегу Гудзонова залива. Кроме того, Франция обязалась разрушить до основания и Дюнкерк – морскую свою крепость.
Честолюбивый замысел Бурбонов рухнул. По условиям мира Испанию не может возглавлять король Франции.
Людовик Четырнадцатый недавно умер, но план его – «стереть Пиренеи» – не забыт. Филипп, утвержденный на испанском троне, мечтает подчинить французов, строит козни против герцога Орлеанского – регента Франции при малолетнем Людовике Пятнадцатом. Два Филиппа, два племянника «короля солнца», – яростные враги. Пушки по обеим сторонам Пиренеев заряжены.
Астрологи не предрекают Европе успокоения. И куранты пишут с иронией, что новые границы государств рисованы на песке. Потерпевший алчет реванша, а победитель – дальнейших приобретений, ибо выигрыш кажется ему недостаточным.
Так было всегда и, верно, пребудет?
Побежденные являют непокорность, и праздник победителей оттого испорчен.
Между тем Марсова гроза, возникшая на севере, ширится. «Северный медведь», как прозвали русского царя в Париже, шагнул в Европу далеко от своих пределов. Русские полки квартируют в Або, в Вазе, держат берег Ботнического залива, так что Швеция над южной Финляндией уже не властна. Еще более продвинулась русская сила на Западе. Шведы из германских княжеств изгнаны. Мекленбург, Дания с царем в союзе, кордоны свои для русских отомкнули.
Русский флот, едва сошедший со стапелей, доселе неизвестный, разгромил шведскую эскадру у полуострова Гангут, занял Аландские острова. Морские флаги царя – голубые кресты на белых полотнищах, будто отмытые от крови сабли, – плещутся у Борнгольма, у Копенгагена.
Венский двор раздражен, видя пришельцев с востока на землях империи. А в Лондоне злобятся, грозят. Листок, распространяемый в народе, гласит:
«Морские силы царя скоро превзойдут числом армады Швеции и Дании, вместе взятые. Так подумаем о себе! Царь безусловно опаснейший наш соперник».
Английский посол в Санктпитербурхе доносит королю Георгу в смятении:
«Не успеет царь опустить один корабль на воду, как закладывают новый».
Построены суда – добавляет посол – не хуже, чем где бы то ни было в Европе. Вооружены хорошо – на линейных ставят орудий по девяносто.
Чего добивается царь? Где остановится? Что будет с Европой? Король Георг брюзжит:
– Неужели царю мало одного Санктпетербурга!
А швед упорствует. Он вернулся из Турции полный боевого пыла, советуется с генералами и чародеями.
– Русские претензии на балтийское побережье бесстыдны, – раздается из Стокгольма. – Я не уступлю варварам. Они еще пожалеют, что связались с нами.
Ответ Петра – в его письме к Василию Долгорукову, послу в Дании. Война не окончится изгнанием остатков шведских войск из Германии, – «потребно есть, чтобы в самую Швецию вступить и тамо силою оружия неприятеля к миру принудить».
«Газетт де Франс» сообщила:
«Из Копенгагена пишут, что царь прибыл сюда 17 июля с сорока двумя галерами, под грохот салютов всей артиллерии города и кораблей. Продолжаются приготовления к десанту в область Сконе, в котором будут участвовать 18000 датчан и 10000 московитов. Уверяют, что операция назначена на второе число будущего месяца».
Швеция близко – из датской столицы ясно виден в подзорную трубу собор Мальме, главного города провинции Сконе. Царю надо подойти ближе, разведать, какова защита. Две дерзкие парусные лодки мчатся под самые жерла пушек, вызывают огонь на себя. «Принцесса», пробитая ядром, зачерпывает воду, едва не уносит Петра в пучину.
Датчан поражает вылазка царя. Смеясь, он объясняет оторопевшим союзникам, что мешкать нельзя. Берег укрепляется основательно.
Все как будто припасено для нападения. Оружия у противника много, а «в фураже, тако и в провианте всеконечный недостаток», – пишет царю со слов лазутчика генерал Вейде. «В протчем сказывают, что народ ныне зело обеднял и короля не любит. А особливо, что поступает во всем дико, во всех делах совету нет и советников он не любит, но исполняет все по своему собственному мнению».
Пора, пора добить Карла…
Но в Копенгагене время тратится в нудных, бесплодных совещаниях. Союзники нерадивы, датские транспортные суда, посланные за русской пехотой в Росток, медлят. Царь просит три-четыре линейных судна в добавку к шести своим, а датский алеат отнекивается. Карл, слышно, стягивает в Сконе войска из Норвегии. Меншиков упреждает, что швед «весьма в распаленной дисперации гостей встречать намерен».
13 августа Петр делится досадой с Екатериной:
«О здешнем объявляем, что болтаемся втуне, ибо что молодые лошади в карете, так наши соединенные, а наипаче коренные, – сволочь хотят, да коренные не думают».
Точнее не сказать. У каждого свой интерес. Датчанину Фридриху важно лишь вернуть себе Норвегию, – туда и мыслит ударить, благо освобождается доступ. Битый пребольно, он боится Карла. Герцог Мекленбургский, зажатый между Данией и Ганновером, маломощен, Бернсторф, ганноверский министр, имеющий громадные поместия в Мекленбурге, настраивает дворянство против герцога и против царя.
Георг – союзник холодный, по выражению Петра. Английские корабли стоят в Копенгагене бок о бок с русскими, но пути у флотов разные. «Содействовать десанту в Сконе милорды не склонны», – докладывает Долгоруков. Полной победы не желают ни царскому величеству, ни Карлу, – выгоднее Англии обоих видеть «в балянсе» и ослабленными, для «владычицы морей» не опасными.
В сентябре всезнающая «Газетт де Франс», получающая новости из всех столиц, известила:
«Идет слух, что десант будет отложен до будущей весны».
Несколько слов, впечатанных резко в серую, толстую бумагу, – какую тревогу они поднимают! Десант отложен – значит, русские остаются в Дании, в Мекленбурге.
Время упущено. Несогласие союзников погубило план Петра. Возможно, оно отсрочило на пять лет окончание войны – до Ништадского мирного трактата.
Но в Лондоне автор книжки «Северный кризис» перелагает всю вину на царя. Зачем ему Сконе? У него под пятой куда более ценная добыча. Разговоры о десанте – для отвода глаз. Петр задумал «измотать своих союзников, дабы потом легче было их подчинить».
Поверить навету легко. Много ли в истории примеров бескорыстия королей?
Русские не уйдут… Фридрих в панике. Дворец Амалиенборг у самой воды, тень парусов царского фрегата ложится на крышу. Страх перед «северным медведем», застарелое недоверие к более сильному подогреты злоязычием. На городские валы уже выведена пехота – оборонять Копенгаген против московитов.
Между тем эвакуация войск Петром предрешена, «понеже господа датчане так опоздали в своих операциях». Батальоны вторжения плывут обратно в Росток, на зимние квартиры. Но поток клеветы не остановить. Георг сгоряча велит адмиралу Норрису напасть на русские корабли, а царя захватить в плен. Рассудительный моряк не выполнил приказ, исходивший из ганноверской канцелярии короля, – Норрис англичанин и подчиняется Лондону.
Пройдут десятилетия, века, – на Западе, в трудах историков не утихнет отзвук напрасного переполоха в Копенгагене – Петр-де лелеял мечту простереть свою власть до Зунда и отказался лишь поневоле.
Год 1716-й не принес крупных баталий воинских, но сражения без выстрелов, дипломатические, разгорелись с ожесточением небывалым. Для ответа противникам берется за перо Шафиров, его сочинение, просмотренное и дополненное Петром, переводится на немецкий язык. Правда о намерениях России изложена горячо, убежденно, умно, заглавие с разгона сливается с текстом: «Рассуждение, какие законные причины его величество Петр Великий, самодержец Всероссийский и протчая и протчая и протчая, к начатию войны против короля Карла 12 имел и кто из сих обоих потентатов, во время сей пребывающей войны, более умеренности и склонности к примирению показывал…»
Мирные демарши царя поименованы. На них шведы «великой гордостью и ругательствами ответствовали». Обуян тщеславием, «раздавал его королевское величество уже многим государства Российского чины, за заслуги своим генералам»: генерал Шпарр, например, получил патент на губернаторство московское.
В адрес короля – ни малейшей запальчивости. Те, кого он обзывает варварами, именуют его безукоризненно вежливо, с титулом. Силой и уверенностью в правоте дышит каждая строка «Рассуждения».
«Но понеже всякая война в настоящее время не может сладости приносить, но тягость, того ради многие сей тягости негодуют, одне для незнания, другие же по прелестным словам ненавистников, зря отечество наше возвышено богом».
Стало быть, верь, Европа, – царя не тешит кровопролитие! Народы терпят годину бедствий не по его вине. «Продолжение сея войны не от нас, но от неприятеля» – таков итог рассуждений, такова истина, которая должна стать ясной немцам, полякам, датчанам, всем людям, всем дворам иноземным. Россия впервые обратилась к Западу со столь широкой декларацией – и, как видно, сделала это умно, уважительно, с честной прямотой и с большим тактом.
Без крови, без штурма мир у Карла не вырвать. Датский плацдарм, самый выгодный, потерян – атаковать придется с Аландских островов, из Пруссии. Новый прусский король Фридрих-Вильгельм еще жарче, чем предшественник, поклоняется Марсу, обожает гвардию, воинские артикулы. Это на пользу – ведь союзу с Россией он верен. А кроме него надежных союзников не остается. Плохо, что беден Фридрих-Вильгельм кораблями. Морских сил в будущей кампании потребуется больше, роль флота – ввиду дальности переходов – возрастает.
Россия против Швеции на море, почитай, одинока, но в успехе Петр уверен, лишь бы не мешали англичане. Отсюда задача первейшая – Англию, потенцию на море главную, обезвредить.
Трудиться для сего надлежит всем послам, – в Копенгагене Долгорукову, в Берлине Головкину, в Гааге Куракину.
2
Борис в Голландии давно – с тех пор, как завершились конференции в Утрехте. На родине не бывал, служба не дала вырваться. Гаага – знатнейшее в Европе средоточие машинаций политических, котел интриг, ристалище лживых политесов и тайных козней. Где же и быть набольшему дипломату российскому, как не здесь!
Сидеть, безвыездно сидеть в Гааге, на плоском приморье, где погода всяк день переменяется и холодом обдает нежданным, хотя бы и среди лета!
Дом у посла пригожий, красного кирпича, с белыми обводьями вкруг окон, как в обычае у голландцев. Поутру к окнам подбегают рыбацкие женки. В корзинах лежат, испускают запах моря селедки, лососи, угри. А хочешь – покупай с тележки двухпудового палтуса, толстого, бархатистого, жирного, что боярин.
Женки крепки, румяны, грудь взбита корсажем, волосы, зачесанные кверху, стянуты золоченой круглой застежкой. Зубы в улыбке блещут еще ярче. Молодой Куракин от сих прелестей в немалом смущении.
Александру двадцатый год, ростом перегнал отца, масти смуглой, материнской, однако черты лица против лопухинских тоньше, взгляд веселый. Науки в Лейдене постигал ревностно, говорит по-голландски, по-немецки, по-французски. К языкам охота большая. Состоит при отце в посольстве, в должности канцеляриста.
Морскую живность для посольского стола выбирает камердинер Огарков. Ливрея трещит по швам на богатырских его плечах. Женки смотрят восхищенно, как он взвешивает на ладонях, подбрасывает тушу палтуса.
– Шведы, слыхать, жалуются, – говорит Борис. – Им, вишь, мелочь достается, головастики.
У женок свой табель – начинают обход с русского посла, затем идут к английскому, а шведа навещают в последнюю очередь.
Пускай жрут головастиков. Так и надо. Сыну посол объясняет – простой народ в высокой политике несведущ, а русского Питера запомнил. Питера, трудившегося на верфи, необыкновенного монарха в холщовых рабочих штанах.
Карл тянул республику себе вослед, грозил, улещал. В Санктпитербурхе опасались – вдруг она окажется во враждебном лагере. Петр однажды, в трудную минуту, запросил Куракина, не захотят ли Генеральные Штаты «вступить в концерт», двинуть военные корабли против Швеции.
Посол не спрятал свое мнение, возразил царю, доказывая, что Голландия невоюющая нужнее. Нейтралитет ее надежен, так как она «через многие пробы видела, что от замешания в войнах она, здешняя республика, наконец при мирных трактатах больше себе ничего не получала, как ненависть и злобу, а прибыток остается в руках Англии».
В отношениях держав, – считает посол, – все зависит в конечном итоге от прибытка или убытка. Иной своенравный монарх пренебрегает государственной пользой, но рано или поздно поплатится за это.
И сына поучает посол:
– Нейтральством купечество живится. Спытай-ка Брандта, Гоутмана?
– Из-за чего же воюют, тять?
– Мало ли… Один от жадности, другой по нужде.
– А римские императоры…
Сын мотает головой, будто стряхивает нечто прилипшее к волосам. Это признак умственного напряжения. Не скучно ли считать барыш? Александра прельщает величие, могущество. В старых пророчествах сказано: третьей Римской империей станет Россия, а четвертой не бывать.
– Ишь ты… Карлу тоже пророчили… Почитай-ка вот про лягушку, книга презанятная – басни Лафонтена. Гордецам скудоумным не в бровь, а в глаз. Лягушка пыжилась, надувалась – и лопнула от непомерного тщеславия. Жестокость римских императоров люди проклинают, а ты… Художества древних, они и поныне почитаемы.
Спорят, разбирая почту. Александр нетерпеливо рвет тугие конверты, рушит печати.
– Тебе в хлеву обитать, – сетует посол беззлобно.
Державные орлы, львы, единороги, небрежно раскрошенные, хрустят под войлочными туфлями Бориса. Если письмо не цифирное, сын читает вслух.
Из дома пишут – хлеба сколь возможно продано, деньги же из оброка – тысяча двести рублей – князю отчислены. Составлено рукой писца в княгининой конторе, подписано Губастовым. Позднее Борис узнает – сбежал Федор. Лопухин решил о сем событии не извещать, почерк подделал. Свалить набольшего посла, царского любимца, Мышелова, не просто – ударить надо внезапно, без упрежденья.
Пакет чище прочих, с вензелями, обнимающими слово «Цензор», совершил путь кратчайший, – то газета, публикуемая в Гааге. Посол развернет ее за обедом или у камина.
Галантная французская речь «Цензора», болтающего на разные темы, забавна. Сегодня он посвящает свои страницы гаагским ассамблеям. Они суть трех родов – для коммерсантов, для духовных лиц и для важных особ, понимай, вельмож, министров, дипломатов.
«Когда все соберутся, разносят кофе, потом кушанья, после чего все разбиваются на группы. Кто располагается с трубкой, спиной к огню, кто в укромной тени, в широком кресле, а в углу, смотришь, два собеседника обсуждают, как лучше совершить нападение, взять офицера или ладью, похитить королеву, запереть короля. Иногда разгорается несогласие, от которого страдает иной бокал или иная трубка».
Кого курантщик имеет в виду? Отгадывать бывает нелишне. Похоже, некоему живому королю объявлен шах.
Позавчера француз шептался со шведом. Украдкой, из угла, кинул взгляд на царского посла. К добру ли? Франция связана с Карловой державой давним приятством. Не зевай, посол, примечай, кто с кем играет!
Вечер в такой ассамблее весьма приходится кстати перед встречей официальной. Не менее, чем коришпонденция, доставленная накануне.
– Тять… Приблудный твой…
Сын топырит губы брезгливо, подавая цидулу. Посол разгладил ее, потом вывернул засаленный конверт, – нет ли внутри каких знаков. Несла письмо не почта, французских королевских лилий на печати нет. Следовало оно из Парижа в ящике с парфюмерией, в багаже торгового агента. Нежный женский аромат издает донесение Сен-Поля.
Посол разбирает бисерную цифирь втихомолку, приложив к глазу стеклянную чечевицу. Любопытство сына не утолит.
– Приблудный? Чем не угодил тебе?
– Шатун какой-то, – рассуждает Александр. – Курляндии он не слуга. Так кому же? Болтается в Париже… Продаст он нас, тять.
– Нечего ему продавать. У него свои карты, у нас свои. Наших козырей не видит же оттуда.
В Париже кроме маркиза два резидента – Конон Зотов, сын того Зотова, что обучал юного царя грамоте, да младший Лефорт, сын дружка царского. Оба представляют Российское государство с лицом открытым, оба усердны, да неуклюжи, – Конону поручена коммерция, и Лефорт лезет туда же, запутывает всех сумасбродными прожектами. Истинно сын дебошана… Сен-Поль же «без характеру», коришпондент тайный. Знакомства имеет в столице обширные, вхож к некоторым весьма важным сановникам и услуги его неоценимы.
Александру маркиз досаждает главным образом тем, что каждый раз причиняет мелкие и непонятные хлопоты.
Вот и сейчас…
– Ступай к Шатонефу! Зови отобедать с нами! Запросто, без церемоний…
Экая важность, мог бы послать Огаркова! За что такой почет французскому послу, вздорному старикашке, говорливому как сорока. Твердит свою родословную, парижские сплетни, а то, масляно подмигнув, вспоминает Константинополь, где несколько лет состоял послом. Хихикая, разъясняет нудно, нескончаемо обычаи султанского двора, а особливо гарема.
– Нечего волынить, иди! – понукает отец. – Надулся, лягушка Езопова.
3
Поддев вилкой рыжик, Шатонеф заколебался, но, отведав, придвинул горшочек к себе. Одобрил вкус и меру посола. Семгу смаковал, отрезая крошечные кусочки, запивал водкой, отхлебывая помалу. Еще не пробились через авангард закусок к жаркому, построенному затейником-поваром в виде фортеции, а щеки амбашадура обрели жирную семужную розовость.
Младший Куракин ел рассеянно. Беседа двух послов удручала его. Справляются о здоровье, о лекарствах – какую хворь чем пользовать.
– Доктор Генсиус полагает – чирьи от сырости, – сказал Куракин. – Пускал мне кровь.
– Он и вас лечит? Мне отлично помог.
«Ухо востро держать с этим лекарем, – подумал Куракин. – Зачастил к дипломатам…»
– Пилюли Генсиуса для пищеварения бесподобны, мой принц. Не пробовали?
Затем спросил, где находится царское величество. Куранты пишут – в Мекленбурге, у зятя?
– Будем ли иметь удовольствие видеть его царское величество здесь?
– Сие не исключено.
Начали штурм мясных редутов, с пушками из моркови, сельдерея, с ядрами – луковицами. Шатонеф удивился, узнав, что повар у московита не француз, а немец.
– Немцы, как англичане, ничего не понимают в еде. О, бургундское! – и маркиз ласково поглаживает бутылку родного напитка. – Теперь я убедился, мой принц, Московия просвещается.
После десерта, состоявшего из орехов в меду, пастилы, фиников, Александру велено было удалиться. На столе кофе в делфтских чашечках, расписанных синью, лианами тропиков, и пузатые фляжки с ликерами.
– Его царское величество, – сказал Куракин, – несомненно пожелает встретиться с вами.
– Я чрезвычайно польщен…
Грузное тело француза расплылось в кресле, он предался пищеварению. Ну, нет, не удастся отделаться политесами! Не для того зван.
– Между нами, господин граф… Мой суверен думает, что Франция может дать нам нечто более существенное, чем рецепт гастронома. До сих пор мы, согласитесь, далеки друг от друга.
– Боже мой! – промямлил Шатонеф. – Вы правы. Ваше гостеприимство показывает…
– Не стоит благодарности. Чем богаты… Я должен добавить, такое же мнение выражено в Берлине. Книпхаузен подтвердит вам…
– Увольте! Я отказываюсь пить с немцами.
– Не настаиваю, – смеется московит.
– Откровенно признаться, в Турции мой желудок отдыхал. Мусульмане не пьяницы, надо отдать им справедливость.
Садится на своего конька. От серьезного разговора отвиливает. Куракин отступился, даровал передышку. Пожаловался на простуду, от коей заводятся чирьи. Да, сырость виновата. Ветер западный, ненастье хлынуло от берегов Англии.
– Дай бог, чтобы англичане не помешали вам в Мардике, господин граф.
Произнес будто вскользь, разглядывая этикетку на фляге – гнома, согбенного под виноградной лозой.
Француз заморгал, заколыхался, открыл было рот, но вымолвить не успел ни слова.
– Насколько я могу судить, расширить канал несложно, – продолжал московит, повергая собеседника в смятение.
У городка Мардик, отстоящего на десять лье от Дюнкерка, – сообщалось в письме Сен-Поля, – ведутся секретные работы. По окончании канал станет доступен для кораблей с осадкой более десяти футов. Сооружается гавань для военных судов. Мирный договор, подписанный в Утрехте, нарушается.
– Мы не скрываем, – бормочет Шатонеф. – Область низменная, заливается водой…
– Это для курантов, дорогой граф. Для них – дамба от наводнений. Второй Дюнкерк, вот ради чего согнали землекопов. Будьте спокойны, я не болтлив.
Обладание секретом – то же, что козырь в игре. Шатонеф очнулся, скинул блаженное, сытое оцепенение. Теперь слушает, со вниманием слушает царского посла.
– Между нами, передаю вам то, что слышал от его величества. Мы заменим французам Швецию.
Русский лен, русская пенька, русские кожи, древесина, ворвань разве не потребны Франции? Потребны. Нужны, стало быть, и морские коммуникации, кои от англичан в опасности. Англия заставила разрушить Дюнкерк, первоклассную гавань, лучшую на западном берегу. Грудь Франции беззащитна. Карл не заступится, избит на суше и на море.
– Нам странно, что его королевское высочество…
Титул Филиппа Орлеанского вязнет в зубах. Надоедает долбить в одну точку. Нелепо чаять выгод от Карла. Сей Голиаф обращен ныне в карлика. Всей Европе ясно, сколь низко упало могущество Швеции. Великой державы, владычицы Севера, не существует, она пребудет лишь в анналах истории.
– Я благодарен вам, мой принц, за любезную новость. Я передам его королевскому высочеству соображения царского величества…
Многословие Шатонефа несносно. Ох, трудно с ним! Вельможа среднего ума, избалованный, всю жизнь гревшийся в лучах «короля-солнца». Доводы простые, практические, воспринимает туго. Покойный Людовик решал за него, вкладывал в рот готовое, – разжуй и проглоти! Радеть о пользе для государства маркиз не приучен. Превыше всего – воля короля, святая его воля.
– Его королевское высочество до сих пор не был осведомлен о добром расположении царского величества.
«И не хотел знать, – вставил Куракин про себя. – Кто мы были для Людовика? Дикари в звериных шкурах».
– Регента смутит отдаленность вашей страны…
Наконец-то обошелся без титула! Царский посол возразил, – Россия приблизилась к Франции. Расстояние до новой столицы почти такое же, как до Стокгольма.
– Помилосердствуйте! – и голос Шатонефа звучит умоляюще. – Может ли Франция покинуть старого, испытанного друга? Наши родители, давшие слово в Вестфалии…
– Прошло полвека с лишним, – поспешил сказать Куракин, дабы отвлечь от погружения в прошлое. – Шведы поделились с вами в Германии, забрав себе львиную долю. Вы получили Эльзас и шведскую гарантию. Кто теперь поддержит вас, если император снова двинет свою армию на запад? Император, ваш извечный противник…
– Боже нас упаси от войны, мой принц!
– Присоединяюсь к вам… Царь и не мыслит навлечь на вас войну. Речь может идти единственно о союзе оборонительном.
– Боюсь, и это не соблазнит регента.
– Оборонительный союз, субсидии, – таковы условия с нашей стороны. И разумеется, отказ Франции от всякой помощи шведам. Недавно дали Карлу шестьсот тысяч экю. Вы поступили, простите меня…
Опрометчиво, – вот что висело на языке. Слишком резко…
– Здешние купцы говорят – гнилое дерево подпираете. Скажите регенту – ваше золото в руках Карла пропало. В наших оно могло бы послужить ко всеобщей прибыли. К умиротворению Европы.
Посол увлекся. Наговорил слишком много, голова Шатонефа всего не вместит. Не усвоит сразу громадность царского плана. Шутка ли, крутой ведь поворот – от Швеции к России!
– Прошу вас не забыть, граф… В тех же надеждах на Францию пребывают Пруссия и Польша.
Московит колол орехи, легким щелчком посылал ядра по скатерти к гостю. Шатонеф упускал их, взмахивал руками бестолково. Рывком, опершись на оба подлокотника, встал, – заломило поясницу. Ушел подавленный и, как показалось Борису, испуганный.
«Не выдержал, – сказал себе Борис. – Спасается бегством».
На другой день в ассамблее младший Куракин застал Шатонефа в смятении. Суетился, обтирал лоб, затискивал в угол то прусского посла, то поляка. Проверял, должно, доподлинно ли царь с ними «в концерте». Зоркий «Цензор» обратил внимание на эти хлопоты. В очередном номере описал шахматную партию, где король – разуметь надо, шведский – оказался один на поле, брошенный всеми фигурами. И по сему случаю филозофствовал на нескольких страницах о дружбе и верности, в тонах, впрочем, нейтральных.
Где стены имеют уши, так это в Гааге. Множество ушей. И, верно, не одна пара – английская.
Шатонеф честь отдал, угостил обедом московита. Разносолов – букет благоухающий, дюжина соусов. Что ты ешь в таком обильном аккомпанементе – не расчухаешь. А предложения царя в Париж отосланы, скорым ответом француз не обнадежил.
И снова сошлись за обедом, в доме куракинском. Кушанья на манер русский. Пирога с визигой гость выкушал малость, квас только пригубил, зато поросенок под хреном восхитил гурмана. Обсасывая кожицу, слизывая жир, разглагольствовал:
– Вы поразили нас, мой принц. Вы, вы – русские… Россия встала, как Феникс из пепла.
– Мы не горели, – усмехнулся Борис.
– Да, да, простите, к слову пришлось. Знаете, один господин, не стоит называть его… Сильно возмущался в ассамблее. Что нужно царю? Неужели ему мало места? Владея половиной Азии, для чего устремился на запад? Мог бы и столицу свою основать где-либо в Сибири.
– Спасибо господину, – отозвался Борис. – Надоумил… У испанцев в Новом Свете сколько земли приобретено, однако трон из Мадрида не переносят же. А там, за океаном, горницы золотом набиты. Может, послушают того господина умного?.. Нет, граф, наш дом в Европе.
– Однако есть ученые, – произнес Шатонеф осторожно, – почитающие русских народом азиатским.
– С чего взяли? Где начало нашего государства – в Азии разве? Где Киев, Новгород, первые наши столицы?
– Я в вашей истории несведущ, – и граф поднял руки. – Передаю с чужих слов.
– Судите сами, от кого мы просвещение приняли? Не от татар же – от греков.
– Казните меня! – засмеялся Шатонеф. – Казните за невежество, дорогой принц!
Посол не хотел, однако, свести разговор к шутке.
– В Сибирь нас отпихнуть желают, – распалился Борис. – Нет уж… Коли история нас в Европу определила, не обессудьте! Конечно, для вас, французов, мы в новинку. Новый Тамерлан чудится, спать не дает. Спросите пруссаков – они тоже боялись, да вот, привыкли.
– Спрашивать излишне, – сказал Шатонеф, помолчав. – Слышишь со всех сторон… Всякое говорят, мой принц, всякое. Например, насчет одного происшествия в Данциге. Царь будто бы застал в порту шведские суда, нагруженные зерном. И поступил с купцами, продавшими хлеб, весьма сурово. Правда это?
Ох, до чего тянуло сказать – неправда! Вся ассамблея гудит – русский суверен, рассердившись, наложил контрибуцию на чужих подданных. Опровергать сей факт бесполезно, реноме государя ложью не возвысишь, а делу, начатому с французом, повредишь.
Доверие, доверие взаимное паче всего в сем деле необходимо. И посол ответил:
– Казус прискорбный. Его величество уступил чувству негодования, – все мы люди. Теперь крайне сожалеет. Питаю уверенность, граф, что подобного впредь не допустит.
– Я понимаю, положение царя трудное. Глаза Европы прикованы к малейшему его жесту.
– От страха они расширены к тому же, – подхватил Борис.
Шатонеф подлинно в аккорде или хитрит, подбивает на откровенности? На тонкую хитрость поди-ка неспособен…
– Я не сомневаюсь, – продолжает француз, облюбовав еще кусок поросенка, – царь охотно вложит меч в ножны и возьмет… кисть художника, циркуль – ведь дарования его разнообразны. Передают, он ловко рвет зубы. Верно? Кстати, мой принц, меня огорчил слух – царь недоволен наследником. Алексис не обнаружил охоты следовать отцовским путем. Ужасно! Как часто наши дети разочаровывают нас! Вообще, молодежь теперь… Но, может быть, это выдумки? Гаага – гнездо скорпионов, нигде не изливается столько яда.
– Все равно Россия вспять не повернет, – ответил Куракин. – Отведайте яблок моченых. К мясному они просятся.
– Чудовищные слухи, мой принц… Алексис, его высочество, бил несчастную Шарлотту по животу. Ногами по животу, беременную… Говорят, она умерла от побоев.
– В Гааге есть свидетели? – осведомился посол. – Подобные события происходят за дверью спальни.
– Однако кто-нибудь подсматривает в замочную скважину, мой принц.
«Ты небось охотник», – подумал Борис. Но интерес к наследнику – признак недурной. Во всяком случае, прежнее безразличие сбито. Пруссак говорит – замучил его граф, выведывал, прочен ли альянс с царем, нет ли каких обид.
– Париж молчит, – услышал Борис. – Я писал регенту, напишу еще… Все было бы проще, мой принц, если бы не Дюбуа.
Подался к московиту, добавил:
– Дюбуа заядлый англофил.
Имя послу знакомо. Известна ошеломляющая карьера аббата Дюбуа, ныне государственного советника, ведающего иностранными делами.
Шатонефу это имя, однажды произнесенное, не давало покоя. Яблоко укусил сердито, до сердцевины.
– Ужасное время, принц… Слуга значит больше, чем господин.
Граф ненавидит выскочку. Дюбуа – сын аптекаря. Подразнить бы графа… Знает ли он, что царь указал знатность считать не по рождению, а по годности?
Прощаясь, Шатонеф спохватился:
– Чуть не забыл… В английском посольстве волнение. Скребут, моют… Должен приехать Стенхоп. Лицо в Лондоне значительное. А ведь ему нет еще сорока.
Возраст, по мнению графа, мальчишеский. Что же обещает сей визит?
Шатонеф потрепал московита по плечу с видом покровительственным.
– Ничего хорошего. Он и вам будет пакостить… Не бойтесь, голландцы кивают, но живут собственным умом.
Э, при чем тут голландцы? Видимо, Стенхопу нужно место для неких переговоров, нейтральная голландская почва. Сего лорда Георг по пустякам не гоняет. Стенхоп отличился, выиграл в Испании несколько сражений. По нечаянности попал в плен к французам, отчего вражда к Франции лишь возросла. Потом являл преданность королю, свирепо изничтожая шотландских мятежников. Словом, лорд по всем статьям заслуженный. Что верно, то верно – напакостить может.
А Шатонеф немногого стоит. Мозги у графа жиром заплыли. Обведет его англичанин вокруг пальца.
4
Александр отбился от рук, – охота ему, вишь, жениться. Распалила Герта, племянница купца Стаасена. Безумствует, катал ее в посольской карете, на глазах у всей Гааги. Девка в глупых еще летах, рослая, краснеет зазывно. Оба на краю греха.
– Ей скотницей быть, не княгиней, – сказал посол. – Квашня. Ни ума, ни обхожденья.
Посол уже наметил невесту для сына – Аграфену Панину, дочь старого товарища по армии, доблестного офицера. Свою Катеринку предполагает сговорить за молодого Головкина, сына канцлера, юношу благонравного, проходящего курс обучения в Париже. Разбавлять Куракиных кровью торгашей нужда не заставляет.
– Царь не погнушался же…
– Ты с кем равняешь? – рассердился отец. – Екатерина Алексеевна была служанкой, а рождена царицей. Найди такую!
Все же лучше держаться своей нации. Насмотрелись… Три свадьбы не в добрый час справили – Алексея, царевен Анны и Натальи.
– В Роттердаме тебя остудят. Не видал ты девок еще… Там вытянут из тебя жар. Ост-Индия, темной масти, чоколатной. В аморных забавах искусней их нету. Зайдешь в контору Брандта, спросишь Бергера, приказчика, – он тебе ихний дом укажет.
Александр упрямился, однако, после долгих увещеваний, деньги на чоколатных девок взял.
– Наобум не кидайся. Есть гнилые… Бергер тебе здоровую подберет.
Удалить сына на время давно пора. Новая цидула Сен-Поля прибыла кстати.
Лишь часть цифирного донесения доверена Александру, – в Голландии, у некоего антиквара, имеются картины живописца Пуссена «Семь святых таинств». Их разыскивает покупатель из Франции.
– Ростом мал, мордочка лисья, лукавая, нос длинный, острый, манеры вкрадчивы… Глаза в постоянном движении. Как он себя назовет, неважно. Когда купит, проследишь, куда стопы направит.
Неопытному юноше излишне знать, что француз этот – Дюбуа, правая рука регента Франции.
Секретарь Сурдеваль, проболтавшийся о поездке своей любовнице, не знал еще или удержал на языке истинную цель Дюбуа. Поэтому и Сен-Поль в неведении. Даже ловкач Сен-Поль… Сомнительно ведь, чтобы Дюбуа предпринял вояж единственно ради картин, – мог бы нарядить доверенного.
Знакомый Борису антиквар навел справки, – картины, исчезнувшие из Парижа, попали в Роттердам, попали не вполне честным путем, и торговец не выставляет их, втихомолку выстерегает цену.
Александра в Роттердаме не знают. Отпустит чернявые редкие усишки насколько возможно – и хватит. Творение славного живописца он не отличит от любой мазни, – на то Огарков. Пока княжич одолевал в Лейдене фортификацию, физику, латынь, слуга брал уроки у знатока художеств и теперь сам знаток оных.
– Пуссен, француз Пуссен, заруби на носу, – твердит князь-боярин. – Не ошибешься? Не обманут тебя? Гляди в оба, эксперт!
Если бы не скудость, посол избавил бы Фильку от камердинерства, пустился бы с его помощью собирать картины. Где там, оброчных денег и то мало на обеды, на подарки.
– Пуссен слепого озарит, – отвечает Огарков, хмыкнув. – Краски пламенные, как бы от великого костра. Телесность персонажей опаленная, краснота горячая. Если сравнить с Рафаэлем… У того свет небесный, итальянского неба свет, райская радость. У Пуссена действо будто при пожаре. Будто под набатный звон кистью водил… Король Людовик плохо разумел Пуссена.
– Почему так, деревенщина?
– У короля праздники, гоп-тру-ля-ля! Пуссен не всегда с потешками в гармонии. Пуссен когда льстит, а когда в душу смотрит монарху…
Коли не остановишь Огаркова, до утра не закончит толкование.
– Найдете того коммерсанта, – наставлял посол. – Любопытствуйте только насчет цены и не спорьте. Вас послал иностранный магнат. Наймите квартиру поблизости, если удастся, то напротив, и наблюдайте.
Александр и Филька отбыли.
Томили безвестностью недолго. Низкорослый покупатель, похожий на хорька, приехал. Поселился в гостинице «Герцог Брабантский», в книге значится как шевалье де Сент-Альбен. По выговору судя, прирожденный француз.
«Семь таинств» ему проданы. Кроме того, выбрал несколько старинных книг. Заказал экипаж, с тем чтобы ехать вместе с грузом в Гаагу.
Здесь уже Куракин через голландских друзей взялся проследить. Шевалье снял комнаты над остерией «Герб княжества Нассау». Короба распотрошил, развесил картины, разложил на столе книги. Первый день не выходил никуда – задыхался от кашля, пил травяной чай.
Гаага не распознала Дюбуа. Прохожие оглядывались на замухрышку в потрепанном плаще, старомодного провинциала в огромном парике, – он закрывал костистое, узкое личико, и сквозь длинную, густую бахрому торчал лишь острый, красный от насморка, хлюпающий нос.
Смешного замухрышку видели в лавках букинистов. Купил альбом с видами Лондона, скособочившись от тяжести, вбежал в таверну, заказал кружку горячего вина. Ветер свистел немилосердно, каналы вздулись, на воде чернели сорванные ветки.
Под вечер Дюбуа вылез из наемного экипажа в сотне шагов от дома Шатонефа. Свернул в переулок, вошел в боковые ворота, невидимкой проскользнул в конюшню.
Часа два после обеда граф посвящает лошадям. Выезды у посла Франции – на зависть всей Гааге. Отблеск Версаля играет на вензелях его кареты, на сбруе, на пряжках и кокарде кучера, но самое примечательное – шестерка выхоленных коней. Они – потомки мавританских скакунов, вывезенные из Испании, – главное сокровище Шатонефа.
Дюбуа вырос перед послом, как привидение. Мемуаристы в подробностях нарисуют эту сцену для потомков, как и дальнейшие похождения аббата.
Посол вздрогнул и спросил странного пришельца, что ему угодно. Это доставило аббату неописуемую радость.
– Ага, я обманул вас!
– Монсеньер обманет кого угодно, – сказал граф. – Вы бесподобный лицедей. Простите, могу ли я узнать, кого еще вы вводите в заблуждение?
– Барышников, граф. – Аббат хохотал и сморкался. – Я пополняю здесь мои коллекции. С Дюбуа сквалыги содрали бы втрое дороже. Увы, перед вами я беззащитен.
– Не хотите ли вы сказать…
– Да, да, дорогой друг, молю вас униженно. Ваши прелестные жеребята подросли, а я, вы знаете, поклонник красоты. Не только мраморной, хе-хе!.. В прежние годы я искал ее в женщинах, а теперь… Пою хвалу господу, когда вижу породистую лошадь, животное форм совершеннейших.
– Животное? Святотатство, монсеньер. Лошадь почти равна человеку.
Они прошли мимо бельгийских першеронов гигантской стати, – Дюбуа не взглянул на них. Его тянуло к жеребятам. Государственный советник замыслил пустить пыль в глаза парижанам.
– Мои юные испанцы, – и Шатонеф погладил доверчивую мордочку. – Вы разбиваете мне сердце, монсеньер.
– Полноте, милый мой. Этот благородный род, надеюсь, не вымирает.
Он прав, но до сих пор шестерка Шатонефа, быстрая и чуткая, уникального оттенка, черная до синевы, была единственной в Голландии, единственной во Франции.
– Убивайте меня, монсеньер! – понурился граф.
– Ой, мерзавец! – Дюбуа отскочил и замахнулся на жеребенка.
– Он укусил вас? – осведомился Шатонеф, не скрывая восторга. – Испанский темперамент, монсеньер. Пепито не сразу вас полюбит, но зато пылко. Дайте ему сахара!
Аббат притоптывал, лелеял припухший палец. Жеребята сбились в кучку, тоненько пофыркивали на чужого. Жалко отдавать… Но Шатонеф не находил в себе смелости противиться государственному советнику.
– Убивайте, убивайте, – повторял он. – Что ж, в Нормандии они мне ни к чему. В моем скромном именье… Не до парадов, монсеньер… Пора на покой.
– Полноте, дружок! Стыдитесь! Мы вас не отпустим.
Графа словно ужалило. Мы! Никак во Франции два регента – герцог и аббат. Безродный аббат…
Между тем Дюбуа многословно и все еще посасывая палец допытывался, во что обойдутся рысачки. Он не Крез, отнюдь не Крез, что бы ни болтали сплетники, чертогов не нажил и к тому же поистратился, украшая свою картинную галерею полотнами Пуссена.
– Я ничего не возьму, – услышал он.
– Бог с вами, граф! Почему же?
– Шатонефы, монсеньер, никогда не торговали лошадьми. Прошу, монсеньер, принять в подарок.
Он одержал победу, пусть маленькую, но все-таки победу над Дюбуа, сыном аптекаря.
Следующим вечером, в ассамблее, публика дивилась перемене, происшедшей с французским послом.
– Режется сам с собой в домино и никого не подпускает, – сказал Куракину молодой, насмешливый пруссак. – Сладчайший сегодня горек.
Шатонеф поднял на московита тяжелый взгляд. На приветствие едва ответил.
– Вы нездоровы?
– Собачья погода, – раздалось сквозь зубы, с утробным урчанием. – Середина августа, как вам нравится?
Указал на пустое кресло напротив, рывком смешал костяшки, задумался, возвел из них штабелек, разрушил.
– Дюбуа здесь, – услышал Борис.
Он кивнул, обронил благодарность. Шатонеф набычился, стал сооружать пирамиду. Костяшки не слушались, падали.
– Очень рад, – произнес Борис, собравшись с мыслями. – Вы представите меня?
– Не смогу, к сожалению, – отозвался граф хмуро и отодвинул костяшки. Одна упала, Борис нагнулся и подобрал.
– Понимаю, – сказал он. – Шевалье де Сент-Альбен не ищет свиданья со мной.
– Черт вас побери, мой принц! – проворчал Шатонеф с беззлобной грустью. – И развелось же мух в Гааге. Никакая стужа не пришибет.
«Муха» – кличка соглядатая, пущенная давно, кажется вездесущим «Цензором». Он писал, что они размножились и составляют немалую часть населения Гааги.
– Шевалье пришел, чтобы купить у меня жеребят, – и граф криво улыбнулся. – Что касается вашего дела… Регент обдумывает… Вы помните, что я вам говорил? Россия очень далеко. Вот если бы царь сел на трон в Мадриде… Это слова Дюбуа, мой принц. Регент изложит письменно… Не будем надоедать, это повредит вам.
Договорив, Шатонеф обмяк, будто выбился из сил. Горестные складки врезались в посеревшее лицо. Снова донесся из его угла мерный костяной стук домино.
5
Сын аптекаря обязан был своим возвышением как способностям, так и случаю.
Из школы иезуитов он вышел с отличием. Смышленый, начитанный, услужливый аббат стал секретарем вельможи, затем воспитателем в родовом замке. Тут и вмешался Случай – сей шалун при дворе истории. Он дал Гийому Дюбуа не кого иного в наперсники, как юного Филиппа Орлеанского.
Занятия науками чередовались с забавами. Наградой за приготовленный урок были сперва лакомства, прогулки, катанье на пони, потом, с годами, посещение веселого дома, ласки продажных красоток. Находчивый аббат изобретал тысячи уловок, чтобы избавить Филиппа от контроля матери – строгой и набожной немки. Ей претило все французское – язык, кухня и в особенности вольные нравы, допущенные «королем-солнцем». Дюбуа и Филипп, переодетые, убегали из замка на потайные пирушки. Наставник устраивал их в лесу, на заброшенной мельнице, в задней комнате кабачка. Он сам резвился, как мальчик, изображая клоуна Скарамуша, героя балаганных представлений. Маленький, щуплый, Дюбуа вдруг выскакивал из-за бельевой корзины или из бочки, паясничал, щекотал девиц, затевал фривольную возню.
Когда настала пора женить Филиппа, Дюбуа, советчик семьи, рекомендовал ему мадемуазель де Блуа. Сватовство, направленное аббатом, завершилось многообещающим браком. Племянник короля сочетался с дочерью короля, пусть незаконной, снискал симпатию Людовика.
В Париж, в Париж! Дюбуа отряхнул со своих ног пыль опротивевшей провинции. Филипп неразлучен с ним. Аббат печется о его карьере неусыпно.
– Дюбуа кидается в атаку, как гренадер, – говорят о нем в столице.
Сам он женился безрассудно. Ошибка далекой юности… Слава создателю, Жанетта не мешает ему. Необразованная крестьянка знает свое место, она уехала, поступила в прислуги, ничего не требует. Но есть запись в церковной книге. Для аббата не опасная, она возникает, колет глаза всякий раз, когда Дюбуа мысленно примеривает облачение епископа, красную мантию кардинала.
Мемуаристы расскажут, как Дюбуа отправился из Парижа, уложив в саквояж вино и изысканные яства. Как нагрянул в сумерки к сельскому кюре, попросился ночевать. Заодно столичный чиновник проверил, в порядке ли приходские бумаги. Порылся, нашел запись, поставил тетрадь обратно в шкаф. А ночью, под храп осоловевшего кюре, прокрался на цыпочках, вырвал страницу.
«Лживость была написана на его лбу, – скажет о Дюбуа граф Сен-Симон, автор многотомных записок. – Его отличало открытое презрение к вере, к честному слову, к порядочности, к правде… Он был слащав, подл, изворотлив, умел рассыпаться в восторгах, принимал с чрезвычайной легкостью всевозможные формы поведения, выступал во всяческих ролях, к тому же часто противоречивых в зависимости от различных целей, которые он себе ставил».
Сен-Симон, летописец галантной жизни Франции, не щадил и носителей громких титулов, – мог ли ожидать снисхождения сын аптекаря, пробравшийся к власти?
Писатель Дюкло не согласился с графом, яростно отрицавшим таланты и познания аббата. У него был острый ум, «но вне соответствия с его высоким положением и более годный к интриге, нежели к управлению».
Недовольство выскочкой достигало ушей Людовика Четырнадцатого. Духовник Лашез сказал королю:
– Любимец вашего племянника предан азартной игре и вину.
– Но он не пьянеет и не проигрывает, – ответил король.
В связи с мирными переговорами Дюбуа ездил в Англию с эскортом секретарей, слуг и… портных. В Париже еще носили «адриенны» – длинные, свободно ниспадающие платья с низким декольте. В Лондоне они оказались новинкой моды и произвели фурор, обеспечивший Дюбуа-дипломату популярность.
Для мужчин у него бутылки отборного, выдержанного бордо, молодящие снадобья, скабрезные парижские картинки, а также увесистые кошельки. Он приобрел симпатии лорда Стенхопа, привлек благосклонное внимание короля Георга.
В туманах Лондона, протестантского Лондона маячил кардинальский пурпур. Свой король не поможет – Людовик не в ладах с папой. Неизмеримо весомее слово императора. Он противник Франции, но союзник Англии.
Аббат не прекращал забот и о своем воспитаннике. Филипп честолюбив – надо развивать это качество. Средней руки военачальник, он пытался завоевать корону в Италии, Дюбуа утешал, прочил Филиппу всю Францию. Побольше смелости, поменьше разборчивости в средствах…
Филипп увлекся химией, завел лабораторию, пригласил в учителя знаменитого Гомберга. Дюбуа, как твердила потом молва, подсказал практическое приложение науки. В один год от загадочной болезни умерли герцог Бургундский с супругой и инфант.
Блеск короны упал на внука короля. Регентом, по завещанию Людовика, должен был стать герцог де Мэн, его отпрыск от фаворитки Монтеспан.
– Вы гораздо достойнее, – убеждал аббат Филиппа. – Луи-Огюст безмозглый чурбан.
Париж будоражила борьба партий. В пользу де Мэна, равнодушного к славе, хлопотала его напористая жена. Но многие вельможи ополчились против «потомства Монтеспан». Распри, кипевшие при жизни короля, после его смерти ожесточились. Утвердить регента предстояло парламенту.
– Луи-Огюст косноязычен, – говорил Дюбуа своему принципалу. – Его поднимут на смех. Посмотрите, я кое-что набросал для вас!
Де Мэн был действительно плохим оратором, – Филипп разбил соперника, опротестовал королевское завещание. Орлеанца шумно поддержали. Тем временем гвардейские полки, подчиненные Филиппу, окружили дворец. Они-то и решили исход дебатов.
При Филиппе-регенте Дюбуа стал фактически первым министром. Кардинальский пурпур теперь ближе. Филипп сделал все, что мог. Король Георг обещал замолвить слово императору, но протекцию надо оплатить услугами.
Сближение с Англией, с державой-победительницей, обидчицей, задача не простая. Действовать нужно исподволь. Враждебность Испании весьма кстати, гасить ее нерасчетливо. Дюбуа внушает регенту, что наилучшая опора для Франции находится рядом, за Ламаншем.
– Позвольте мне прощупать почву. Ручаюсь вам, вы ничем не рискуете.
– Кланяться англичанам? – упрямился герцрг. – Толпа разобьет нам стекла.
– Испанцы укрепили Памплону. Пушки упираются нам в бок. Прочитайте, вот список новых кораблей! А кланяться мы вынуждены, война нас разорила. Так кому же? Надеюсь, не царю.
Шатонеф только что сообщил приглашение царя – вступить в альянс с Россией, Пруссией и Польшей.
– Что общего у нас с русскими? – кричал Дюбуа, бегая по кабинету. – Какой нам прок от них? Царь еще не разделался с Карлом.
Россия зовет французских купцов в балтийские порты, но за какими товарами? Рынок тамошний незнаком, – доказывал Дюбуа. В донесениях послов – анекдоты, курьезы, известия о погоде, о темпераменте русских женщин, о русской бане.
– Мы держим в России не дипломатов, а романистов. Научите их сперва работать…
– Царь нуждается в субсидиях, но французская казна обнищала. Предстоят выплаты Карлу – договор с ним действует еще полтора года.
– Вы наживете ненависть двух наций, шведской и английской, если уступите Петру. Ведь деньги он потратит на войско, на головорезов, ворвавшихся в Европу.
Условились не отталкивать царя, но тянуть время. В переговоры с Англией вступить с величайшей осторожностью, втайне от народа и от знати. Шатонефа посвящать незачем – Дюбуа выполнит деликатную миссию один.
Назначая Стенхопу встречу в Гааге, аббат писал:
«Если наши хозяева сблизятся, у вас будет довольно французского вина, а у меня – доброго эля».
6
Куракин, вводя сына на театрум бескровной баталии, сказал:
– Аббат Дюбуа, лишенный природной честности простого человека, воспринял от высших лишь худшие их свойства.
Баталия же разгоралась. Тишину Гааги разметал пригожим утром Джеймс Стенхоп. Сонные горожане в сорочках и колпаках припали к окнам. Дощатая мостовая гудела, рыдала под гороподобной каретой, черной с золотом. Кучер, бывший моряк, залихватски хлопал бичом и оглашал Гаагу длинными, забористыми матросскими ругательствами. Лорд пробил скопления крестьянских повозок у Большого рынка, всполошил лебедей, плававших в пруду у двухбашенного рыцарского дома, шокировал степенных, раскормленных часовых у зданий парламента – «зала кавалеров», «зала сословий», «зала договоров».
Ворота английского посольства широко распахнулись для важного гостя. Спрыгнув с подножки, он показал встречающим, а также слетевшимся «мухам» нагрудный знак королевского советника. Не скрыл он, не запудрил на щеке два шрама, составившие как бы римскую двойку.
За ним внесли четыре сундука с его одеждой и один, весьма скромный, с нарядами женскими, принадлежавший спутнице. То была молодая, полнотелая швея из Амстердама. Лорд увидел ее в мастерской, куда зашел пришить пуговицу, и дал лишь полчаса на сборы.
– Хоть за границей вздохну свободно, – сказал он в тот же вечер аббату. – Осточертели наши ханжи.
Дюбуа – без парика, лысый – сморщился, выглядел гномом – хранителем сокровищ в сумрачной комнате гостиницы «Герб княжества Нассау», под низко нависшими балками потолка. Лорд скользнул взглядом по «Таинствам» Пуссена, по китайским вазам, задержался на фигуре танцовщицы, вырезанной из дерева. Тонкая, с высокой грудью, она неслась над землей на пузыристом облаке.
– Батавская Венера, – сказал Дюбуа.
Перед ним лежали виды Лондона.
– Вспомнил часы, проведенные у вас, дорогой Джеймс. Не мог не купить.
– У вас музей в Париже?
– Когда-нибудь вы удостоите его визитом.
Стенхоп, скривив губы, изобразил сомнение. Побарабанил по вазе, ответившей ему глухим звоном, словно из глубины веков, потом сел. Расшатанное кресло чуть не рухнуло под ним.
– Тише! – улыбнулся Дюбуа. – Вы и так нашумели в Гааге.
Лорд расхохотался.
– Зато вы сидите тут, как сверчок.
– У регента есть враги. У меня их еще больше, – и в голосе Дюбуа прозвучала нотка гордости. – Поймите мое положение, милорд. Я не могу положиться даже на Шатонефа и отвожу ему глаза. Покупаю у него лошадей.
– Лошадей? Ха-ха! Вы гений, аббат!
– Его тут обхаживает боярин из России, Куракин, хитрая бестия. Кормит какой-то невообразимой стряпней. К счастью, регент считается со мной. Кстати, вам небольшая безделка от его королевского высочества…
Неведомо откуда, будто из шляпы фокусника, возникает, звездой вспыхивает золотой бочонок. Стенхоп берет его, ласкает зеркальную поверхность, по которой растекся струйками легкий орнамент. Бочонок не пустой, но Стенхоп, забывшись, отвертывает кран. На черный бархат камзола брызжет вино.
Противники Дюбуа впоследствии обнаружат – он передал своему английскому другу подарков на десятки тысяч ливров.
– Я бы убрал Шатонефа, – продолжает аббат. – Но десять герцогов тотчас поднимут вой. Прискорбно, милорд, времена всесильных суверенов канули в Лету. Я сознаю, вашему хозяину еще труднее – ублажать вигов, обуздывать тори…
– Ваш хозяин, – заговорил Стенхоп, согнав улыбку, – покамест увеличивал ему трудности.
– Каким образом?
– Наивность вам не идет, господин советник. Король ждет прежде всего извинений от регента. Эти взбесившиеся шотландцы… Мне не удастся их забыть, – и лорд тронул пальцем щеку. – Но Сен-Жорж и сейчас у вас под крылом.
Таков титул Якова, претендента на английский трон. Рыцарем ордена Святого Георгия его объявили шотландские кланы, восставшие в прошлом году.
– Очень жаль, – сказал Дюбуа, – что король придает этому столь важное значение. Сен-Жорж теперь далек от политики. Мы оставили его в Авиньоне из сострадания. Он целыми днями читает, молится. Гнать его из Франции жестоко и неразумно, – это восстановит против регента не только французов, но и всех католиков, императора, папу. И против вас также…
– Я прошу вас сказать регенту, – отрезал Стенхоп, – пока Сен-Жорж во Франции, никакое согласие невозможно. Следующее предварительное условие касается Мардика.
Враги Дюбуа утверждали, что он сам позволил английским «мухам» разнюхать о работах в Мардике, дабы рассердить Георга и тем легче завязать диалог.
– Король и здесь не уступит, – отрубил лорд, поглаживая бочонок. – Упрашивать бесполезно.
Итак, два требования. Франция гарантирует протестантское наследование трона Англии, отправляет Сен-Жоржа за Пиренеи. И прекращает углубление канала в Мардике, не пытается создать там гавань для военных кораблей.
– Я сделаю все, что в моих силах, – обещал Дюбуа. – Даже сверх сил.
– Король рассчитывает на вас.
– Заверьте его в моей преданности.
Затем аббат хихикнул, словно вспомнив что-то смешное, и спросил, носят ли еще лондонские дамы его «адриенны».
– Одна леди, кажется герцогиня Эдинбургская… Расфуфырена до неприличия…
Мемуаристы изложат добросовестно беседу Дюбуа и Стенхопа и прибавят, что аббат после этого излучал самодовольство.
– Регент обнял меня, – похвастался он секретарю, невозмутимому Сурдевалю. Впрочем, настроение победное редко покидало аббата. Он умел тешить себя, упиваться видением успеха.
Между тем гаагские «мухи», привязавшиеся к Стенхопу, не упустили его и тогда, когда он – пешком и слегка надвинув на лоб шляпу – шагал к гостинице «Герб княжества Нассау». Не только Шатонефу, но и другим дипломатам «мухи» донесли – лорд поднялся к кавалеру де Сент-Альбену, собирателю раритетов, и провел у него около двух часов.
Шатонеф в ассамблее, в облюбованном углу, сменял домино на карты, гадал, раскладывал. Пасьянс не сходился, старик нервничал и, бормоча, выговаривал королю, даме или валету, появившимся неуместно.
Куракину он сказал:
– Дюбуа толкает регента в упряжку с Георгом.
Признать, что его обошли, было свыше сил. Многозначительный тон звучал фальшиво.
– Сие не противоречит нимало нашему проекту, – сказал царский посол. – Его величеству чужда тенденция поссорить вас с Англией. Боже упаси! Договор, предложенный нами, открыт для всех монархов, желающих мира.
7
«Вам следует знать, – писал Сен-Поль Куракину, – что у Филиппа немало врагов. Герцог де Мэн, добивавшийся регентства, чрезвычайно озлоблен, а еще более – его супруга. Насколько они сильны, я, вероятно, смогу выяснить, так как благодаря моему другу…»
Ну, это, пожалуй, лишнее! Считать графа Сен-Симона другом преждевременно.
Маркиз поднял перо, пощекотал переносицу, потом зачеркнул последние слова. И словно услышал насмешливый шепот:
– Второй двор Франции, милый мой шевалье. Пренебрегать молодому человеку не стоит.
Сен-Симон сунул приглашение и умчался. На карточке значилось:
«Мода», комедия в трех актах, сочинение мадемуазель Делонэ, имеет быть представлена в замке Со».
Имя автора ничего не сказало ему. Небось тягучая жвачка, потуги на остроумие. Чего доброго, еще стихотворные…
Со – второй двор Франции, как говорят… Ехать надо…
Маркиз лениво пришпоривал лошадь. Приготовился скучать.
Городок Со приютился в долине извилистой Бьевр, в трех лье от Парижа. Речка едва голубела в густой зелени парка.
К замку вела аллея серебристых вязов. За решеткой ограды пылали цветники, тяжеловесное здание цвета бычьей крови обнимало их широким полукружьем.
Страж, впускавший гостей, сверкал как люстра в униформе, увешанной кистями. Маркиза тотчас охватила горячка праздника. Он с трудом нашел для коня место в стойле. Вестибюль оглушил бравурной, грохочущей музыкой.
– Идемте, я представлю вас!
Сен-Поль скорее угадал по движению губ, чем услышал. Вездесущий Сен-Симон…
Граф поманил, вскинув белую, хрупкую, унизанную перстнями руку, и нырнул в толпу.
У лестницы, спиной к статуе Геркулеса, поставили куклу, – так показалось с первого взгляда. Герцогиня Анна-Луиза де Мэн стояла неподвижно, прямо. С маленького, мертвенного от мазей личика не сходила обязательная улыбка. Граф что-то прокричал, Сен-Поль поклонился и был отпущен едва приметным кивком.
В зале на столах громоздились горы дичи, пулярок, сладкого перца, фруктов.
– Держу пари, она не в вашем вкусе, а? – донеслось до маркиза. – Я был на ее свадьбе, она тогда выглядела десятилетней девочкой. До старости щенок, как говорится… Но по крайней мере откровенна, – кости не спрятаны под ватой, как например вон у той мегеры в зеленом. Постарайтесь понравиться, связи у герцогини обширнейшие. Вы пишете стихи?
– Нет.
– Очень жаль. Что же вы умеете?
– Верховая езда, фехтование…
– Маловато. Выучите хоть фокус какой-нибудь, что ли… Вам надо пригодиться, понимаете? Развлечения в Со… Малезье так и озаглавил свою книгу. Не попадалась вам? Седовласый переводчик Еврипида фиглярствует, зато герцогиня дала деньги на издание всех его застольных виршей. Почитайте, мой друг! Искусство лести виртуозное.
– Что же, и мне паясничать?
– Ваше дело… Тех, которые жмутся к стенке с надутым видом, здесь не любят. Вам нужно заслужить желтую ленту и тогда… Ах, простите!
Мегера в зеленом, смуглая егоза, смачно жевавшая табак, приблизилась и поманила Сен-Симона. Он кинулся к ней и весело затараторил.
Лента рыцаря Пчелы маячила как раз напротив, медовой струйкой текла по груди кавалера, выбиравшего персик. Кавалер успел выпить и бесцеремонно рылся в вазе. Персики падали на пол. Рыцари Пчелы… Сен-Поль слышал о них. Шуточный орден с девизом Анны-Луизы – «Я мала, но кусаю больно». От скуки чего не придумаешь! Он ведь не правит страной, второй двор Франции – скопище бездельников.
Оркестр умолк. На помосте, среди музыкантов, появилась нимфа – босоножка в облаке прозрачной ткани – и развернула свиток – послание Мельпомены. Богиня зовет благородных ценителей театра в свои владения.
Сцену соорудили в парке. Южные растения в горшках обрамляли помост с трех сторон. Слуги подрезали ветви, натягивали занавес. Малезье носился вокруг, понукал и разражался проклятиями. Лицо его багровело.
Тощая мадемуазель Делонэ, автор пьесы, расхаживала по боковой аллее, кусая губы.
– Если комедия провалится, герцогиня выпустит коготки. Ну да, еще как разукрасит! Отец девицы – художник, неудачник, без единого су в кошельке. Девицу взяли из сострадания в камеристки. И вдруг – талант. Да, да, талант! Сочиняет наперегонки с Малезье. Еще и актриса… Но живется ей не сладко у благодетельницы.
Сен-Поль мысленно пожелал камеристке успеха. Громадного, ошеломляющего, назло гордецам.
На сцену бочком, шаркая, выбежал маленький, сутулый слуга. Все захлопали – сходство с фаворитом регента разительное. Изволит ли графиня принять визитера? Графиня рада, есть кому излить негодование. Жених дочери – человек недостойный.
К а в а л е р. Он игрок, повеса, нравственно нечистоплотен?
Г р а ф и н я. Как раз обратное. Карты он не любит, вина не переносит, ночью предпочитает спать.
К а в а л е р. Но если он свободен от пороков, зачем же противиться браку?
Г р а ф и н я. Во-первых, он называет себя бароном – титул нелепый, подобающий иностранцам. Я ему сказала: неужели вы не можете быть графом, маркизом, как все! Моя дочь – баронесса… Каково это слышать!
Сен-Поль хлопал до боли в ладонях и был не одинок. Достойно осмеяны и зрители, – неужели не узнают самих себя?
Г р а ф и н я. Садимся мы за стол у них… Полюбовались бы вы, как подавали! Что на закуску, что на первое – все перепутано. Дичь плохо подобранная и не разобрать, каких пород. С помпой внесли козленка. Откуда он? Из Монбара? Представьте, они не могли ответить! Можете поверить, я не притронулась.
Жених и вовсе лишил графиню аппетита. Узор сюртука прошлогодний, табакерка плоская, гравирована в клетку, в старом вкусе.
Нет, зрители не узнали себя.
– Вы наивны, мой друг, – сказал на это Сен-Симон. – Самобичевание – тоже мода. Пошло от Мольера… Это как острая приправа к еде.
– А каков Дюбуа?
– О, бесподобен! Актер постарался.
Ночью, вернувшись домой, Сен-Поль дополнил письмо Куракину, начатое накануне.
«Герцогиня по любому поводу дает волю ненависти к Пале-Роялю. Персонаж комедии, сыгранной в замке, слуга – субъект отвратительный – носит имя Дюбуа».
Соизволит ли Анна-Луиза, ядовитая пчелка, пригласить вновь? Маркиз сомневался. Надо было действовать смелее, не теряться в толпе. Он испытал удивление, когда лакей герцогини постучал к нему рано утром и подал нарядный конверт с золотой каймой. На этот раз второй двор обращался более интимно: благодетельная пчелка жаждет увидеть высокочтимого кавалера в своем улье, в час нектара.
Должно быть, накормят обедом. Очень кстати…
Гостей было немного. Заняли шесть столов в портретном зале. Значит, он – Сен-Поль – в числе избранников. За что такая честь? Случайность, прихоть хозяйки… Рядом с ней сидел герцог. Сен-Поль с интересом разглядывал сына Людовика и графини Монтеспан, бастарда, узаконенного королем, несмотря на ропот принцев крови. Обрюзгший, толстый герцог ел неряшливо, икал, чесал живот. Голоса не подал, только однажды, понюхав бокал, довольно громко заявил, что вино прокисло.
– Вам приснилось, – отрезала Анна-Луиза.
Стеснительную тишину прервал Малезье.
– Как бы то ни было, господа, – начал он, – вино не вечно. Мы здесь вкушаем мед, а он еще ни разу не превратился в уксус.
– Браво! – произнесла герцогиня резко.
Отобедав, перешли в музыкальный салон, слушали концерт. Восторг всеобщий вызвал певец, подражавший певчим птицам. В антракте Малезье подвел Сен-Поля к герцогине.
– Помогите нам, шевалье, – сказала она. – Наш неистощимый изобретатель, – и она коснулась старика веером, – предлагает устроить праздник… Похищение Европы, с плясками… Эти юбки у шотландцев… Я забыла название.
– Тартаны, ваше сиятельство.
Взгляд холодных серых глаз вонзился в него, держал его словно на острие шпаги.
– Мы не справимся без ваших советов. Шотландия вам знакома, шевалье. И не безразлична, как мне передавали.
Вместо ответа Сен-Поль поклонился. Скрыть волнение ему не удалось.
«Новая причуда, – подумал Сен-Поль, покидая замок. – Новое развлечение герцогини… Вам угодно, чтобы шевалье Сен-Поль одевал ваших фигляров в тартаны. А вы спросили шевалье – угодно ли ему? Однако не ссориться же с ней… Надо быть покорным, полезным. Да, ваше сиятельство, цвета разные. У клана Мак-Милланов преобладает красный, у клана Мак-Донеллов – черный. Так надлежало ответить. Славные ребята… Увы, многие погибли! Но это вас совершенно не касается, ваше сиятельство».
В Латинском квартале Сен-Поль привязал коня у мелочной лавки, купил, поторговавшись, коробку красок и кисти. Дома сел за работу. На другой день герцогиня смотрела рисунки и выразила кавалеру удовольствие.
Похищение Европы, исполненное по замыслу Малезье, и пляски разных наций имели громовый успех. Бомонд решил единодушно, что музы из Версаля переселились в Со.
– Поздравляю вас заранее, – сказал кавалеру всезнающий Сен-Симон. – Вы получите ленту.
Церемония совершалась в шатре, воздвигнутом позади здания, под сенью вековых лип. Сен-Поль произнес клятву служить беззаветно, не щадя сил и жизни властительнице Пчеле – мудрой, милостивой, щедрой. Безропотно давать себя кусать – в голову, в руки, в ноги, в ягодицы, в любую часть тела. Скрипки запели торжественно, Анна-Луиза надела на склоненную шею кавалера медаль на желтой ленте – увесистый серебряный кружок. Пчелу, выбитую на нем, обегал девиз герцогини де Мэн.
С того дня Сен-Поль вступил в круг посвященных. Рыцари собрались в уединенной гостиной, увешанной старыми мушкетами и алебардами, слушая Лагранжа, молодого поэта, который на празднествах держался скромно, вкушал по причине несварения желудка лишь яблоки и лимонады. Читал он с театральной яростью, сняв со стены кинжал и положив его на тощие колени.
Позор тому, кто умертвил, злодей,
Знатнейших Франции детей!
Так вот откуда расходится по Парижу «Филиппика» – обличение всех грехов орлеанца, подлинных и выдуманных.
Осенью Сен-Поль писал Куракину:
«В замке моей повелительницы пахнет заговором, что весьма осложняет положение вашего преданного слуги. Противников регента много, но они разрозненны. Людовик, узаконивший своих побочных детей, внушил им честолюбивые надежды, и каждый, естественно, желает низложить орлеанца ради собственного возвышения. Эти вельможи сочувствуют претенденту и противодействуют его высылке из Франции».
8
Часы в мавританской гостиной громогласно пробили двенадцать. Колокольный звон достиг слуха Сен-Поля, сидевшего в зимнем саду, за три комнаты от адской, раздирающей уши машины. Обитатели дома не просыпаются от нее ночью лишь потому, что привыкли.
Впрочем, здесь ложатся поздно…
За последним ударом раздался хрип – часы как будто испустили дух. С ними связано какое-то поверье… Этот шедевр баварского мастера, жившего в прошлом столетии, – семейная реликвия. Даже больше… Не просто мебель, скорее, живое существо.
Скоро ли? Может быть, грохот напомнил герцогине… Сидеть тоскливо, навес густых ветвей магнолии и журчанье фонтана усыпляют, а герцогиня прогневается, если застанет гостя спящим. Неукротимая егоза, уверяющая, что она почти никогда не смыкает глаз.
Снаружи, в темноте, осенний ветер срывает невидимые листья. Иногда желтая лапа клена пристает на миг к стеклу, словно с мольбой. Голоса у подъезда, цоканье копыт затихли. Сен-Поль повторяет про себя, затверживает остроты, блиставшие в салоне. Одни остроты да колкости, ибо ничего стоящего, годного для передачи в Гаагу, сегодня не всплыло.
– Скучаете, мой мальчик!
Она вошла, волоча платье, слишком тяжелое и длинное для нее, будто повешенное на палку.
– Ловила разбойника… Я отдам тебя кошке, Шарло, отдам в следующий раз.
Попугай, блуждавший где-то по гостиным, прятавшийся в портьерах, виновато попискивал, уцепившись за ее плечо.
– Фонтенель грубиян… Распалился ни с того ни с сего… Его избаловали. Малезье, в конце концов, тоже член академии… Идемте, вы тут закоченели! Кстати, Малезье сочинит сатиру – «Полишинель, добивающийся места в академии». Будет преуморительно. Академики только и делают, что лижут зад Филиппу. Их до сих пор не тошнит.
Пчелка поет ласково. К добру ли? Усадив Сен-Поля, протянула коробку конфет.
– Хочу вас обрадовать, шевалье. Пора действовать.
Ногтем мизинца провела по щеке – от уха к челюсти.
Он уронил шелковистую полосатую подушечку, новинку кондитерского искусства. Герцогиня повторила пароль якобитов – замедленно, отвердев лицом.
– У шевалье Сен-Жоржа, – сказала она, – больше друзей, чем вы думали.
Ей-то что до него? Сен-Поль отшатнулся. Зачем, по какому праву она возвращает его в ту злополучную шотландскую осень?
…В горах кричали рожки. Рослые воины спускались по тропам к крепости Мар, захваченной восставшими. Клан Грант, имеющий девизом «Стоять твердо» и родовым знаком ветку ели, клан Кэмминг, написавший на гербе «Смелость» и украсивший его тмином, клан Броди, чей герб, увитый барвинком, требует – «Объединяйтесь!», клан Мак-Лин, вскормленный голубикой и взывающий – «Уважай мою честь!»…
– Шевалье Сен-Жорж, – слышит Сен-Поль голос герцогини, – упал духом в Авиньоне, в этой убогой дыре.
Да, он заперся в келье, просил забыть его. Шотландия больше не встанет.
– Награда вас не минует. Вы оказали ему драгоценные услуги, маркиз. Вы спасли жизнь Сен-Жоржу, и ваша доблесть…
Доблесть… Награда… Пустые, избитые слова. Маркиз молча смотрит на пятнистую, словно облезлую, шею, на выпирающие ключицы. Ради чего она вмешалась в благородное дело, в мужское дело, вмешалась после поражения?
Ей не понять, – он припал душой к бледному молодому человеку, такому потерянному, застенчивому в неведомой Шотландии.
Питерхед, черный каменный выступ, сотрясаемый прибоем, скользкий от дождя, точно глыба льда. Яков в тонком парадном камзоле, в расшитом плаще, промокший, дрожащий. Его солдаты, отощавшие, измученные морской болезнью, побежали в лес, силятся развести костер. Сен-Поль встретил высадившихся дурной вестью – кланы оттеснены от моря. Сен-Жорж запоздал.
Соединиться так и не удалось, вскоре пришлось уходить. В непогоду, по тропам, исчезающим в темноте. У Якова ноги, непривычные к горам. Сен-Поль держал его за пояс и сам чуть не свалился с обрыва. Схватил ветку. Колючий остролистник Мак-Милланов разодрал руку. Растения стали враждебны, изгоняли, казнили за нерасторопность, за слабость.
– Сен-Жорж поверит вам, маркиз, – слышит Сен-Поль. – Вы обрадуете его.
Ехать в Авиньон? Зачем? Ответить иронией, шуткой, посмеяться над внезапной фантазией герцогини – значит быть изгнанным из Со. Конечно, он не мог относиться серьезно к фронде, кипевшей во дворце, она казалась продолжением комедии Делонз. Театрален и этот будуар – две-три склянки мужских духов, медные копья и щиты, украшающие мебель, знамя над головой с девизом рыцарей Пчелы: «Я мала, но кусаю больно». Только кусаю, меда не приношу.
– Невозможно представить, – выдавил маркиз. – Вы, вместе с регентом…
Ведь по милости регента Яков живет в Авиньоне. Регент приютил его, несмотря на протесты Лондона.
– Наивный мой мальчик! Узурпатор предаст Сен-Жоржа, предаст в любой момент. Дюбуа шепчется с англичанами. Но мы, – и Анна-Луиза сжала маленькие твердые детские кулачки, – не бросим Сен-Жоржа.
– Сочувствие делает вам честь, ваша светлость. Если бы оно могло разбивать бастионы…
– У него будет войско, маркиз, будут деньги, все, что нужно…
– Простите, откуда войско? – спросил Сен-Поль терпеливо. – Вы наберете французов?
– Испанцы, маркиз, испанцы. Они настоящие католики. Не разъедены ересями, которые допущены у нас с легкой руки узурпатора, не имеющего ничего святого в душе.
Мысли Сен-Поля смешались. Что это – правда или герцогиня рассказывает сюжет спектакля? Воинственная крошка, магистр бутафорского ордена, задумала, оказывается, потрясти не одно королевство…
На колени маркиза ложится кошелек из толстой коричневой кожи, помеченный лишь короной и вензелем, кошелек для сумки, притороченной к седлу, для похода. Отказ невозможен. Он едет, разумеется, едет немедленно.
Дорога побежала, подчиняясь изгибам реки Бьевр, стынущей в желтых осенних камышах. Тополя, опрокинутые в нее, неподвижны, спокойное течение не ломает черные стволы.
Он заедет домой, сожжет лишние бумаги, отправит письмо в Гаагу. Уберет в гардероб расшитый жюстакор, кружевную сорочку, зверски узкие башмаки, всю эту надоевшую мишуру. На губах Сен-Поля холодок реки и бодрящий вкус риска.
Через несколько дней он слезет с коня в Авиньоне, у монастыря капуцинов. Вручит Якову пакет от Челламаре, испанского посла в Париже. В Мадриде созрел план, обещающий перемены для Европы грандиозные, вулканические.
– Сир, – скажет он бледному, укрывшемуся от мира изгнаннику, – вот ваш последний шанс.
9
– Париж, Мадрид, – вздохнул царский посол, разобрав поспешную цифирь Сен-Поля. – Две головы надо иметь.
Яков опять зашевелился, претендент безвольный. Сам-то он носа не высунет, зато другие ох как претендуют. Тормошат старца… Альберони, вишь, армию сулит ему, десятки тысяч штыков, миллионы экю. Широко замахнулся… В Англии водворить Якова, а во Франции скинуть регента, подчинить оную короне гишпанской, составить одно могучее королевство, управляемое из Мадрида. Немудрено, что гишпанский король слушает Альберони, роняя слюнки. Что и говорить, выгода для Гишпании немалая – возрождение былого могущества, да еще с лихвой. И благодарность Якова, сиречь безопасность со стороны англичан.
А нам какой барыш?
Александр – тот просиял, узнав о прожекте. Для него все просто, по младости лет.
– Худо ли, тять! Скинуть Георга…
– Поди-ка, скинь! Бодлива Гишпания, бодлива, – рога даст ли бог – вот вопрос!
– Да и француз не крепок.
– Да уж покрепче гишпанца. Герцогша, что ли, свалит орлеанца? Дюбуа хитер, накроет ее как пить дать. Вот увидишь, засадит ее в Бастилию, вместе с рыцарями потешными.
Сколько раз надо внушать – суверен не всесилен. Король гишпанский жаден, а королевство у него слабое. Оттого и шныряют агенты Альберони по всей Европе, ищут союзников.
– Силятся и нас втянуть. Барон Герц давно рыщет. Уж теперь явно, в чьей упряжке скачет. Сулит помирить нас со шведами, а за это изволь дать войско Якову, против Георга.
– Ты обещай, тять. Авось замирит нас…
– Ладно, не учи! – бросил Борис и рассмеялся. Парень не глуп, постигает дипломатию.
Александр не унялся.
– Пускай замирит сперва. А там посмотрим…
– На то и глаза… Однако различать надо – где расчет здравый, а где авантюра. Понял? Якова били и будут бить.
Однако, случается, – из праха крупицу злата извлекают же. Вдруг все-таки подвернется оказия приблизить мир. Потому-то Петр Алексеич и милостив с бароном Герцем, не гонит сего пройдоху, лезущего в посредники.
Приказывает царское величество не упускать и Якова из поля зрения. Что ж, разумно. Кстати, Сен-Поль обещал писать и впредь. В Авиньоне, при Якове он теперь нужнее, чем в Со. За герцогшей есть кому наблюдать. Думать надлежит, как докладывать царю насчет Альберониевых машинаций. Так, чтобы не возникало у царского величества излишних надежд.
Отсюда ведь виднее…
Прудок дипломатический, именуемый Гаагой, замутится еще больше – из-за претендента.
– Нам с тобой, Санька, глядеть в оба.
Сын остепенился, пыл его к купчихе охладили в Роттердаме батавские искусницы. Но слава гуляки, повесы галантного к нему уже пристала, и дезавуировать сие реноме посол не склонен. Александр посещает ассамблеи, таверны, водится с молодыми кавалерами из посольств, а они менее сдержанны, чем их начальники.
Куракин слушал, ждал. И вот уже всколыхнула гаагский прудок затея Альберони.
Приехал Герц.
– Пристал ко мне как улитка, – сообщил Шатонеф. – Он не был у вас? Будете иметь удовольствие. Его идефикс – сепаратный мир между Швецией и Россией. Я готов заранее поздравить вас, но вряд ли на этого миниатюрного политика следует полагаться. Он упрашивал меня быть посредником. Но официальных полномочий из Стокгольма у него нет.
Барон не замедлил явиться. Все тот же моложавый, юркий коротышка. Уморительно щеголяет военной выправкой, тонет в ботфортах. Котенок в сапогах… Маленький человечек, втершийся в большие дела, как сказал Петр Алексеич про голштинского министра, продавшего шпагу и хитрость Карлу.
Да нет, не улитка, скорее, клещ… Битый час уверял, что Карл бесконечно уважает царя, жаждет мира, согласен на уступки. Что никогда не позволял себе называть царя и его славных воинов варварами. Что мирить возьмется Франция.
– Посреднику благожелательному, – сказал Куракин, – мы рады, хотя вообще его царское величество посредников не ищет, ибо опирается на свои силы.
Человечек разговорился, туманно погрозил Георгу, сеятелю розни, – претендент-де оружия не сложил. Напротив, вооружен, как никогда. Пророчил неминуемое ослабление Англии, – ведь корона достанется Якову только английская, Ганновер отпадет.
«Отпадет на поживу Карлу, – подумал Куракин. – Тут и есть его профит. Один Ганновер против Швеции не выстоит».
– Ваш суверен, – заметил царский посол, избегая титуловать врага, – видимо, ставит целью вернуть владения в Германии.
– Утрата этих провинций, – ответил Герц, помявшись, – поистине крайне чувствительна.
«Ты и Голштинию свою запродашь», – произнес Куракин мысленно.
Барончик крутил усы, похлопывал себя по голенищам, пряча смущение. Маневр разгадан. Альберони не назван, но Герц по его нотам поет. Ослабить Англию, создать империю франко-испанскую и спасти от разгрома шведскую. Сохранить ее за счет Германии и за счет России, ибо вряд ли Карл, столь обнадеженный новым альянсом, будет уступчив.
Руки чесались указать барону от ворот поворот. Разумно ли, однако, отказаться от сего соприкосновения с Карлом? Царь бранит маленького интригана, но ухо приклоняет.
Герц хлопнул по голенищу громко, решительно. Ну как выхватит грамоту Карла! Сего не случилось. Барон вскочил. Кушать не стал, – нет и минуты свободной.
– Ускакал в Париж, – сказал на другой день Шатонеф. – Привезет приказ регента, навяжет-таки мне роль миротворца.
Вольтер скажет о нем – «невозможно ни больше изворачиваться, ни больше приспосабливаться, ни играть больше ролей, чем этот добровольный посредник».
В ассамблее имя Альберони произносилось редко, но он витал незримо в клубах табачного дыма, над пасьянсом, над домино, над шахматными досками. Гишпанский посол Беретти Ланди, высокий, тощий, туго обтянутый черным камзолом, огорчал любопытных суровым молчанием.
Завернул на несколько дней Петр Толстой, привез инструкции от царя. Пахнуло давнишним – Ламбьянкой, незабвенной венецейской младостью. Проследовал, едучи в Ганновер, Георг. Оба московита толкнулись к нему, но аудиенции не удостоились. Прибытие в Голландию царь откладывает, поручает все соображению Куракина. И вдруг сюрприз – лейб-медик Арескин.
– Ну, удружил! Я уж тут по-русски разучился, – ликовал посол, придерживая тяжелый локоть старого приятеля.
– Хоромина у тебя знатная. Вот окна на запад… Ветер бьет поди. У меня кости ноют.
Едва отдышался, одолев короткую лестницу, высматривает, куда бы сесть.
– Поговори по-русски, Борис Иваныч. Поговори с шотландцем.
Усмехнулся мягко, печально, вминаясь в кресло. И посол улыбнулся в ответ, еще не подозревая, с каким грузом тревог явился Арескин. Ласковый доктор Арескин, обрусевший до того, что и выговор усвоил чистый, растягивал слова по-московски, по-боярски, и детей вырастил русскими, и редко когда вспоминал свою полузабытую родину…
Напомнили ему, как на грех…
– Якобиты касались тебя? – спросил медик, приступив к делу без околичностей.
– Вертелся тут барон Герц, – ответил посол откровенно. – Полишинель на шведской веревочке. Однако срывается, много сам куролесит, войдя в азарт. Сулит помирить нас с Карлом, через орлеанца. Шатонеф говорит – заодно выжимает деньги для Карла. Ловкач! Потом того же регента по шапке…
Арескин открыл рот – так ошеломила его кампания, начатая Альберони.
– Персонка Герца, – закончил посол, – для нас, я рассуждаю, не вредная, понеже Карла с Георгом ссорит. Также и Яков – черная кошка среди западных потенций.
– Черная, черная, – отозвался доктор. – Мыслишь с Петром Алексеичем согласно. Ох, князенька, боюсь, и я сорвался наподобие Герца!
От рождения он Эрскин, Роберт Эрскин, в Шотландии у него брат, сэр Джон Эрскин, да двоюродный брат Чарльз Эрскин – тот и другой якобиты. И герцог Мар, глава мятежных шотландцев, лейб-медику родственник. И он, Арескин, состоит с заговорщиками в тайной переписке, каковую его царское величество поощряет.
– Сносись, говорит, от себя, меня к твоим атаманам не припутывай.
Сей наказ доктор соблюдал строго, да вот бес затемнил мозги… Написал сгоряча, отослал и спохватился, – мучает предчувствие скандала. Копий не делал, восстановил письмо по памяти.
Борис прочел:
«Царь не сможет сблизиться с Георгом, которого ненавидит смертельно, и весьма приветствовал бы случай утвердить на английском престоле Якова Стюарта. В его правах на трон царь убежден. Будучи победителем, он не может первый сделать предложение шведскому королю, но если Карл сделает хотя бы малейший шаг, то немедленно все будет улажено между ними».
Пока длилось чтение, Арескин сидел пришибленный в ожидании приговора.
– Эка, разрубил гордиев узел! – произнес посол и разгладил на колене бумагу. – Малейший шаг, и конец… Какие астры советовали тебе? Ладно, беды я не нахожу. Атаманы твои, думать надо, не болтливы.
– Тебе каюсь, Борис Иваныч. Я ночами маюсь, подушку кусаю. Возьми, ради бога, избавь, поступай, как совесть велит.
Взял бумагу у посла, подал обратно. Трепетал листок, тыкаясь в грудь, назойливо. Борис отстранил, произнес с укором:
– На меня возлагаешь? Царю бы отдал лучше. Боязно?
– Врать не хочу, боюсь, – кивнул медик. – А коли скажешь… отдам Петру Алексеичу.
Глаза молили о снисхождении.
– Вылетело – не поймаешь, – сказал посол, и глаза Арескина просветлели, застыли озерками голубизны. – Спасибо, что упредил хоть… Бери цидулку свою и уничтожь!
– Тогда уж при тебе…
Кинул бумагу в камин, спалил. Опять помянул беса, толкнувшего на безрассудство.
– Зря ты про нечистого, – возразил посол.
Дух побуждал благородный, дух Марии Стюарт, обитающий среди шотландцев. Возникло азовское сидение, шатер генерала Гордона, славного рыцаря, портрет несчастной королевы, погибшей на плахе. Погубленной высокомерием, коварством – духами подлинно нечистыми.
– Я ведь знаю тебя. Кабы ты из корысти… Уж не пожалел бы, слово даю. Не заступник корыстных, грех не приму за них. Отведал бы ты палочного угощенья.
Медик между тем приходил в себя. Разглядывал камин, покрытый изразцами, – художник изобразил на них синей краской голландские каналы и мельницы, рыбацких женок с корзинами, рыбаков в воскресной одежде – в широких распузыренных штанах и коротких курточках.
– У Меншикова тоже… Видел бы, Борис Иваныч, чертог в Питербурхе! Королевский, не губернаторский… У царя что в сравненье – домишко! Недостроен еще, а раскинулся на бережку. Громадина! У тебя печка в изразцах – у него спальня вся… Обожает Александр Данилыч это голлландское изделье.
– Заказ был от царя, – сказал посол удивленно. – Что ж, для милого дружка…
– Точно, Борис Иваныч. Засыпан милостями. Раздобрел, саблей не взмахнет уж, подагра въелась. Шут царский зубоскалил, – купи, говорит, слона Данилычу, низко ему на лошади.
Он словно ребенок, простосердечный доктор. То чуть не в слезы, то в смех… Наконец, вспомнил первую свою обязанность, спросил, нет ли жалоб на здоровье.
– Чирьи полопались, – сказал посол. – Ухо заложило, надуло, должно… Не одна хворь, так другая.
Осмотрел лекарь, ощупал всего, обнаружил еще бледность десен, вздутие живота и вялость кровообращения. Нацарапал дюжину рецептов и отбыл.
А посол, растерев помятые места на теле, долго пребывал в раздумье у камина, где ток воздуха тормошил обугленный край листка. Наглупил медикус. Мало, ох как мало просвещенных людей, оттого и Арескина приобщили к политике, сего мастера клистиров и декохтов! Наглупил, перестарался… Ему надлежало лишь показывать интерес царя к заговору, держать его в курсе событий. Однако плохой бы он был шотландец, если бы сохранил фигуру безучастную.
Обширная сеть, сотканная в Мадриде, захлестнула-таки одной своей петлей…
Потомок, разбирающий архив Куракина, найдет «Ведение о главах в Гистории» – набросок сочинения неоконченного – и в нем две строки:
«О бытности барона Герца в Гаге и о начатии его интриг в интерес претендента и с нашим двором и у нас с претендентом через дохтура Аретина».
Аретин, Арескин, Арешкин, – звали лейб-медика по-всякому. В секретной же корреспонденции якобитов ему присвоена условная фамилия «Дадли».
Потомку ясно откроется мнение Куракина об этих интригах в записке, представленной царю. Составлена она скромно, как отзыв на «разглашения», то есть на слухи и мнения, циркулирующие в Гааге.
«Что же принадлежит до учинения диверсии в интерес Гишпании, или в восстановлении на трон агленской кавалера Сен-Жоржио, названного претендента, рассуждают, есть ли в том интерес собственный Вашего Величества, понеже со стороны Гишпании больше того получить не можно, как субсидии во время операции».
Посол согласен с теми политиками, вовлеченными тут риторически, которые считают, что «быть интересу Вашего Величества иметь дружбу и союз с теми потенции, которые бы могли в состоянии быть обще с Вашим Величеством Швецию в узде содержать… И ко всему-де тому Гишпания по своей ситуации, отделенной от севера, весьма неспособна».
…В комнате похолодало, сильный ветер с норд-веста, ветер из просторов Атлантики, гулял по Гааге, швырял в канал пожелтевшие листья, морщил дворцовый пруд, загонял в дощатые убежища лебедей. Огарков принес охапку дров, в камине заиграл огонь, поглотивший остатки арескинского признания.
Есть колдовская сила в пламени, в его яростной пляске. Борису чудятся баталии, пылающие оплоты, взрывы мин, заложенных под стены, факелы осажденных, потоки горящей смолы, ракеты, расцветающие снопами искр. Возникает, плывет в знаменах огня Мария Стюарт, бессмертная красота ее отваги, ее амора к недостойному царедворцу. Черты Марии тонут, меняются, – и вот уже не королева Шотландии смотрит на Бориса, а Франческа, неистребимая в его душе, смотрит из солнечного, счастливого венецианского пожара.
10
Набежала осень, окутав Гаагу туманами, багрянцем листвы, отмыла дождевой водой до глянца черепицу крыш. Борис ложился в холодную, влажную постель с горячей бутылкой, носил шерстяное исподнее, моцион совершал, по совету голландцев, в деревянных башмаках, но сырость просачивалась, впивалась в кости. В иное утро не встать, – окоченели руки и ноги.
Зыбкая почва в саду хлюпала. Набег дождя, секущего, острого, загонял в кабинет, где горько пахло растопленным сургучом и Александр готовил к отправке почту.
– Тять… Конфеты от француза…
Уже распробовал, пострел, облизывается. Ему сладко… Принимай подарки да отдаривай – вот пока все отношения с Францией. Шатонеф рад бы продвинуть дело. И его истязают простуды, как равно и волокита.
– У Герца в Париже не ладилось, – рассказывал граф. – Регент отвечал неопределенно, посредничать не взялся. Работа Дюбуа, мой принц. Пока он в силе, последнее слово за Англией.
Не взялся – и тем лучше. Что за толк от посредника, послушного англичанам либо шведам! Сперва нужен союз с Францией.
Встреча аббата со Стенхопом в Гааге была не последней, Дюбуа затем виделся с ним в Ганновере. Лорд настаивал на изгнании претендента из Франции, Дюбуа сглаживал щекотливую проблему.
– Вы не учитываете настроения католиков. Воля суверена тут недостаточна, – в свое время покойный наш Людовик запретил выпускать кальвинистов из Франции, но тысячи семей пересекли границу.
– По мне, это препятствие пустяковое, – признался лорд. – В Англии все равно не примут короля, приведенного из Франции, так что пусть регент не питает иллюзий. У Якова жалкая кучка почитателей.
– Так стоит ли нам препираться?
– Я бессилен, милый аббат. Все люди короля, все лошади короля не в состоянии…
– Сдвинуть короля, – хохотнул Дюбуа.
Георг, находившийся тогда в Ганновере, осчастливил аббата – пригласил его к обеду. Беседа и здесь завертелась вокруг претендента.
– На вашем месте, ваше величество, – сказал лорд Уолпол, – я бы дал Якову миллиона три отступного.
Георг еще не дожевал кусок жаркого. Стенхоп царапнул ногтем по скатерти.
– Эти три миллиона обратятся в порох и ружья. Вся Шотландия за Стюартов.
Два советника, два любимца короля то и дело пикировались, чем нередко забавляли Георга.
– Господа, – произнес он, обтерев рот, – у Якова во Франции вдоволь денег и сообщников.
Дюбуа не мог не вставить слово.
– Сир, не заставляйте меня защищать честь правящей фамилии Франции.
– Излишне, аббат. Я имею в виду ваших священников, Ведь мы для них еретики. Вот вам факт – епископ Несмон снабжает Якова деньгами.
– Знали бы вы этого пастыря! – воскликнул Дюбуа, решив отшутиться. – Женщины избегают исповедоваться у него, он их щиплет. А выйдет к прихожанам – мечет громы. Ему сказали однажды: Христос был милостив к блуднице. Знаете, что сморозил епископ? Напрасно, напрасно, я бы ее…
– Такие полусумасшедшие паписты, – усмехнулся Стенхоп, – порода ядовитейшая.
– Блаженны нищие духом, – вздохнул Дюбуа.
– Господа, – Георг поднял бокал, – выпьем за претендента! Мне жаль его. Я недавно сказал одной даме: грешно сердиться на несчастных.
Король обвел присутствующих долгим взглядом, – изречение предназначалось для потомства.
После обеда Дюбуа беседовал с королем и министрами, получил подарки. Регенту докладывал:
– В Лондоне боятся претендента, как черт молитвы. Надо уступить, и договор у нас в кармане. От царя держитесь подальше, иначе вы мне испортите весь компот.
Филипп был не в духе. Надоел до умопомрачения шведский посол, просил ускорить выплату субсидии. В казне денег в обрез. А герцог присмотрел бриллиант необычайного свечения…
В Париже аукнется, в Гааге откликнется. Шатонеф сказал царскому послу:
– Вы правы. Наше золото летит в прорву.
Зима заявила о себе ночью – паутинками льда. Небо фаянсовой белизны к полудню медленно голубело. Борис выпил кваса, застуженного в подвале, занедужил горлом и слег. Поднял курьер из Амстердама.
– Его царское величество…
Наконец-то… Собрался за час, к бумагам на столах, на поставцах, на полках едва прикоснулся, – самое важное в голове. Понятно, Гаага с ее политесами царя удручает, в Амстердаме он у самого моря, у кораблей, у верфи, где, бывало, плотничал. Верно, обнял старых друзей – Гоутмана, Брандта.
Застал царя лежащим. И возле него Арескина. Свалила жестокая лихорадка. Доктор сделал знак остерегающий, – не след, мол, тревожить. Но царь поднял голову, подозвал. В мерцании свечей змеились спутанные волосы на лбу, рдели щеки, красные от жара.
– Подойди, Мышелов! Много наловил? Хвастай!
– Нечем хвастать, Петр Алексеич, – сказал Борис. – Орлеанский дюк увертлив, никак не закогтить.
– Встану вот… Сам поеду к дюку. Надо в Париже побывать. Катя моя тоже не была. И ты ведь не был.
– Не доводилось, государь.
– Поедем в Париж, Мышелов.
Милостив весьма. Стало быть, деятельностью своего посла доволен. Борис осведомился о царице. Едет вослед, спешить ей нельзя – беременна. Дорога из Пруссии неописанно худа.
Арескин звенел ложкой, смешивая снадобья, озабоченно, с присвистом дышал, умудрялся заполнять всю горницу своей ажитацией и явно вытеснял Бориса. Он колебался – надо ли утруждать больного долее. Царь не отпустил, заставил выложить все, запасенное послом.
– Герца выставить вон всегда успеем, – сказал звездный брат. – Так он и претенденту ворожит? Достоверно это?
– Несомнительно.
– Яков, говорят, в монастыре. Не постригут его монахи? Зачем тогда Арескин тут торчит. Караулит… Коришпонденция идет, с матросами, от шотландцев. Что, в Лондоне узнают? Острастка Георгу…
При этих словах Арескин, капавший в склянку что-то зеленое, задышал громче.
– Европа и так напугана, – сказал посол твердо. – Отойдет пускай…
– Фридрих целовал меня… Один полк в Дании зимует, всего один полк драгунский… Теперь весной не проспать… От Аландов теснить шведа…
А что Герц да прочие хитрецы вьются вокруг нас – от Якова или от Карла, – то, по разумению царя, служит престижу государства. Хорошо, что уповают на Россию, лебезят, кланяются нам, варварам.
Но известно ли государю, какую сеть плетут в Мадриде? Нас покуда лишь краем захватило. Барон Герц – агент из числа многих, шныряющих по столицам. Сеть обширная, сын гишпанского посла похвалялся давеча за чаркой – англичанам в Индии скоро конец. Вон куда замахнулись! Запад Европы целиком нужен, да еще владения императора – Сицилия, Сардиния. Ведь Альберони и королева из рода Фарнезе, оба итальянцы. В будущем году возможна война. Против Георга и также против цесаря. Нам от сего кострища держаться бы подальше, каштанов там печеных для нас не найдется.
– Посуди, Петр Алексеич, – убеждал Куракин, – зачем нам империя гишпано-французская, связанная альянсом со Швецией?
– Учишь меня, Мышелов? – выдохнул Петр смиренно, прикрыл глаза, потом резко повернулся: – Что там у вас, в Гааге, господа амбашадуры про нас толкуют?..
В горле у царя застряло имя, застряло комом. Чье, Борис догадался тотчас. И доктор уловил изменение голоса, подбежал со склянкой в руке, облил Бориса зеленой жидкостью.
– Про Алексея что?
Звездный брат приподнялся, и Арескин уперся ему в плечо, понуждая лечь, не выпуская склянку, отчего зеленая жидкость, свойства, видимо, успокоительного, проливалась на одеяло, на постель, на волосатую грудь больного.
– Болтают, – отозвался Борис. – Ветер носит…
Было известие – царевич выехал из Санктпитербурха за границу, к отцу. Не прибыл, находится неизвестно где. Куранты молчат, предоставляя простор слухам. Подался к чужому суверену? Этого Борис постигнуть не мог, не хотел, – подобного в России не случалось. Предался литовцам князь Курбский, при Грозном. Но наследник престола!.. Повернул в Суздаль, к матери, спрятался в обители? На него похоже…
Звякнула склянка, упавшая на пол, затем стекло поставца, из которого посыпались чашки, блюдца, ложки – парадный сервиз хозяев дома. Арескин, отлетев, вдавился туда спиной. Петр встал с постели, наступал на Куракина – огромный, босой, в длинной сорочке с распахнутым воротом. Нездоровый блеск в глазах звездного брата слепил Бориса.
– Говори! Клещами вытяну…
Не надо бы повторять ложь, но черты царя уже исказила судорога, и Борис сказал: врут, будто царевич в Вене, у цесаря.
– Врут, Петр Алексеич, врут, – твердил он, силясь отвратить припадок.
– И мне тоже, пруссаки… У цесаря он, у цесаря… А, как считаешь?
Речь прервалась, Петр зашатался. Вдвоем подхватили под руки, уложили. Арескин вытер пот, выступивший на лбу больного, охая, подобрал осколки стекла.
– В Гааге небылиц не огрести, – и Борис выдавил смешок. – Будто в Сибирь сослан царевич.
Потом Борис выпытывал у ближних царских людей – канцлера Головкина, подканцлера Шафирова, – может ли статься, что Алексей у цесаря, правдоподобно ли? Точных известий нет. Возвратившись в Гаагу, посол пытался вызвать на откровенность австрийцев, – напрасно, воды в рот набрали.
Арескин умолял молчать при царе об Алексее. Горячка, питаемая бедой, разлютовалась, обрекла на долгий постой в купеческом доме. Чтобы отвлечь царя от тяжелых мыслей, Арескин поил пациента декохтами под прибаутки шута, крутил музыкальный ящик, повесил над постелью двухмачтовый фрегатик с полной оснасткой и вооружением.
Но нельзя было уберечь царя от невзгод, следовавших в ту зиму чередой.
Императору курьер помчал просьбу: буде царевич в его владениях, то приказал бы отправить, «дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли». Молва повсюду указывала на Вену как убежище отступника. Император медлил с ответом, наконец политесно отказал. Он-де благими наставлениями позаботится, чтобы светлейший принц сохранил отцовскую милость, и неприятелям его не выдаст.
Между тем Герц, множа свои хитросплетения, уже советовал Карлу шведскому переманить беглеца к себе. Барон жаловался потом – король, решительный на поле битвы, но нерасторопный в политике, упустил важный шанс.
Куракина в Гааге пуще недугов простудных донимал стоустый шепот – против царя, в Москве и в полках, зимующих в Мекленбурге, зреет возмущение. Царь опасно болен, а в числе его свиты есть сторонники Алексея. Быть может, Куракин, родственник царевича…
Изволь же, посол российский, подавлять злоязычие презрением, не проявить ни печали, ни послабления в демаршах!
Шатонефу сообщай чуть не каждодневно о здоровье царя, успокаивай – угрозы для жизни нет. Внушай непрестанно, что поступок Алексея царя не сломит, трон его не поколеблет и переговоры с Францией должны идти курсом прежним.
Регент Шатонефу написал:
«Дайте понять царю, что я рассматриваю его пребывание в Голландии как возможность договориться о прямой корреспонденции между нами и о взаимовыгодной коммерции. Вы можете также поставить в известность министров царя, что я не откажусь принять в эти сношения тех его союзников, которые этого пожелают».
Ура, лед двинулся!
Холодом пахнуло из Вены, зато на стороне французской потепление – вопреки стараниям Дюбуа.
Год 1716-й минул, передав новому году предприятия незавершенные, замыслы подспудные.
Альберони продолжает плести свою сеть, Герц носится по Европе, иногда путаясь в собственных интригах, попадая в свою же ловушку.
Новый год принес торжество Дюбуа. Договор, поглощавший его усилия, подписан. Англия, Франция, Голландия гарантируют взаимно условия Утрехтского мира. Регент вышлет кавалера Сен-Жоржа за Пиренеи, велит срыть до основания фортеции Дюнкерка, прекратить работы в Мардике. Зато Англия защитит французский трон от притязаний со стороны испанцев, а это и составляет главный интерес орлеанца.
Георг, поздравляя аббата с успехом, пишет ему:
«Стенхоп подтвердит Вам мою радость по поводу соглашения… Если бы я был регентом Франции, я не оставил бы Вас в должности государственного советника. В Англии Вы были бы через три дня министром».
Шатонеф выслушал поздравление царя, высказанное Куракиным.
– Его величество ничего так не желает, – добавил посол, – как распространить доброе согласие на всю Европу.
Январь одел ледком каналы. Смельчаки расчертили хрупкую синеватую поверхность коньками. В ассамблеях публика жалась к каминам. Зима, сковавшая акции военные, замораживала и демарши дипломатические.
И вдруг – новость. В начале февраля царю, еще палимому горячкой, доставили депешу из Лондона, от резидента Веселовского.
«Четвертого дня приключился здесь случай чрезвычайный и очень полезный интересам Вашего Царского Величества, а именно: по королевскому указу шведский министр при здешнем дворе Гилленборг в доме своем арестован, вся переписка его забрана и отнесена в тайный совет; в тот же день арестованы три человека из партии тори и отправлены чиновники для арестования многих других лиц по областям, также посланы указы во все гавани, чтобы не выпускать ничего без паспорта от государственного секретаря, а в адмиралтейство послан указ, чтобы немедленно были вооружены двадцать три корабля».
Заговор раскрыт, шведский посол уличен в связи с друзьями претендента, обнажен план свержения Георга.
«Было положено, что в начале марта от 8 до 12000 шведского войска высадятся в Шотландии и соединятся с партией претендента».
У Георга, стало быть, полный разрыв с Карлом, а может статься, и война… Больной повеселел, оттолкнул Арескина с декохтом.
– Недаром я за Карла пил, – слышь, Арешка! Никакой ценой не купишь, что он сам натворил.
Куракин не разделял восторгов, раздававшихся в Амстердаме, в царской ставке. Подобные казусы в анналах Европы ординарны и на ход гистории влияли не всегда. Еще вопрос, как обернется сия заваруха… Куракин был за Ламаншем и представлял себе, сколь дотошно разбирают в тайном совете переписку шведа, сколь усердно разгадывают цифирь и вылавливают адресатов.
И точно – вскоре докопались до самого сокровенного. Открыли, что за «Дадли» обнадеживает шотландцев от имени «Бакли», то есть царя.
Пришлось Веселовскому подавать «оправдательный мемориал», публиковать его на английском и на французском языках, «для показания всему свету». Дескать, царь ни претендента, ни посланцев его не принимал, что было правдой. Арескин же только лечит и в государственных делах не участвует, что было полуправдой. Писем лорду Мару не писал, что было вовсе неправдой. Но, на счастье, подлинный документ, из-под пера лейб-медика, видимо, не отыскался, он же – сказано в мемориале – заявил о своей невиновности под присягой.
Послу же Куракину задача – изображать в Гааге мину гордую и непринужденную при плохой игре, отражать нападки, глушить неприязненные отзвуки скандала.
11
Правда ли, что царь приедет в Париж? В газетах об этом ни слова, в Пале-Рояле ответа прямого не добиться, но все кругом говорят…
– Да, господа, готовьтесь! – дразнит Сен-Симон. – Нам надлежит приручить «северного медведя».
Всезнающий граф носится по Парижу в легкой пароконной коляске, окатывая грязью лоточников на узких улицах, тыча из оконца тростью в попрошаек. Входит в каждый особняк уверенно, как в свой собственный, быстрыми, мелкими шажками, подгибая колени, словно в постоянном реверансе.
– Скоро, скоро, друзья мои… Из Голландии пишут – выедет к нам до конца месяца.
Забыта девица де Ретц, которая ужинала в лесу голая, с молодыми кавалерами. Забыт буйный де Шароле, застреливший из пистолета пожилого буржуа, – тот стоял у своей лавки в ночном колпаке и оскорбил взор герцога. Теперь самое волнующее – прибытие Петра, суверена занесенной снегами России.
– Неужели он привезет и царицу?
– Невозможно, граф!
– Царица-прачка! Как хотите, но порог моего дома она не переступит.
Затяжной мартовский дождь не отменил журфикс у герцогини де Берри. Все ждали Сен-Симона. Наслаждаясь вниманием, он говорит с видом игриво-многозначительным:
– Ситуация затруднительная… Надо заменить ему царицу.
– Попытаюсь, – бросает с вызовом хозяйка, кокетливо выпятив нижнюю губку.
Нимфа на полотне, над диваном, похожа на де Берри – губами, нежным овалом лица. Диван занимает почти половину комнаты, гости уместились на нем в разнообразных позах. Сен-Симон стоит, он забежал на минуту.
– Вам не придется даже каяться, герцогиня, – улыбается он. – Вы послужите Франции.
Отчаянная де Берри неутомима в светских удовольствиях, но раз в год прерывает их, чтобы удалиться для исповеди и поста. Гадатель предсказал ей, что она умрет молодой.
В коридоре Сен-Сира на графа вихрем налетают воспитанницы. Многих он знает с их младенчества.
– Какие люди в России? Черные, как негры?
Попечительница школы – престарелая мадам де Ментенон, вдова Людовика Четырнадцатого. Он обвенчался с ней тайком, ночью, в кабинете Версаля. Сен-Симон сделал ее персонажем заметным в своих записках. Беседуя с ней, внимаешь веку ушедшему.
Ментенон полулежала в кресле. Натертое мазями лицо белело мертвенно. Около нее бубнила усталым голосом читальщица.
– Похождения Телемака! – воскликнул Сен-Симон. – Милая старина.
– Нынешние романы неприличны. Друг мой, неужели регент примет московита?
– Почему же нет? Царь захочет видеть и вас.
– Нет, нет… Невозможно, граф! Людовик не приглашал русских. Я не должна… Я запрусь в спальне.
– Препятствие для царя ничтожное. После того, как он взломал столько крепостей…
Ментенон простонала, тонкие, искривленные подагрой руки поднялись с мольбой.
– Спасите меня, друг мой!
– Париж ночей не спит, ожидая царя, – сказал Сен-Симон маркизу Сен-Полю. – Великан с дубиной… Это что-то вроде Страшного суда. Да, вы же видели его в Курляндии… Он действительно бьет министров?
– Кое-кому попадало.
– Что ж, избивать дураков похвально. Я бы сам вооружился дубиной.
Дружба с графом, усердным летописцем Парижа, Сен-Полю весьма на руку. Куракин просит сообщать, что говорит столица о царской особе, как будет встречать.
Дюбуа пустил слух, что царь болен и вряд ли двинется с места. Предвидится восшествие на престол Алексея, укрывшегося от отца в Австрии. Царевич враждебен начинаниям Петра, и Россия опять замкнется в своей дикости. Сурдеваль – секретарь аббата – расписывал красками зловещими жестокость царевича.
– Он истязал Шарлотту, убил ее. Слушайте, что она писала родителям: «Я всего лишь несчастная жертва»! Нет, нет, господа, запад и восток несовместимы!
Сен-Поль не утерпел.
– Странно, – возразил он. – Франция все же находит общий язык с турецким султаном.
В посольских особняках Парижа оживление. Особенно встревожены англичане. Инструкция послу Стэру гласит:
«Вы должны употребить все свои старания, чтобы проникнуть в его виды и планы и информироваться о договоре или переговорах, которые могут иметь место между этим государем и парижским двором».
Альберони надеется – Франция, сблизившись с царем, отдалится от Англии. Рознь между неприятелями выгодна. Испанец Челламаре следит за событиями, иногда делится с Сен-Полем:
– У нас собираются пригласить царя в Мадрид. Необходимо прощупать почву.
Неугомонный Герц представил регенту записку – на случай, если Франция согласится посредничать в северной войне. Король Карл уступит Санктпетербург, – считает барон, пусть регент уговорит царя отказаться от Ревеля. За это Петру будет отдан Висмар, ворота в Германию. Между строк читалось – отсюда может возникнуть конфликт с императором, для Франции полезный.
– Выбросьте Герца из головы, – сказал регенту Дюбуа – Англичане арестовали его.
– Кажется, я и вас выброшу, – стонал Филипп и поднимался в свою лабораторию.
Он запирался там все чаще. Придворные заметили, что регент побледнел, стал капризнее за едой.
Хмурый, невыспавшийся, в халате, он вошел в биллиардную Пале-Рояля, удостоил играющих небрежным кивком. Глаза Филиппа блуждали, он машинально взял поданный ему кий.
– Господа, кто поедет на границу?
Сановники переглянулись. Чей-то голос нарушил робкое молчание:
– Я слышал, ваше высочество, у фаворитов царя плечи не заживают от его палки.
Регент поднял кий.
– Вы, – произнес он, набычившись, и коснулся острием кавалера де Либуа, самого молодого, в небольшом чине.
На другой день было приказано готовить для царя апартаменты в Лувре, обставить их с наивозможной роскошью. Дюбуа составил программу приемов и парадов.
– Развлекайте русских, – твердил он. – Не давайте никаких обещаний. Я буду все время с вами. Приставьте к царю бравых солдафонов – он любит военных. Фейерверки ему, спектакли, красивых женщин – все, чем знаменит наш многогрешный вертеп.
12
Перед отбытием из Амстердама царь нашел время осмотреть бумажную фабрику, побывать на знакомой верфи. «Он держался так же просто и непринужденно, как прежде», – напишет в своих мемуарах голландский купец Номен.
На перепутье царь и царица остановились в Гааге, в доме Куракина.
Огаркова, застывшего в ливрее, Петр признал тотчас. Вспомнил, как мерялись силой.
– А, Самсонище! Куда мне сейчас против тебя! Укатали сивку крутые горки.
– Он мужик не простой у нас, – сказал посол – Эксперт, выучился понимать художества.
– Вон как! – и Петр снова обернулся к Фильке, уперся взглядом. – Послужишь, эксперт!
Весело вздернул кулаком подбородок Огаркова, который согнулся в поклоне неуклюже.
– А в солдатах ты не был, эксперт.
Александра оглядел пристрастно. Заговорил с ним по-голландски, по-немецки. Дернул за кружевной бант.
– Ладный котик… Мышей ловить учишь, Бориска?
Весь вечер, вдвоем с царицей, разглядывал коллекцию медалей. Понравилась медаль сатирическая, выбитая немцем Вермутом, бичующая взятки. На одной стороне лихоимец умильно берет монету, на другой – страж закона, прикрывший пальцами глаза.
– И нам бы отчеканить, Катеринушка! Изворовались… Да не проймешь ведь…
Помянул Меншикова. Банк держит в Амстердаме, под флагом государства хлеб возит голландцам из своих деревень.
– Грабитель, стыдом меня заливает…
Царица унимает гнев, грудной ее голос рокочет ласково и сильно. Борис будто песню слышит, полную женской щедрости. Поистине рождена для короны. Счастлив звездный брат, выпал великому государю великий амор. А вот он, Борис, жалкий Мышелов, оказался амора недостоин, встретил, да не сумел удержать…
Ехать в Париж царица отказалась наотрез.
– Я там мешаю, Питер.
В Париже строго, Париж – это не то что Амстердам или Мекленбург.
– Дуришь, матушка! – сердился царь. – Что там, в Версале, монстры сожрут тебя? Посмей герцогша какая тебе надерзить, я ей зад заголю да… Ох, устал я, Бориска! Попробуй ты уломай!
От упорства своего Екатерина бледнела, и черты ее лица выступали резче – женская их плавность исчезала, глаза, обжигавшие Бориса, холодели, брови вытягивались черной преградой.
Настояла-таки… Повелела извиниться перед французами. Тяжел ей путь, не оправилась после неудачных родов.
Петр взошел на яхту скучный. Взморье, как назло, безмятежно голубело.
– Месяц будем лужу месить, – бросил царь, проклиная безветрие.
Шут кинулся надувать поникшие паруса, пыхтел, пыжился, но не исторг и усмешки у царского величества. Петр шагал по палубе, чертыхаясь, замечал изъяны в оснастке. Не угодна и краска на бортах, – вымазаны будто чернилами.
Духовник царя творил крестное знамение на все четыре стороны, освящая судно. Потом, сказав, что от моря томление во чреве, ушел в каюту и там зело напился.
Дорогой Петр сажал к себе в салон Бориса и Шафирова. Спрашивал, каковы обычаи французского двора, какие в Париже партии, сколько лет королю.
– В феврале исполнилось семь, – рассказывал Борис. – Няньки уже не пестуют, ныне под началом мужским. Куверт ставят на стол, как большому. Учится, говорят, неохотно. За его леность секут слугу, как и у нас, варваров, водится, – у них тоже не гнушаются этим средством. Король, верно, уже больных исцеляет. Пять раз в год… Обходит их и приговаривает – король тебя тронул, господь недуг снимет.
– За чудотворца считают, – отозвался Петр, повеселев.
Шафиров слушал посла ревниво и как старший искал повода что-либо добавить.
– Большие персоны есть, которые подозревают Филиппа Орлеанского в намерении извести короля.
– Комплот против регента, сиречь заговор, – сказал Борис, – сотворила герцогиня де Мэн.
Речь дипломатов, почтительная, книжная, быстро надоедала царю.
– Нам до того нет дела, – отрезал он.
Шафиров, помолчав, сказал:
– У князя старые знакомые во Франции. Встретишь ненароком, Борис Иваныч.
– Сомнительно, – ответил Куракин. – По щелям засованы.
– Станислав угнездился, – бросил Петр. – Поместье ему пожаловали. Верно?
– Однако в парижский монд не ходит, – сказал Куракин.
Вспомнили королеву Собесскую. И о ней посол осведомлен, – находится в отцовском замке, в провинции. Впущена во Францию с условием – в политику не соваться. Теперь уже стара, немощна для интриг.
– В Париже, как в Ноевом ковчеге, – сказал Шафиров. – Вели князю, государь, навестить венгра. Ныне не то, что прежде, все нас в фокусе держат… Живо разнесется – посол царя визитовал князя Ракоци.
Борис поддержал вяло. Венгрия придавлена, помочь ей не довелось. Что же, кроме политесов, сказать благородному рыцарю?
– Я и сам пойду к венгру, – уронил Петр.
По причине тихой погоды небольшое расстояние до Антверпена шли целую неделю. Обозначились тонкими полосками берега Шельды. Царь навел подзорную трубу на город, известный коммерцией и знатными мореходами, а также высотой и благолепием собора.
– Земля цесарская, – произнес Петр. – Посмотрим, каков привет будет.
Борису послышалось:
«Выкажут либо неприязнь, либо хвостом вилять начнут, из-за Алексея».
Не встретили гости ни того ни другого. Наместник оказал почет средний. У причала собрались, попыхивая трубками, фламандцы – поглазеть на царя. Петр первым долгом направился к замку Стеен, нависшему над Шельдой гранитной глыбой, подивился толщине кладки – никак циклопы тут трудились.
Думали один день побыть, а простояли три, – кроме фортеции, собора, царя удерживала типография Плантена, коей нет равной в Европе. Дивился Библии на восьми языках, штудировал карты, начертанные Меркатором. Учинил знакомство с капитанами, которых зовут в печатню исправлять лоцию. Отделавшись от сопровождающих, скоротал вечер с моряками в остерии.
В галерее царь отличил особо живопись Рубенса. Погладил женское бедро на полотне.
– Могучая плоть, Мышелов.
– В натуральном естестве, – сказал Борис, – высшая содержится красота.
– Богомазам нашим скажи!
Перед самым отплытием пробилась к царю, сквозь многолюдство, посадская женка, подала петицию за двух солдат, заключенных в тюрьму. Как узналось, служаки добрые, только нагрубили начальнику. Петр велел простить.
Яхта поплыла по Шельде вверх, при слабом ветре, едва одолевавшем течение, затем лошади тянули судно по каналам, Царя интересовали многочисленные шлюзы. Водный путь поднимался от низменного прибрежья ступенями, ведя к Брюсселю.
Орудийные салюты, строй гвардейцев в высоких шапках с кистями, – город, слывущий бельгийской столицей, ничем не погрешил против этикета. Борис поспешил уведомить губернатора, маркиза де Прие, – царь избегает жить во дворцах, просит квартиру попроще. Поместили в небольшом домике, в глубине королевского парка.
За ужином розовый, медоточивый де Прие разглагольствовал:
– Жаль, война на севере помешала вам соединиться с императором, окончательно сокрушить султана.
Насчет Алексея и намека не проронил. Словно нет его… А между тем уже дошло до царя – прячут беглеца. Тайно переправили из Вены в Тироль, в замок Эренберг.
Принц ла Тур повез царя к себе, соблазнил собранием курьезов. Откопал в своих владениях римские монеты, а также статуи древних кельтов, которые обитали в здешнем крае прежде римлян. Боги кельтов оскаленные, страшные. Расположение принца, по всему видно, искреннее.
В Генте, городе коммерции богатейшей, восемнадцать купеческих гильдий, в плащах, расшитых золотом, в шляпах с перьями, выстроились от порта к ратуше. Сорок колоколов собора – по-здешнему карильон – вызванивали торжественную музыку. Столь же стройно, благозвучно, доброжелательно звучали колокола в городе Малине. Карильоны всей Бельгии провожали царя.
– Звон-то, звон, Мышелов… Малиновый, а?
Мощь сей громоподобной музыки, как и все крупное, могучее, царю по душе.
Бельгийцы расхвалили ему целебные воды Спа. Он внимал охотно.
– Сторонка любезная. Народ честный. Приедем с Катериной лечиться.
В донесении чиновника, ездившего с царем, потомок прочтет:
«Царь, передвигаясь с места на место, осматривает все, что тут есть, и у него имеются люди, которые знают, что ему надо показать. Настроения его переменчивы, но он неприхотлив, тратит на обед лишь полчаса, в питье воздержан, любопытство проявляет ко всему решительно».
В Остенде русские простились с Бельгией, и ветер резвый, попутный погнал яхту в Дюнкерк, к Франции.
На пристани кавалер де Либуа, щеголеватый, с холеными, закрученными кверху черными усиками, отвешивал поклоны учтиво и непринужденно, с улыбкой лицедея, отлично выучившего роль.
– Ваше величество, очевидно, обладает секретом полетов воздушных, – сказал он царю. – Мы не ждали вас так скоро.
– Я мешкать не люблю, – ответил царь, польщенный комплиментом. – Из Санктпитербурха в Москву, – прибавил он, обращаясь ко всем встречающим французам, – я поспеваю, господа, за четыре дня, а там, если считать по-вашему…
– Четыреста лье, – подсказал Куракин.
– Не могу вам обещать такую скорость, – сказал де Либуа. – Дороги грязные. А главное, города желают приветствовать ваше величество.
– Звона, пожалуй, хватит, – поморщился Петр, и Куракин перевел:
– Его величество благодарит, но желал бы не слишком задерживаться, так как с большим нетерпением стремится к цели путешествия.
Однако на преславный Дюнкерк времени не жаль, хотя от фортеций почти ничего не уцелело. Дабы поточнее оценить стратегическое положение бастионов, выступающих в воду, царь, пользуясь отливом, поехал через лагуну в карете, но увлекся и, настигнутый приливом, едва спасся.
Де Либуа тем временем прикидывал, хватит ли сметы. С царем пятьдесят семь человек. Правда, регент предписал не скупиться. Все же аккуратный камер-юнкер сочтет долгом через несколько дней сообщить в Париж о проделках царского повара:
«Под предлогом двух-трех блюд для царя он забирает говядины на восемь человек».
Где взять лошадей? Четырехместные кареты царь отвергает – в них душно, ничего из них не видно. Рассадить всех в легкие повозки? Добавочных коней и за деньги не купить, заняты на пашне. Камер-юнкер с испугом напишет регенту: царь изобрел экипаж феноменальный, открытый фаэтон на каретных дрогах. Ведь опрокинется…
Кавалеру поручено изучить привычки и нрав гостя. Царь «задумчив и рассеян, прост в обращении, для всех доступен». В изысканной кухне не нуждается. С аппетитом ест фрукты – сладкие апельсины, груши, яблоки. «Нам удалось испечь черный хлеб, очень любимый царем».
«Царь охотно показывается на улице, но не терпит, чтобы за ним бегали. Он не представляет себе толпу в Париже».
«»Малый двор» царский то и дело ставит в тупик. Из Кале в назначенный день не выехали, оказывается, у русских Пасха. Ни с кем невозможно говорить». Через Амьен промчались галопом, а там приготовили угощенье и бал. Царь пообедал в деревенской харчевне, «вместо скатерти постелил салфетку, которую достал из кармана».
Людей, обученных иностранным языкам и за границей освоившихся, у царя мало. Поэтому «все ложится на Куракина». На расспросы этот вельможа отвечает с умом, материй политических не касается.
Регент не посвятил своего камер-юнкера в тайну корреспонденции, начатой с послом России. Пребывая в неведении, де Либуа писал:
«Я не узнал действительной причины путешествия царя, кроме простого любопытства. Усматриваю неясное намерение установить торговлю, но сомневаюсь, главная ли это цель».
Царь, возвышаясь на своей двухэтажной колеснице, был поглощен созерцанием. Черные пашни курились на вешнем солнце, белесый парок, словно от горячего пирога, вынутого из печи, застилал рощицы, господские замки, скопления серых, замшелых крестьянских лачуг.
13
Борис велел кучеру ждать и вышел к реке. Сена лизала берег, истоптанный дожелта прачками, исполосованный тележками водовозов. Плыли пузатые ладьи со скотиной, как на реке Москве. Шириной Сена поменьше. Коровы, зажатые бортами тесно, мучаются, ревут истошно.
Смутное пробудила воспоминание плакучая ива. Ветви ее бороздили воду. Ну да, ухватился, потеряв под ногами дно. Плавать еще не умел…
Отчего вдруг пахнуло родным, детством? Не оттого ли, что закинуло еще дальше от пажитей отчих?
Ведь кругом Париж…
Надо только обернуться – и взгляд заскользит по фасаду, длиннее которого и прекраснее в Европе не сыщется, – двести тридцать сажен московской мерой, как отметил в своем описании Матвеев. И его, мужа бывалого, изумил декор из белого камня, будто живого. Теплым чудится камень. А нимфы, нашедшие приют в нишах, смотрят оттуда с трепетом робости, смущенные своей наготой.
Шатонеф сказывал – картин в Лувре больше тысячи, а статуй, гобеленов, светильников разного стекла, бронзы, серебра сосчитать невозможно. Итальянские мастера, не имея заказов от папы, украшают Париж и Версаль. Здесь она, столица художеств. Будет согласие с Францией, сможем заимствовать живительного огня для Питербурха.
Дайте срок, короли, герцоги, – и северная русская Венеция удивит Европу!
У подъезда дворца сгрудились кареты. Слуги, в ожидании хозяев, расселись под аркой и на улице, чешут языками, возятся, играют в кости. Борис прошел мимо и, приближаясь к Новому мосту, вступил в поток многолюдства.
Политесов тут не требуй. Баба с корзиной, набитой зловонным тряпьем, толкнула Бориса, да еще обдала визгливой бранью. Оборванка, лохмотья едва прикрывают немытую кожу. Хуже мужика-пропойцы… Борис отталкивал попрошаек, хватавших за камзол, звездочетов, совавших к носу календари. Тут суматошней, чем на мосту Риальто, и грубее. Голытьба не отодвинется, чтобы дать дорогу шляхтичу. На плечи лезут, пробиваясь к лоткам со сластями, бусами, лентами, к помосту, на котором приплясывает, дергается тощий, смуглолицый малый, сумасшедше вращает белками глаз. Хриплый, подвывающий его голос относило ветром, – Борис стал разбирать слова песни, лишь когда протиснулся ближе, вслед за напористым верзилой в ливрее, буравившем толпу бесцеремонно.
Шатонеф поминал дерзких шансонье, сиречь уличных певцов. Этот охрип за день, надсаживая глотку. Припев вовсе не в силах произнесть, – выручает его, бьет по струнам юная особа, почти девчонка, в холщовом залатанном платьишке. Бьет изо всей мочи, нагнув белокурую голову, – того гляди волосы запутаются в струнах.
Борис напрягал слух, забыл даже о встрече, назначенной на мосту. Певец изображал неких знатных персон – доставал из карманов и надевал то парик, сработанный из веревок, то бумажную шляпу с позументом, и при этом часто прижимал руки к животу, перемежая пение стенаниями. Борис понял, что у вельмож несваренье желудка. Объелись наследством, полученным бесчестно, хлебом, отнятым у сирот.
Слушатели хохотали, криками одобряли сатиру, смеялся и Борис. Потом вокруг певца поредело, невдалеке взвились над головами, затрепыхались крупные литеры, написанные на полотне: «МИССИСИПИ».
Борис не поверил, перечитал. При чем тут Америка? Толпа повлекла его. Глашатай, в рыжем балахоне, в колпаке с перьями, должно на манер индейский, кричал:
– Золото, золото… Для вас роют золото, парижане… Ваше золото, ваше богатство, ваше счастье… Не упустите, парижане… Берите ваше золото!
Тут, в давке, в гомоне, и вынырнул Сен-Поль, старый коришпондент. Притиснутый к Борису, обнял его. Мода изменила маркиза, повелела сбрить усы и бородку, оголив подвижное лицо, а лоб удлинить – с помощью парика нового фасона, как бы сдвинутого назад.
– Повальное безумие, – сказал маркиз. – Мосье Лоу, демон-искуситель… Поглядели бы, что творится у его конторы! Да, блеск золота, мой принц, неотразимый блеск. Копните и вы!
Борис косился на ажиотаж с опаской. В толпе расходились, порхали, шелестели листки с печатью банкира, – крикун продавал их, не уставая превозносить громадные, сказочные прииски на Миссисипи. Словно мячик, перекатывался толстый, низенький горбун, – всяк хотел положить бумажку на его спину, чтобы поставить подпись. Радостный, он прикарманивал медяки и бормотал:
– Счастье вам, счастье…
– Гончих за мной нет, – сказал Сен-Поль, и Борис скорее догадался, чем услышал среди гомона. – Царь у всех на устах, – продолжал он. – Некоторых, впрочем, он разочаровал. Где же буйный матрос, полудикий Голиаф? Откройте секрет, мой принц, – почему он не пожелал жить в Лувре?
– Никакого секрета, – засмеялся посол. – Он ненавидит пышность.
– Это правда, что в Лувре накрыли стол на сто кувертов, а царь даже не взглянул?..
– На двадцать пять. Мой суверен попросил только кружку пива – его замучила жажда.
Экипаж колесил по улочкам левого берега Сены, по Парижу неказистому, нечиновному, в густоте мастерских, провожавших кузнечным лязгом, звоном пилы, отсветом горна. Нагнали компанию горланящих юношей, – по вычурным, пятнистым и полосатым рубахам Борис признал в них студентов. Сен-Поль показал здание Сорбонны, изрядных пропорций, в два яруса колонн и с куполом.
– Где Яков? – спросил Куракин.
– Должно быть, у испанцев. Во Франции опасно, Дюбуа уже подсылал убийц. Если бы не хозяйка гостиницы… Вино развязало язык наемным головорезам, это и спасло Сен-Жоржа.
– Вы по-прежнему с ним?
– Мне кажется, выпал единственный шанс…
– А вдруг опять неудача?
– И у меня нет уверенности, – признался Сен-Поль. – Тогда… Вы помните Симплициссимуса? Он поселился на острове один. Вероятно, у меня не будет иного выхода…
Он доложил о волнениях, возбужденных приездом царя, о расчетах и надеждах в Пале-Рояле и в посольствах. Куракин попросил рассказать о вельможах, приставленных к государю.
Потекла милая, насмешливая речь маркиза.
Маршал Тессе карьеру обеспечил тем, что всем нравился. Это его принцип. Прилипчив, льстит кстати и некстати. Неглуп, ловко прикинется простаком, чтобы подбить на откровенность.
– Вам не надоело еще его хвастовство? Защита Тулона… Заставил самого Евгения Савойского снять осаду.
По мосту, заполненному лавками ювелиров, проехали на остров, миновали собор Нотр-Дам, уже скрывающийся в сумерках.
– Герцог Дантен придворный по призванию, придворный по всем статьям. Королю не понравилась роща возле Фонтенбло, портила пейзаж. Дантен велел подпилить деревья и утром, гуляя с королем, сказал: деревья упадут, как только его величество прикажет. Король кивнул. Герцог дал знак слугам – и липы рухнули. Герцогиня Бургундская пришла в ужас. Она сказала Сен-Симону: «Если король потребует наших голов, Дантен поступит так же».
Под колесами снова мост, выбрались на правый берег, к ратуше, пересекли Гревскую площадь, здешнее лобное место. Остановились, пропуская отряд мушкетеров в шароварах и коротких сапожках.
– Вильруа – гувернер маленького короля. Воспитывает его, взяв за образец покойного Людовика. Выводит на балкон к народу. «Сир, все, что вы видите, ваше!» Стратегии этот маршал вряд ли научит. Не везло ему на войне. Когда вернулся из похода, на воротах его замка висел барабан с надписью: «Меня бьют с обеих сторон». Вы же знаете, здесь нет недостатка в шутниках.
Смеясь, Сен-Поль выпрыгнул из экипажа под теплый шепчущий дождь, в темноту.
14
Парижский двор недоумевает, – даже скромный отель Ледигьер, куда царя повезли от Лувра, слишком роскошен для своенравного русского. Петр, отказавшийся от королевской спальни, не лег и в графской, – спит на своей походной кровати.
Людовик приучил суверенов не судить. Он же внушил святое подчинение дворцовому распорядку. Париж – вот он, за окном, а выйти не смей, пока не придут с визитом. Царя продержали взаперти, во имя престижа королевства, три дня. Страдал, изливая нетерпение в письме Екатерине.
«…Еще ничего не видел здесь, а завтрее или после завтрее начну все смотреть. А сколько дорогою видели, бедность в людях подлых великая».
В этих строках потомок ощутит и жало полемическое, – мол, гордитесь перед нами, лапотниками, а у самих народу сирого, голодного не меньше.
Вот, наконец, избавление… У входа королевская карета, Петр заспешил вниз. Гувернер Вильруа выбирался со старческой осторожностью, ощупывая землю подагрическими ногами. Король сердито надул щечки, оттолкнув протянутую руку дядьки, и соскочил сам, подобрав полы лазоревого жюстакора.
Мгновенное замешательство. Петр вспоминал, что полагается делать, – выйти за порог к королю или поздороваться в прихожей. Между тем откуда ни возьмись сбежалась, скопилась, обступила толпа, столь неприятная Петру со времен стрелецких возмущений.
Современники-французы напишут, как Петр разрубил стянувшую его петлю этикета, – подхватил короля на руки и вприпрыжку понесся по лестнице к себе, оставив далеко позади пыхтящего, испуганного неожиданной выходкой Вильруа. Но король, счастливый в объятиях веселого, доброго великана, звонко смеялся.
«Дитя зело изрядное образом и станом, и по возрасту своему довольно разумен», – написал царь Екатерине. Впоследствии он вырежет из кости рельефный портрет Людовика. Мемуары донесут до нас разговоры Петра с королем.
– Сир, вы начинаете ваше правление, а я свое заканчиваю. Надеюсь, вы подружитесь с моим наследником.
– Разве вы такой старый? У вас волосы не белые, как у дедушки.
– Не старый, сир, но у меня много работы. Я не успею сделать всего.
Мальчик оглянулся на гувернера с растерянностью, – о труде управления ему, должно быть, не напоминали.
– Прилежен ли король в ученье? – спросил царь гувернера.
Неотвязно думалось о своем наследнике. Не об Алексее. О том, которого должна дать Екатерина.
– Успехи у его величества прекрасные, – произнес Вильруа с официальным восторгом.
Куракину он признался:
– По правде, король предпочитает книгам ярмарочного полишинеля, избивающего палкой дьявола.
В отеле Ледигьер состоялась и встреча с регентом.
– Мне передали, – сказал Петр, – что с вами большой ваш друг, столь же ценный, как мой незабвенный Лефорт.
– У меня много друзей, – ответил герцог. – Вот де Ноайль, вот Сен-Симон, – начал он представлять входивших в гостиную сановников.
– А тот государственный муж, который устроил ваш союз с Англией и Голландией?
Дюбуа, державшийся поодаль, выступил вперед. Он слегка струсил. О царском любимце он имел понятие туманное, но из учтивости промямлил:
– Имя Лефорта известно всей Европе. Я не вправе сравнивать себя с ним.
– Напрасно, – ответил царь. – Поздравляю вас с мирным соглашением. Монарх не создает хороших помощников, но он возвышается благодаря им.
Дюбуа, воображавший, что он столкнется с противником, был смущен несказанно. Манеры царя показались подозрительному аббату холодными, «как климат его страны». Но записки Дюбуа, составленные отчасти с его слов, воздадут должное редким дарованиям Петра.
«Я не знаю человека, более любознательного и более восприимчивого. Он сыпал вопросами, часто обходился без переводчика и не очень обижал французский язык».
Обязательные аудиенции кончились. Петр погружается в Париж, как в море.
«Его величество ежедневно посещает публичные места и частных лиц, стремясь видеть все, что удовлетворяет его любопытство и интерес к наукам и искусствам», – сообщает «Газетт де Франс».
Газета лаконична, бесстрастна. Но за ее строками – удивленный гомон парижан, необыкновенное поведение монарха, одетого как горожанин, неистово пересекающего город во всех направлениях. Он хватает первый попавшийся экипаж, не брезгует и наемным фиакром.
Очень скоро он сбрасывает опеку церемонных маршалов, сам выбирает себе спутников.
Пришлась ему по душе остроумная беседа Сен-Симона. Царь отобедал у него запросто.
«Это был мужчина очень хорошо сложенный, худощавый, с довольно округлым лицом, высоким лбом, красивыми бровями, носом довольно коротким, но не слишком утолщенным к концу, губы имел довольно толстые, цвет кожи смуглый, прекрасные глаза – темные, живые, проницательные».
Сен-Симон опишет подробно и одежду царя – коричневый кафтан с золотыми пуговицами, часто расстегнутый, воротник простой, полотняный. Ни перчаток, ни манжет с позументом. Круглый, темный парик почти без пудры. Шляпа обычно лежит на столе в передней, – царь не носит ее.
С Куракиным хроникер на короткой ноге. «Человек вполне светский и порядочный».
Многие современники отметят ум, такт, образованность Куракина, Шафирова. Войдет в мемуары и духовник царя, прославившийся своеобразно. «Он поразил своей вместимостью, – напишет герцог Ришелье. – Дали ему для состязания одного аббата, – тот с четвертой бутылки покатился под стол. Священник взирал на это с геройским презрением».
Царь на голову выше своей свиты, – это признано всеми. Его уже сравнивают с выдающимися мужами античного мира. Очевидно, суждения о нем, о его государстве были ошибочны…
Ждали сперва, что гость устремится прежде всего в Версаль – чудо Европы, образец для подражания. Но нет, ему важнее обсерватория, модель движущихся светил, новый прибор с делениями и стержнем, позволяющий наблюдать с наивысшей точностью затмение Луны.
Куракин тем временем хлопочет на фабрике гобеленов, – царь приедет на полдня, будет вникать в дело досконально. Его величество не ограничится закупкой знаменитых изделий – он заведет сие ткачество у себя.
Заодно посол дознается, нет ли желающих наняться к царю, отправиться в Россию.
«Царю представили работников с репутацией», – кратко сообщает «Газетт». Это сенсация. Ни один коронованный визитер не нисходил до них. Царь направляет шаг в задымленную мастерскую, к слесарю, меднику, переплетчику. Сам берет инструмент, не боясь испачкаться.
На Монетном дворе пустили в ход машину, – скорей туда! Тяжелая матрица, висящая на канате, упала, ударила по серебряному кружочку. Выбила изображение Петра, приветственные слова в честь его приезда.
В загородной усадьбе Марли сооружен небывалой силы насос, – вода от него струится по каналам, по фигурным канавкам сада, бьет фонтанами. Гость провел около новинки не один час. В Версале он будет в конце визита, но прогулок ему мало, – перед ним развертывают пейзажи и планы королевских резиденций и парков. Царь штудирует, измеряет ленточкой-аршином, которая всегда у него в кармане. Уже брезжат в его мозгу художества, населяющие плоский, болотистый край санктпитербурхский.
Собеседник едва ли не самый желанный – Фонтенель, литератор, историк, философ, человек ума свободного, не скованного суеверием. Известен принцип секретаря Академии – «все двери открыты для правды». Регент отвел ему – первому ученому Франции – жилье в Пале-Рояле, но этим не приручил, не сделал своим придворным. За Фонтенелем тянется вереница каламбуров, Филиппу, сказавшему, что он не верит в добродетель, академик будто бы ответил: «Она вас, очевидно, не посещает».
Сочинением «Разговоры о множестве миров» Фонтенель раздвинул перед читателями рубежи вселенной, поддержал Коперника, Декарта. Его «История оракулов» обличает вещунов и гадателей древности, но нельзя не усмотреть в ней критики жрецов нынешних.
Нападки он переносит, отшучиваясь.
– Мое счастье, что духовные дерутся между собой. А если они помирятся, все церкви падут.
Сего вольнодумца, предтечу просветителей, как скажут о нем потомки, русский монарх приблизил к себе. Их видят вместе в экипаже. Фонтенель называет книги, полезные для России. Узнает, что в столице выполнен перевод Пуффендорфа.
– Но ведь он отзывается о вашей стране в выражениях крайне нелестных.
– Упреки в невежестве справедливы, – ответил Петр. – Нас и надо стыдить.
Потом Куракин дополнил, – царь гневался на переводчика, который выбросил оскорбительное место. Приказано напечатать «Введение в гисторию…» полностью.
Царя пригласили в оперу, на длиннейшую пятиактную «Гипермнестру». Фонтенель ужаснулся:
– Вы умрете со скуки.
В зале было душно, простые парижане, допускаемые на верхние ярусы, шумели непочтительно. Петр потрудился за день, его клонило в сон.
На сцене зычно ликовал царь Египта, победивший своего брата – царя Даная и захвативший не только страну, но и пятьдесят его дочерей-невест для пятидесяти своих сыновей. Все они мельтешили в длинных белых одеждах, неразличимые, и под стенания хора девы начали, по приказу отца, убивать юношей на свадебном пиру, и длилось избиение раздражающе долго. Гипермнестра пощадила красавца Ликея, соединилась с ним, чтобы породить Геракла и Персея, но этого Петр не увидел, так как высидел только три акта.
Зато к инженеру, к ученому, к механику – хоть на всю ночь… Фонтенеля радовало влечение царя к точным наукам.
– Наше общество чурается сих предметов. Проще всего объявить излишним то, чего не разумеешь.
Он ввел Петра под купол Академии. Физик Вариньон определял силу тяжести, движение и работу текучей воды, что важно для постройки шлюзов, каналов, гаваней. Химик Этьенн Жоффруа выяснял строение вещества и утверждал:
– Можно делать железо и другие металлы, разлагая и соединяя частицы, составляющие их.
Мечта алхимиков, добывателей золота? Нет, Жоффруа отвергает магические их процедуры, только наука вручит человеку ключ к превращениям.
Географ Гийом Делиль демонстрирует свой атлас мира. Он исправил ошибки, накопившиеся за столетия, градусная сетка нанесена точно. Но вот очертания суши… Об азиатской части России, например, данные пока скудны.
Гость на глаз, по памяти указал погрешности, обещал помочь, прислать чертежи русских картографов. Фонтенель благодарил Петра. Царь заслужил почесть, редко выпадавшую венценосцам, – его избрали членом Академии.
Добросердечный Фонтенель счел своим долгом увековечить мужей науки в «Похвальных словах», вошедших потом в два объемистых тома. О Петре говорится:
«Так как до сей поры не было примера, чтобы Академия восхваляла суверена, вступившего в число ее членов, мы обязаны уведомить, что мы рассматриваем покойного царя лишь в его качестве академика, но академика-правителя, императора, который утвердил науки и искусства в своих обширных владениях. Как военный, как победитель, он обращает к себе наш взгляд потому, что сделал искусство войны достоянием своих подданных».
На какой-то парижской улице, на пути Петра случилось быть молодому драматургу Аруэ – будущему Вольтеру. Впечатление было мимолетным, – они не обменялись ни словом. Но оно не стерлось. Зародился интерес к личности Петра, а также и к его сопернику на исторической арене – Карлу Двенадцатому. Вольтер противопоставит их.
«Карл оставил лишь руины, Петр – государь-основатель на всех поприщах».
Видя, как тянет Петра к людям ремесел и наук, Филипп Орлеанский ощутил укол ревности. Его лаборатория не хуже, чем в Академии… Сотрясая басом и грузным топотом хрупкое, звенящее стекло, регент показывал царю эксперименты. Комнату затемнили, фосфор на пальцах регента светился синеватыми огоньками.
– Видали мы, – сказал царь Куракину. – На Сухаревой башне. У Брюса. Помнишь?
Филипп открыл гостю кладовую сокровищ французской короны. Царь смотрел из вежливости, потом признался, что в камнях не разбирается. Устроили для него травлю оленей, – равнодушен и к этому, охоту, оказывается, не любит. Пиры и увеселения, намеченные для него, посетил не все, принцы крови, например, так и не дождались его и весьма разобиделись.
Дантен, образцовый придворный, угодил царю. Пригласив к обеду, повесил в столовой портрет Екатерины.
– Учись, Мышелов! – кинул Петр. – Таков политес настоящий, с пониманием.
Госпожа Ментенон, как ни противилась, от царя не укрылась. Должен он был увидеть некоронованную царицу Франции, подругу «короля-солнца». Петра провел в покои столетний ее придворный Фагон и, шаркая по гулким коридорам Сен-Сира, под сводами, уходившими во мрак, надоедливо расхваливал свое сочинение о лечебных свойствах хины.
– Надеюсь, – пошутил царь, – ваша книга не так длинна, как ваши объяснения.
Ментенон лежала в постели. Она сильно накрасилась. Занавески были раздвинуты.
– Вы больны? – спросил царь.
– Фагон морит меня голодом, – пожаловалась она. – Не дает мне даже супа.
– Чем же вы больны?
– Старостью, – сухо ответила Ментенон. Титуловать царя она упрямо избегала.
– Увы, против этого нет лекарства, – посетовал Петр, наклонившись к ней.
– Вы заставляете меня краснеть.
Царь поднял брови, попрощался и быстро вышел. Так закончилась аудиенция, запечатленная мемуаристами дословно. Петр заходил потом в классы, желая знать, как и чему обучают в Сен-Сире благородных девиц. Ментенон не могла его сопровождать. Но, как сказал, хихикнув, Фагон, попечительница не перестала подбирать женихов для воспитанниц. Лежа, с пером в руке, составляет марьяжи.
Герцогиня де Берри принимала царя в Люксембургском дворце. Петр оценил обаяние хозяйки, веселую непринужденность и еще больше – живопись Рубенса в ее галерее.
Перед Куракиным веером шелков и бархатов развернулся парижский бомонд. С Гаагой не сравнить – фривольность в нарядах и разговорах. Корсажи не держат, прелесть вся на виду. Волосы резко оттянуты со лба, отчего женская особа смотрит дерзко. Соседка Куракина ковыряла рагу, рассеянно сыпала в него табак и тараторила:
– Вон та, в розовом, и та, в зеленом, – любовницы молодого Ришелье. Они стрелялись в Булонском лесу. Да, принц, вообразите – дуэль на пистолетах. Почему у де Нель такое закрытое платье? Да, у розовой… Царапнуло пулей…
Она жадно опускает пальцы в табакерку, умолкает, чтобы вобрать в ноздри черное зелье.
– Ваш царь восхитителен, – слышит посол. – Какая из наших дам способна соблазнить его, как вы думаете, принц? Вы же знаете его вкусы. У нас держат пари…
Танцуя с ней, московит вдыхает запахи табака и пота. Вымылась бы, а потом нарядилась в шелка… В баню бы ее, в российскую баню…
На празднике в загородном замке царю пообещали, что картины и скульптуры, приковавшие его взгляд, оживут. Свечи притушили, замок наполнился легко одетыми нимфами. Ночью, после разгульного пиршества, одна из них проскользнула к гостю в спальню.
– Париж вскружил голову московиту, – сказал регенту аббат Дюбуа, очень довольный.
15
В отеле Ледигьер житье подчинено привычкам Петра, – встает он с рассветом, даже после приема. Одного только духовника не поднимает шумное царское пробужденье, – спит с похмелья до полудня. А Куракин хоть и не слышит за три стены голос звездного брата, но чует, словно в бок толкает кто-то. Сон при царской особе у Мышелова, у спальника, сторожкий.
В ранний час к отелю подходит Сен-Поль, одетый разносчиком. Цидулу от него принимает Огарков.
– Аббат Дюбуа радуется, – сообщил царю Куракин. – Говорит, Париж опутал русского медведя. Скифы, дескать, кроме своих трущоб да матросских притонов в Голландии ничего не видели, – теперь от французских приятностей обалдели. И царь тоже… Не пора ли нам атаковать, государь?
– Обожди! Сегодня у венгра обедаем.
– Вчера опять Книпхаузен наседал на меня… Скорей, скорей союз с Францией! Мы, говорит, со всеми переругались. Беда, если его царское величество нас бросит.
Пруссака, видимо, обеспокоили прожекты Герца, – боится сепаратного мира царя со шведами. Куракин успокаивал:
– Не бросим. Царь пока занят. Отчего бы вам не пойти к нему?
– Куда?
– Его величество днем посетит собор Нотр-Дам. Будет обозревать Париж с башни.
– Ох! – толстяк схватился за сердце. – Туда я не полезу.
– А вечером, – сказал Куракин, – его величество обедает у князя Ракоци.
Секрета в том нет, Сен-Поль обещал разнести новость. Цесарцам надо знать непременно, пускай мотают на ус. Потревожить их полезно.
Веселья за столом не было. Скрипачи-цыгане бередили душу, но Ракоци не оттого впадал в печаль. Поражение обрекло венгра на скитания, – теперь обращает взоры на султана.
– До конца лета уеду отсюда. Положение мое заставляет делать стрелы из любого дерева.
Французская пословица была произнесена с горечью, но без упрека. Однако обед прошел натянуто.
Вечером – снова на плезиры. А вставать царь понуждает рано. Борис едва жив, держится на ногах лишь силой ободряющих декохтов.
Поначалу в отеле Ледигьер завтрак подавали по парижскому обычаю, в постель. Царю не понравилось. Для чего это? Каждый в своем углу чавкает, будто собака.
Все качалось перед глазами Бориса – звездный брат, запустивший пятерню в миску с кислой капустой, розовое лицо Шафирова, блюдо с жареными фазанами. Их почти не тронули. Голова Бориса клонилась к скатерти.
– Ох, муки адские! – простонал, ущипнув себя. – Хороводимся мы тут, хороводимся…
Шафиров покосился на царя с опаской. Но Петр фыркнул, снова погрузил пальцы в миску.
– На-ко, Мышелов! Освежись!
Угостил по-царски. Еще немного – задушил бы, забивая в рот огромную щепоть.
– Князю грех жаловаться, – сказал Шафиров. – Вчера затмил собой всех кавалеров. Герцогша Ришелье…
– Тьфу! – обозлился Борис. – Привязалась… Вынь ей да положь русского повара. Вишь, испанский есть у нее, немецкий тоже… Подари ей, государь, да уедем отсюда!
Мямлил не прожевав, упрямо, впал в отчаянность и дельных слов не находил. Шафиров вмешался рассудительно:
– Еще не сделаны визиты к принцам крови. Зело обижаются на нас.
– Плевать, – бросил царь. – Всем не угодишь. Ты как мыслишь, Бориска?
– Не к чему визитовать. Дюбуа того и ждет… Сен-Поль, коришпондент мой, говорит – принцы суть лютые противники регента, как и де Мэн.
Принесли шоколад. Петр, не любивший сладкого, отказался. Шафиров нежил японскую чашечку в мягкой ладони.
– Дознаться бы, – начал он, – из чего мастерят дивное сие вещество – фарфор.
Ох, миротворец! Борис не дал утишить спор.
– Кровь у принцев дурная. То не политика – свара мелкая. Обиды некоторых фамилий. Сен-Поль говорит, согласия у них меж собой нет. Дело нам делать всяко с регентом. Да не мешкать… Книпхаузен на пятки наступает.
– Не мешкать? – отозвался Петр. – Мыслишь, хватит, нагляделись на нас французы? Коришпонденты твои как разумеют? А то – начнем сеять, не распахавши. Что проку!
– Меня Сен-Симон опять зовет откушать. Приватно… Дозволь – схожу! Через него многое явно.
– Сходи! – кивнул Петр. – Со мной знаешь как… Онёры да комплименты.
Встреча состоялась в тот же день. Гостиная графа, окнами на Сену, на громаду собора Нотр-Дам, блещет хрусталем светильников, стеклом поставцов с фарфором, заставлена пестрой, легкой мебелью на тонких, выгнутых ножках. Чем-то напоминают верткого, тонконогого хозяина эти креслица, стульчики, табуретки. Сен-Симон словно и не коснулся кресла – само подкатило по скользкому полу.
– Прошу, располагайтесь! Верхнее можете скинуть. Давайте без чинов! О ля-ля, Париж летом невыносим! Я прогнал жену в деревню, сижу ради царя. И не только я…
– Понимаю, – усмехнулся посол. – Сенсация невиданная, русские варвары.
– Нет-нет! – и граф плавно всплеснул щуплыми ручками, напомнив Борису танцовщицу в королевском театре. – Даже Юкселль, осторожный Юкселль… Его трясло от страха, но теперь он оправился, слава богу!
Оба в сорочках, притомленные духотой. Закатали рукава, опушенные кружевом. Локти – на холодок наборного стола. Потягивают терпкое вино – для аппетита.
– Фонтенель восхищен вашим царем. Я редко слышал подобные дифирамбы. Такие суверены, как царь, надежда не одной лишь России, но всей Европы. Ее будущее… В России правит просвещение. Сердечно рад за вас, мой принц.
– Пока что Марс препятствует музам, – вздохнул Борис. – Покончить бы войну, сломить упорство шведов.
– Нелепое упорство! – воскликнул граф, вскидывая руки, будто пытаясь взлететь к расписному потолку, к порхающим в синеве небожителям.
На столе цветной мозаикой выложены карты. Четыре туза… Притягивают снежной белизной. Борис передвинул локоть, прижал туза крестей. На кого он-то ставит, проворный графчик? Карты завел себе добрые.
– Вы жили в Италии?
– Заметно? – спросил Борис.
– Да. Вас выдает твердость произношения. В нос, как мы, – не получается? Попробуйте!
Хохоча, начал задавать экзерсисы. Похвалил ученика. Потом сказал, что принц чересчур церемонится на вечерах, – ныне модно ввертывать уличную брань. Нет, дамы не краснеют. Преподал тут же несколько словечек. И, с ходу переменив сюжет, пальнул вопросом:
– Вы целовали ногу папе?
– Пришлось.
– Церковь требовательна. Высшая добродетель – послушание. Кстати, царь возбудил надежды у наших духовных, после диспута в Сорбонне. Возможно ли сблизить религии? Это было бы вам полезно.
– Царь ничего не обещал. Согласитесь, граф…
– Без титулов, прошу вас!
– Я был знаком с одним ученым иезуитом. Он писал сочинение о могуществе духовном. Рим ищет господства над умами. Мы не маленькие. На что нам римская указка?
Ручки графа реяли в воздухе, умоляли:
– Боже вас сохрани! Сочувствую всецело. Правда, мы не столь послушны папе, как может показаться.
Беседа продолжалась и за обедом, оживленная и весьма для дипломата полезная. Ведь общее мнение насчет Сен-Симона таково – глас его есть глас высшего парижского света.
– Париж нам благоприятен, – сообщил Куракин царю. – Маршал Юкселль и иные влиятельные особы для конференции с вами, по всему видать, готовы. Также и Академия к твоему величеству расположена искренне. И в купечестве и на фабрике гобеленов… Чают большого профита.
– А я что твердил тебе, Мышелов? Не зря неделю истратили, не зря. Как итальянцы говорят?
– Кто выигрывает время, выигрывает жизнь.
– То-то же! Ну, нагляделись французы, пора, значит, сбор трубить.
Борис встрепенулся. Наконец-то! Но звездный брат тотчас охладил:
– Обожди! На Монетный двор еще разок надо бы… Больно хороша машина. Чик – и получай! Может, она и на другую работу годится. Смекнуть надо…
А Сен-Симон стремительно, мелким бисерным почерком заносил в дневник встречу с Куракиным.
«…Высокий, хорошо сложенный мужчина, сознающий свое высокое происхождение и притом обладающий большим умом, тонким обхождением и образованностью. Он достаточно свободно говорит по-французски и на других языках, он много путешествовал, служил в войсках, потом выполнял различные миссии».
16
Девять дней минуло после приезда царя. В Пале-Рояле подумывали, а что, если прав был камер-юнкер де Либуа, принимавший посольство на границе! Пожаловали из простого любопытства…
И вдруг – приглашение от Шафирова, приглашение настоятельное. Московиты хотят говорить о деле, обсудить интерес обоюдный. И без проволочек, завтра же.
В Пале-Рояле удивление, растерянность. Но неудобно ответить, что парижский двор не подготовлен.
Регент дал согласие.
– Берегитесь! – грозит Дюбуа. – Царь Петр опасный противник.
– Зачем так резко, – морщится герцог. – Франция имеет шанс приобрести друга.
Аббат с радостью вступил бы в поединок с московитами. Но в нынешних обстоятельствах об этом не может быть и речи. Он и не напрашивается. Во-первых, официальные, открытые сношения ему не по чину. А главное, его многочисленные враги придут в бешенство. Лучше не подливать масла в огонь.
– Поручите Тессе! – советует он. – Исполнительность заменяет ему недостаток ума. Если вы прикажете ему не давать никаких обещаний, его не собьют. Он упрется, как бык. Еще раз заклинаю вас, будьте осторожны. Царю стоит дать мизинец…
– Не будем спорить из-за мизинца, – ответил регент. – Франция не мелочна.
Регент слишком часто призывает Францию. Это дурной знак для Дюбуа.
– Подумайте, ваше высочество. Я удаляюсь.
Отступать непривычно, трудно… Он открыл дверь, потом на пороге обернулся.
– Десять дней русские молчали. Целых десять дней. Это неспроста.
Куракин в тот вечер сказал царю:
– На нас выпускают маршала Тессе. Чают, стало быть, дискурса прелиминарного, то есть предварительного. Пустого словесного трезвона…
Только Куракин и Шафиров посвящены в замысел Петра. Десятидневное промедление, сперва томившее их, принесло плоды превосходные. Царь, а вместе с ним и Россия превратились из пугала, из некоего полумифического чудища в осязаемую сущность. Завоевано приятство персон весьма многих.
Уже не придают в Париже значения тому, что сын царя переметнулся к австрийцам, – Петр и его вельможи равнодушны к этому событию, уничтожают Алексея молчанием.
Сен-Симон, Фонтенель ратуют за дружбу с Россией, Дюбуа оттеснен, настороженность д'Юкселля слабеет…
– Политесов поменьше, – напутствовал царь дипломатов. – Хватит стрелять холостыми.
Собрались в Пале-Рояле, в гостиной, сиявшей, розовым шелком, пышными телами Венер, написанных маслом, выбранной как будто нарочно, чтобы отвлечь от дел к плезирам.
Отбросив обычные длинноты, Шафиров заявил без обиняков – царь предлагает Франции оборонительный союз, взаимные гарантии.
Атака молниеносная.
– До окончания войны, – отвечает по-писаному маршал Тессе, – невозможно гарантировать завоевания царя, так как военное счастье изменчиво.
– Хорошо, – немедленно соглашается Шафиров, так как то был и пробный шар. – Предоставьте царю действовать, как он найдет нужным, в Швеции, не гарантируя ему ничего, но поставьте царя на место Швеции. Швеция почти уничтожена, она не может больше дать вам поддержки.
Русские наступают, почти не дают передышки. Согласие с Россией не вредит никому из друзей Франции.
– Голландцы протестовать не станут, напротив… Ведь наш союз положил бы предел влиянию императора.
Против этого у Тессе нет возражений. Конечно, Россия отдаляется от императора. Не далее как вчера царь обедал у Ракоци, находящегося в Париже. Отсюда венгр поедет прямо в Турцию.
– Дружба с Англией не обеспечит вам безопасность со всех сторон. Англия к тому же подвержена раздорам…
Шотландия, готовая к мятежу, не упомянута, но подразумевается ясно. Претендент жив, его сторонники оружия не сложили. Тессе натолкнулся на очень убедительную систему доводов.
События ускорились. Говорить с русскими поручено д'Юкселлю. Уже через два дня французская сторона представила проект договора. Часть пунктов русские одобрили. О субсидиях для России проект умалчивал, – до апреля будущего года действуют обязательства перед Карлом.
– Напишите, – настаивал Шафиров, – что вы после этого прекращаете помощь шведам!
В переговоры вступил Книпхаузен, – началось согласование интересов всех трех держав-участниц. Но король Пруссии опоздал выдать ему все нужные полномочия. В Париже договориться не успели, – перенесли совещания в Амстердам, где в августе того же 1717 года и поставили подписи.
Швеция лишилась своей союзницы – правда, невоюющей. Теперь Россия может, опираясь на посредничество Франции, побуждать упрямого Карла к миру.
Конечный, чаемый Россией итог – «мир и безопасность в Европе». Эти слова договора поразят потомка – так современно они звучат.
Аббат Дюбуа получил тяжелый удар.
«Вы не знаете, чего вы хотите и что делаете, – написал он регенту, вне себя от досады. – Неужели вам не достает уже заключенного союза, который гарантирует вам права на трон? К чему заниматься чепухой! На что вам союз с императором русских, с этим верзилой-матросом, у которого вместо скипетра дубина! Клянусь, я рад, что скрепить договор выпало Шатонефу, – я бы умер от стыда. Лучше бы меня послали в Китай или в королевство Сиамское».
Дерзкое письмо вызвало недовольство в Пале-Рояле. Но Дюбуа грозил регенту неприятностями со стороны Англии и вскоре отправился успокаивать короля Георга.
Свидание состоялось на яхте.
«Это был один из лучших дней моей жизни. Георг удерживал меня два часа, и его уважение ко мне возросло. Короче, он пригласил меня в свой дворец в Лондоне. Я сопровождал его несколько лье на яхте и думаю, он охотно увез бы меня к себе».
И эти строки были прочтены не только регентом. Дюбуа хватил через край, его на время отлучили от Пале-Рояля.
– Я нарисовал ваше государство, – сказал маленький король.
Петр взял листок, погладил каштановые кудри Людовика. Цепочка домиков тянулась от угла к углу. Внизу выгибало колючую спину какое-то животное.
Простились очень нежно.
Царь провел в Париже больше месяца. Он рассчитывал, что заключение договора состоится при нем. Лихорадка временами возвращалась. Уезжал раздраженный. Последние дни – череда праздников, военных смотров, разных плезиров – утомили вконец.
– Роскошь погубит Францию, – твердил во всеуслышанье, морщась от головной боли.
Скорее в Спа, на воды! Французские врачи тоже советуют – леченье там наилучшее. Уже приехала в Спа, ждет его главная целительница – Екатерина.
Шествие из Парижа было триумфальным. Палили из пушек, вставали в ружье французы, потом бельгийцы. Распотешили царя в Намюре, не отпускали два дня. Играли забавное сражение, – полторы тысячи человек в обеих армиях и все на ходулях, высотой от четырех футов до девяти. Кто не устоял, того с поля долой. И второе состязание – на реке Маас, в лодках. Бойцы в панцирях, действуя тупыми копьями, сталкивали один другого в воду.
Город Намюр достохвально укреплен, в чем русский суверен воочию удостоверился. Газета «Меркюр» по этому поводу писала:
«Во время осмотра царь сделал замечания столь разумные, что они сделали бы честь самым опытным инженерам».
Но явилось и огорчение. Петр на пути в Париж предложил купцу Жану Стефано быть консулом России в Остенде, для учреждения прямой торговли с балтийскими портами. Оказалось, Вена согласия не дает.
Теперь добра оттуда не жди…
Еще весной нагрянул в Вену капитан гвардии Александр Румянцев с царским повелением – вывезти Алексея. В Хофбурге отпирались, – знатный русский в столице не проживает. Гвардеец отыскал след, добрался до Тироля. К царевичу пробиться не удалось. Сановники, припертые к стене, отговаривались:
– Император даровал не протекцию, а защиту от опасностей. Император не разжигает злобу сына к отцу, а прилагает старания погасить ссору.
Петр выслушал эти оправдания в Спа из уст Румянцева. Капитан присовокупил, что царевич действительно настроен злобно, ругает царицу, Меншикова. Делит ложе с метрессой – чухонской девкой Ефросиньей, которую взял с собой из Санктпитербурха под видом пажа.
– Все дивятся, царевич от нее на шаг не отходит, а что за сласть? Ростом великая, дюжая, толстогубая, волосом рыжая. Крепостная Афанасьева, приятеля его…
Тут капитан осекся, слово о низком звании Ефросиньи напрасно слетело с языка. А дивиться он мог и тому, что Алексей странным образом, враждуя с отцом, подражает ему. Прежде – кумпанией своей, чем-то сходной с царским всепьянейшим собором, теперь – выбором подруги из простонародья.
Шли в Спа и донесения из России, добавляли к рассказу Румянцева многое. Поведение близких к царевичу людей подозрительно, его настроили бежать, вокруг него, очевидно, заговор.
Между тем посол Куракин ждал депеши от царя, бумаг для выезда к цесарю.
– Не выдаст мне Алексея, тебя пошлю добывать, – говорил Петр в Париже. – У тебя коготок цепок.
Шафиров соглашался, – да, дипломат для сего самый пригодный. Сумеет, поди, выхватить беглеца деликатно, не доводя отношений с Веной до раздора.
Борис в душе жалел племянника и порицал. Поступок безумный, позорный… Гнев царя на него и на ближних обрушится страшный, и поделом. За собой вины Борис не ведал ни малейшей, худший недруг и тот не замешает его, – ведь со дня свадьбы не встречался с Алексеем. А тело юрода, брошенное в колодец, давно сгнило.
Но депеши от царя нет и нет…
Наступала горькая для Бориса пора. Потомок найдет в архиве Куракина очень мало свидетельств о ней и поверит предположению, что почти все, связанное с делом Алексея, сожжено. Но краткая запись в «Ведении о главах в Гистории» под пунктом 281 красноречива:
«О назначении меня посылке к цесарскому двору и для призвания царевича, все сие было в Париже, а в Шпа, по приезде Румянцева, чрез интриги Толстого и Шафирова переменилось, и отправлен Толстой, и об его отправлении и инструкциях».
Призвать царевича, вернуть его на родину Куракину явно хотелось, – потомок уловит это между строк. В том набольший посол видел свой долг родственника, дипломата, русского человека. И вставит он в план книги через шесть лет после смерти Алексея пункт 281 с обидой и с жалобой на несправедливость.
Случай в гистории, для всех несчастный. Карьера набольшего посла нарушена понапрасну, царское же поручение, доставшееся другим, привело Алексея к гибели. Князю Куракину не доверили… А возможно, все обошлось бы иначе. Потомок прочтет и это в пункте 281, уверенный в том, что писавший не мог не рассуждать таким образом.
Что же до «интриг», то потомок вправе будет усомниться, – Шафиров, правда, оттеснил Куракина на переговорах в Париже, как старший по службе, но зла против него не имел, а Петр Толстой всегда был дружен с Борисом. Верил ли он сам в «интриги»? Решал царь, и ранила Бориса его, звездного брата, немилость. Тяжко выносить ее, тяжко признать…
Написанное под пунктом 281 есть отчасти шифр, – Куракин обернул словесным камуфляжем упрек царю, упрек непозволительный, особенно после событий 1718 года.
Толстой действовал решительно, – поднял шум в Вене, пригрозил императору. Царевич, убедившись в том, что отстаивать его с оружием цесарцы не станут, сдался. Последнее его укрытие было в Неаполе, в крепости Сант-Эльмо, глядевшей бойницами на море. Изменника доставили в Москву 31 января. Царь уже был в России, но лишь месяц спустя привели к нему Алексея – перепуганного, плачущего, без шпаги.
Вымаливая прощение, он поклялся назвать всех сообщников и сделал это. Тотчас начался розыск.
Схватили, вздернули на дыбе Авраама Лопухина. Он с великой охотой потянул бы за собой Куракина, но улик не имел. В показаниях пытаемых имя посла все же появилось, и не раз, – царевич-де и его друзья рассчитывали на Куракина, он неоднократно сочувствовал наследнику, оставшемуся без матери. Кто-то вспомнил оброненное Куракиным шесть лет назад:
– Вот родит сына царица, тебе еще хуже будет.
Вырвалось тогда из сострадания… В письмах Куракина, найденных у обвиняемых, ничего предосудительного не отыскали. Однако подозрения не обошли его.
Борис, не имея из дома вестей, дал голландскому купцу Борсту письмо для Лопухина. Авраам уже сидел в темнице. Купец ходил по Москве, выспрашивал. Его задержали. Письмо касалось дел хозяйственных, но почему Куракин сносится с шурином не по почте, а через частных лиц, да еще иностранцев?
Пришлось объясняться.
«О коришпонденции моей с Авраамом Лопухиным всему двору Вашего Величества известно было понеже оной имел надзирание над детьми моими и всем домом моим. И о тех домовных своих нуждах понужден был с ним коришпонденцию иметь, а не в иных каких бездельных и богомерзких делах, в чем надеюсь я весьма по своей верности быть чист. И от всех дел и с Авраамом Лопухиным и с прочими всеми, которые явилися в тех зломышленных делах противу Вашего Величества. Что ниже с кем коришпонденцию имел, ниже словом с кем сообщился и нималым каким видом причинился, отчего мог бы себе подозрение получить, понеже верность от многих лет прародителей моих дала мне пример служить верно и беспорочно Вашему Величеству».
Деревья на Принсенграхт стоят черные. Словно кресты на кладбище, – мнится Куракину. Из России слышно – царевича не стало, гнева царского не вынес.
Окончилось зряшное житье Авраама Лопухина, сам привел себя на плаху.
Еще много покатится голов…
17
В сентябре 1718 года Сен-Поль сообщил Куракину, что в замке Со пахнет заговором.
Объяснять подробно причину было излишне. Решение «ложи правосудия» уже попало в куранты. Вельможи, созванные Филиппом Орлеанским, исполнили его волю – лишили побочных детей короля Людовика прав и привилегий принцев крови. Герцог де Мэн утратил должность главного воспитателя короля, а вместе с тем и апартаменты во дворце Тюильри.
Анна-Луиза три дня не появлялась в именьи. Лежала в особняке дочери, глотала успокоительное. В Тюильри оставила груды разбитой посуды.
Сен-Поль смотрел на нее с отвращением. Серая, глаза ввалились. Ей нет еще сорока, но как изнуряет болезнь, именуемая тщеславием!
– Узурпатор опозорил нас, – твердила она. – Надругался над завещанием короля.
Перед сном неутомимая Пчела диктует письма. Некоторые фразы зашифрованы и непонятны для камеристки. Малезье тоже строчит послания. Почта переходит в сумки курьеров. Иногда отправляют с поручением камеристку Делонэ. Сен-Поль расспрашивает ее осторожно, в беспечном тоне.
– Я любопытен с детства, – шутит он. – Видите, нос лопаткой. Прищемили дверью.
Ухаживать за девицей Делонэ он не в билах. Чересчур костлява. Но он сумел сделаться ей нужным. Камеристка помышляет уйти из Со, покинуть опасные затеи «второго двора», желающего стать первым. У Сен-Поля обширные знакомства в Париже, он обещает помочь.
«Заговором пахнет еще сильнее», – сообщил он Куракину.
В начале ноября маркиз смог назвать Куракину еще нескольких противников регента, весьма родовитых. Кроме рыцарей Пчелы, есть еще группа заговорщиков. Не связанные между собой, но все состоят в сношениях с послом Испании князем Челламаре. Донесение было в пути, когда в замке Со настал переполох. Герцогиня не показывалась гостям, Малезье не забавлял экспромтами. Старик спал с лица, хватался за сердце. Он и девица Делонэ бегали по комнатам, искали что-то.
Передник камеристки смочен слезами. Сен-Поль вошел за ней в бельевую. Делонэ села на табуретку, подобрала ноги, сгорбилась, – убитая страхом девчонка, воспитанница монастыря святого Людовика в Руане.
– Конец, конец… Нас арестуют…
Пропала важная бумага. В доме шпионы, в этом нет никакого сомнения. Украли…
Что за бумага? Делонэ мялась, отмалчивалась. Сен-Поль все же заставил ее досказать. Письмо… Письмо испанского короля. Из Мадрида сюда? Нет, составил Малезье. Для короля? Да, ушло туда, на подпись, с аббатом Бриго. А Малезье оставил себе черновик. Нет его… Кто мог взять? Конечно, шпионы.
Голова девицы Делонэ опустилась, короткая прическа обнажила уши, очень белые, маленькие, почти детские. Плечи тряслись. Шевалье почувствовал жалость.
– Воображаю… Послание в стихах, наверно.
Она возмущенно выпрямилась.
– Это не смешно. Это ужасно.
Филипп испанский обращается к королю Франции. Требует восстановить завещание Людовика, своего дяди. Вернуть права герцору де Мэн, отстранить регента.
– Малезье рассеян. Обронил, сжег по ошибке…
– Мы везде смотрели. Старик два раза падал в обморок. Он не выдержит.
– Затея опасная, – сказал Сен-Поль. – Подобные эссе ему не по возрасту. Но вы, по-моему, ни при чем.
– Ошибаетесь. Меня видели… Бриго получил письмо из моих рук.
Пропажа не отыскалась.
Прошло еще пять дней. Сен-Поль играл в бильярд. Лакей, приоткрыв дверь, поманил его, подал записку.
«Жду вас у Авроры».
Шевалье положил кий, сославшись на духоту. Павильон Авроры белел в парке, за черными стволами. Роспись под куполом недавно обновили. Богиня парила в небесной синеве, ее круглое, полное лицо крестьянки излучало доброту.
Печь не топили. Но Делонэ, закутанная в пелерину, дрожала не от холода.
– Имейте в виду… Мадам диктовала мне список… Шесть человек, в том числе вы… Послезавтра в Пале-Рояль, на маскарад.
Регента захватят в плен. Утром будет созван парламент. Место Филиппа займет герцог де Мэн. Таков план… Герцогиня уверена в себе как никогда, распевает уличные песенки. Все будто бы подготовлено.
– Если вы… Если вы не участвуете, мосье… Тогда вам нельзя медлить. Отказа она не потерпит, мосье, она ведь бешеная… Вы покинете нас?
– Увидим, – ответил маркиз осторожно. – А вы, насколько я понял, верны вашей благодетельнице.
– Мадам не отпустит меня.
– Положим, зависит от вас…
– Поздно, мосье, поздно! Доверяю себя провидению, – и она подняла глаза к Авроре. – Мадам поклялась, в случае победы у меня будет поместье в Оверни. Поклялась жизнью дочери… Поместье, мосье! Я до конца с мадам, да простит меня бог.
Она говорила без воодушевления, камеристка Делонэ. С ноткой отчаянья… И в то же время с каким-то странным вызовом.
Прощаясь, попросила адрес в Сент-Аятуанском предместье. На случай беды…
Из окон замка неслась музыка. Сен-Поль скакал прочь от нее, с наслаждением пришпоривая коня. Перевел дух, когда всплески менуэта растаяли, замерли за спиной.
На другой день он не явился в Со. Дома сжег бумаги, проводил время, выжидая, в таверне напротив. Утром поехал за новостями к Сен-Симону. Улицы были спокойны, похоже, ничто в столице не изменилось.
Регент простудился и на балу не присутствовал. Дюбуа удержал его в постели.
– Маскарады могут быть опасны, – прибавил всезнающий бонвиван, потирая руки у жаркого камина. – Охрана Пале-Рояла удвоена. Чего ждать? Спросите лучше – чего не может быть в Париже!
Последние слова Сен-Симон произнес с заметной гордостью.
Развязка наступила скоро.
В историю войдет девица Филон, известная куртизанка. Подкупленная Дюбуа, красавица заворожила секретаря испанского посольства. Однажды он простился с ней раньше обычного, – дело не терпит, аббат Портокарреро едет в Мадрид, и надо его снарядить.
Аббата догнали. Дюбуа получил тяжелые улики против Челламаре. Посол заодно с врагами регента. Заговорщики готовят переворот и просят Филиппа испанского помочь войсками. На другой день дом дипломата окружили мушкетеры. Челламаре под конвоем препроводили к границе. В руках Дюбуа оказалась вся переписка посла с Альберони.
Камеристка Делонэ впоследствии напишет о провале с досадой. Самонадеянный Челламаре был предупрежден, но не оторвался от ночного пиршества.
«Как бы то ни было, у посла было шестнадцать часов, чтобы принять меры до своего ареста, и, следовательно, ничем нельзя извинить его небрежность в отношении бумаг, которые уличали связанных с ним лиц».
Небрежность ли? Мемуаристы донесли до нас фигуру самовлюбленного и неумного вельможи, кичившегося своими предками. Видимо, он считал разрыв с Францией в любом случае предрешенным, власть орлеанца – сломленной.
А в Со развлекались. Главный курьер герцогини еще передвигался без помех, в экипаже с тайником или в портшезе с двойным дном.
«Герцогиня де Мэн играла в бириби. Господин де Шатильон, который держал банк, человек холодный, не проронивший до того ни звука, сказал: „Есть забавная новость. Арестован и посажен в Бастилию по делу Челламаре некий аббат Бр… Бри…“ Он искал имя, остальные умолкли. Наконец он вспомнил и прибавил: „Самое забавное то, что он все рассказал и многие особы теперь в очень затруднительной ситуации“. И господин де Шатильон впервые при мне рассмеялся. Мадам де Мэн, сделав над собой усилие, сказала: „Да, это очень забавно“. – „Да, – подхватил он, – можно умереть от смеха“.
Камеристка не порывалась бежать. Герцогиня подчиняла своих придворных угрозами и посулами. «Ее не накажут сурово, и мне выгодно поэтому быть при ней».
Мадам забыла обещание, когда за ней, в парижский особняк, явились мушкетеры.
«Я спросила одного из них, с которым стала любезничать, последую ли я за мадам, если ее сошлют куда-либо. Он заверил меня, что ей ни в чем не откажут. Это меня обнадежило, но ненадолго, так как другой стражник пришел и сказал моему, что мадам отбыла. Мое сердце сжалось».
Герцога и Малезье задержали в Со. В кабинете писателя сделали обыск.
«Бумаги брали в его присутствии. В конторке нашли оригинал письма короля Испании королю Франции. Документ, утрату которого Малезье так горько переживал, лежал вложенный в брачный контракт его сына. Он тотчас заметил, кинулся и разорвал послание. Но господин Трюдэн, просматривавший бумаги, подобрал клочки. Они были тщательно соединены, после чего Малезье был отвезен в Бастилию».
Регент поступил с виновными мягко, – обширность заговора напугала его. Супруги де Мэн отделались недолгим домашним арестом. Но и в Бастилии жилось вольготно. Малезье продолжал писать мадригалы в честь Пчелы. Аббату Бриго доставили его книги, он превратил камеру в уютную монастырскую келью. Граф де Лаваль, большой гурман, заказывал рестораторам изысканные яства.
Девица Делонэ обменивалась записками с поклонниками и тоже не жаловалась на тюремщиков. Впоследствии, став мадам де Стааль, она напишет «портрет герцогини де Мэн».
«Она и в шестьдесят лет не извлекла из пережитого никаких уроков… Любопытная и доверчивая, она хотела углубиться в разные области знания, но осталась на поверхности их… Она верит в себя так, как верят в бога, никакое зеркало не внушит ей сомнений в своих достоинствах. Демонстрируя все признаки дружбы, она ничего при этом не чувствует. „Мое несчастье, – говорит она, – в том, что мне необходимы люди, которые мне не нравятся“. Ее власть порабощает, ее тирания ничем не прикрыта, герцогиня и не пытается смягчить хватку. Она может заплакать, если ее друг опоздает на пятнадцать минут, но равнодушно услышит о его смерти».
Обвиняемые строчили регенту «объяснения», отнекивались и каялись. В досье следствия лег список рыцарей Пчелы. Кавалер Сен-Поль на вызов не явился, и в Париже его не нашли. Он удалялся от столицы, радуясь свободе, Новый, 1719 год он встретил в Гавре, где знакомый капитан предоставил ему приют.
Между Францией и Испанией вспыхнула война. Морская коммерция сократилась, и отплыть довелось не сразу.
На севере громы баталий поутихли. На Аландских островах доверенные России и Швеции вели дебаты о мире. Конференцию прервала кончина Карла Двенадцатого, приключившаяся в Норвегии, при осаде крепости. Кавалер читал куранты, и снова накатывалось на него странное безразличие, не однажды испытанное. События казались ничтожными. Так уменьшается видимое, когда подзорная труба приставлена к глазу другим, широким концом.
Одну ногу он уже занес через экватор. Застать в Гааге московита – и в путь…
Молодой ледок на Принсенграхт был прозрачен и гладок, лезвиями коньков не тронут.
– Мое пророчество исполняется, – сказал Сен-Поль послу. – Вашему покорному слуге иного не остается, как перебраться в края полуденные. Адский котел пока миновал меня, авось земной рай распахнет врата.
Куракин подтрунивал:
– Значит, вон из Европы? К невинности первобытной? Ох, берегитесь! Ну, как зажарят вас те праведники да съедят с перцем, с мускатом. Благо все специи под рукой…
– На Тобаго нет людоедов. Дикари не ведают и сотой доли тех мерзостей, кои творятся в Европе.
Убедившись в решимости корреспондента, посол отставку Сен-Поля принял и не отказал в помощи. Огарков, эксперт для многих надобностей, поехал к Гоутману, к Брандту, выхлопотал кавалеру проезд. И вскорости ветер надул парус над головой странника, погнал в неведомое.
18
Сиятельный князь Меншиков кормил в саду зубренка. Совал в клетку сушеные финики, ласково приговаривал, вслух подбирал имя.
– Ты кто? Васька? Али Мишка?..
Зубренок отвечал недоуменным сопением, от незнакомого угощенья отворачивался. Прислали животину из Польши. Пока готовят место в зверинце, клетка стоит на лужайке, в кругу статуй. Нимфы высечены из белого мрамора, нагота их на солнце нестерпима. Легче смотреть в полумрак клетки.
– Мишка ты, понял? Мишка. Ну, жри! Тьфу, образина! Неужто невкусно? Да ты попробуй!
Осерчал, скинул с ладони липучие финики. Пошел к дворцу, вяло щелкая тростью по скамейкам. Навстречу бежал лакей, подбирая полы ливреи, не по росту длинной.
– Княгиня Куракина к вам… С пришпектом…
– С чем?
– С ришпектом, прости, батюшка!
– То-то, дурак!
Лицезреть княгиню Марью не доводилось. Уповал – минет чаша сия. Наслышан о ней, шалой бабенке, предовольно. Весь Питербурх вымела подолом. Канцлер – тот плачет от нее.
– Где она?
– В сенях сидит.
– Я те дам сени! Чучело! В вести-бюле. Огрею вот по башке.
Ругнешь всласть, душу отведешь… А этот… Выбранился еще раз, встретив пустые глаза немца – дворецкого. Скукота с иноземной челядью, их крой почем зря, а словно об стенку… Дворецкий, мыча полувнятно, являл смущение, – ея светлость подняться в апартаменты не пожелала.
И что ей взбрело! Словечко еще крепче висело на языке, когда шел, стуча тростью, к визитерше.
– Низко кланяюсь, княгиня.
– Ну так кланяйся, батюшка, шея не треснет, – выговорила гостья, едва разнимая тонкие, жесткие губы. А спутник ее – мордастый молодчик в кургузом кафтанишке с медными бляхами на поясе – вскочил и даже подпрыгнул в усердном реверансе.
– Это Иогашка мой. – Умолкла на миг и застыла сухим, скуластым лицом. – Секретарь мой, Иван Иванов сын Шефель. Как я с челобитьем к тебе…
Стыда нисколько нет. Канцлер сказывал, живет Куракина на постоялом дворе и при ней немец, который был у князя Ивана Голицына учителем.
– Пожалуйте, княгиня, наверх.
– Нам и в прихожей ладно. Куда уж нам в этакие искусства! Недостойна я ступать по мармурам твоим, горемыка, брошенная мужем.
Причитала не двигаясь. Гвоздем будто прибита к скамье.
– Нет уж! – рассердился князь. – Извольте встать. Здесь разговаривать не будем.
Послушалась, засеменила следом, подобрав платье и телогрею, не прекратив жалобы. На Питербурх, на погоду, на Неву. Вишь, и река не угодила, плеснула в лодку, замочила ноги.
Провел через зал двухсветный, указал тростью роспись на потолке. Такого ведь отродясь не видывала.
– Жалею, не погуляли мы на свадьбе, княгиня. Здесь бы и сыграли. Почто отказала хорошему жениху? И для дочери твоей конфузно.
В залу льется солнце, и медные щиты светильников, опоясывающие залу, свечение умножают. Княгиня вскидывает злые глаза, не мигая.
– Тебе не краснеть, отец мой.
– Уж точно, самим съесть конфуз. Кого же сватать, если сына канцлера российского презрела. Короля ищешь?
– А мне и короля не надо, коли он меня пропитания лишит. Муж покинул, девок там содержит…
Поперхнулась, – обступили сонмищем со стен, с ледяной белизны дома и корабли, мосты и кирхи, воды в каналах, в озерах, воды бушующие – в море. У Меншикова в обычае показывать изразцы, гордость свою.
– Удружил тебе галанец, – сказала княгиня, прервав недоброе молчание.
– Эх ты, как мужа честишь!
– А ты не заступайся за него. Попало тебе, батюшка, за изразцы? Попало? А через кого? Кто первый царю шепнул? Галанец и шепнул. Заказ, говорит, миллионный, и все он, Меншиков, на свой двор свез. Стало быть, давно дубины царской не пробовал. Это Голландия? Тьфу!
Плюнула на паркет, растерла. Ишь, ехида! Поднял трость наставительно, потряс.
– Борису Иванычу за верную службу великая благодарность от его величества. И также от меня.
Опустил трость, вонзил в ковер гневно. Марья неслась впереди, отбрасывая назад острые локти, бодливо нагнув голову. Поспешать за ней – подагру бередить. Немец, поравнявшись с князем, прошепелявил:
– Их сиятельство в ажитации. При слабых жилах риск имеется апоплексии.
На изразцах распустились цветы всех пород, сколь их в Голландии есть. Из комнаты произрастений в комнату ремесел, служб всяких, – словно к пристаням Ост-Индской компании. Работный люд плетет сети, латает паруса, таскает мешки в трюм, орудует топором на верфи. Поглядишь – вспомнишь молодые годы с Питером.
Немец зазевался, а княгине ни к чему – уперлась в пол, и, кабы взгляд мог опалять, потянулся бы за ней горелый след. Обычно дворец меншиковский, славнейший в столице, по первости ошеломляет, особливо женских особ. Эту, видимо, ничем не укротишь.
Привычное кресло в кабинете, под новым живописным плафоном, сообщает хозяину апломб. И паче того – город за окном, широко расколотый Невой. Напротив, за рекой, многопушечный оплот Адмиралтейства, от коего взгляд, скользя по крышам новых хором, погружался в зеленую обширность Летних садов его величества. Там архитект Земцов сооружает фонтан Езопов – с фигурами басен, столь полюбившихся Петру. И он же, Земцов, возведет на диво Европе огромную залу для знатных торжествований. Многие иноземные города затмит Санктпитербурх, в котором он, князь Меншиков, губернатор.
Сказать ли бабе сумасбродной, что навет ее лживый, – Куракин не шептун, а правду выкладывает прямо, за то ему от каждого уважение. Что за изразцы вина с него, князя, снята, – оправдался перед царем, построил своим коштом завод, и ныне, слава богу, делаем оные изделия сами. А для этих голландских в доме царя все равно нет простора. Так где же им быть? Не закопаны ведь, не спрятаны. Дворец для разных плезиров и аудиенций открыт и, стало быть, престижу государства служит, – не одному Меншикову утеха.
Да разве втемяшишь ей, упрямой! Заглушив в себе недосказанное, устало махнул рукой.
– Читай!
Немец отпер сундучок, вынул челобитную, развязал узел. Княгиня раскатала на колене, но к себе писанье не приблизила, – забубнила наизусть:
– Отдала я, нижепоименованная, в наследие безденежно дочери своей девице княжне Екатерине поместья свои и вотчины в Московском уезде в Радонежском стану село Алешня с деревнями и пустошами, да в Ростовской волости половину села Васильевского, Никольское тож с деревнями и подпустошами, да в Волхове стану деревня Гришениха…
Ох заладила! Недослушал все деревни и села, оборвал, поколотив тростью по столу.
– Ты чего, батюшка! Мое это… Не куракинское, а наше, урусовское. Приданое мое от родителя. Мне куракинского не надо.
И полилось, и полилось изо рта. Мерзейшие глупости про мужа. Променял ее в Амстердаме на девок, которые в остерии служат голышом. От веры отступил, католик он, и более того – чернокнижник. Прежнюю жену свою испортил и ее намерен извести.
Этак вот изрыгает на каждый порог питербурхский… А сама вино хлещет, и скандалит на постоялом дворе, и людей вводит в соблазн. Заместо мужа, вишь, секретарь… Куракин пишет канцлеру, нельзя ли унять супругу, ведь в стыд вогнала себя и дочь. А как ее уймешь? Просит лишить жительства в столице, выпроводить в Москву. Что ж, дождется она…
Снова нудной капелью – деревни, пустоши… Отдала дочери в приданое, тому года четыре. А Куракин положил выдавать княгине на житье в год триста рублей, понеже обитают супруги врозь. И она с тем согласилась. Ныне же Куракин посватал дочь за молодого Головкина. Чем плох жених? Сын канцлера, учится в Париже, худой должности не дадут ему. Накося – на дыбы взвилась! Отнимает у Катерины приданое, рушит свадьбу.
– И решила я, нижеименованная, поворотить те вотчины обратно себе, – отчеканила челобитчица и взгляд наострила грозно.
Расстроила свадьбу и рада. Конечно, на кой ляд жениху девка без приданого да теща сварливая. Оборони бог!
– Твоя воля, княгиня. Молили тебя и совестили… И канцлер, и муж твой… Меня тоже не послушаешь.
Борис Иваныч пишет, доверять деревни жене не след, понеже к правлению неспособна и скоро промотает. Приехал бы, да застал ее с немчиком. Вполне мог бы отобрать у супруги права да упечь в монастырь. На рожон ведь лезет баба.
Сказал, смяв досаду, поддразнивая:
– Утащит жених твою Катерину. Парижским манером улестит и утащит.
– Да я… – задохнулась княгиня. – Сунется только… Дочь в моей власти покамест…
– Козла ей, что ли, в постель кладут?
– Не пущу, не пущу! – выкликала княгиня. – Моя дочь… Материнской клятвой связана. Прокляну, если что… А прощелыгу парижского батогами велю, батогами…
– Эка разлютовалась! – подивился Меншиков со смешком. – Дворянина? Полно, можно ли?
– Тьфу ихнее дворянство! Тьфу – прости меня, батюшка! Головкины… Велико дворянство!
– Да уж где им до вас, – поддакнул князь. – Как курице до небес.
Насмешки не почуяла. Разошлась еще пуще, принялась чихвостить Головкиных, которые-де полтыщи лет в своем роду бояр не имели и сподобились лишь при Софье. Им, Головкиным, стремя держать Урусовым.
– Верно, верно, – кивал Меншиков. – Урусов, он и в окольничих не хаживал, – прямо в бояре верстали. Битте, в боярскую думу! Знаю я, Урусовы перед всеми выпячивались. Задницей сколько скамеек протерли? От задницы след… А еще чем знатны? На царской службе, что ль, отличились? Большого отличия я что-то не припомню… Головкины, вишь, им не ровня! У Петра Алексеича Головкин первый министр, а Урусовым негож.
Прошение свернуто, немец поймал его на лету, захлопнул сундучок. Челобитчица встала, с побелевших, судорогой сведенных губ срывалось невнятное:
– Пойду я… К ногам царицы паду… Авось защитит меня… Вдову при живом муже…
– Погоди! – крикнул Меншиков и усадил, махнув дланью. – Плакаться нечего, матушка! Желаешь деревни поворотить – твое дело, юстиц-коллегия препятствовать не может. Писали на Катерину, будут на тебя писать. А шуму-то, шуму от тебя! Ходишь да слуг царских добрых поносишь. Обиженная! Не тебя жалко, дочь твою жалко, – ей стыд глотать, в девках киснуть.
Выронил трость, поднял, кинул в сердцах на ковер. Вскочил, забыв про подагру.
– Не бойся, – княгиня попятилась, оробев. – Моя забота… Не твое чадо…
– Ступай, ступай в юстиц-коллегию! Пиши деревни на себя и кончай канитель. Хватит гнусных твоих речей! Загостилась твоя светлость в столице, домой пора. А то сделаю оглашение, по какой причине Головкину отказано. Отрыгнулась боярская спесь… Все двери твоей светлости закрою.
– Ой, напустился, батюшка!.. Не изволь серчать… Я по простоте, а ты…
Уже провожали челобитчицу, ухмылялись со стен голландские шкиперы, плотники, рыбаки. Потешались, уперев руки в бока, женки, торгующие снедью, купчихи в чепцах, свистела коньками ребятня на замерзших грахтах.
– К ногам царицы паду.
Огрызнулась через плечо и едва устояла – платье, намокшее в лодке, не высохло, стянуло лодыжки.
Александр Данилович Меншиков, бывший пирожник, ругался и хохотал враскат, видя, как семенит вниз по лестнице, волоча мокрый подол, княгиня Куракина, урожденная Урусова, а за ней, обняв сундучок с кляузами, боязливо пригнувшись, поспешал дылда-секретарь.
Княгиня Марья – в Гаагу, послу Куракину:
«Дело наше, начатое с графом Гаврилой Иванычем, не совершилось, пожалуй, не изволь в том гневаться на свою дочь понеже в совершении начатого дела не ея есть воля».
Посол Куракин – в Санктпитербурх канцлеру Головкину:
«Теща моя беспутная и бесчестного житья жена моя своим безумством привели меня во всеконечную печаль, а себя они в вечный стыд».
Жене ответа не будет. Жена и дочь отрезаны, чужими стали.
19
В апреле 1721 года в городе Ништадте начались мирные переговоры с державой Свейской. Русский флот, разбивший шведов у острова Гренгамн, русские войска, совершавшие набеги на шведское побережье, ход переговоров весьма убыстряли. В Балтийском море, в близком соседстве, пестрели вымпелы английской эскадры, но – как и предсказывал Куракин – она оставалась безучастной свидетельницей.
Все же в прениях сторон прошло целое лето. Дипломаты короля предлагали, дабы оттянуть время, сперва обсудить текст прелиминарный, то есть предварительный. Петр повелел Брюсу и Остерману не склоняться к тому, – условия написаны победителем набело и окончательно.
Курьер с подлинным трактатом застал царя 30 августа на пути в Выборг. «Мы оной перевесть не успели», – сообщали Брюс и Остерман, так торопились обрадовать. Царь повернул бригантину в Санктпитербурх. Вошел в столицу, паля из пушек. Стоя на палубе, выкрикивал счастливую весть:
– Мир, вечный мир со шведами!
Эмблемы мира – белые знамена с масличной ветвью и лавровым венком, вышитым на полотне, – тотчас были розданы конным гвардейцам и разлетелись по улицам и першпективам столицы. О вечном мире должно быть ведомо каждому, благородному и простолюдину.
Куракину, послу в Гааге, отныне обязанность – трудиться для упрочения мира.
В 1724 году царь перевел его в Париж, так как там, в виду оживленных сношений, занадобился посол чрезвычайный, с «полным характером».
Король Людовик Пятнадцатый превратился из ребенка, столь понравившегося царю, в юношу. Петр вырезал из кости его портрет, показал дочери Елизавете. Гляди – суженый твой! Куракин чувствовал – ни одного брака так не желал звездный брат, как этого. Увидеть на французском престоле русскую, свое родное чадо… Посол подчинился против воли, сватал Елизавету, сватал усиленно, трудов потратил много. Не вышло. Людовик взял в жены дочь противника Петра – Станислава Лещинского.
Звездный брат до сей свадьбы не дожил, до конца лелеял несбыточную надежду. Может, поэтому королева Мария неприятна Борису.
Впрочем, помех она не чинит.
Сиротливо стало после смерти царя. Чаще нападала гипохондрия.
Дело великого Петра в слабых руках. От Екатерины, пережившей супруга на два года, скипетр перешел к тщедушному Петру, сыну незадачливого Алексея.
Гипохондрию и меланхолию вернее всяких лекарств прогоняют заботы, а их по горло. Санктпитербурх, что ни день, торопит – подавай мастеров для всяких строений и красот. Живописцев, лепщиков, садовников, резчиков, мужей наук разных зовет Северная Венеция, и то послу радостно.
Эксперт Огарков проводит вечера в кафе Прокопа, в компании искусников, ест с ними петуха в вине, заводит полезные знакомства. Не гнушается и сам посол того заведения. Часто навещает фабрику гобеленов, смотрит эскизы.
Из Питербурха напоминают:
«Что живописец Мартин картины Полтавской баталии две больших обещает в четыре месяца отделать, чтоб отделал в тот срок».
В столице российской учреждена Академия художеств, и для нее заказ – навербовать учителей.
Долго колебался астроном Делиль, ехать ли в холодную Россию? Наконец подписал контракт, назначен директором Обсерватории. Новое и неизведанное пленит его, удержит на двадцать лет. Жозеф-Никола Делиль исправит карту Сибири, вложит труд в составление атласа России.
Добрых знакомцев имеет посол в Ботаническом саду, посылает на родину саженцы, семена различных растений и деревьев для парков, для плодовых садов, для нужд врачебных.
Служба мало оставляет сил, и все же посол в поздний час садится за писанье сокровенное. Подвигается, хоть и медленно, давно задуманная «Гистория», – он закончит лишь главы, трактующие о начале царствования Петра и о войне с Карлом.
Огарков, воротившись из кафе, приносит вести новейшие, раньше курантов. Париж ежечасно в лихорадке, – вспыхнет и вскоре погаснет. Гистория – строгое сито, хорошо отделяет зерно от плевел.
Хватило бы веку, описал бы все события на театруме Европы, и с рассуждениями.
Без сожаления хоронили в Париже Дюбуа. Хитрец натешился напоследок, успел получить сан епископа, а затем и кардинала. А кто помянет его с похвалой? Скитается по свету Альберони, присматривая себе покровителя. Угомонился под монастырским кровом претендент Яков, коего толкали не столько собственные, сколь чужие расчеты.
– Интриганам забвение, – твердит посол сыну, состоящему при отце в градусе легационсрата, то есть советника посольства.
Александр пофыркивает, пускает струю табачного дыма высоко в потолок.
– А благонравные где? Укажи!
20
Из Гааги, из тамошнего российского посольства, пришло письмо. Сургуч, припечатанный лишь для виду, тотчас осыпался. Секретов дипломатических пакет не содержал.
Человек, тем письмом представляемый, понаслышке уже известен. Звание имеет простое, а талант высокий – горазд писать вирши. От родителя своего – астраханского попа – отъехал в Москву, учился в Славяно-греко-латинской академии и, будучи нрава дерзкого, с наставниками повздорил. С весны прошлого 1726 года живет сей отчаянный, жадный до познаний попович в Гааге у посла, у молодого Головкина. Основательно знает латынь, греческий, хорошо изъясняется по-французски и по-итальянски. Ныне намерен продолжать ученье в Париже и просит на то вспоможенья.
Борис кликнул сына.
– На-ко, читай! Студент Тредиаковский… Помнишь, пиита приблудный.
– Ишь, заноза! – сказал Александр, кладя цидулу. – Сколько учителей сменил, все ему негожи. Опять, верно, с богословами связался. Голландцы – строгие мужи, не поспоришь с ними.
Сказывают, хвалит Декарта, острого умом филозофа, который ничего не берет на веру, а для всего сущего и мыслимого требует проверки. Одобряет Томаса Мора: зело восхищен его Утопией – страною равных и добродетельных, а также стихами, каковые начал переводить.
– С аглицкого? – обрадовался посол. – Пускай, пускай едет! Сгодится нам.
– Попа не нужно, а поповича возьмем, – засмеялся Александр. – Что перевел из Мора, захватил бы. Мне любопытно.
– Коли меня не будет, ты примешь пииту.
Веселость слетела с лица Александра. Ясен намек в словах отца.
Недуги донимают Бориса все злее. С привычной аккуратностью он ведет им учет. «Стужа в желудке», «опухоль и чернь на ногах»… Отмечает лечебные процедуры – «питье молока ишачьего», «подкуривание», «растирание горячей салфеткой» и некоей «белой мазью голландской».
Между тем ответ посла в Гааге получен. Попович Василий Тредиаковский, искатель знаний, в путь собрался скоро. Последний раз похлебал щей на графской кухне, уложил в котомку чистую рубаху, иголку с ниткой, хлеба с салом, книги, тетради. Скуповатый Головкин сунул ему горсть медяков. Избавился от блаженного книгочия, от своевольника, не уважающего посты.
А Василию мерять ногами версты не впервой. Шагает астраханец берегом канала к Делфту, напевает песенку, сочиненную еще в Москве, перед отбытием в чужие края:
Весна катит,
Зиму валит…
Тюльпаны давно сняты, скинула земля цветные сарафаны, лежит черная, голая. Спелое лето лучится в водах. Да ведь не выкинешь слово из песни. Ведет хорошо, ногам помогает, – с ней не оступишься.
Взрыты брозды.
Цветут грозды,
Кличет щеглик, свищут дрозды…
Не ведает астраханец, что в Париже, в доме российского посла, сидит нотариус, скрипит пером.
«5 августа 1727 года… Я застал господина Бориса князя Куракина сидящим в кресле у камина, против окна, открытого в сад».
Улыбается Борис, видя, как стряпчий нагрузился бумагой. Здесь ему и трех листов достаточно – для завещания, для описи владений.
«Министр царя Российской империи, личный советник Кабинета Его Величества, генерал-майор и гвардии подполковник, кавалер ордена святого Андрея…»
Дивно французу. Титулов, званий на полстраницы, а живет знатный московит не по-княжески. Заставил ехать на левый берег, плутать в дебрях Латинского квартала. Вельможи парижские, те предпочитают селиться поближе к Пале-Роялю. Что за охота послу обитать рядом с Сорбонной, с Академией художеств, среди публики шумной и развязной, которая ни во что не ставит старших, не боится ни бога, ни короля!
Мэтр Перишон явно кажет недоумение, посапывая и шевеля дряблыми губами. Плетет старческие каракули, косится на небогатое убранство «рабочего салона». На стенах не гобелены – бумага печатная. «Занавески лимонного цвета», «конторка с двумя досками»… Книг нотариус насчитал сто пятьдесят – «исторических и прочих».
В гостиной записал «короб с хирургическими инструментами» – к услугам врачей, часто посещающих князя. И коллекцию медалей, числом тридцать девять. Вгляделся, приписал почтительно: «изображают деятельность царя».
Перешли в столовую. Тут московит позаботился о декоруме, – не пышно, но, по крайней мере, модно. «Китайская живопись на бумаге», покрывающая стены, «китайское кабаре» – столик для чайного прибора и ликеров, «48 китайских мелочей». Есть серебряная посуда и пять табакерок для гостей – из агата и янтаря.
Из столовой дверь в залу, обитую пунцовым бархатом. Кресла… Боже, неужели тринадцать! Перишон не смог вывести страшную цифру. Кстати, одно кресло оказалось крупнее других, с высокой резной спинкой, – нотариус поместил его в списке отдельно. Назвал троном, соответственно рангу клиента. В углу залы – «клавесины фламандской работы». И больше ничего, достойного внимания. Может быть, князь прячет… Борис уловил вопрос в глазах стряпчего и ликует внутренне.
Знал бы француз, какие сокровища, заказанные Санктпитербурхом, прошли через руки посла! И не прилипли к рукам…
Царь учил остерегаться роскоши, яко болезни. Дивись, мэтр, дивись тому, что русский князь не украсил жилище свое статуями из мрамора, драгоценными картинами, не накопил золота и каменьев!
«В вестибюле фламандский ковер». И кроме него ковров нет, – дотошный стряпчий может убедиться.
«Портреты царя и царицы», – заносит мэтр бегло, в ряд с прочим, и Бориса невольно покоробило. Заветные парсуны, дороже всего они.
Спустились на кухню. В описи прибавились «формы – для сыров», «скалки для раскатывания шоколада», «японский фарфор», «вазочки для засахаренных фруктов». В подвале «шестьсот бутылок вина и бочка бургундского», – стало быть, славнейшего во Франции. Перишон выбор московита одобрил. Завершили список «две кареты, по семь стекол в каждой, и берлина с тремя, маленькая». Стоящей отделки на экипажах мэтр не нашел.
Вернулись в кабинет. Из сафьянового бювара извлечен свежий лист. Как намерен его светлость распорядиться?
Наследник один, единственный. Все ему – Александру, сыну, имущество и деньги, хранящиеся у банкиров. Под диктовку московита нотариус пишет условие – сын должен построить в Москве Дом призрения для больных и увечных воинов.
Это воля не только Бориса. Подал мысль звездный брат, посетив в Париже Дом инвалидов, посидев за чаркой в кругу старых вояк.
Александр сделает. Поклялся отцу…
Бумаги готовы. Поставлены подписи, – мелкое хитросплетение Перишона, широкие, в манере прошлого века, вензеля Бориса Куракина. Отпустив нотариуса, он ревностно взялся за дела, дабы отогнать гипохондрию и меланхолию.
Был вчера полезный разговор в Пале-Рояле с министрами. Пророчат трактат между Францией, Англией, Испанией и цесарем римским. Король Георг умер, сие облегчает упрочение мира в Европе. Также и Россия рассчитывает теперь достигнуть доброго согласия с англичанами.
«И всю сию оперу при помощи божеской надеемся увидеть в свое время».
Донесение в столицу на Неве. Одно из последних…
Странник, бредущий в Париж с котомкой книг, Бориса Куракина в живых не застанет.
Путь астраханца, однако, счастливый. В доме Александра Куракина он встретит радушие. Откроются ему врата Сорбонны – преважнейшего храма наук. Наступит поворот в судьбе пииты – через три года в Санктпетербурге, иждивением молодого посла, напечатают книгу Василия Тредиаковского «Езда в остров Любви». Быть ему профессором Академии наук, а во мнении потомков – зачинателем русского лирического стихотворчества.
Покамест же Василий месит постолами дорожную грязь. Пропитания ради трудится неделю-другую у купца в лавке либо у справного мужика на скотном дворе. Складывает вирши на разных языках, тешит полнотелых, смешливых хозяйских дочерей.
Платят бродяге мало. Кафтан прохудился, насквозь продут ветром. Тяжелые тучи кроют небо, проливаются дождями. Нипочем пиите! Бодрит себя мыслью о том, как станет слушать в университете Шарля Роллена, знаменитого историка. Сам из простых, сын ножовщика, – так неужели не возьмет в ученики поповича!
Устанет шагать, заводит песню:
Взрыты брозды,
Цветут грозды,
Кличет щеглик, свищут дрозды…
Прошел Роттердам, прошел Антверпен, пересек Брабант. Лето тем временем окончилось. Вздулись реки, заставили искать прибежище в Льеже, наняться к трактирщику. На землю французскую вступил в октябре.
Злой норд-вест рвет ветки с деревьев, стелет под ноги путнику. Поспешает он, страшась холодов.
А песню поет весеннюю…