Пушкин. Изнанка роковой интриги

Дружников Юрий Ильич

Тотальный экстаз, или С кого начинать летосчисление

 

 

Переименуем «русских» в «петровцев»?

Приближение к рулю очередного вождя гипнотически окрыляет передовую российскую общественность. Обещания улетучиваются, как утренний туман, будто и не витали в воздухе, контроль над умами крепнет. Вот-вот свежеиспеченный лидер широким жестом дозволит пишущей братии сравнивать себя с великими реформаторами прошлого и прежде всего с Петром Алексеевичем. Нам только дай: разукрасим так, что и родная мать не узнает. Все видят, как единодушная пресса быстренько склеивает имидж спасителя нации, за сим следуют тотальные выборы, и… тут у нас неизбежно возникают исторические ассоциации.

Описания русских царей, когда их много читаешь, действуют как промывка мозгов.

Какая таинственная сила побуждает верить, что новичок поможет не только бизнесу и пенсионерам, но и балеринам, и киношникам? Не охвачены упоением пока только последователи альтернативной любви.

Писатели, конечно, впереди. Стремление к истине мирно уживается с идолопоклонством, и это важная черта российского менталитета.

Будто в прошлом не выливали ушаты лести, а воз и ныне там. «История не роман, – писал Николай Карамзин, – и мир не сад, где все должно быть приятно: она изображает действительный мир». Добавлю: до тех пор, пока перо не коснулось главы государства. Тут сразу начинают течь слезы умиления. Молодой Пушкин, ухаживавший за женой Карамзина, по этому поводу иронизировал: воспевают-де «необходимость самовластья и прелести кнута». А сам?

С горечью приходится взглянуть на аллилуйную сторону сочинений гения, ибо именно он у нас все. «В Пушкине, – вспоминал Вяземский, – было верное понимание истории, свойство, которым одарены не все историки. Принадлежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость… Он не писал бы картин по мерке и объему рам, заранее изготовленных… для удобного вложения в них событий и лиц, предстоящих изображению…». Возникает, однако, вопрос: какое это – верное понимание? Верное с чьей точки зрения? И если под меркой и рамой Вяземский понимает установки сверху, как надо изображать исторические фигуры, то в свете этого интересно посмотреть, как независимый автор рисовал вождей.

Может ли поэт быть объективным, или, мягче, более объективным, чем историк? Оба, Карамзин и Пушкин, пользовались фактами из прошлого как фабульным источником. Предпочитавший холодное наблюдение государственный историограф Карамзин то и дело проявлял свою антипатию к Петру Великому, переступая через рамки официального апологетического мнения. Пушкин в большей степени стирал границу между историей и литературой. Белинский называет это «учено-художественной историей», имея в виду, что Пушкин соединял два таланта: историка и писателя. А разве Карамзин не соединял? Очевидно, речь должна идти о процентах, о степени объективности, которая трудно измеряема, но в основе которой лежит обнаружение фактов или же утаивание их в угоду концепции.

Искажение истории в свою пользу необходимо властям на каждом витке развития государственности, чтобы самоутверждаться и приноравливать к себе менталитет нации. Особенно это касается такой традиционно важной движущей силы, как патриотизм, поддержанию которого исторические факты подчас мешают.

Приукрашивание лидеров в России всегда имело место, а если отличалось в Новейшей истории, то размахом и цинизмом, чему все свидетели. Мы не можем обойти Пушкина, а Пушкин не мог миновать царя Петра. Что влекло поэта к царю?

Пытаясь «верно» понять историю, заметим, что реформы Петра подготавливались до него, а многие из них осуществлялись после. Его заслуга в хирургической операции: царь резал, а зашивали другие. Но именно Петру отдано авторство и сгущенные, концентрированные почести. Таково русло, по которому уготовано было плыть Пушкину-историку – по течению, не против него.

Исходным источником интереса Пушкина к занятиям русской историей (если не считать лицейских уроков) был Карамзин. Правительство стимулировало мифологию о Петре. Этим его наследники укрепляли свой авторитет внутри страны и за рубежом. Так, граф Шувалов доставлял специально отобранные редкие книги, рукописи и деньги Вольтеру, чтобы тот составил «Историю Петра Великого», что и было выполнено. Вольтер округлил все острые углы, например казнь Монса, любовника петровской жены Екатерины, смерть самого Петра и борьбу за престол после его смерти. А между тем, уже существовали опубликованные источники, например «Записки графа Бассевича».

Чувство меры в преданности индивида государству терялось. Современник Пушкина министр финансов граф Егор Канкрин писал: «Если рассудить, то мы по справедливости, вместо того, чтобы называться русскими, должны прозываться петровцами». И всегда Петр окутывался славой. Только на первых двух страницах «Публичных чтений о Петре Великом», приуроченных к официальным празднествам по случаю двухсотлетия со дня рождения Петра, авторитетный историк Сергей Соловьев называет Петра «великим человеком» 13 раз и один раз «величайшим».

 

Наши российские Будды

Слава граждан в России измеряется степенью приближенности к престолу. Исключения редки, и гений Пушкин исключением не стал. Вот уже полтора столетия в русском национальном сознании установлена прямая связь между двумя вершинами: Петр Романов и Александр Пушкин. Связь эта астральная, она проходит в особой внеземной сфере: «Там русский дух… там Русью пахнет!» Традиционная формула: «Царь дан нам Господом» в случае с Петром подменяется на: «Царь и есть Бог». «Он Бог твой, Бог твой был, Россия», – заклинал в оде Ломоносов. Но если царю Петру, так сказать, по должности положено нечто божественное, то поэт Пушкин в цари произвел сам себя («Ты царь себе, живи один»), а нимбы вокруг обоих рисовались биографами.

«Пушкин – самый ясный русский дух», – писал Петр Струве. Что означают слова «самый ясный» в определении исторической фигуры? «Пушкин есть единственный в русской литературе поэт творческого начала духа», – считал Семен Франк. Он пояснял, что поэт именно через Петра воспринял чутье к государственному и культурному творчеству. Чувствуете? Через царя, который умер за сто лет до него, писатель ощутил себя в другой эпохе. Василий Ключевский указывает на две эпохи «решительно важные в движении русского самосознания», два лица, «тесно связанных логикой исторической жизни. Один из этих деятелей – император, другой – поэт. «Полтава» и «Медный всадник» образуют поэтическую близость между ними». Дмитрий Мережковский устанавливает даже гороскопную зависимость этих светил друг от друга: «Без Пушкина Петр не мог быть понят как высшее героическое явление русского духа».

Тандем «Пушкин – Петр» апологетически многажды отмечен в пушкинистике. Однако, несмотря на наличие астральной связи между духами, Петр не сообщил о своем отношении к Пушкину, и нам остается исследовать взгляд Пушкина на Петра без обратной связи.

Осмысление поэтом роли Петра имеет место в стихах, в прозе и еще в заметках «Долго Россия оставалась чуждой Европе…» и «О дворянстве». «Сущность пушкинского истолкования петровских преобразований остается спорной», – считал В. Пугачев. Спор шел о том, что хотел сказать Пушкин, анализируя суть деятельности Петра: «Средства, которыми совершают переворот, не те, которыми его укрепляют. – Петр I одновременно Робеспьер и Наполеон (Воплощенная революция)». Ничего спорного тут не видится, это та же апологетика.

К пушкинскому восхищению царем Петром постоянно добавлялось то, что надо живущим в данный момент. Например, в советской пушкинистике считалось, что, употребив применительно к Петру слово «революция», Пушкин «дал новое направление русской истории». Пушкин-художник менялся и, казалось, чувствовал недостаточность одной розовой краски в описании своего героя как «сильного человека», «необыкновенной души», «северного исполина», «вдохновенного строителя». Немецкий писатель Кениг со слов Николая Мельгунова писал: «Судя по его (Пушкина. – Ю.Д.) симпатии к Петру, казалось, что он призван был отвергнуть нерасположенность к нему Карамзина». Читайте: отвергнуть критику и восхвалять. И действительно, годы спустя Пушкин стал еще ближе к официально одобренной точке зрения. Проявилось это, в частности, в конфликте Пушкина с Адамом Мицкевичем, который считал Петра мрачным символом империи-монстра, отрицательно относился к идее безмерно разрастающегося государства. Пушкин же, вдохновляясь своим героем, потерял здравый смысл: «Петр Великий, который один есть целая всемирная история».

А что если взглянуть трезвее в надежде понять, зачем писателю цари? Хотя принято считать, что Пушкин интересовался Петром всегда, фактически интерес связан с Николаем I и имеет своим началом верховную аудиенцию 1826 года, на которой тема явилась из уст царя. Царь Николай любил говорить прагматически: «Мы, инженеры». Но поскольку он сделался духовным отцом России, можно сказать, что Николай Первый был первым инженером человеческих душ. Или, в крайнем случае, вторым, после Петра Великого.

Подтекст формулы «Петр – Пушкин» следует читать «Николай – Пушкин». Переложим кратко содержание стихотворения «Стансы» на язык презренной прозы. «Стансы» значит то же, что «строфы», а согласно литературной энциклопедии, «по жанровому признаку строфы были закреплены за одой». Содержание «Стансов» вполне одическое. В первых двух строках поэт заявляет, что страх позади и в будущем он ожидает славы. Затем переходит к Петру, славу которого вначале омрачили мятежи и казни. Петр привлек сердца правдой, а нравы укротил наукой. Петр был смелым просветителем, патриотом и предвидел роль России. Далее с явным перехлестом рисуется многорукий, как буддийский бог, Петр:

То академик, то герой, То мореплаватель, то плотник, Он всеобъемлющей душой На троне вечный был работник.

Наконец, в последнем четверостишии поэт обращается к тому, кто, услышав его мольбы, вернул его из ссылки и от кого зависит теперь признание: конечно же, семейное сходство у Петра Великого с Николаем. Пушкин двуедин: он советует царю быть таким же неутомимым, твердым (после расправы с декабристами совет продолжать быть твердым вполне в русле официальной политики), но также не таить зла. Налицо компромисс: Пушкин воспевает преемственность героизма и мудрости Петра, генетически воспроизведенных в Николае, а за лояльность получает личное монаршее покровительство, однако же в связке со слежкой и «личной» цензурой царя.

В доказательство критики в адрес Николая часто ссылаются на высказывание поэта: «В нем много от прапорщика и мало от Петра Великого».

Однако в дневнике поэта записано: «Кто-то сказал о Государе: II у a beaucoup de praporchique en lui et un peu du Pierre le Grand». Кто-то сказал – не Пушкин. И перед концом жизни поэта, к десятилетию восшествия на престол Николая, пишется стихотворение «Пир Петра Первого», называемое в пушкинистике программным. Оно торжественно открывает первый выпуск пушкинского «Современника» за 1836 год. Но стихи без подписи Пушкина, который вдруг застеснялся публично выказать почести Николаю. Поэт перечисляет общеизвестные деяния «чудотворца-исполина» Петра, в основном военные доблести, во вполне традиционной манере. В конце во время пира царь прощает подданным вину. Комментарии связывали прощение с частичной амнистией декабристам, провозглашенной Николаем по случаю десятилетия своего правления. В советских источниках делается вывод, что Пушкин был якобы недоволен: царская амнистия оказалась неполной. «Пушкин еще раз показал непреклонность своей гражданской позиции», – пишут пушкинисты. Но это, конечно же, натяжка.

 

Кумиризация всей страны

Пушкин – наш учитель во всех областях, учит он нас и как правильно писать о главе государства. Наиболее подходящее слово, которым Пушкин характеризует монумент Петру, по справедливому замечанию Р. Якобсона, – кумир. В словаре к этому слову дается синоним «идол» и пояснение: «То, чему кланяются». Не случайно жесткий Рылеев, упрекая Пушкина в подхалимаже живому царю, резко оценил стихи как «верноподданнические филиппики за нашего Великого Петра».

Было бы необъективным усматривать в одном Пушкине то, что происходило в литературе вообще. Многие писатели сосредоточили тогда усилия на сочинении произведений о Петре, ибо Николай Павлович хотел выступить в роли нового Петра. И в книгах пошла новая волна прославления Петра. Типичный пример – историческая повесть Петра Фурмана «Саардамский плотник».

«…Все единодушно и с восторгом воскликнули:

– Честь и слава и многие лета русскому царю!

– Да здравствует Петр Алексеевич истинно Великий!

И все оживились, все дышало радостию и восторгом. В это самое время светлый золотой луч осветил Саардам и окрестности его, как бы приветствуя русского царя; легкий ветерок округлил паруса лодок, плывших по морю, и мельничные крылья закружились быстрее и быстрее, как бы принимая участие в общей радости.

Все веселилось, все ликовало, и долго-долго эхо вторило общему восклицанию:

– Да здравствует славный русский царь!.. Ура!.. Ура!..».

Аналогия была прозрачно угадываемой. Под властью доктрины «Николай есть новый Петр» оказался даже Белинский. «В отношении к внутреннему развитию России, – писал он, – настоящее царствование без всякого сомнения есть самое замечательное после царствования Петра Великого».

Следом за принятием поэтом придворного звания, чина, а значит, определенных условий самодержавной власти, последовала ее идеализация, сотворение мифа о царях-героях. И тут Пушкин оказывается талантливее всех нас: он размышляет не просто о прославлении трона, но – о науке славы. Наука славы, или (введем слово) кумиризация, составляет важный аспект русской литературы, а прославление царей, вождей и президентов оказывается полезным для карьеры славословца. Все, в том числе чисто человеческие черты, характер, манеры, поведение государя, служит – и таков на практике принцип пушкинского мифа – оправданию деятельности Петра.

Превыше всего – и сегодня это опять звучит свежо – выступает апологетика необходимости тотального прогресса, основанного на насилии, на бесчеловечности, другими словами, прогрессивного насилия, или насильственного прогресса. Показателен принципиальный спор поэта с историческим писателем Иваном Лажечниковым. Несколько огрубляя суть спора, скажем, что Пушкин в письме упрекнул Лажечникова, что тот оскорбляет достойных людей прошлого, показывая их жестокость. «Низких людей, – резко отвечает ему Лажечников, – подлецов, шутов, считаю обязанностью клеймить, где бы они ни попадались мне…». Не странно ли, что Лажечников пытается убедить Пушкина в необходимости правды о русском кровавом прошлом?

Эпиграфом к «Арапу Петра Великого» (название введено в обиход биографами) Пушкин выписал строку из поэмы Николая Языкова «Ала»:

Железной волею Петра Преображенная Россия.

Мысль эту, которая возродилась в «Медном всаднике», читаю со своим неизгладимым опытом, по случайности пережив Железного Феликса, железную волю Сталина, паровоз его имени, лагерную Магнитку, железного карлика Ежова, пионерские соцсоревнования по сбору железа и бум БАМа.

Наука славы увлекает, затягивает в свой омут. Автор неоконченного «Арапа Петра Великого» устанавливает персональные родственные связи с царем. Фантазия не знает меры: «Император посреди обширных своих трудов не переставал осведомляться о своем любимце и всегда получал лестные отзывы насчет его успехов и поведения… Петр снисходительствовал его просьбам, просил его заботиться о своем здоровии, благодарил за ревность к учению и, крайне бережливый в собственных своих расходах, не жалел для него своей казны, присовокупляя к червонцам отеческие советы и предостерегательные наставления».

Это псевдобиография Ибрагима Ганнибала, который на самом деле вырвался в Париж, там загулял и был угрозами царя выдворен обратно. Ничего подобного, объясняет нам Пушкин. Царь был истинным отцом моему предку. Не отцом нации, каковым любой царь является по статусу, придуманному сервилистами, а любящим отцом моего собственного прадеда – разница существеннейшая. Пушкин смело утверждает, что Ибрагим Ганнибал (он пишет «Аннибал») «принадлежит бесспорно к числу отличнейших людей екатерининского века», при этом поэт признает, что документов нету.

Пушкин всегда приукрашивал свою родословную и роль своих предков в истории, как доказал С. Веселовский. Приближение своих предков к престолу – не что иное, как пушкинский миф о себе самом, и славословие деяниям царя логично вписывается в биографию поэта. «Образ Петра, – отмечает советский исследователь, – является идейным центром романа». Часть этой мифологемы – восхваление оккупации Петром соседних территорий как справедливой и героической акции. Пушкин создавал свои произведения о Петре в то время, когда возобновились «расширительные» военные операции русской армии для продвижения на Восток, в Персию, вокруг южных и северных берегов Черного моря в Турцию. Ретроспективно Пушкин писал даже, что «сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии». Другими словами, овладение Индией было пустой выдумкой Наполеона, но станет, по Пушкину, реальностью для России. Пушкин оказывается единомышленником некоторых современных агрессивных политиков.

Поэт в совершенстве владеет эзоповским языком: «захватническая политика» именуется: «утверждение морского величия России». Об оккупации Прибалтики: Россия «обеспечила новые заведения на севере». Петр захватил Азов, чтобы «сблизить свой народ с образованными государствами Европы», поэтому он «нетерпеливо обращал взоры» на Персию, Турцию, Швецию. «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, – при стуке топора и при громе пушек, но войны, предпринятые Петром Великим, были благодетельны и плодотворны». Чем же отличается эта фразеология от официальной? По краю медали «На взятие Азова», выпущенной для царя Петра, читаем, что он «молниями и волнами победитель» и – замечательное слово: «присоединитель».

Не дописав «Арапа…», Пушкин принимается за поэму «Полтава». Известно, что он считал «Полтаву» самым зрелым, оригинальным из своих поэтических произведений. Но она была навеяна «Мазепой» Байрона, «Войнаровским» Рылеева и (что, возможно, дало толчок созданию поэмы) за три месяца до начала работы поэта над «Полтавой» в «Невском альманахе», издаваемом Егором Аладьиным, была опубликована повесть самого Аладьина «Кочубей». Из нее Пушкин позаимствовал сюжет флирта Марии с Мазепой. Из нее же взял имя Мария, звучащее приятнее, чем историческое, но слишком простецкое имя дочери Кочубея – Матрена. Следующий шаг Пушкина: он ругает Аладьина. Не называя его по имени, пишет, что тот изобразил «утонченные ужасы, годные во французской мелодраме».

Нам уже доводилось высказать мнение, что субъективно главной темой «Полтавы» оказался не подвиг Петра, а донос Кочубея царю Петру, и это связано с несостоявшейся попыткой привлечения Пушкина для службы в Третьем отделении. Или наоборот: тема доноса возникла и разрослась в поэму как результат психологических переживаний поэта в связи с вербовкой. Оставим фрейдистам возможность объяснить причины этого феномена. Важно другое: «Полтава» в определенном ракурсе провозглашает расхождение Пушкина с некоторыми старыми единомышленниками ради поддержания официального мифа о Петре, – ведь поэт говорит в предисловии о попытках некоторых писателей «сделать из него (Мазепы. – Ю.Д.) героя свободы», а это сделал Рылеев.

Пушкин становится государственником, и следом идет воспевание им войны и крови. Николай Тургенев, сидя в Лондоне, возмутился появлением пушкинской «Полтавы». Прочитав поэму, он сравнил Пушкина с одописцем и графоманом графом Хвостовым. Одическое начало действительно имеет место в поэме. Если у Вольтера в «Истории Карла XII» симпатия к человечному Карлу, представителю европейской культуры, и в то же время оправдание мотивов царя Петра, управляющего варварской страной варварскими методами, то у Пушкина – активный восторг в описании Петра и, наоборот, приземление Карла XII. Акцент на нравственном превосходстве русского царя и глумление над врагом. Петр в поэме – «мощный властелин судьбы», идущий к великой цели. Карл – весь подвластен личной карьере, неспособен к принятию самостоятельных решений. Мазепа у Пушкина – примитивный злодей, губитель, «он не ведает святыни, он не помнит благостыни, он не любит ничего, кровь готов он лить, как воду, презирает он свободу, нет отчизны у него» и пр. Существует вековая традиция в литературе оглуплять врагов. Замените Мазепу чеченцем, и будет в самый раз в иную эпоху.

Пушкин то и дело подчеркивает сверхъестественность Петра, который «весь, как Божия гроза». Про Сталина, описанного так, мы пишем: культ, лизоблюдство. А по отношению к Петру, может быть, в силу временной отодвинутости слова Пушкина воспринимаются как должное. Как сказал Петр Струве о поэте: «Он был певцом Петра Великого». Роль Пушкина пронзительно почувствовал Велимир Хлебников: «…Дан лик Петра Великого, коваля молодой страны и самодержавный молот, набивший на русский бочонок обруч Полтавы, полтавский обруч нашел в Пушкине звонкого соловья».

А впереди – «Медный всадник», навеянный, как известно, батюшковским описанием Петербурга в «Прогулке в Академию художеств». Как отмечал Д. Благой (в 1926 году еще можно было об этом сказать), «материала для так называемых «плагиатов» Пушкина «Медный всадник» дает немало», и «здание «Медного всадника» построено в значительной мере из чужих камней». Будучи амбивалентной, поэма – и в этом гениальность Пушкина – дает возможность прочтения ее и как сатирического полотна о маленьком человеке – жертве Молоха, то есть государственной машины. С другой стороны, оправдание террора против своих и почти юношеский восторг поэта перед божественным величием императора. Апофеоз ему – пирамида или мавзолей: на вершине – сам Петр Романов, под ним – построенный по его приказу новый Амстердам – Петербург, а фундамент сооружения – Россия, названная им самим империей.

Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия…

И намека нет на то, что Пушкин раньше писал в письмах друзьям, называя Петербург душным и свинским. Не случайно в советской пушкинистике «Медный всадник» обозначен как особый жанр: «поэзия русской государственности». И опять железо. То, что Петр «уздой железной Россию поднял на дыбы», есть восхваление этой узды. Вообще-то, мысль, что Петр поставил Россию на дыбы, принадлежит Вяземскому, который хихикнул по этому поводу: вздернул на дыбы, а не повел к прогрессу. Положение дыбом – временное, неустойчивое, опасное. Такой подтекст отсутствует. Пушкин написал на дыбы, а в действительности, скажем мы, поднял на дыбу. Одна буква меняет весь контекст истории. Пушкин с надеждой смотрит в завтра:

Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта?

«Не химерический ли это план завоевания Индии?» – готовы спросить мы. Но нас опередил более сведущий эксперт. «Как можно задавать подобные вопросы – куда ты скачешь? – возмутился Александр Бенкендорф. – Известно куда – к преуспеянию России».

 

Парадокс окна в Европу

Ключевыми строками поэмы оказалась восторженная формула, с упоением повторяемая нами со школьной скамьи. Вложил ее Пушкин в уста Петру:

Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно.

Как известно, Петр этого не произносил, но и не Пушкин придумал. Слова принадлежат Франческо Альгаротти – итальянскому писателю, который посетил Россию и издал письма об этом за сто лет до Пушкина: «Петербург – окно, через которое Россия смотрит на Европу». Обратите внимание на иронию Альгаротти и нелепый восторг поэта. А ведь не ворота прорублены, даже не дверь. Не выйти, не поехать, только посмотреть, – единственное, что и самому Пушкину оставалось, ибо дальше Кронштадта его не выпускали.

Пушкин написал слово Истина с прописной буквы и сказал гениальную фразу: «Истина сильнее царя». Но в литературной практике поэта царь безусловно оказывался сильнее истины.

Опорной точкой в исследованиях о Пушкине-историке стало его жизнеописание Петра. Согласно дневнику Вульфа, Пушкин начал думать об истории Петра (то есть о научном труде, в отличие от стихов и прозы) в 1827 году. Подтверждения этому нет. В 1831 году поэт просился в архивы, но занимался там не Петром, а Пугачевым. Согласно нескольким источникам, поручение «сослужить службу» дано было Николаем Павловичем во время случайной встречи в Царском саду.

Николай положил Пушкину 6 тысяч рублей годовых (по тем временам огромную сумму, если ее не проматывать в карты), и ему было дозволено… не работать (заметьте!), но испрашивать разрешение, чтобы работать в некоторых архивах. «К Петру приступаю со страхом и трепетом, как вы к исторической кафедре», – сообщил он Погодину. А трепет-то отчего? Я сам видел, как у скульптора Манизера дрожали руки, когда он в присутствии двух стоящих у него за спиной искусствоведов поправлял нос Владимиру Ильичу. Говоря современным языком, Пушкин принял «госзаказ» и пошутил в письме к Плетневу: царь дал жалование и открыл архивы, «чтобы я рылся там и ничего не делал». Знал бы Пушкин, что напишет пушкинист Илья Фейнберг, не шутил бы так.

Практически поэт занялся Петром лишь с января 1835 года, начав читать источники. Дата важна вот почему. В процессе развития пушкинистики условное название «Материалы для истории Петра» поменялось на безусловное, и теперь во всех изданиях стало «Историей Петра», чему и Пушкин удивился бы. В современной пушкинистике черновые записи о Петре названы «великой книгой». Голоса скептиков, что это лишь «фрагменты подготовительного текста» и что «определенной концепции в ней нет», – не принимались во внимание. В начале периода гласности В. Листов осторожно критиковал И. Фейнберга за то, что тот решал за Пушкина, что изъять, что оставить.

Для доказательства ценности вклада Пушкина в науку славы исследователи сличают рукопись Пушкина с серьезными историческими работами, доказывая, что Пушкин их знал. Но в результате оказывается, что Пушкин лишь выписывал сведения из книг и документов. На большее ему физически не хватило жизненного времени: до смерти оставалось два года – недостаточный срок даже для гения. Много ли он успел прочитать?

Его лицейский приятель барон Корф, любитель библиографических розысков, дал Пушкину список литературы о Петре; оказалось, большую часть книг поэт не знал. Он начал конспектировать сочинение Ивана Голикова «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России», изданное Новиковым, прочитав из тридцати томов примерно девять, в основном в 1835 году. Затем работа замедлилась. Хотя Пушкин многим говорил, что собирается засесть в архивы на полгода, архивные розыски оказались невелики.

Барон Франсуа Леве-Веймар вспоминал со слов самого Пушкина, с которым оказался в дальнем родстве, что тот «разыскал переписку Петра Великого, включительно до записок полурусских, полунемецких». Однако 1500 писем Петра уже было опубликовано Голиковым (у Пушкина имелся один том – 445 писем). Известно также, что Пушкин получил от потомков князя Долгорукова четыре письма Петра. За три недели до смерти Пушкина с ним беседовал надворный советник Дмитрий Келер, оставивший дневник. Пушкин ему сказал: «Я до сих пор ничего еще не написал, занимаюсь единственно собиранием материалов…». Так и надо, нам кажется, относиться к этому труду: как к замыслу с незначительной частью собранного материала. Это и есть текст (в ИРЛИ примерно 160 страниц – 22 тетради) пушкинской «Истории Петра» – пачка листов, которыми наследники поэта устилали клетку с канарейками и часть успели уничтожить (пропало девять тетрадей), – упрек легкомыслию вдовы классика.

Можно спорить о том, что именно Пушкин выписал, что опустил, и на этом строить предположения о его симпатиях, антипатиях и искать элементы будущей монографии о Петре. Но позволительно ли считать сочинением писателя выписки из произведений других авторов? Неслучайно И. Фейнберг, назвав было работу Пушкина «великой книгой», потом писал о «черновой конструкции будущей книги» и «общих контурах великой книги». Как говорится, две большие разницы! В разрозненных текстах – та же заведомая симпатия к нашим и хула врагам. Пушкинист так оправдывает поэта: «Фигура Карла служила… Пушкину средством контрастной характеристики Петра». Вдумайтесь: шведский король Карл – средство для героизации русского царя. Карл у Пушкина безумный, жестокий, взбалмошный авантюрист. Он пародийно рвет на себе волосы и бьет себя кулаками по щекам.

А ведь до Пушкина миф о Петре не был, так сказать, всеобъемлющим. Существовали другие мнения. За полвека до пушкинского замысла Радищев, отмечая «мужа необыкновенного», добавлял, что «мог бы Петр славнее быть», «утверждая вольность частную». Кюхельбекер в парижской лекции говорил: «Петр I, которого по многим основаниям назвали Великим, опозорил цепями рабства наших землепашцев». Декабрист Михаил Фонвизин писал: «Гениальный царь не столько обращал внимание на внутреннее благосостояние народа, сколько на развитие исполинского могущества империи». Пушкин оказывался значительно более цельным апологетом Петра Великого, чем княгиня Дашкова, князь Щербатов, автор глубокого труда «Рассмотрение о пороках и самовластии Петра Великого», не говоря уж о работах Руссо и Дидро.

Александр Тургенев написал брату Николаю: «В Пушкине лишились мы великого поэта, который готовился быть и хорошим историком». Царь поручил «науку славы» профессору Петербургского университета Николаю Устрялову. Тот задание выполнил более профессионально. Кстати, в предисловии к «Истории царствования Петра Великого» Устрялов подробно говорит о всех своих предшественниках, а Пушкина даже не упоминает.

С точки зрения мифотворчества, интересно посмотреть, какие факты опустил или не использовал Пушкин, занимаясь историей Петра, – факты, которые могли оказаться наиболее интересными не только для историка, но, прежде всего, для писателя. Приведем (с неизбежной степенью субъективности) несколько деталей, взятых, в основном, из тех самых источников, которые читал поэт, деталей жизни первого российского императора, которые писателя Пушкина не заинтересовали.

Двух с половиной лет от роду Петр был уже в чине полковника, но его еще кормили грудью. До конца жизни царь игнорировал русскую грамматику и писал, как попало. Тетради его учения показывают, что он не смог одолеть элементарной математики, нужной для артиллерии. Любимым занятием подростка было бить в барабан. Петр рос хулиганом, не зная ограничений. Насильно женатый шестнадцати лет, Петр предпочитал спать отдельно в военной казарме. С юности его жизнь была сплошная гульба, дебоши, пьянство, друзья его умирали от перепоев.

У себя дома Петр бывал гостем. Он окружил себя проходимцами, одной из жен сделал женщину, которая до этого обслуживала известным образом солдат, а сам, по мнению некоторых историков, находился в любовной связи со своим фаворитом Меньшиковым, которого называл не иначе как Mein Herz. Периодами Петр впадал в депрессию, с 20 лет у него тряслась голова и имели место припадки эпилепсии. Отсутствующее, дикое выражение глаз легко заметить на портретах. Он не мог жить в комнатах с высоким потолком, и потолок для царя специально опускали или завешивали.

Он ел руками – без ножа и вилки. Посреди разговора мог плюнуть в лицо собеседника. После еды он спал, даже в гостях. Хронический алкоголик, он угрозами заставлял пить других. Гостей запирал и ставил охрану, следящую, чтобы все пили, а сам уходил спать. Шуга назначил председателем Коллегии, то есть Министром Всепьянейшего Собора, для которого сам написал Устав. Параграф первый Устава гласит: «Напиваться каждодневно и не ложиться спать трезвыми».

Легко впадающий в гнев, он терял рассудок и становился зверем под влиянием вина. Протрезвев, он назначал казни. Он сам участвовал в пытках своих оппонентов, выбивал им зубы кулаком, работал палачом. Он приказал пытать сына. Он лично удостоверялся, что его противники мертвы. Война делала его маньяком. Людские потери в его войнах не подсчитаны до сих пор. Мудрость и доброта Петра – больше легенды подхалимов, чем правда. Петербург построен на костях десятков тысяч крестьян. Чудовищные расходы на войну разоряли государство. Налоги и хитрости, как выкачивать больше денег, умножаются: не будучи грамотным, он использовал наиболее изощренные советы своих подчиненных, часто противоречащие одни другим. Доходы шли, минуя казну, прямо в руки его генералов.

У царя было хобби: он любил рвать зубы у других и собирал их. Причем часто ошибался или нарочно, в назидание, рвал у своих приближенных и их жен здоровые зубы. После его смерти остались импортные щипцы да мешок с выдранными им зубами.

При нем заложена тайная политическая полиция, подчиняющаяся ему лично. Его приказ: «Иметь смотрение… чтоб в жителях не было шаткости». Петр признавался иностранцам о русском народе: «Я имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу переделать в людей». Петр умер от уремии, а по мнению профессора М. Покровского, от сифилиса, если только он не был отравлен.

Конечно, мы собрали мелочи. Собрали потому, что каждая такая деталь – новелла для писателя. Добавленные к общеизвестным достоинствам личности Петра, эти детали дали бы простор художнику. Но именно их не касается Пушкин в своих записях, создавая не образ, но монумент, теряя объективность и достоверность. Мифология вовсе не обязательно сопрягается с ложью. Это может быть всего лишь отбор. Вяземский писал об «Истории пугачевского бунта», что вполне можно отнести к другим пушкинским историческим работам: «Но в историю события, но в глубь его он почти не вникнул, не хотел вникнуть или, может быть, что вероятнее, не мог вникнуть по внешним причинам…».

На деле жестокость, с которой Петром осуществлялась хирургическая операция на теле России, миллионные человеческие жертвы, положенные на чашу весов прогресса, породили другой, фольклорный образ царя – Антихриста, который Пушкин вспомнил. Но если глянуть шире, как минимум бесправие, тотальный контроль над умами, физическое уничтожение граждан и экспансия вовне – вот темы, которые можно считать вехами отсчета в правдивости изображения любого российского лидера. Без этих вех все описания склоняются к мифологии.

Поблагодарим цензуру. Когда после смерти поэта возник вопрос о печатании черновых материалов для истории Петра, цензоры изымали из записок все нежелательное. Выброшенное сохранилось в цензурном архиве. Естественно, цензура во все времена выбрасывала то, что работало против официально одобренного образа лидера. Однако и в изъятых у Пушкина текстах не удается найти такое, что пошатнуло бы миф. Поэт отмечал, что в идее государственной реконструкции были ум, доброжелательство и мудрость Петра, но практика жестока, «писана кнутом». Это, конечно, вычеркнуто. Цензура выкинула и любопытную фразу Пушкина, что Петр «в Синоде и Сенате объявил себя президентом». Отдельные критические детали исчезали и из других произведений, неизвестно, по чьей воле. Так, по свидетельству Вяземского, в «Медном всаднике» сперва был якобы сильный монолог Евгения против петровской реформы. Сняла его цензура или убрал сам Пушкин, но, как известно, в поэме этого нет.

Пушкин преувеличивал значение целей Петра и преуменьшал роль методов. Рассуждая о честности и справедливости царя, поэт отмечает без комментария: «Казаки и калмыки имели повеление, стоя за фрунтом, колоть всех наших, кои побегут или назад подадутся, не исключая самого государя». Тонкая похвала. Записывая, что Петр был «самовластным помещиком», что его указы «жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом», Пушкин осторожно пометил для себя в скобках: «Это внести в Историю Петра обдумав». Он написал о рабстве в России: «Все дрожало, все безмолвно повиновалось». Написал и вычеркнул. Ниже заметил: «После смерти деспота страх… начинает исчезать». И, зачеркнув «деспота», вписал «великого человека».

«Пушкин по-разному видит Петра», – считает Георгий Федотов в статье, название которой точно выражает двойственность Пушкина: «Певец империи и свободы». И уточняет: «Низкие истины остаются на страницах записных книжек». Но это не совсем так. В том-то и дело, что большая часть низких истин отсеивалась Пушкиным при чтении, в записные книжки не попадала. Он просеивал материал до цензуры.

 

«Холопское пристрастие к королям»

Каковы причины неизбежного компромисса русского писателя с имперской мифологией? Думается, их много, но во главе угла общая политическая атмосфера, русская литературная традиция, мировоззрение Пушкина, его характер, традиционный страх наказания «за слово» и лишь в последнюю очередь – очевидное давление сверху.

И в этой области Пушкин расставил для нас все точки над i: он называл народ чернью и считал, что историю творят избранные вожди. «Петр I, – отметил он, – не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон». Отсюда, по мнению Франка, добровольный «культ Петра Великого». И гипноз личности царя, в воздействии которого Пушкин признавался Владимиру Далю: «Чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно». Поэт сознавал свою слабость: «Шекспир, Гете, Вальтер Скотт не имеют холопского пристрастия к королям и героям». Стало быть, это наша, русская черта. По выражению того же Франка, европеец Пушкин остается националистом, между словами «национализм» и «европеизм» поэт снимает «или», соединяет их.

В защиту Пушкина можно сказать, что он осознавал свое место между Сциллой и Харибдой: между истиной и необходимостью. Он говорил Келеру, что его предшественники делились на недоброжелателей Петра, представлявших события в искаженном свете, и тех, кто осыпал похвалами все его действия. Пушкин сделал попытку вырваться из плена культа, сказать правду в деталях, но осознал, что доля разрешенной правды будет ничтожной.

По одной из версий, в связи с «раздвоенным психическим состоянием», как писал Анненков, поэт прекратил работу над историей Петра задолго до трагической дуэли, пытаясь быть объективным и чувствуя, что такой взгляд непроходим. В то время, кстати, Пушкин множество анекдотов о Петре стал рассказывать устно. Как не раз случалось с писателями русскими, книга уходила в воздух.

Вот уж вряд ли в страшном сне мог предположить прозорливый Пушкин, что сливки с его произведений будет снимать вовсе не Николай Павлович, а Иосиф Виссарионович. Лишь один русский царь удостоился в советское время чести называться «вождем», и это был Петр. Случайно найденные после смерти Пушкина конспекты по истории Петра были опубликованы вовсе не случайно. Энергичная работа по редактированию этих черновиков падает на тридцатые годы и завершается публикацией новой версии. Для воссоздания героического облика Петра – преобразователя России – Пушкин-историк возвеличивался за тему, а не за произведение.

В свое время Анненков, получив от вдовы поэта тетради с записями, написал, что рукопись материалов о Петре «не представляет, собственно, материалов, но только выписки из них и ссылки». Когда к столетию со дня смерти поэта создавался миф о великой работе Пушкина про великого Петра, было заявлено, что Анненков «недооценил значение» труда поэта. Будучи уже тяжело больным, И. Фейнберг подробно рассказывал мне в Переделкине в 1976 году, как он от руки переписал в Пушкинском Доме все имевшиеся там хаотические выписки Пушкина и днями и ночами раскладывал пасьянс в соответствии с биографией Петра. Если аргументов в тексте заготовок Пушкина не находилось, комментарии звучали следующим образом: Пушкин говорит о казнях, «сопровождая свои слова выразительным многоточием». Или: «Чувство патриота сказывается даже в оборотах и интонациях Пушкина».

Пушкин сделан государственным мифом, и создаваемый с размахом пушкинский миф о Петре подкреплял сталинский миф о самом себе. В создании мифа вместе с Пушкиным задействованы писатели А. Толстой, В. Мавродин, Н. Павленко, режиссер Сергей Эйзенштейн и др. Пошел поток художественных и вовсе не художественных биографий Петра, написанных «под Сталина», километрами потекла кинопленка.

Начинается преувеличение значения Пушкина как историка. «История стала для Пушкина полной и единственной формой воплощения истины, ее средоточием, ее знаком». Сказав это, Б. Эйхенбаум пояснял: Пушкин «отстаивал поэзию как нечто поднимающееся над историей». Отсюда следует, что поэзия не была для Пушкина формой воплощения истины, ведь он разделял «тьму низких истин» и «нас возвышающий обман». Пушкин-историк вводится в научный обиход. «Публичные чтения о Петре Великом» Соловьева, прочитанные за семьдесят лет до этого, критикуются за то, что автор не упомянул Пушкина-историка, который стал «новым этапом в понимании исторической роли Петра I».

Одним из важных положений комментаторов становится при Сталине пушкинское оправдание репрессий во имя высшей цели. Не только Пушкина, но Петра I ухитряются увязать с декабристами. Посмотрите на эту манипуляцию. Рисунок повешенных декабристов на полях чернового автографа «Полтавы» А. Эфрос толковал как «политический стержень одной из основных тематических линий «Полтавы», прикрытый исторической и романтической фабулой… Восстание Мазепы, казнь Кочубея-Искры, победа Петра представляет собой переключенное уподобление декабрьских происшествий». Оказывается, поэт обратился к истории XVIII века «под влиянием нарастания революционного движения в России и на Западе». В конце концов, и «революционер» Пугачев был подвязан к Петру Первому: «Пушкин с полным основанием может быть назван первым историком декабризма… Петр I – революция «сверху»; Пугачев, декабристы – революция «снизу»». На самом деле термин «революция сверху» касаемо Петра принадлежит не Невелеву и даже не Пушкину, а братьям Тургеневым и Михаилу Погодину. Но надо, чтобы так думал Пушкин, и его делают одним из предтечей марксистской исторической науки.

Участие Пушкина в разработке государственного мифа об императоре Петре остается мало изученным. Западные влияния на Пушкина-историка (Монтескье, Гиббон, тот же Вольтер, проштудированные поэтом) до сих пор почти не принимаются во внимание, они мешают. Сам же Пушкин считал, что многие западные писатели-недоброжелатели искажали жизнь Петра. Он собирался писать правду, но при этом добавлял, что еще ничего не писал, а только собирает материалы, напишет, а потом будет проверять по архивным документам. «Потом» не наступило. Учитывая, что Пушкин, как принято считать, был якобы шокирован кровью и жестокостью Петра, его труд мог не появиться, даже если бы поэт остался жить.

Груз оказался для него неподъемен, о чем поэт перед смертью признался Далю: «Я стою вплоть перед изваянием исполинским, которого не могу обнять глазом, – могу ли я списывать его? Что я вижу? Оно только застит мне исполинским ростом своим, и я вижу ясно только те две-три пядени, которые у меня под глазами». Фрейдисты сделали бы вывод, что огромного роста царь Петр подавлял поэта маленького роста, но мы воздержимся делать шаг в сторону психоанализа.

Трудно анализировать работу, которая не состоялась. Но можно критиковать биографов, которые выдают желаемое за действительное. Выскажемся напрямую: если бы это был не Пушкин, а другой автор, его сочинение о Пугачеве было бы давно забыто, а черновики о Петре и не издавались.

 

«Жизнь замечательных царей»

Князь Дмитрий Мирский заметил, что литература – не независимый исторический источник; если есть надежный – литература для истории не нужна. Утверждение спорное, ибо художественная литература об истории существует тысячи лет.

Иное дело, какая это литература. Пушкин выполнял обязанности официального художника слова и творил для бесконечной серии «Жизнь замечательных царей». Пушкин-поэт всегда довлеет над Пушкиным-историком, взгляд на царей у него эмоционально-психологический, а значит – мифологический. Над государственным мифом о Петре Пушкин надстроил второй этаж – свою часть мифа. А над пушкинским мифом о Петре российская пушкинистика надстроила этаж третий: миф о Пушкине-историке.

Культ царей (вождей, генеральных секретарей, президентов) есть неотъемлемая часть русского массового сознания. Изображение лидера осуществляется по отработанной веками системе канонов: божественность и – простота (плотник, солдат, ни в коем случае не интеллигент, но при том знаток всех наук от зубоврачевания до языкознания). Оценки деятельности лидеров теряют всякое чувство меры: могущество Петра – молниям и волнам повелитель, о Сталине лучше не вспоминать, чтобы не портить аппетита, а новый лидер уже заранее великий дзюдоист, лыжник, летчик, подводник и, как Петр, академик. Правда, сперва только Туркменской академии, зато знает, как мочить людей в сортире. Не успели мы написать эти заметки, как новый президент России повесил портрет Петра Великого у себя в кабинете, хотя, если не кривить душой, место там для физиономии Андропова.

В силе ли для сегодняшних и завтрашних вождей России слова Ключевского: «Совместное действие деспотизма и свободы, просвещения и рабства – это политическая квадратура круга, загадка, разрешавшаяся у нас со времени Петра два века и доселе неразрешенная»? Если загадка не разрешенная, то злодеяния заведующих нашим прошлым в скором времени могут показаться миру детскими забавами. В начале XXI века уровень жизни в России опустился едва ли не до уровня петровских времен, и логично предположить, что не дремлют силы, которым хочется вернуть советскую систему распределения колбасы и водки.

Личности русских лидеров нуждаются в трезвом переосмыслении. Соблазн всех их равняться на Петра Романова понятен. Тот был выдающийся мастер авторитарных преобразований любой ценой. Он зачал бесконечную цепь умельцев, открывающих и закрывающих окно в Европу, готовых уничтожить полнации для реализации очередного сумасбродного плана. Такой лидер гарантированно прав, всегда одобрен своими борзописцами. Даже спустя 200 лет Ключевский говорил о Петре I как о миротворце в области международной политики: «В этой мирной семье народов под знаменем Петра Великого и займет свое место мирный русский народ». На деле народ, проводив очередного вождя, каждый раз остается в прихожей мировой цивилизации, с растерянностью и тоской в глазах взирая на нее через окно.

Не пора ли поменять ориентиры? Если русский народ станет мирным (чем пока что не пахнет), то вряд ли символом этого сгодится знамя Петра. Некоторые западные слависты (и автор этих строк в их числе) полагают, что более значительным русским царем был вовсе не Петр, а Александр II, который демократизировал страну, отменив крепостное рабство, создав цивилизованную судебную систему и отворив в Европу не окно, но дверь, – к сожалению, не навсегда.

Набоков считал, что его устраивает любое правительство, лишь бы портреты вождей не превышали размеров почтовой марки. В России сие пока нереально. Зато реально неугасаемое желание лизать хозяину то место, по которому, как говаривал Даль, у французов запрещено телесное наказание.

Ура, наш царь! так! выпьем за царя.

Это Пушкин написал в михайловской ссылке в надежде получить заграничный паспорт. Стихотворение напечатали, но «ура!» император всея Руси лично приказал выкинуть. Засим нашло на поэта новое вдохновение:

Нет, я не льстец, когда царю Хвалу свободную слагаю: Я смело чувства выражаю, Языком сердца говорю.

Тут Николай Павлович еще больше смутился, печатать не разрешил, однако генерал ФСБ Бенкендорф намекнул Пушкину, что Его Величество не возражает, чтобы стихи распространялись устно, так сказать, в самиздате. Сто двадцать лет спустя писатель Леонид Леонов заявил в «Правде», что летосчисление нужно поменять, начав его не с Иисуса Христа, а со дня рождения Иосифа Виссарионовича. Поэт Михаил Исаковский обратился к вождю с одой:

Спасибо Вам за подвиг Ваш высокий, За Ваши многотрудные дела.

И даже

За то, что Вы повсюду с нами вместе, За то, что Вы живете на земле.

Никто в мировой литературе не додумался сказать спасибо величайшим умам человечества за то, что они жили на земле, а не на Марсе. А вот убивец 96 миллионов своих сограждан (наша собственная статистика) сподобился это услышать. «Спасибо товарищу – за наше счастливое детство!» Черточки мы заимствуем из собрания сочинений Пушкина: цензура метит некрасивые выражения поэта, чтобы помочь читателю точно вписать пропущенное слово. Историческая новизна конкретных обстоятельств в том, что «Спасибо товарищу –!» кричат в XXI веке заранее, когда вождь еще и на Мавзолей не вскарабкался. Может, он сам – жертва тотального экстаза нации? Однако ж возникает вопрос: для кого менять летосчисление, а для кого нет? Есть мнение, что надо менять для каждого, вошедшего во власть.

Опыт прошлого ничему не учит. Обе бронзовые фигуры, царь Петр и царь Пушкин, остаются важными козырями не столько в литературных, сколько в политических играх. Роковой русский вопрос: кто будет очередным третьим? Россия с криками «Ура!» ложится под каждого нового насильника и ждет ласки. Судя по происходящему, остаемся мы лишенцами по части чувства меры и стыда.

2000