ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО

И я с веселою душою

Оставить был совсем готов

Неволю невских берегов.

Пушкин, 14 июня 1828 (III.65)

Анна Ахматова обратила наше внимание на странный парадокс в отношениях Пушкина с разными людьми. Поэт легко писал оскорбительные эпиграммы, смело вызывал обидчиков на дуэль, никогда не забывал свести счеты. Графа Воронцова, который много для поэта сделал, но доставил ему один раз неприятность, Пушкин ругал всю жизнь, мстил ему, оскорблял, как только мог. И лишь один человек, по мнению Ахматовой, был исключением из жизненного правила поэта.

В самом деле, Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но – на него поэт лишь иногда тихо жаловался друзьям; нет его ни в одной эпиграмме. Даже в шутке, которую припомнил приятель Пушкина Нащокин, звучит определенный пиетет: «Жженку Пушкин называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок». То был не только страх и гипноз власти, что вполне естественно, но и простой расчет поэта: желание не конфликтовать с правительством. Блистательный психолог в других случаях, великолепный игрок, он тут пасовал, прятал козыри, становился послушным, как школяр, терял способность к ответным ходам и всегда проигрывал.

Традиционно в пушкинистике мы видим идущее от самого Пушкина преувеличение могущества начальника тайной полиции и его негативной роли в жизни поэта, что отразилось и на заметке Ахматовой. Между тем Бенкендорф в чем-то, пожалуй, больше был склонен к компромиссу, нежели Пушкин. Не только вредил поэту, но и помогал.

Даже некоторые недостатки Бенкендорфа как службиста можно, пожалуй, причислить к его заслугам. Он бывал рассеян; учет в Третьем отделении поставлен был плохо. Часто чиновники, получив от него на исполнение бумаги, держали их в столах, не раскрывая. Недели спустя, если Бенкендорфа переспрашивали, он мог ответить: «Да бросьте их в огонь!». Веди себя поэт иначе, он сумел бы, нам теперь кажется, избегнуть многих неприятностей.

Положение Пушкина остается крайне неустойчивым, неопределенным. Сам он ситуацию оценивает неадекватно: то слишком оптимистично, то слишком фатально. Как обычно, истина находится где-то посередине. Казалось, цель Третьего отделения достигнута: Пушкин выглядит исправившимся, относится верноподданнически к царю, пишет, что надо. Но – русское полицейское иезуитство: если проштрафились, доверия вам нет и не будет. Вы полагаете, они отстали, а тайная слежка та же, в доносах и докладах вы проходите, как и раньше, и остаетесь виноваты до конца дней, а иногда и долго после. Надзор за Пушкиным отменили много лет спустя после смерти. В этом, с точки зрения тайной полиции, был резон: физически поэта не стало, но душа его еще витает среди публики, еще влияет на общественное сознание, и надо следить за душой.

Третье отделение долго подталкивало Пушкина к сотрудничеству, ходили вокруг да около, выбирали подходящий момент, а жертва, похоже, ускользала. Но то, что для Пушкина было тяжелым нравственным и психическим потрясением, пощечиной, за которую он даже не мог вызвать на дуэль, – для Бенкендорфа будничная служба. Не удалось завербовать поэта – не беда, удастся в следующий раз, никуда не денется. А пока надо наказать упрямца, проучить за непокорность, укоротить цепочку. Почувствует, как без нас плохо, сам запросится к нам на службу.

Месть за несговорчивость последовала быстро. Негласный надзор за Пушкиным становится весной 1828 года более активным. Искали, к чему придраться, а найти было несложно. Дело по стихотворению «Андрей Шенье» достигло Государственного совета, который месяц спустя вынес постановление «иметь за ним (Пушкиным. – Ю.Д.) в месте его жительства секретный надзор». И то было началом новых неприятностей.

В обеих столицах стали распространяться слухи, компрометирующие Пушкина, а это ударило по самолюбию поэта больней всего. Писатель и историк литературы Степан Шевырев вспоминал, что в Москве «после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, возводить на него обвинения в ласкательстве и наушничестве и шпионстве перед государем». Распространился слух, что Пушкин стал доносчиком, слух был составной частью мести Третьего отделения.

9 мая 1828 года Пушкин провожал знакомого, уезжавшего за границу. Такие проводы на пароходе до Кронштадта (дальше ему не разрешалось) стали ритуалом. На том же корабле ехал домой в Англию знаменитый живописец Джорж Доу. Тут же он набросал карандашом портрет Пушкина. Неизвестно, кого провожал Пушкин, но стихи поэта, про Доу, сохранились:

Зачем твой дивный карандаш

Рисует мой арапский профиль?

Хоть ты векам его предашь,

Его освищет Мефистофель. (III.56)

Александра Смирнова в дневнике вспоминала о таких проводах: «Вчера приезжал ко мне Пушкин и рассказывал, что он только что перед этим едва устоял против сильнейшего искушения: он провожал в Кронштадт одного приятеля, и ему неудержимо захотелось спрятаться где-нибудь в каюте и просидеть там до тех пор, пока корабль не выйдет в открытое море. Но он-таки устоял против этого страстного желания – отправиться за границу без паспорта».

Вот какое состояние было у Пушкина после отказа в поездке в Париж и предложения Бенкендорфа о сотрудничестве. С парохода, идущего до Кронштадта, он вместе с уезжающими пересел на корабль, уходящий в Европу, и захотел спрятаться в каюте. Маркиз де Кюстин, приезжавший в Петербург тем же путем десять лет спустя, рассказывает, как рыскали по судну полицейские ищейки, шмонали чемоданы, а самого его подвергали допросу. Риск быть обнаруженным под койкой или в шкафу был достаточно велик.

Через несколько дней он заканчивает стихотворение «Воспоминание», представляющееся нам одним из самых трагических во всей его лирике. Публикуется половина стихотворения; вторая половина, взятая из рукописи, традиционно печатается в приложениях к собраниям сочинений, хотя по всей логике может быть соединена с первой. Ум его подавлен тоской. «Змеи сердечной угрызенья» съедают поэта по ночам. Во второй части звучит жгучая обида:

Я слышу вновь друзей предательский привет. (III.417)

Это новая интонация в отношениях поэта с друзьями. Не семья, не дом, но друзья всегда оставались опорной точкой души Пушкина. Раньше, в Михайловском, он сердился, обижался, говорил о непонимании. Нынче отношение друзей видится предательством. Причем, как он считает теперь, друзья предавали его и раньше. До боли знакомая ситуация: Пушкин и в этом превращается в Чацкого.

Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,

Решенья глупости лукавой,

И шепот зависти, и легкой суеты

Укор веселый и кровавый.

И нет отрады мне…

В 1828 году поэтом создано около полусотни стихов, часть из них носит «домашний» характер, написаны они по конкретным случаям, обращены к конкретным людям. В других, принадлежащих чистой поэзии, он, преодолевая житейские невзгоды, достигает истинной трагедийности. Сюжеты меняются, но круг тем чаще всего вполне определенный: покойники, утопленники, вороны, яд и тупая толпа. Душевный настрой Пушкина не из лучших. «Шурин Александр заглядывает к нам, – пишет матери Николай Павлищев, зять Пушкина, 1 июня 1828 года, – но или сидит букою, или на жизнь жалуется; Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ». Он мечется, все ему не по душе, все раздражает; он много пьет, играет в карты и чаще всего проигрывает. Вино и азарт помогают забыть неприятности, отвлечься, обрести цель на несколько часов, взбодриться.

Пушкину 29 лет, он уже не мальчик, но молод и должен быть в расцвете сил. На деле, как вспоминает критик и журналист Ксенофонт Полевой, «после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею». Он ухаживает за Анной Олениной, дочерью президента Императорской Академии художеств, и, по свидетельству Вяземского, делает вид, что влюблен. Похоже, причину сватовства Пушкин сам выразил в одном слове, сказав в письме Вяземскому, что он «бесприютен» (Х.195), – намек на имение Олениных Приютино. Игры с Олениной будут продолжаться до осени, в том числе в стихах, но потенциальная невеста считала его вертопрахом, а отец ее недавно подписался под документом, устанавливающим над Пушкиным секретный надзор.

Поэт опять пустился в распутство, похождения его становятся известны всем. Он и сам хвастался загулами. С писателем Борисом Федоровым они гуляли в Летнем саду и обсуждали дела семейные. «У меня детей нет, а все выблядки», – сказал великий поэт». Возможно, Пушкин имел в виду, что ничто его не привязывает, семьи и дома нет.

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум.

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум. (III.59)

– написал он в день своего рождения 26 мая 1828 года. За пять дней до этого в Царском Селе Вяземский предложил собраться на прощальный пикник. Предложение было принято, и так получилось, что друзья оказались вместе накануне пушкинского дня рождения. Это стало у них ритуалом: совершать очередную поездку на пироскафе в Кронштадт. Вяземский после писал жене, что туда поехали при хорошей погоде, а обратно – ветер и дождь, поднялась паника. Оленин-сын (брат потенциальной невесты Пушкина) выпил портера и водки на 21 рубль. Видимо, и остальные пили много. «На корабле у меня опять закипел демон, мятежный и волнующий, – писал Вяземский, – но я от него скоро отмолился… Пушкин дуется, хмурится, как погода, как любовь».

Из всей честнoй компании на пироскафе (семеро, не считая Пушкина), по меньшей мере трое были связаны с заграничными планами Пушкина: Грибоедов, Киселев и Шиллинг. Все они служили в Министерстве иностранных дел, все собирались за границу. О Шиллинге речь пойдет позже. А здесь отметим договоренность Пушкина с Грибоедовым, который тогда напел Михаилу Глинке грузинскую мелодию, и композитор написал романс на слова Пушкина. Песни Грузии напоминают поэту

Другую жизнь и берег дальный. (III.64)

Вроде бы в стихотворении речь идет о Кавказе, с которым и у Грибоедова, и у Пушкина так много связано:

Напоминают мне оне

Кавказа гордые вершины,

Лихих чеченцев на коне

И закубанские равнины. (III.418)

Четыре приведенные строки Пушкин вычеркнул, они взяты из черновика. Конкретная географическая привязка исчезла, и в стихотворении «Не пой, красавица, при мне» в памяти поэта всплывает не Кавказ, а другая жизнь, другой призрак, «черты далекой, бедной девы».

Той весной Пушкин сошелся с Николаем Киселевым, который вместе с Языковым учился в Дерптском университете и теперь стал служить в Министерстве иностранных дел. Киселев отъезжал по службе в Вену с заездом в Карлсбад. Мысли Пушкина вернулись к планам побега из Михайловского, и он написал два стихотворения. В рифмованном послании к Языкову поэт говорит:

К тебе сбирался я давно

В немецкий град, тобой воспетый,

С тобой попить, как пьют поэты,

Тобой воспетое вино. (III.65)

Пушкин хитрит: не вино пить, как мы знаем, собирался он ехать в Дерпт. И даже не к Языкову, а к своему приятелю Вульфу и доктору Мойеру с вполне конкретной целью. Но еще интереснее дальнейшие строки, частично уже процитированные в эпиграфе:

Уж зазывал меня с собою

Тобой воспетый Киселев,

И я с веселою душою

Оставить был совсем готов

Неволю невских берегов.

По тексту вроде получается, что Киселев зазывал его ехать за границу раньше, то есть из Михайловского. Но ведь тогда они еще не были знакомы. А главное, речь идет о том, чтобы оставить не Псков и Михайловское, а невские берега, то есть Петербург. Стало быть, Киселев был несомненно в курсе плана Пушкина уехать. Когда Языков их познакомил в Петербурге, Киселев предложил поэту ехать с ним в Европу, и Пушкин согласился с веселою душою. Дальнейшие строки подтверждают это:

И что ж? Гербовые заботы

Схватили за полу меня,

И на Неве, хоть нет охоты,

Прикованным остался я.

Гербовые заботы – в традиционной трактовке долги, деньги. А может, поэт имеет в виду, что «гербовые заботы» – получение паспорта, то есть свидетельства на выезд? Ведь именно этого документа он добивался и не получил: «схватили за полу». Ведь Пушкин не проиграл тогда много в карты (он был должен около десяти тысяч рублей) и сумел бы раздобыть нужную сумму. Нет, за полу его схватили не деньги, если он остался прикованным на Неве!

Провожая Николая Киселева за границу, Пушкин пишет ему в блокнот четверостишие:

Ищи в чужом краю здоровья и свободы,

Но север забывать грешно,

Так слушай: поспешай карлсбадские пить воды,

Чтоб с нами снова пить вино. (III.90)

К экспромту Пушкин пририсовал свой улыбающийся профиль, отправив себя, таким образом, вместе с Киселевым за границу. Стихи эти в Малом академическом собрании сочинений Пушкина находятся, может быть, по времени не на месте: им дoлжно быть рядом с упомянутым выше посланием Языкову. Укажем также на опечатку, смешную в нашем контексте. В примечаниях Б.Томашевского строка Пушкина написана: «Ищу в чужом краю здоровья и свободы…» (III.443).

Между тем тучи над Пушкиным опять сгущаются. Крепостные отставного штабс-капитана Митькова доносят митрополиту Петербурга Серафиму, что их развращали чтением «Гаврилиады», о чем Серафим довел до сведения властей. Формально злостное богохульство, согласно уставу царя Алексея Михайловича, каралось смертной казнью, легкомысленное – шпицрутенами. Позже за богохульство полагались лишение всех прав и ссылка на поселение в отдаленные места Сибири.

По распоряжению Николая Павловича заводится новое дело. На допросах Пушкин отрицал свое авторство, а в письме к Вяземскому, рассчитывая на перлюстрацию, даже назвал автором сатирика Дмитрия Горчакова, к тому времени покойного. «Гаврилиада» написана под влиянием «Орлеанской девственницы» Вольтера. И совпадение судеб: Вольтеру пришлось отрекаться под угрозой обвинения, что он глумился над церковью; затем пришлось то же делать Пушкину.

Казалось, достаточно ответить, имеет ли он у себя копию поэмы, и подписать документ, что не будет впредь распространять что-либо без предварительной цензуры. Однако царю этого показалось недостаточно. На письменном признании Пушкина он начертал, что верит, будто список «Гаврилиады» взят поэтом у одного из офицеров гусарского полка и сожжен в 1820 году. А далее император открытым текстом требовал от Пушкина того, чего раньше добивался Бенкендорф, а именно доноса: «…Желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость».

Угроза расправы становится реальной. «Ты зовешь меня в Пензу, – пишет он Вяземскому, – а того и гляди, что я поеду далее, «прямо, прямо на Восток» (Х.195). Загнанный в угол Пушкин сочиняет письмо государю, которое отправляет на Бенкендорфа, в сущности, донос на самого себя. Хотя у властей не было никаких прямых доказательств авторства, Пушкин признался в том, что «Гаврилиаду» написал он сам. Долгое время считалось, что покаянное письмо грешника не сохранилось, но копия его была найдена: «Вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году».

В результате покаяния поэт прощен, но от него требуют выражения преданности. Жуковский советует написать нечто лояльное и великое, и Пушкин вынужден доказать свою полезность: работа над поэмой «Полтава», начатая еще весной, теперь кажется ему особенно важной. Царь не сможет не оценить воспевание военных амбиций империи, поэзию, обосновывающую историческую необходимость захватнических войн Петра. «Полтавская битва… – писал Пушкин в верноподданническом предисловии к поэме, – утвердила русское владычество на юге; обеспечила новые заведения на севере и доказала государству успех и необходимость преобразования, совершаемого царем» (IV.386). Мало того, в эпиграфе царь назван триумфатором.

Вероятно, психоаналитики найдут иные связующие нити, но отметим то, что кажется нам важным. В поэме, которую уже полтора века именуют героической, патриотической, воспевающей военные подвиги, Петра и пр., главной темой является нечто совсем иное. Тема доносительства не оставляла Пушкина во время работы над «Полтавой», ведь работа протекала параллельно с личными неприятностями поэта, с его вербовкой. Оголив суть сюжетного хода, рискнем сказать так: «Полтава» – поэма о доносе. Основным стержнем, вокруг которого Пушкин закручивает конфликт, становится донос Кочубея «на мощного злодея предубежденному Петру». Между прочим, друзья Пушкина сразу именно так и поняли содержание поэмы, хотя никто не увязывал текст с жизненной ситуацией поэта. «Недавно, заходя к Пушкину, – записал Алексей Вульф, ухватив суть, – застал я его пишущим новую поэму, взятую из Истории Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери».

Уклонившись от сотрудничества с тайной полицией, Пушкин донес государю на самого себя; раскаявшись, он надеется, что наказание его минует. «Донос на гетмана-злодея царю Петру от Кочубея» в поэме «Полтава» – тоже в каком-то смысле самодонос, ибо донос на Мазепу не может не коснуться жены Мазепы – дочери Кочубея. От доноса страдает и сам Кочубей. Пушкин пишет в примечании: «Тайный секретарь Шафиров и гр. Головкин, друзья и покровители Мазепы; на них, по справедливости, должен лежать ужас суда и казни доносителей» (IV.223). В противоречие с русской традицией («Доносчику первый кнут») Пушкин оправдывает доносителя Кочубея.

Выскажем мысль, которая давно нас занимает: унижение, через которое государство протащило Пушкина, склоняя к сексотству, оказало на поэта влияние более сильное, чем принято считать. Немного осталось воспоминаний: поэт по очевидным причинам вынужден был не распространяться на столь щекотливую тему. Но подсознательно, как видим, мучившая его проблема доносительства выливалась через творчество. В апреле 1828 года секретная служба Бенкендорфа недвусмысленно предлагает Пушкину сотрудничество, в апреле же он начинает поэму о доносе Кочубея на Мазепу. Покаянное письмо, то есть донос на самого себя с признанием авторства «Гаврилиады», Пушкин пишет 2 октября, а первую главу «Полтавы», содержащую историю доноса, завершает 3 октября. Случайно ли совпадение?

В то же время, с конца августа, Пушкин набрасывает черновик стихотворения «Анчар». 9 ноября, стараясь отвлечься и застряв по дороге в Михайловское у знакомых в Малинниках, поэт переписывает стихотворение набело.

Принято считать, что «Анчар» относится к числу наиболее значительных созданий Пушкина, и стихотворению посвящено много исследований. Отмечалось, что «Анчар» находится в «несомненной внутренней связи» с окончательно отделываемой тогда же «Полтавой», хотя и не уточнялось, в какой именно связи. Столь же справедливо отмечена ошибка, гуляющая по всем советским изданиям этого стихотворения: «А князь тем ядом напитал свои послушливые стрелы…» При первой публикации стихотворения в альманахе «Северные цветы на 1832 год» Пушкин написал «Царь», да еще с большой буквы, а после конфликта с Бенкендорфом, во второй публикации, ему пришлось заменить слово «Царь» на «князь».

Толкований скрытого Пушкиным смысла легенды о древе яда, несущем смерть, существует несколько. Они восходят к сочинениям нескольких западных авторов, которых Пушкин знал. Упоминаются и статьи в двух русских журналах, опубликовавших перевод с английского о ядовитом дереве, находящемся на острове Ява. Сам поэт взял эпиграфом слова английского поэта Озерной школы Самуэля Колриджа о ядовитом дереве, которое плачет ядовитыми слезами (III.441). Цитируя Колриджа и используя другие его литературные открытия (например, «Table-talk»), Пушкин не мог не знать биографии своего современника. Колридж с друзьями мечтал эмигрировать в Америку, чтобы основать там общину на рациональных началах, но не собрал денег. Он объехал Германию и вернулся на Британские острова. Позже он стал наркоманом, а тяжело заболев, пришел к религии.

Одни исследователи считают «Анчар» художественным шедевром. Н.Измайлов писал, что «мрачное и загадочное творение Пушкина… таинственный образ, порожденный в далеких пустынях Востока». Другие усматривают в стихотворении чисто политические намеки: протест против деспотизма, против бесправия и рабства, против безграничной власти. «Стоглавой гидре уподобляет, как известно, Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» и самодержавие, и крепостничество, – пишет Д.Благой. – Подобная же концепция лежит в основе пушкинского «Анчара». Благой отрицает наличие в «Анчаре» других аллегорий.

Третий взгляд принадлежит академику В.Виноградову. Он видит в «Анчаре» своеобразный ответ Пушкина тем, кто упрекал поэта в лизоблюдстве. Упреки были вызваны «Стансами». Павел Катенин написал «Старую быль», где содержался весьма прозрачный намек на низкопоклонство Пушкина. «Анчар», в котором яд можно понимать как яд клеветы, мог быть ответом на стихи Катенина. Катенинский образ «неувядающего древа», считал Виноградов, есть некая антитеза пушкинскому «древу смерти».

В современной пушкинистике крайние точки зрения на эти стихи смягчены, лобовые политические аллегории остались только в учебниках. «Анчар» относят к философским стихотворениям Пушкина, легендам, притчам с глубоким значением и общечеловеческой мыслью, многозначными и внутренне свободными образами. С такой расплывчатой трактовкой трудно не согласиться. И все же, нам кажется, символика стихотворения оставляет простор для еще одного варианта прочтения, связанного с жизненными обстоятельствами поэта, приведшими к созданию «Анчара».

Рискнем в качестве гипотезы несколько иначе истолковать смысл стихотворения «Анчар». Несомненно, ядовитое дерево – символ зла; пустило оно глубокие корни не на Востоке, а в той «пустынной» стране, где живет автор «Анчара». Слово «пустыня» у Пушкина – понятие не столько географическое, сколько социальное. «Пустыня» означает культурное пространство, где поэту скучно; пустыней он называет то Кишинев, а то и Петербург. Пушкин пишет о «пустыне нашей словесности» и даже о «философической пустыне» (V.104). В пустыне поэта преследуют. И – «судьбою вверенный мне дар"

Доселе в жизненной пустыне,

Во мне питая сердца жар,

Мне навлекал одно гоненье. (III.89)

В первоначальном варианте стихотворения «Анчар» было: «В пустыне чахлой и глухой», а не «скупой», что еще больше сближает пустыню с провинцией. Раба склоняют к тому, чтобы он участвовал в бесчеловечном деле, чтобы принес яд. Раб соглашается и приносит яд. Пушкин получил распоряжение царя донести ему лично, кто автор «Гаврилиады». Отказ равносилен смерти. В дневнике у поэта 2 октября 1828 года краткая запись: «Письмо к царю. Le cadavre…», то есть – труп (VIII.18).

Принес – и ослабел и лег

Под сводом шалаша на лыки,

И умер бедный раб у ног

Непобедимого владыки. (III.81)

Доносительство – вот тлетворная, разлагающая человека отрава, источаемая этим всемогущим и таинственным (или тайным?) органом, именуемым «Анчаром», который наводит страх на всю Вселенную. Сперва отравленный раб, судя по черновикам стихотворения, страдал, но оставался жить. Больше того, в черновиках имеется следующий вариант этого четверостишия:

Но человека человек

Послал к анчару самовластно,

И тот послушно в путь потек –

И возвратился безопасно.

Значит, Пушкин, когда писал стихотворение, думал о том, что яд, хотя и смертельный, но не причинит вреда человеку, который его принесет, и не сделает вреда другим. Поначалу поэт продумывал и, так сказать, более субъективный вариант легенды: вместо «Природа жаждущих степей его в день гнева породила…» было «Природа Африки моей…».

Слово «яд» у Пушкина примерно в двух третях случаев используется в переносном смысле: «ядом стихи свои в угоду черни буйной он наполняет», «сеют яд его подосланные слуги», «подозревая все, во всем ты видишь яд» и т.д. Зачем же, согласно замыслу «Анчара», царю нужен яд? А для того, чтобы пускать ядовитые стрелы в своих врагов, уничтожать их. Не в этом ли вечная сущность доносительства?

Когда началась работа над «Анчаром», Пушкин сочинял письмо Вяземскому. В конце есть несколько слов, трудно разбираемых и требующих героических усилий текстолога: «Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я шпион, получаю за то 2500 в месяц (которые очень бы мне пригодились благодаря крепсу), и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и за милостями царскими». Подумав, Пушкин решил об этом Вяземскому не сообщать, и строки остались в черновике письма к нему.

Яд клеветы соединился для поэта с ядом доносительства. Мысль искала эзоповскую форму и нашла в стихах. Образ ядовитого восточного дерева отражал реакцию поэта на предложение распространять яд в «пустыне», где поэт жил. Смысл этот, представляется, мог наполнить произведение и подсознательно. В легендах, которые послужили Пушкину источниками, говорится, что за ядом посылали каторжников, смертников, обещая свободу. И они шли к ядовитому дереву с надеждой освободиться. Над Пушкиным давно висело предложение Бенкендорфа принести яд с обещанием разрешить поехать за границу.

Наше толкование «Анчара» неожиданно нашло подтверждение в жизни. Мы познакомились с женщиной, отца которой посадили в сталинские времена. Будучи в тюремной камере, он мысленно обращался за поддержкой к Пушкину. Отказаться от самооговора и оговора других ему, единственному из большой группы однодельцев, помогли стихи. Удержала зека мысль, что, принеся яд, подчинившись приказу владыки, он превратится в раба, а смерти все равно не избежать. Выйдя на свободу спустя 24 года, реабилитированный утверждал, что именно «Анчар» уберег его от доносительства.

Не случайно публикация стихотворения (а Пушкин не отдавал его издателям три года) привлекла внимание Третьего отделения, заподозрившего опасное иносказание. Цензура пропустила стихи, ничего не обнаружив, а умный Бенкендорф потребовал приказать Пушкину «доставить ему объяснение, по какому случаю помещены… некоторые стихотворения его, и между прочим Анчар, древо яда, без предварительного испрошения на напечатание оных высочайшего дозволения» (Б.Ак.15.10).

Пушкин понял, что дело плохо, но и бросить прямое обвинение автору со стороны Третьего отделения было не желательно: цензорам пришлось бы раскрыться, указать на подтекст. Бенкендорф приказал поэту явиться и, отчитывая его, как подростка, обвинил в «тайных применениях» и «подразумениях». Пушкин написал ему весьма резкий ответ, в котором, памятуя, что лучшая защита – нападение, заявил, что «обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие» (X.316).

В письме этом Пушкин смело протестовал против двойной цензуры, которой он подвергается, вместо одной – царской. Решительный протест многократно приводится в советских работах о Пушкине как доказательство мужества и принципиальной позиции поэта в борьбе с самодержавием. Опускается лишь одна деталь: когда порыв отваги прошел, Пушкин решил письмо не отправлять. А послал другое – «с чувством глубочайшего благоговения» (Х.317).

Цензура стала невероятно придирчива. Пушкин сочинял «Анчар», заменяя «самодержавного владыку» на «непобедимого», а Вяземский рассказывал Пушкину об уморительном цинизме цензоров, которые обязаны следить, чтобы в пропускаемых произведениях содержался патриотизм. Цензор и писатель Сергей Глинка жаловался Вяземскому: «Черт знает за что наклепали на меня какую-то любовь к отечеству, черт бы ее взял!».

Ошейник Третьего отделения всегда будет натирать шею Пушкину. Три года спустя приятель поэта Николай Муханов запишет в дневнике, что на вечере у Вяземского министр внутренних дел Дмитрий Блудов сказал, что министр иностранных дел Нессельроде не хочет платить Пушкину жалования. «Я желал бы, чтобы жалованье выдавалось от Бенкендорфа». Пушкин «тотчас смешался и убежал».