«ПОЕДЕМ, Я ГОТОВ…»

Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию.

Пушкин – Бенкендорфу, 7 января 1830, по-фр. (Х.207)

После четырех с половиной месяцев пребывания в вояже с тайной целью перебраться через Турцию в Европу Пушкин в сентябре 1829 года вернулся из Арзрума в Москву. С подачи генерала Бенкендорфа, следившего за путешественником, царь Николай Павлович потребовал объяснений, почему поэт без разрешения осмелился побывать вне наших границ. «Вне» Пушкин не сумел очутиться, ибо Арзрум уже был оккупирован русской армией. Тем не менее, неудачливому беглецу пришлось унизительно оправдываться, витиевато приписывая себе поступки военно-патриотического характера.

В это время, казалось бы, без всякой связи со стремлением поэта выбраться из России, Третье отделение получило донос, который тотчас же препровождили царю. Речь шла об энтузиастах, выразивших желание переселиться за границу. Немедленно была дана команда начать их поиск. Но сначала о причине паники, а точнее, о книге, из-за которой разгорелся сыр-бор.

В 1818 году появилось вторым изданием сочинение известного литератора Павла Свиньина о путешествии по Америке – библиографический раритет, который ждет своего часа быть переизданным. Никакой тревоги издание книги не вызвало, неприятности на путешественника не обрушились.

Пушкин сошелся со Свиньиным еще по возвращении из Михайловской ссылки. Свиньин печатно и устно расхваливал «Евгения Онегина» и стихи Пушкина. Отношение же поэта к этому рецензенту было весьма насмешливым. В эпиграмме «Собрание насекомых» Пушкин, по-видимому, именно его называет «российским жуком» (Б.Ак.3.1199). В пародийной детской сказке, при жизни Пушкина не публиковавшейся, герой Павлуша – «маленький лжец», который «не мог сказать трех слов, чтобы не солгать», – как принято считать, он же (VII.105). По-видимому, человек этот действительно любил прихвастнуть и, фантазируя, терял чувство меры. Кроме того, он часто во время застолий открывал литературные таланты и начинал их проталкивать в печать. Авторы на поверку оказывались графоманами.

Все упомянутое не мешало обоим писателям пребывать в приятельских отношениях. Пушкин охотно приходил на литературные вечера, которые Свиньин устраивал у себя дома. Этот журналист и редактор, дипломат и путешественник провел полтора года в США секретарем первого русского генерального консула. Жил он в Филадельфии и с целью сбора информации, а также удовлетворения собственной любознательности совершал поездки по многим штатам. Одаренный художник, Свиньин напечатал в Америке два альбома акварелей и книгу очерков о России. В этой книжке он раньше других авторов отметил сходство двух стран во многих сферах истории и жизни.

Дипломатические отношения с Россией США хотели установить еще при Екатерине Великой, но та отказалась, видимо, из-за страха перед американской революцией. В течение двадцати восьми лет после образования Штатов связей таких практически не было. Наладить дипломатические отношения с Америкой Александру I предложил Фредерик Лагарп, его учитель и консультант. Этот француз из Швейцарии познакомил молодого русского царя с идеями Томаса Джефферсона. Лагарп говорил, что после отъезда из России отправится в Париж, а оттуда – в Америку. Он не сделал этого и стал позже политическим писателем во Франции, но семя, брошенное учителем, не пропало. Отсюда, вероятно, и мысли Александра оставить престол и двинуться в США, тоже, впрочем, нереализованные. Позже сам президент Джефферсон написал царю письмо. В то время у русских инакомыслящих вроде декабристов да и у Пушкина проявился осторожный интерес к республиканскому строю.

В отличие от них Свиньин, большой патриот и так называемый истинный христианин, модным веяниям был чужд. В Новом Свете он встретил двух русских людей, которые покинули родину и обосновались в Штатах, и резко осудил их. «Сердца их никогда не принадлежали России, – считал Свиньин. – Первый эмигрант родился и воспитан в чужой земле, в чужой религии, в чужеземных правилах; другой хотя родился в России, но получил правила и веру от чужеземца, так что сделался ревностным их поборником и воспользовался приездом своим в Америку, чтобы проповедовать католическую религию диким индейцам». Одним из сих эмигрантов был Дмитрий Голицын – сын писателя, горячего последователя Вольтера и Дидро, русского дипломата в Париже и Гааге князя Дмитрия Голицына и графини Амалии фон Шметтау. Дмитрий-младший взял себе имя Августин и впоследствии скрывался от своих соотечественников-патриотов под именем пастора Смита.

Путешествуя полтора столетия спустя по Америке в поисках русских ее корней, между Питсбургом и Филадельфией, в часе езды на юг от восьмидесятой дороги, соединяющей Сан-Франциско с Нью-Йорком, нашли мы основанный Дмитрием Голицыным очаровательной городок Лоретто. Он немного разросся с тех пор, когда Голицын начал строить тут первые дома, но все еще остается маленьким, зеленым и тихим. Железнодорожную станцию благодарные жители назвали в честь первопроходца, и бородатый старик-кондуктор со свистком, проходя вдоль поезда, элегантно, хотя и с трудом, произносит: «Gollitzin! The next station's Gollitzin. Three minutes only!» (Голицын! Следующая станция – Голицын. Только три минуты!).

Вторым эмигрантом, который возмутил Свиньина в Америке, был потомок одного из князей Долгоруковых. Очутившись в опале, он отказался возвращаться в Россию. Имени и следов его мы не нашли.

Что касается самого Павла Свиньина, то он стал едва ли не первым русским автором, опубликовавшим книгу об Америке – сочинение разностороннее и весьма глубокое. Именно Свиньин ввел в русскую печать слово Нью-Йорк, которое до него писалось в России Новый Йорк и которое до сих пор осталось в польском языке (Nowy Jork). Книга «Опыт живописного путешествия по Северной Америке» быстро приобрела известность. Пушкин, несомненно, читал и ее, и многочисленные очерки Свиньина на ту же тему, которые публиковались в свиньинских «Отечественных записках»: номера журнала значатся в библиотеке Пушкина и страницы разрезаны. «Опыт живописного путешествия» печатался частями в журналах, переиздавался, хотя так и не был завершен автором, ибо тема оказалась необъятной. Да и другие дела отвлекли одного из первых российских американистов. В 1829 году у Свиньина родилась дочь Екатерина. Литературный мир тесен: девочкой Екатерину знал Пушкин, а девятнадцати лет она вышла замуж за писателя Алексея Писемского.

Между тем Свиньина подстерегали неприятности.

Разумеется, не книга об Америке вызвала переполох в Третьем отделении – то было вполне патриотическое сочинение, прошедшее цензуру. Бенкендорфа озаботили некоторые читатели «Опыта живописного путешествия». Редакция «Северной пчелы» получила письмо, и редактор Фаддей Булгарин препроводил его шефу жандармов, который, в свою очередь, как уже сказано, доложил государю. Можем лишь попытаться представить сцену, когда, отложив государственные дела, ждущие неотложного решения, Николай Павлович слушает, а Бенкендорф читает вслух, акцентируя внимание царя на отдельных местах этого письма подписчиков «Северной пчелы» из города Вязьмы.

«Несколько молодых людей, испытавших превратности щастия, желали бы поселиться в Америке… Мысль, конечно, очень дерзкая, но при всем том она хорошо продумана; и мы, имея довольно способов к отправлению в те страны, с помощию духа предприимчивости и трудолюбия почти не сомневаемся, что время увенчает наш проект».

Было от чего властям обеспокоиться. Авторы письма обнаруживали недюжинное знание литературы, вспоминали те же самые книги об Америке, которые, как было известно Бенкендорфу из материалов, конфискованных на обысках всего каких-нибудь четыре года назад, изучали декабристы. «Тщетно расспрашивали мы просвещенных, по-видимому, людей, – продолжали два юных искателя приключений, – тщетно разыскивали в книгах, тщетно просили совета… нигде не могли найти полного удовлетворения своим вопросам: каким образом выходцы из разных государств находят в сих колониях себе работу?.. Всякому ли дозволено там селиться? Нет ли различия в нациях? Достаточно ли к сему предприятию знания одного только английского языка?»

Пожелания возмутителей спокойствия всерьез встревожили высшее начальство. Возникло опасение, что не одни эти молодые люди готовы бежать за границу, и надо срочно готовить профилактические мероприятия. Ведь авторы письма просили редакцию «Северной пчелы» опубликовать «хотя небольшую статейку о способах поселения в колониях Нового Света», а также об американской торговле и промышленности, уверяя, что информацию такую в России жаждут «не одни вельможи, не одни дворяне, но многие, многие из низшего класса грамотеев в провинциях!».

Итак, низший класс в российской провинции жаждал правдивой информации об Америке. Возможно, генерал Бенкендорф уже предвкушал дело о новом тайном обществе и готовился к арестам. В Третьем отделении сразу после аудиенции у Николая Павловича делу был придан характер секретности государственной важности. Глава политического сыска Максим фон Фок командировал в Вязьму тайного агента Кобервейна с именным повелением к местным властям оказывать ему полное содействие. Б.Модзалевский называет Кобервейна то Оскар, то Осип.

По прибытии Оскара-Осипа Кобервейна в Вязьму новая тайная организация сразу была раскрыта, ведь фамилии и имена значились в письме в редакцию. Членов ее Кобервейн тут же допросил. Это были Константин Гречников, семнадцатилетний конторщик у купца-сахароторговца, и его друг Николай Пыпкин восемнадцати лет. «Чей это почерк?» – строго спросил агент, и Гречников, припертый к стене, раскололся: «Моя рука!». Пыпкин оказался поглупее и просто шел на поводу более энергичного Гречникова.

В процессе многочасового допроса Кобервейн обнаружил криминал: конторщик Гречников воспитывался в Петербурге и слышал, что Булгарину доверять опасно. Поэтому в письме в «Северную пчелу» Гречников сообщил ложный обратный адрес. Вместе с тем допрашиваемый простодушно поинтересовался у Кобервейна здоровьем г-на Свиньина, книга которого так сильно на Гречникова повлияла. Оказалось, что со Свиньиным у молодого человека уже происходила переписка на предмет выезда в Америку. Сообразительный Гречников в конце допроса осознал свой преступный замысел, заявил, что ехать в Штаты передумал и хочет весной отправиться разводить виноград в Крым.

По завершении операции Кобервейну была выражена благодарность начальства за умело проведенное расследование. Свиньин отделался испугом. Негласный надзор за раскаявшимися злоумышленниками установили, но это оказалось напрасной тратой средств из казны.

У нас нет никакого свидетельства, что Пушкин слышал о данной истории или что Свиньин рассказывал ему о своей переписке с Гречниковым, хотя это и не исключено. Важно другое: болезненное внимание, с каким правительство относилось к любым попыткам своих граждан покинуть Россию. Пушкин, в сущности, был в худшем положении, чем двое молодых людей из Вязьмы. Переписка должностных лиц, начиная с послелицейского периода жизни поэта в Петербурге, пестрит выражениями: «иметь за ним надлежащий секретный надзор», «лично обращать на образ его жизни надлежащее внимание», «высочайшее Государя Императора повеление о состоянии А.Пушкина под секретным надзором правительства» и т.д. В этой паутине он пребывает и после возвращения из Арзрума, когда женитьба видится ему светом в конце тоннеля.

Брат Натальи Гончаровой свидетельствовал, что поэт, вернувшись из Закавказья, первым же утром заехал к ним. Наталья побоялась выйти, не спросившись матери, мать же приняла Пушкина в постели, не сказав ему ничего определенного. Позднее, уже будучи Ланской, Наталья сообщила Анненкову, что Пушкин тогда «только проехал по Никитской, где был дом Гончаровых, и тотчас же отправился в Малинники».

В письме будущей теще поэт выговаривает: «Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали…». Значит, вдова Пушкина запамятовала: он с ней увиделся. Поэт припомнил обиду в начале апреля 1830 года, то есть через полгода после возвращения из Арзрума и того визита. Стало быть, все эти месяцы его виды на Гончарову были под большим вопросом или, как он сам выразился, безнадежными. Он уехал в Петербург «со смертью в душе». В обоих цитируемых нами собраниях сочинений Пушкина это выражение поэта переведено не «со смертью в душе», а – «в полном отчаянии» (Б.Ак.14.404 и Х.218 и 634). Однако в оригинале рукой поэта написано: «la mort dans l'ame».

В состоянии, которое можно назвать подвешенным (а в таком состоянии он пребывал всю осень и зиму), к неопределенности правового статуса Пушкина (тут он был не один) прибавлялась нестабильность личная, которую, как и общественную, он сам преодолеть не мог. Невеста оказалась такой же неприступной, как крепость Карс, и поэт зашифровал этим именем семейство Гончаровых. «В Петербурге тоска, тоска… Скоро ли, Боже мой, – пишет он приятелю Сергею Киселеву, – приеду из Петербурга в Hotel d'Angleterre мимо Карса!» (X.206). Недостижимость желаемого заставляет его то и дело возвращаться к мыслям о выезде. И, как часто бывало, намерения воплощаются не в дела, но в движения души и поступки героев.

Никто не обратил внимания на совпадение: в конце 1829 года второй раз (первый был, когда Пушкин готовился бежать из Одессы) его Евгений Онегин, как и сам автор, собирается путешествовать. Ведь Пушкин продолжает работать над главой «Путешествие Онегина» именно в это время. В оглавлении им написано: «VIII. Странствие. Моск. Павл. 1829. Болд.» (V.485). Москва (в сентябре) и Павловское (конец октября – начало ноября) – места, в которых поэт пребывал и писал той осенью.

Отметим теперь: Пушкин назвал вояж Онегина «странствием», потому что это слово предполагает путешествие по дальним странам. Поэт продолжает и опять бросает главу. Она не пишется, и понятно почему: у автора нет живых впечатлений о заграничных поездках, которыми он мог бы наделить своего героя. Открывая пушкинский роман, вместо «странствия» мы видим теперь название главы «Отрывки из путешествия Онегина» – существенная разница!

В ноябре или декабре 1829 года Пушкин кладет на бумагу стихотворение, оставшееся при жизни поэта неопубликованным. «Еще одной высокой, важной песни…» – перевод начала «Гимна к пенатам» Роберта Саути. Строки любви обращены к Фебу, великому Зевсу и Афине Палладе:

…вам хвала.

Примите гимн, таинственные силы! (III.150)

Оказывается, как в годы изгнания, тяга к этим богам и теперь не охладела в поэте. Саути – его единомышленник. С ним Пушкин мечтает о Греции, душа рвется отдохнуть подле разрушенных святынь.

Но вас любить не остывал я, боги.

И в долгие часы пустынной грусти

Томительно просилась отдохнуть

У вашего святого пепелища

Моя душа – зане там мир.

Позже Пушкин снова обратится к Саути, а в начатом словно для сравнения и брошенном «Романе в письмах» (название дано биографами) поэт осуждает российскую общественность за небрежение историей: «Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ!» (VI.50). Пушкин начинает поэму без названия («Тазит» – заголовок опять-таки биографов). Случайно ли совпадение, когда и тут возникает болезненная тема бегства? Молодой горец Тазит

Среди родимого аула

Он как чужой; он целый день

В горах один; молчит и бродит.

Так в сакле кормленый олень

Все в лес глядит; все в глушь уходит.

…Из мира дольнего куда

Младые сны его уводят?.. (IV.227)

Накануне 1830 года Пушкин наметил список, кому разослать визитные карточки к Новому году. Список на 42 лица показывает круг поэта, среду, к которой он теперь тянулся. Это иностранные послы, дипломаты, крупные государственные чиновники и аристократия. Прежде всего его интересуют западные связи. Первыми в списке следуют австрийский посланник и большая часть иностранцев, потом идут русские. Судя по тому, что Пушкин знал и жен всех дипломатов, он бывал во всех посольских домах и общался с этой публикой у знакомых. Тогда, в отличие от советских времен, это властями не преследовалось.

О неизжитой мечте податься за границу Пушкин 23 декабря 1829 года пишет стихотворение, представляющееся важным.

Поедем, я готов: куда бы вы, друзья,

Куда б ни вздумали, готов за вами я

Повсюду следовать, надменной убегая:

К подножию ль стены далекого Китая,

В кипящий ли Париж, туда ли наконец,

Где Тасса не поет уже ночной гребец,

Где древних городов под пеплом дремлют мощи,

Где кипарисные благоухают рощи,

Повсюду я готов. Поедем… (III.129)

Три страны – три мечты, согласно стихам, в его планах; две были на уме всегда: Франция и Италия. Теперь прибавился Китай. «Поедем, я готов…» как бы продолжает устные разговоры, являет собой развернутую ответную реплику в споре. Пушкин готов ехать не только в вышеперечисленные страны, но и туда, куда бы его друзья надумали двинуться, лишь бы ехать. И снова бегство связано с женщиной и оттого тормозится: поэт сватается, с ответом тянут, почти отказывают; желание становится сильней, запретный плод слаще, грозит разрыв, возникает обида. «Надменной убегая», отправился бы хоть на край света. От друзей хочется получить ответ, некую гарантию, что он действительно забудет эту женщину в Париже или Риме. А если не забудет, что делать?

Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?

Забуду ль гордую, мучительную деву,

Или к ее ногам, ее младому гневу

Как дань привычную, любовь я принесу?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«Надменная», «гордая», да еще в гневе, – все эти обозначения любимой вызывают сомнение в радости такой страсти. Любовь он ей несет «как дань привычную», – необходимость дани вряд ли вдохновляет. Строка из точек поставлена Пушкиным и говорит о том, что отсутствие окончания есть литературный прием. Предыдущая строчка элегантно повисает без рифмы. В музыкальной пьесе отсутствует последний аккорд, и этим создается некая безответность, риторичность поставленного вопроса. Интересно, что неоконченное стихотворение на следующий год опубликовал «Московский вестник», и, таким образом, желание Пушкина ехать в Париж, в Италию или, на худой конец, в Китай объявлено публично, хотя к тому времени он уже получил очередной отказ.

Готовность ехать куда угодно на деле, как считал М.Цявловский, была не совсем такой. «Интересно отметить, что ни теперь, ни раньше, как мы видели, Пушкин не намеревался ехать в Германию. Франция, Италия, Англия – вот куда стремится поэт». О том, почему Германия составляла исключение в планах Пушкина, размышлял в полемике с Цявловским Н.Лернер: «Пушкина не тянуло в Германию не из-за какой-нибудь сознательной или бессознательной антипатии к ней, а в силу духовной чуждости, которая, скажем без околичностей, составляла несомненный пробел в психической организации поэта и его образовании». Жестко сказано, и, думается, разрешили бы поэту, он наверняка не отказался бы и от Германии. Следует иметь в виду, что статьи Цявловского и Лернера написаны в разгар русско-германской войны.

Кто же те друзья, к которым Пушкин обращается с просьбой и с которыми собирается путешествовать, куда бы они ни вздумали ехать? Мы знаем далеко не всех из них и детали собираем по крохам. В Париже его с нетерпением ждал Сергей Соболевский, с которым они давно договаривались путешествовать вместе и связь поддерживали через третьих лиц. В октябре 1829 года он был уволен со службы «за болезнью» и вскоре выехал в сопровождении двух знакомых иностранцев – Риччи и Бонелли.

Маршрут Соболевского позволяет нам увидеть и возможный путь по Европе Пушкина, если бы им удалось вырваться в совместный вояж: из Москвы через Петербург и Ригу в Варшаву, оттуда в Вену, Венецию, Болонью, Флоренцию, Рим, Неаполь, Геную, Лион и Париж. Почти двадцать лет провел Соболевский в Европе, перебираясь из одной страны в другую: из Италии во Францию, потом в Бельгию, Голландию, Англию, Германию, Швейцарию, Испанию, Португалию – лишь изредка наезжая в Россию.

Италия показалась пушкинскому близкому приятелю наиболее симпатичной. «Я очень люблю Италию и, поживши в разнородном Париже, пивном Лондоне и бестолковой Германии, решил, что, после России, самый для жилья приятный край для большей части года – Италия… В одной Италии люди довольно дети, чтобы радоваться радости и тешиться прекрасным от сердца. Вне Италии все Чайльд-Гарольды и a + b = c радуются и удивляются по известной мере…». Соболевский вкладывал деньги в бумагоделательное производство в России, а когда мануфактура сгорела, вложил их в акции французских железных дорог.

Кроме двух его писем к Пушкину и четырех ответных писем, их переписка не сохранилась. Но еще раньше, находясь во Флоренции, Соболевский обращался к Ивану Киреевскому, приехавшему в Берлин: «Прошу тебя написать мне больше о Пушкине, – как и когда приехал, где и как жил, в кого влюблялся и когда едет? (выделено нами. – Ю.Д.) Желаю иметь список взятых Пушкиным книг… О Пушкин, пиши мне!!!».

Другим приятелем, ожидавшим поэта в Париже, был богач и картежник Иван Яковлев, которому Пушкин остался должен шесть тысяч рублей. Поселившись в Париже, Яковлев в Россию приезжал редко. А тогда, в 1829 году, договорившись с Пушкиным перед отъездом и сидя в Париже, через третьих лиц пытался помочь поэту выехать. Но как именно он это делал, остается тайной. Ясно только, что Пушкин был связан с Яковлевым через друзей и, оказавшись в Париже, мог рассчитывать на материальную помощь. Приятелю своему Михаилу Судиенке поэт, разделенный с Яковлевым границей, писал: «Здесь у нас, мочи нет, скучно: игры нет, а я все-таки проигрываюсь. Об Яковлеве имею печальные известия. Он в Париже. Не играет, к девкам не ездит и учится по-английски» (X.210).

Пытаясь выбраться за границу, Пушкин, с его часто сбывавшимися плохими предчувствиями, обсуждал с друзьями запасной вариант на случай, если ему откажут двинуться в Европу. В то время готовилась научная (в секрете и разведывательная, то есть, проще говоря, шпионская) экспедиция в Китай (тогда говорили «посольство»), и приятели, участники экспедиции, предлагали взять поэта с собой. Их было двое: Бичурин и Шиллинг. Жизнеописание каждого из них достойно отдельной книги.

Про русского человека Никиту Бичурина – он же отец Иакинф – говорили, что в процессе жизни в Китае и усиленных занятий китайским языком, историей и культурой глаза у него по-восточному сузились. Выдающийся синолог служил в начале XIX века в течение пятнадцати лет начальником Пекинской духовной миссии, после чего пострадал из-за политических споров наверху, в которых его сделали козлом отпущения.

Впрочем, собственные взгляды этого человека тоже могли кое-кому не понравиться. Например, Бичурин располагал Христа не выше Конфуция. Отца Иакинфа сослали в Валаамский монастырь, где он провел четыре года в напряженных умственных трудах, а освободившись, сумел снова подняться: сделался переводчиком и опять отправлялся с посольством в Китай. Современность врывается в наш разговор о прошлом: в декабре 1994 года коллекцию уникальных книг, собранных Никитой Бичуриным, похитили из библиотеки, но она была найдена, а воры арестованы.

Пушкин слышал о трудах Бичурина еще в Одессе, держал у себя на полках его статьи. А личное их схождение началось в 1828 году. Потом о.Иакинф подарил ему свою книгу «Сань-Цзы-Цзин, или Троесловие» и познакомил с уникальными коллекциями восточных реликвий. Когда Дельвиг начал выпускать «Литературную газету», Пушкин сосватал в нее статьи востоковеда.

Барон Павел Шиллинг фон Канштадт, второй участник экспедиции в Китай, был военным и, как до отставки Пушкин, числился по Министерству иностранных дел. Он стал известным в двух ипостасях: ориенталиста-путешественника, собирателя уникальных монгольских и китайских рукописей, и инженера, изобретателя. Шиллинг, согласно некоторым источникам, сконструировал электромагнитный телеграфический аппарат, который демонстрировал у себя в квартире.

Из-за патриотической лжи с подтасовкой дат в советской специальной литературе по истории изобретательства трудно определить действительное первенство Шиллинга в сравнении с британцами Куком и Уитстоном и американцем Морзе. Впрочем, энциклопедия Брокгауза и Ефрона тоже называет Шиллинга изобретателем телеграфа. Заслуги его перед империей несомненны. Он провел первые опыты по электрическому взрыванию мин, внеся свой вклад в совершенствование способов массового убийства людей. Барон умер в один год с Пушкиным, а в 1900 году высочайшим повелением ему был установлен памятник в Петербурге.

С молодых лет Пушкин знал Шиллинга, веселого, общительного и необычайно тучного человека, друга Александра Тургенева и Жуковского. В 1818 году они вместе провожали Батюшкова в Италию, в 1828-м ездили в Кронштадт, откуда уходили корабли в Европу. Шиллинг прекрасно знал о желании поэта выбраться за границу. В ноябре 1829 года Пушкин прослышал, что Шиллинг готовится к экспедиции в Восточную Сибирь и Китай.

Пометка в записной книжке их общего знакомого Николая Путяты сообщает, что Пушкин собрался с бароном Шиллингом в Сибирь на границу Китая. По-видимому, поэта не столько интересовали китайские рукописи, сколько само путешествие. Невозможно выяснить, были ли предложения Бичурина и Шиллинга серьезными, но Пушкин отнесся к ним как к последней надежде отправиться путешествовать. Шиллинг не скрывал, что он родственник Бенкендорфа, но вряд ли Пушкин догадывался, что его приятель помогал главе тайной полиции следить за русскими за границей. Могла ли родственная связь Шиллинга с Бенкендорфом помочь Пушкину получить разрешение на выезд, ответить не можем, но стихи «Поедем, я готов…» были, очевидно, простодушным и искренним ответом обоим приятелям.

В один из первых дней января 1830 года поэт отправляется на прием к Бенкендорфу с нижайшей просьбой. Главы Третьего отделения не оказалось на месте или он не захотел принять Пушкина, велев сказать ему, что отсутствует. Скорее всего, имело место последнее, так как Пушкину ответили, будто Бенкендорф разрешил обратиться к нему с просьбой письменно. 7 января поэт отправил очередное прошение.

Конечно, оно выдержано в сдержанно-равнодушном тоне, будто Пушкин никуда никогда не просился да и не очень стремится теперь. «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, а состояние моих дел мне позволяет его предпринять (пишет поэт в черновике этого письма. – Ю.Д.), я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. Если, однако, Его Величество не даст мне разрешения… (Это Пушкин зачеркивает. – Ю.Д.) В случае же, если поехать в Европу (тоже вычеркнуто) оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством» (X.629, фр.).

В добавление Пушкин решил продемонстрировать Бенкендорфу и царю свою лояльность, объясняя суть «Бориса Годунова», который задерживался цензурой: «Эта трагедия написана в духе самой чистой нравственности и монархизма, а что касается политических идей, – они вполне монархические». Но фразу сию сервильную он в беловике выкинул.

Пушкин надеется, что если не в Европу, так уж хотя бы в Китай его могут выпустить. «Я спросила его, – вспоминает Александра Смирнова-Россет. – Неужели для его счастья необходимо видеть фарфоровую башню и великую стену? Что за идея смотреть китайских божков? Он уверил меня, что мечтает об этом с тех пор, как прочел «Китайского сироту», в котором нет ничего китайского; ему хотелось бы написать китайскую драму, чтобы досадить тени Вольтера». Пушкин отшутился, однако намерения были вполне серьезные.

Спустя несколько дней он опять участвует в проводах – на этот раз Ивана Киреевского, с которым провел в разговорах целый вечер. По выезде Киреевский свяжется с нетерпеливо ожидающим друга Соболевским, расскажет о планах поэта, которые сейчас близки к осуществлению, как никогда ранее. Предотъездное настроение у Пушкина эйфорическое. На радостях он дурачится: ночью с графиней Фикельмон и компанией разъезжает по иностранным посольствам вместе с ряжеными.

Через пять или семь дней Бенкендорф докладывал царю о получении прошения Пушкина, в котором выражается желание поехать в путешествие по Франции и Италии или же отправиться с миссией в Китай. Ответ из канцелярии Третьего отделения последовал быстро и был, как всегда, вежливым по форме и иезуитским по существу. «Его Императорское Высочество не соизволил удовлетворить Вашу просьбу о разрешении поехать в чужие края, полагая, что это слишком расстроит Ваши денежные дела, а кроме того, отвлечет Вас от Ваших занятий. Желание Ваше сопровождать наше посольство в Китай также не может быть осуществлено, потому что все входящие в него лица уже назначены и не могут быть заменены другими без уведомления о том пекинского двора… A.Benkendorf» (Б.Ак.14.398, фр.).

Карточный домик в очередной раз рассыпался. С болью читаем мы униженные слова Пушкина, в тот же день благодарившего Бенкендорфа за отказ: «Я только что получил письмо, которое Ваше Превосходительство соблаговолили мне написать. Боже меня сохрани единым словом возразить против воли того, кто осыпал меня столькими благодеяниями» (X.630, фр.).

Близкий приятель того времени Николай Путята записал: «Пушкин просился за границу, его не пустили. Он собирался даже ехать с бароном Шиллингом в Сибирь, на границу Китая. Не знаю, почему не сбылось это намерение, но следы его остались в стихотворении «Поедем, я готов…». В тех же воспоминаниях Путята объясняет, почему Пушкину отказали. Недавно Бенкендорф, намекая на возможность поездки за границу, предложил Пушкину служить в канцелярии Третьего отделения; он отказался – и вот расплата за упрямство. Последовало также требование изменить в «Борисе Годунове» некоторые места. А через неделю император выразил неудовольствие тем, что на бал у французского посла все мужчины явились в мундирах, а Пушкин один во фраке, и велел поэту впредь являться в мундире своей губернии.

Опять отказано. «После этого отказа Пушкин, хотя уже и не делал более попыток получить официальное разрешение выехать за границу, – отмечал М.Цявловский, – но расстаться с мечтой побывать в Западной Европе он не мог». В этом еще предстоит разобраться. Действительной реакцией Пушкина на запрет было вовсе не радостное послушание, как явствует из письма Бенкендорфу, а – смешенье чувств. Устные выражения оказались значительно резче. Княгиня Волконская, опубликовавшая тогда же свои «Отрывки из путевых записок», рассказывая про горы, которые ей напоминают тюрьму, пишет: «И я скажу с нашим Пушкиным: мне душно здесь, я в лес хочу! Но в лес лавровый». Лавровый лес в России не сыщешь, и намек на Средиземноморье весьма прозрачен.

Разрядка, чтобы отвлечься от жизненных неприятностей, у Пушкина с некоторых пор – игра в карты. Федор Глинка пишет в письме о его пасмурности. В сущности, поэт предвидел очередной запрет, написав за три недели до отказа «Брожу ли я вдоль улиц шумных».

День каждый, каждую годину

Привык я думой провожать,

Грядущей смерти годовщину

Меж их стараясь угадать. (III.130)

Стихотворение традиционно толкуется как патриотическое, при этом цитируют две строки:

Но ближе к милому пределу

Мне все б хотелось почивать.

«Милый предел» – без сомнения, родина, земля предков, которая поэту дорога как всякому человеку. Но прочитаем предыдущие размышления автора:

И где мне смерть пошлет судьбина?

В бою ли, в странствии, в волнах?

Или соседняя долина

Мой примет охладелый прах?

«В бою ли…» – еще в Кишиневе Пушкин надеялся на войну как средство выбраться из России. То же повторилось менее двух лет назад, когда шла турецкая кампания и они с Вяземским просились в действующую армию или в Париж. «В странствии…» – если одновременно с созданием стихотворения автор пишет ходатайство отпустить его за границу, то яснее становится, о каком странствии его мысли. В черновике это выражено более прозрачно:

Куда б меня мой рок мятежный

Не мчал по … земной,

Но мысль о смерти неизбежной

Всегда близка, всегда со мной. (Б.Ак.3.784)

«В волнах…» – вряд ли речь идет о мелкой речке Сороть в Михайловском, а скорей всего о море.

И хоть бесчувственному телу

Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу

Мне все б хотелось почивать.

Получается, что он рвется в дальнее странствие, а после смерти, когда «равно повсюду истлевать», хотелось бы лежать на родине. Скепсис и обреченность еще ярче выражены в черновых строках:

Вотще! Судьбы не переломит

Воображенья суета,

Но не вотще меня знакомит

С могилой ясная мечта. (III.422)

Все попытки оборачиваются пустой суетой. Судьбу, он это предчувствует, не переломить, и остается одно – умереть на родине. В этом, надо отметить, ему никто никогда не препятствовал. Равнодушие, апатия характеризуют состояние Пушкина в конце января и феврале 1830 года. Ему безразлично, что его, словно в насмешку, вместе с Фаддеем Булгариным принимают в члены Общества любителей российского слова, где коллеги его – «все Оресты и Пилады на одно лицо». Вяземский уговаривает его отказаться: «нечего давать свои щеки на пощечины» (Б.Ак.14.55). Он не желает слушать.

В то же время в тридцатилетнем поэте проявляется подозрительность, злобность, которые обрушиваются подчас совсем не на тех людей, которые виноваты в его бедах. Литературная полемика приобретает крайние формы. «Как бы Каченовского взбесить?» – спрашивает он совета у приятеля. Пушкин сочиняет на коллег пасквили, которые принято вежливо называть эпиграммами; в ответ на критические статьи Николая Надеждина Пушкин обзывает его журнальным шутом, лукавым холопом, болваном-семинаристом, лакеем, прозу Надеждина – лакейской (III.143 и 145).

Спастись в женитьбе тоже не получается. Он ждет измены от всех своих невест. «Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? Что делает Ушакова, моя же?» (X.210). Несмотря на усилия, от Натальи Гончаровой, а точнее, от ее матери, ответ не получен, и это усугубляет неопределенность состояния Пушкина. Другие женщины помогают ему забыть житейские невзгоды. Тянется, никак не закончится долгая связь с Елизаветой Хитрово, дочерью полководца Кутузова, которая на шесть лет старше его. Не менее двадцати пяти писем написал ей Пушкин со всеми интонациями – от восторга до возмущения. Молодящаяся вдова с некрасивым лицом, но с белоснежными плечами, которые она так оголяет, что вызвала насмешку анонимного сочинителя эпиграмм:

Лиза в городе жила

С дочкой Долинькой.

Лиза в городе слыла

Лизой голенькой.

Нынче Лиза engala

У австрийского посла.

Не по-прежнему мила,

Но по-прежнему гола.

Хитрово – верный друг, он для нее – последняя любовь. Но чем она открытее с ним, тем он небрежнее. Ее ежедневные страстные письма он бросает в огонь, не читая. Она ждет, он не является. Она ему надоела, но не хочет этого понять. А у него новый роман – с ее дочерью Долли Фикельмон, женой австрийского посла. Теперь Долли получает от поэта обольстительные письма. Ездит он еще к цыганке Тане. И вдруг сообщает Хитрово открытым текстом: «Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем» (X.626). Это не Долли, но кто же? Имени он не называет. Ничто Хитрово не останавливает, и связь его с ней тлеет, несмотря на потенциальную невесту, а также всех прочих подруг, с которыми он «в отношениях», включая ту, которая делает его бешеным.

Актер и драматург Петр Каратыгин через пятьдесят лет после этих событий предавался сожалениям: «Не пришло еще время, но история укажет на ту гнусную личность, которая под личиною дружбы с Пушкиным и Дельвигом, действительно, по профессии, по любви к искусству, по призванию занималась доносами и изветами на обоих поэтов. Доныне имя этого лица почему-то нельзя произнести во всеуслышание, но, повторяем, оно будет произнесено и тогда… даже имя Булгарина покажется синонимом благородства, чести и прямодушия». Каратыгин встречался с Пушкиным все те годы, играл с ним в карты и оставил воспоминания, но имя таинственного сексота, заинтриговав пушкинистов, скрыл.

Хотя кандидатур имеется несколько, нам кажется, имя угадывается прозрачно. Имя Каролины Собаньской не было сразу поставлено в контекст по неведению, а потом – по инерции мышления. Ведь и спустя сто лет М.Цявловский писал: «Любовь между Пушкиным и Собаньской – факт, еще не известный в литературе…». Но и после публикации Цявловского, Собаньскую старались замять, обойти стороной. Никак она не укладывалась в благостные «адресаты лирики Пушкина».

Вообще-то нельзя не заметить, что роль разных женщин, близость их к поэту на протяжении его жизни определялась, естественно, самим Пушкиным, но после смерти право это присвоили себе исследователи. Полагалось считать ошибочным, что Пушкин в период сватовства к Наталье Гончаровой страстно желал другую мадонну.

В письме к Николаю Раевскому 30 января (или июня – janvier или juin – неясно) 1829 года поэт описывает свою героиню из «Бориса Годунова» – странную и честолюбивую красавицу – и прибавляет: «Я уделил ей только одну сцену, но я еще вернусь к ней, если Бог продлит мою жизнь. Она волнует меня как страсть» (Б.Ак.14.395). И Пушкин действительно возвращается к этой женщине, – но не к Марине Мнишек, а к оригиналу.

Собаньская, женщина необыкновенного очарования и ума, с огненным взглядом и ростом выше поэта, таинственно появляется в его жизни дважды, и оба раза роман разгорается, если поэт собирается за границу. Первый раз это произошло в Кишиневе и Одессе, когда она была любовницей графа Витта, начальника военных поселений, который специализировался на политическом сыске. Она сочиняла за Витта самые хитрые донесения. Пушкин вдруг появился в Одессе, и тогда начались его с ней встречи. Потом поэт переключился на графиню Воронцову. Впрочем, наивно отводить Собаньской пассивную роль. Она сама выбирала себе мужчин.

Второй акт пушкинского романа начался в Петербурге, когда Собаньская уже стала одним из секретных платных агентов Третьего отделения. Настолько секретных, что даже император считал ее политически неблагонадежной. Получилось, что и Пушкин, большой любитель хвастаться своими похождениями, держал имя этой любовницы в тайне. Не упомянута она и в Донжуанском списке, который составлялся в альбоме сестер Ушаковых осенью 1829 года.

Полька знатного рода, она получила блестящее образование в Вене. Каролина проводила жизнь в лихих и неожиданных романах, ее боялись жены, ей отказывали во многих домах, а она вела себя независимо и величественно, как королева. Мужчины влюблялись в нее, когда она сидела, молилась, шла по улице или играла на фортепьяно. В промежутке между двумя романами с Пушкиным у нее была связь со многими, в том числе, например, с Адамом Мицкевичем, который посвятил ветреной красавице «с жемчужными зубками меж кораллов» несколько стихов. Мицкевич ревновал ее, а когда она с легкостью изменила ему, проклял, но после в Москве продолжил встречи. Похоже, что в образе Татьяны, в которую в восьмой главе влюбляется после долгой разлуки Онегин, воплотились черты Собаньской.

Сватающемуся к Гончаровой Пушкину тридцать лет, Собаньской тридцать шесть, по тем временам немалый возраст для женщины. «Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего». Он вымаливает у нее дружбу и близость, «как если бы нищий попросил хлеба». Он готов «кинуться к ногам», что в его лексиконе означает «просить руки». Может, это просто любовная патетика, дань минуте?

На деле он потерял голову. На что не пойдешь ради любимой женщины! «Я ужасаюсь, как мало он пишет», – сетует Соболевский, ожидающий Пушкина в Париже. А поэт страстно атакует ее своими письмами, пытаясь загипнотизировать: «…Я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами» (X.631). Она обладала способностью, данной далеко не каждой женщине: разжигать в мужчине страсть, доводя его до самоистязания, до потери собственного достоинства. А главное для Третьего отделения – что она, как никто, умела добиться полного доверия своих любовников, развязывала их языки.

Неужели, проводя много времени с Каролиной в течение месяца, он даже не упомянул о том, что собирается в чужие края, что подает прошение царю, а главное, не рассказал, зачем едет и кто его там ждет? Не может того быть! Ведь он перед ней исповедовался. Отметим: 5 января – вечер и половину ночи он провел у нее, вписал в альбом важные стихи. 6 января, едва проснувшись, сочинял прошение Бенкендорфу выпустить его в Париж, Рим или хотя бы в Китай. 7 января переписывал прошение набело и отправил его, суеверно боясь думать о разрешении, дабы не сглазить.

Предположение делается вполне реальным, если вспомнить: когда Пушкину отказывали в поездке за границу, он готов был рвануться куда угодно, лишь бы забыться, лишь бы уехать. После получения от Бенкендорфа отказа поэт посылает Собаньской записку: «Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Ореанде» (X.631). Там, в Крыму, у Витта с ней имение, и у них был какой-то разговор о юге, к которому здесь отсылка.

Как сочетались у Собаньской личные чувства с, так сказать, служебным долгом? Что превалировало, или, другими словами, добровольно она завязала роман с поэтом или то было секретное поручение? Ведь практический аспект связи состоял в том, что Собаньская помогала Бенкендорфу держать всеслышащее ухо возле ни о чем не подозревающего Пушкина и в обществе, и в постели.

Предложим теперь в свете сказанного новую трактовку стихотворения «Что в имени тебе моем?». Очевидный основной смысл его, на который не обращают внимания – вовсе не разлука с любимой женщиной, а прощание перед дальней дорогой. Поэт уезжает. Прощанию перед расставанием с родиной подчинены остальные интонации. Имя поэта, говорит он возлюбленной,

…умрет, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальный.

Дальний берег – несомненная аналогия заграницы, синоним любимого Пушкиным выражения «чужие краи», – не стал бы он размышлять о вечной памяти перед тем, чтобы съездить в Малинники или Москву. Пушкин говорит, что его надгробная надпись будет «на непонятном языке», а в России на памятниках пишут по-русски. Имя его исчезнет из памяти обожаемой им женщины,

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я. (III.155)

Если автор остается в той же стране, он доступен. А он, изящно говорится в стихотворении, стал недосягаем, он «в мире». Окончание стихотворения «Что в имени тебе моем?» логически восходит к его началу: пускай поэт далеко, но он остался в памяти любимой, а она, соответственно, живет не только там, вдали, но и в его сердце. Написаны стихи Пушкиным, повторим это, накануне подачи прошения Бенкендорфу выпустить его, а стало быть, с надеждой на то, что он скоро сядет на пароход, уходящий в Европу.

Несколько стихотворений обращено к Каролине Собаньской, в том числе -

Я вас любил, любовь еще, быть может,

В моей душе угасла не совсем… (III.128)

Для любви к этой сильной женщине найдены потрясающе точные слова: «безмолвно, безнадежно», «то робостью, то ревностью томим». .. Не говоря уж о массовой литературе, даже в специальной скрывался адресат послания. В самом деле, не обязательно устанавливать прямую связь между строками, написанными сочинителем, и его поступками, тем более, что стихотворение Пушкин немного позднее сам вписал в альбом Анны Олениной. Факт же в том, что роковая страсть поэта в процессе сватовства к Наталье Гончаровой была, увы, не к невесте. И, как бы наивно это ни звучало, жаль, что одно из лучших в мире стихотворений о любви обращено не к будущей жене, а к леди-вамп, которую Пушкин называл демоном и которая была одной из самых мерзких окололитературных особ XIX столетия. С ней, с этой служащей сыска, а вовсе не с невестой, были у него судороги и муки любовного опьянения.

Когда у Витта умерла жена, он смог жениться на Собаньской. Позже они расстанутся и она выйдет замуж за виттовского адъютанта. После его смерти уедет в Париж и станет женой поэта Жюля Лакруа. Словно искупая вину перед теми, кого она предавала, десять лет она будет самоотверженно ухаживать за Лакруа, когда он ослепнет. Собаньская умерла, когда ей исполнился девяносто один год.

Она никогда не придавала значения влюбленному Пушкину, но лишь запоминала, что он говорил и что делал. В дневниках, которые она вела всю жизнь и которые хранятся в архиве Жюля Лакруа в парижской библиотеке «Арсенал», Пушкин даже не упоминается.

В 1830 году, как только поручение было выполнено, она легко и быстро оттолкнула Пушкина. Приятелю Павлу Нащокину Пушкин сказал, что ему видится стихотворение, где отразится непонятное желание человека, который стоит на высоте и хочет броситься вниз. 4 марта 1830 года Пушкин выехал из Петербурга в Москву. По дороге он три дня приходил в себя у давней подруги Прасковьи Осиповой в Малинниках и между делом крутил шашни в тамошнем девичнике.

Едва Пушкин появился в Москве, на балу случайно (случайно ли?) он встретился с Натальей Гончаровой. Опустошенный, усталый, ищущий спасения от безысходной страсти к Собаньской, запертый в России, он снова потянулся к нераспустившемуся бутону – семнадцатилетней красотке, которую четырнадцать месяцев назад встретил на балу у танцмейстера Петра Иогеля. Так сказать, по контрасту.