ВИЗА В ЛУЧШИЙ МИР

Я подданным рожден и умереть Мне подданным во мраке б надлежало…

Пушкин (V.271)

Удивимся еще раз способности Пушкина не только перевоплощаться, но и прочитывать свое будущее. Едва ли не все его шаги в последний год продиктованы предчувствием неотвратимой смерти. Предсмертные слова царя Бориса Годунова, приведенные в эпиграфе, звучат обреченно, но Борис тут ни при чем. Озноб берет от догадки, что власть и смерть в этой формуле действуют сообща.

13 апреля 1836 года он отвозит в отеческое имение гроб с телом матери и хоронит ее в Святогорском монастыре. После похорон покупает там место для собственной могилы. Жить ему остается одиннадцать месяцев. 18 мая он сообщает жене из Москвы: «Это мое последнее письмо, более не получишь» (Х.453). Имеется в виду, что он не будет больше писать, поскольку едет домой, но это действительно его последнее письмо к ней. 13 августа он пишет из Петербурга мужу сестры Николаю Павлищеву, и опять: «Нынче осенью буду в Михайловском – вероятно, в последний раз» (Х.461). Конечно, речь идет о попытках продать родовое имение (землю, которую он любил), а все же оторопь берет от второго, вещего смысла: то и дело писать слово «последний», рассчитываясь с земными делами.

Люди, рождаясь, начинают умирать, и поэты не исключение, но не все и не всю жизнь с юности до последней минуты столь целеустремленно думают и пишут о смерти. С Пушкиным смерть, можно сказать, неразлучна. У него чрезвычайно развито чувство смерти. Чувство это он лелеет в себе с юности. «И смерти мысль мила душе моей», – сообщает нам двадцатилетний поэт (I.354).

К чему мне жизнь? Я не рожден для счастья,

Я не рожден для дружбы, для забав… (I.342)

Конечно, это дань романтической традиции. При этом составная часть блаженства есть возможность умереть за границей, – вот повторяющийся лейтмотив.

Дарует небо человеку

Замену слез и частых бед:

Блажен факир, узревший Мекку

На старости печальных лет…

Блажен, кто славный брег Дуная

Своею смертью освятит:

К нему навстречу дева рая

С улыбкой страстной полетит.

Это «Бахчисарайский фонтан» (IV.134). Смерть – непременный участник его литературных коллизий. Бесы, утопленники, фаталисты, маньяки, разбойники и благородные убийцы, палящие по своим знакомым на дуэлях, – вот его любимые герои. В стихах и прозе то и дело появляются убиенные: отравленный Моцарт, задавленный смертельным рукопожатием Дон-Жуан, бедный рыцарь, которого запирают в тюрьму до смерти.

Возвратясь в свой замок дальний,

Жил он строго заключен:

Все безмолвный, все печальный,

Как безумец умер он. (V.410)

Пушкин чтит наложившего на себя руки Радищева, повешенного Рылеева, гильотинированного Шенье, волей-неволей ставя себя в этот ряд, примериваясь к смерти. С возрастом все чаще он рисует черепа, гробы, катафалки, повешенных.

О жизни не жалеет он.

Что смерть ему? Желанный сон.

Готов он лечь во гроб кровавый. (IV.199)

Рождение и смерть – две крайние точки жизни человека. Если по части рождения еще можно предполагать волю родителей, то в смерти – одна Божья воля. Литературная статистика мало что дает эмоциям, но все же отметим: слово «рождение» встречается в произведениях Пушкина 53 раза, а слово «смерть» – 484. Цявловский назвал поэта «гениальным суевером» и считал, что это было «иррациональным в его психике». Легенду о том, что ему была предсказана смерть от белого человека, он сам если не придумал, то пустил в свои биографии. «Но примешь ты смерть от коня своего» и «Так вот где таилась погибель моя!» – творческие воплощения той же легенды о себе самом.

После стихов, написанных летом 1834 года, казалось бы, в связи с отъездом в деревню:

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег…

– он замечает: «Предполагаем жить… И глядь – как раз умрем» (III.258). Мечта перенести пенаты в деревню в черновике заканчивается другим отъездом: «Религия, смерть».

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана? (III.59)

Ответа, разумеется, не получить. Старость наступила рано. Двадцатипятилетним он, хотя и хитрит, ибо свою болезнь «аневризму» выдумал, но запугивает начальство: «Я ношу с собою смерть». Все мы ее носим, но не все столь сосредоточенно. Перечисляя умерших друзей, он размышляет, почти физически переходя из бытия в небытие:

Увы, наш круг час от часу редеет;

Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет;

Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;

Невидимо склоняясь и хладея,

Мы близимся к началу своему…

Кому ж из нас последний день Лицея

Торжествовать придется одному? (II.247)

Шутки его, брошенные мимоходом, смертельные: «Мне нужны деньги или удавиться» (Х.125). По поводу предстоящей встречи с Нащокиным: «Думаю побывать в Москве, коли не околею по дороге» (Х.435). Влюбившись, он видит себя на виселице:

Вы ж вздохнете обо мне,

Если буду я повешен? (III.13)

О виселице мечтает и Пугачев в «Капитанской дочке». В мотивах Роберта Саути, которого Пушкин вольно переводит, смерть:

Скоро, скоро удостоен

Будешь царствия небес…

Ах, ужели в самом деле

Близок я к моей кончине? (III.427)

В отрывке, начатом в Михайловском: «Слава Богу, что утром отрубят ему голову, а уж эту ночь напляшемся…» (V.421). Кровавые картины возникают в текстах мимоходом, безо всяких эмоций: «Мужичок вскочил с постели, выхватил из-за спины топор и стал махать во все стороны… Комната наполнилась мертвыми телами». Со смерти дяди, завязки к сюжету, начинается «Евгений Онегин», мыслью о веселой смерти заканчивается: «роман на новый лад займет веселый мой закат». «Блажен, кто праздник жизни рано оставил», – узнаем мы посередине романа, один герой которого убит, другой – убийца, и есть еще несколько покойников походя. В стихах: «Мне время тлеть» – признание, что каждый день он пытается угадать дату своей смерти (III.130).

Накануне женитьбы он записывает в плане повестей «Белкина»: «Гробовщик-самоубийца». В «Метели» герой убит, отец и мать умирают. Станционный смотритель спился и лежит в могиле. Лишь последняя история, «Барышня-крестьянка», обходится без трупов. Впрочем, и тут есть раненый герой и убитый заяц.

Пушкин беседует с умершими возлюбленными. В стихотворении «Заклинание» призывает любимую встать из гроба и явиться к нему. Творческий подъем в Болдине начинается с рассказа о самоубийце-гробовщике, а заканчивается мечтой увидеться не с невестой, ждущей в Москве, а с умершей пять лет назад в Италии чужой женой и его одесской подругой Амалией Ризнич, которая ждет его там.

Твоя краса, твои страданья

Исчезли в урне гробовой –

А с ними поцелуй свиданья…

Но жду его; он за тобой… (III.193)

Смерть ничего не меняет в любви; переход в иное состояние так же реален для Пушкина, как и сама жизнь: там встречи с Амалией и с другими его возлюбленными продолжатся. Отметим: смерть не разделяет ни близких людей, ни друзей, ни мужчину с женщиной – таков посыл Пушкина, становящийся с годами все более важным для него. В черновике стихотворения «Воспоминание» тени умерших к нему возвращаются:

И нет отрады мне – и тихо предо мной

Встают два призрака младые,

Две тени милые, – два данные судьбой

Мне ангела во дни былые;

Но оба с крыльями и с пламенным мечом,

И стерегут… и мстят мне оба.

И оба говорят мне мертвым языком

О тайнах счастия и гроба. (III.417)

Страсти поэта преобразились, мистически набрали высоту, ищут выхода за пределы жизни. Возврат к молодости, к былому наполнению души любовью возможен через смерть. Ангелы огненные с мечом. Ангелы, которые мстят поэту. Но за что? За неверность? За ошибки молодости? Счастье и гроб, бытие и небытие сливаются в одну тайну. Описывая смерть, художник умирает вместе с героем:

Все кончено – глаза мои темнеют,

Я чувствую могильный хлад…

И темный гроб моею будет кельей…

Простите ж мне соблазны и грехи

И вольные и тайные обиды… (V.272-273)

В черновых набросках к истории Петра Великого Пушкин с такими подробностями описывает кончину царя, что нам начинает казаться, будто поэт примеряет процедуру на себя. Он перевоплощается в умирающего, лежит вместо него на смертном ложе и вместе с ним отдает душу Богу. Умирающий поэт, если сверять его текст о Петре с воспоминаниями о нем самом, будет почти слово в слово повторять им написанное (IX.319-320). Детали собственных похорон обдумывает он в письме к жене: «Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане и еще на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе» (Х.385). Оплакав в стихах смерть друга, пишет:

И смерти дух средь нас ходил

И назначал свои закланья…

И мнится, очередь за мной,

Зовет меня мой Дельвиг милый… (III.215)

Он отправляется на Волково кладбище к могиле Дельвига и записывает: «Я посетил твою могилу – но там тесно; les morts m'en distraient (покойники меня обращают в свою пользу. III.362). В стихотворении «Когда за городом, задумчив, я брожу…» (Пушкин хотел назвать его «Кладбище») опять унылое размышление о будущих клиентах погоста:

Могилы склизкие, которы также тут

Зеваючи жильцов к себе на утро ждут… (III.338)

Он не был одинок: страх смерти не существовал в пушкинском окружении. Ранняя зрелость, головокружительные карьеры молодых людей, чины и власть над людьми в юношеском возрасте, поощряемый обществом вкус к прожиганию жизни, – все это имело последствием раннюю усталость. Тридцатисемилетний мужчина мог считаться стариком, все испытавшим. Тридцатичетырехлетний Вяземский записал для себя: «Может быть, смерть есть величайшее благо, а мы в святотатственной слепоте ругаемся сею святынею! Может быть, сие таинство есть звено цепи нам неприступной и незримой, и мы, расторгая его, потрясаем всю цепь и расстроиваем весь порядок мира, запредельного нашему».

Смерти не боялись и не относились к ней с пиететом. В быту, на войне, на дуэли умирали, если уместно употребить такое слово, легко. Смерть часто описывалась весело, с бравадой, эпитафии были остроумны. Согласимся с Тыняновым, что страх смерти в России придумали позже – Тургенев, Толстой; постепенно страх этот наполнил литературу, охватил все поколения и все возрасты. У Пушкина страх смерти отсутствовал; смерть постепенно превращается в благо.

21 ноября 1836 года Пушкин должен был стреляться с Дантесом и предшествующие дни внутренне готовился умереть последний раз. Он берется за составление письма, которое в случае смерти должно стать известным в свете. В письме он обвиняет Геккерена в сочинении пасквиля, называет его бесстыжей старухой, а Дантеса, который тогда лежал с простудой, – сифилитиком. Такое письмо было не одно, но другими архив не располагает. Позже Геккерен в объяснении отметит, что «самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну… доброе имя его достойной матери, давно умершей, было попрано». Стало быть, Пушкин перешел в письме на мат. Жуковский, узнав о ссоре, просил царя вмешаться. Пушкин вызван во дворец, дал Николаю слово чести, что не будет драться, но слова не сдержал.

За несколько дней до последней дуэли он был у Великой княгини Елены Павловны, отношения с которой длились уже два с половиной года. За столом разговор шел об Америке как о стране новых возможностей. От Пушкина ждали интересных мыслей. Он назидательно сказал: «Мне мешает восхищаться этой страной, которой теперь принято очаровываться, то, что там слишком забывают, что человек жив не единым хлебом». Княгиня Елена усмехнулась, а Вера Анненкова, жена адъютанта Великого князя Михаила и верная читательница Пушкина, сказала после ему: «Как вы сегодня нравственны!».

Накануне последнего дня Пушкин получил письмо от графа Толя, который ознакомился с «Историей пугачевского бунта» и получил удовлетворение, прочитав о генерале Михельсоне, оклеветанном завистниками. «Здесь невольно вспоминаю я, – писал Карл Толь, – о стихе Державина: «Заслуги в гробе созревают», так и Михельсону история отдает справедливость» (Б.Ак.16.219). Державинской мыслью «Вот кто заменит меня!» якобы началась поэтическая карьера Пушкина и волею Промысла и графа Толя державинской мыслью заканчивалась.

27 января, в час дня, написав записку писательнице Александре Ишимовой, Пушкин ходил по комнате необыкновенно весело и пел. Потом отправился в умывальную комнату, вымылся тщательно и надел чистое белье, будто готовился к священному ритуалу. Накинул было бекешу, но передумал, вернулся и велел подать медвежью шубу. Не следовало возвращаться, но он это сделал, вдруг презрев суеверия. Земная суета отступила, он шел под пулю сознательно, расчетливо, спокойно, – не невольник чести, но невольник смерти.

События последней дуэли известны. Пушкин ранен в живот, истекает кровью, стреляет и ранит Дантеса. Поэт привезен домой и в течение сорока восьми часов умирает. Владимир Даль опустил ему веки, придержав их пальцами, чтобы не открылись. «И тайна его с ним умерла», – сказал Пушкин об Овидии, судьбу которого примерял на себя, и процитировал в латинском оригинале:

Alterius facti culpa silenda mihi.

(О другой моей вине мне следует молчать. II.345)

Пушкин, как заметил Достоевский, «бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну», которую нам суждено разгадывать. Сосредоточимся на нюансах этой тайны.

В сем сердце билось вдохновенье,

Вражда, надежда и любовь,

Играла жизнь, кипела кровь;

Теперь, как в доме опустелом,

Все в нем и тихо и темно;

Замолкло навсегда оно. (V.114-115)

Так описал он смерть убитого Ленского (и свою смерть) за десять лет до конца, указав на три главных составных части жизнедеятельности героя: вражду, надежду и любовь. Что касается надежды и любви – все понятно. Отметим наше давнишнее недоумение по поводу слова вражда: почему вражда оказалась на первом месте, да еще в таком характере, какой был у романтического поэта? Не только ведь для рифмы, причем банальной – «кровь-любовь»! Написать «Любовь, надежда и вражда» было бы логичнее. Ответ в том, что вражда составляла важнейшую часть жизни самого Пушкина, была его тенью, а периодами – страшно сказать – сутью его активности, доводя до ярости и помрачнения рассудка.

В начале семейной жизни поэта Долли Фикельмон, вглядевшись в лицо Натальи Пушкиной, отметила в дневнике свое предчувствие: «Эта женщина не будет счастлива, я в том уверена! Она носит на челе печать страдания». И то же в письме к Вяземскому: «Страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность». Страдала ли Наталья Пушкина?

Года за три до смерти, как сообщает дочь от второго брака, мать вдруг рассказала гувернантке Констанции, что ее мучит совесть: «…единственный поступок, в котором она (совесть. – Ю.Д.) меня уличает, это согласие на роковое свидание… Свидание, за которое муж заплатил своею кровью, а я счастьем и покоем всей жизни». Стало быть, свидание не было подстроено. Она знала, к кому и зачем идет втайне от мужа. Именно это, по ее мнению, стало для Пушкина решающим, а бумажка Ордена рогоносцев – мелкая деталь в веренице событий.

Позже Соболевскому в Париже Дантес рассказывал, что он действительно имел связь с Натальей. И, без ханжества, разве не естественное право женщины жить по любви, а не по принуждению? Может, Пушкин вымещал на Дантесе гнев на жену? Но в кодексе чести не было статьи, согласно которой долженствовало стреляться с успешным любовником жены, если жена шла на связь добровольно: муж, пытающийся убить любовника, становится посмешищем.

Утверждения некоторых пушкинистов об идеальной жене поэта сегодня звучат пародийно. «Несомненно одно, – пишет В.Кунин. – В последние шесть лет жизни Пушкина она была близким другом и поверенной его надежд, печалей, а нередко и литературных замыслов (последнее обстоятельство иногда игнорируется)». А сам поэт называет жену в письме Хло-Пушкина.

Александр Тургенев отмечает: «Пушкина первая по красоте и туалету». Кто только не пытался волочиться за ней – от юнцов до старых ловеласов, включая ближайших друзей Пушкина, и все вокруг об этом знали. «Подозревают другую причину, – писал граф Соллогуб. – Жена Пушкина была фрейлиной (!) при Дворе, так думают, что не было ли у ней связей с Царем. Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на всякого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти». Пушкин писал жене за два года до того: «Кроме тебя в жизни моей утешения нет». Теперь не осталось и этого утешения.

Загадочна роль обидевшейся на поэта Идалии Полетики, их ссора, ее месть. Внебрачная дочь графа Строганова и португальской графини д'Ега, жена полковника и приятельница Дантеса, наконец, подруга Натальи, она безусловно была вовлечена в конфликт и даже подозревалась в изготовлении пасквиля на поэта, но традиционно изымалась при изучении обстоятельств дуэльной истории. И.Андроников привез из-за границы письма Полетики и ее портрет, но Пушкинская комиссия не разрешила даже поместить эти документы в музей на Мойке под предлогом, что сплетни не имеют отношения к поэту. Сам Пушкин вовсе не возмущался сплетнями, а тщательно их записывал. Слухи возбуждали его, иногда радовали. «Это слава!» – гордился он в письме.

С юности ища признания, он шокировал публику выходками. Неотделимая от общественных скандалов жизнь Байрона служила Пушкину образцом. Он стремился к тому, чтобы его частная жизнь становилась известна свету. Сколько раз издевался он над другими, обвиняя их в самых невероятных проступках – посмотрите его злые эпиграммы и резкие, оскорбительные ответы даже женщинам! Сколько раз он наставлял рога другим, почитая сие за особую доблесть и делясь с приятелями тем, о чем лучше бы помолчать! И не он ли в гостях вписывал имена соблазненных дам в список, который обсуждал вслух? Все это было нормой его жизни, его моралью, так что нечего лицемерно ссылаться на дворянский кодекс чести.

И я, в закон себе вменяя

Страстей единый произвол… (V.143)

Дело не в злой шутке и не в очередной сплетне. Александра Гончарова свидетельствовала, что Геккерен уговаривал Наталью «оставить своего мужа и выйти за его приемного сына». Биографы не верили дочери Натальи Пушкиной от второго брака Александре Араповой, которая рассказывала, что был разработан обдуманный до мельчайших подробностей план бегства Натальи с Жоржем за границу, который был ей предложен под дипломатическим патронажем Геккерена. Связь с ним сделала Дантеса богатым, и его бегство с Натальей облегчалось. Теперь подтверждения серьезности этих намерений обнаружены в письмах Дантеса.

Дантес писал отъехавшему в Европу Геккерену письмо, в котором признавался в своей безумной любви к жене поэта еще с осени 1835 года. «Самое же ужасное в моем положении, что она тоже любит меня, однако встречаться мы не можем, и до сих пор это невозможно, так как муж возмутительно ревнив». В те дни француз был принят в доме Пушкина, и, таким образом, влюбленные получили место для встреч на глазах у мужа, а также и тогда, когда его дома не было. Страстного поклонника Натальи повстречала там сестра Пушкина Ольга. Пушкин вроде бы призывает жену к семейному очагу: «Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола» (Х.449). Он возмущен, но изображает удивление: «Что это, женка?» (Х.452).

Француз хочет избавиться от наваждения. Если верить письму, написанному спустя полгода после начала романа, они с Натали еще не сблизились: «…Более двадцати раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность… она осталась чиста и может высоко держать голову, не опуская ее ни перед кем в целом свете». Публика рассказы о платонических отношениях воспринимала иронически. Пушкин своей неадекватной реакцией, бесконечными упреками жене, почти открытой ненавистью к собственному приятелю, ее поклоннику, способствовал разжиганию конфликта и еще большим сплетням. Растут слухи о жене и царе.

Пушкин понимал, что жена стала ему чужой и спокойно относился к охлаждению в семье до момента, когда пошли сплетни. Оклеветанный десятки раз в печати, облитый грязью во множестве изданий, ненавидимый завистниками его поэтического дара и презирающий своих врагов, он наливается гневом.

Публично Пушкин защищает жену и ненавидит Дантеса. А если полагаться на письмо отцу, то происходит прямо противоположное. После помолвки Екатерины Пушкин характеризует будущего родственника весьма ласково: «Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и четырьмя годами моложе своей нареченной». А ярость обрушивается на жену и ее сестру по другому поводу: «Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою супругу и ее сестру, но приводит меня в бешенство» (Х.697). Впрочем, судя по письмам, в бешенство его приводит не только это.

Екатерина, как убедительно доказал Франс Суассо, в ноябре была уже беременна, стало быть реальный роман возник теперь не между Дантесом и Натальей, а между ним и ее сестрой. Любопытная деталь: зная о тяжелом материальном положении Пушкина, царь посылает тысячу рублей, чтобы поэт мог купить подарок на свадьбу Екатерины с Дантесом. Но на торжества Пушкин не поехал. Он заявлял, что сия женитьба – уловка, и она не пройдет. Брак был серьезным (Екатерина счастливо прожила с Жоржем всю жизнь), а вовсе не хитрость, как утверждала пушкинистика, следуя за уверениями Пушкина, которому был нужен не мир, а кровь.

После этой свадьбы, ставший Дантесу свояком Пушкин, не обсудив с женой, как ей быть (ведь то родная ее сестра), – решил не иметь никаких отношений с семейством Геккеренов. «Свояк», по Далю, – свой. Он еще приводит псковское слово своёк. Стремление убить родственника, кажется нам еще страшнее и абсурднее, чем убить чужого человека. Впрочем, пословица, безо всякой, конечно же, связи с Пушкиным, показывает, что отношения со свояками бывают на Руси плохими: «Два свояка, между их черна собака».

Молодые приехали с визитом – Пушкин отказался впустить их в дом. Геккерен-старший прислал письмо, жест доброй воли к примирению, – Пушкин не ответил; на обеде у Строганова Геккерен подошел, чтобы протянуть руку, и в ответ получил свое письмо нераспечатанным, услышав, что Пушкин не желает иметь с ним никаких отношений. За два дня до дуэли Геккерен приезжает к Пушкину домой, чтобы попытаться уладить ссору. Пушкин оскорбляет, выгоняет его и в тот же день пишет новое письмо, загоняя в угол угрозами: «Я не остановлюсь…». И стремится, чтобы о следующем витке скандала знали все. Но возможность дуэли уплывала, и тогда Пушкин заговорил о мести. Резонной представляется точка зрения Р.Скрынникова: «…речь должна идти не о непоследовательности, а о двуличии и лицемерии Пушкина».

Устремившись на врага, как бык на матадора, Пушкин не мог не видеть, что положенная на бумагу в его собственной предсвадебной спешке домостроевская концепция Татьяны Лариной: «Но я другому отдана и буду век ему верна» – для него самого теперь не действовала. Жена любила не его, а свояка Дантеса. Спорная позиция: защищая честь жены, убивать мужа ее сестры, чтобы оставить ее вдовой, и ради этого рисковать оставить вдовой собственную жену (с распоряжением два года не выходить замуж). Сергей Булгаков писал: «Семья, которую он нежно любил, как бы выпала из его сознания в этот роковой час». Мягко сказано, ибо чувство мести поставлено выше любви к жене и детям.

Роль жены также кажется странной. Могла ли Пушкина хоть что-нибудь сделать, чтобы предотвратить дуэль? «Подавайте сюда ваши шпаги, подавайте, подавайте», – говорит она Пушкину и Дантесу. Тут же изумляется мужу: «Этого я от тебя не ожидала. Как тебе не совестно?» И приказывает секунданту Данзасу: «Сейчас рассади их по разным углам, на хлеб да на воду, чтоб у них дурь-то прошла» (VI.285).

К сожалению, это говорит не жена поэта, а его героиня Василиса Егоровна Гриневу и Швабрину, повздорившим из-за капитанской дочки Маши. А жена ни в те несколько месяцев, ни в день дуэли никакой тревоги не чувствовала, ездила гулять, повстречалась и не заметила поспешавшего на смерть мужа. Двое суток она билась в истерике отдельно от него, умиравшего, заходя в комнату на мгновения и снова исчезая. Она покормила смертельно раненого морошкой. Покормила – и это все? Можно ли говорить о Наталье Пушкиной как о фатальной женщине? Нет, пожалуй, на такой почетный титул она не потянет.

Пушкин умирал, искренне веря или уговаривая себя, что жена невинна. Состояние можно понять, ибо иначе разъяренному русскому Отелло полагалось бы задушить свою Дездемону. Анна Ахматова считала, что «мы имеем право смотреть на Наталью Николаевну как на сообщницу Геккеренов в преддуэльной ситуации. Без ее активной помощи Геккерены были бы бессильны». И еще: она «одна могла все остановить в любой момент». Жена не явилась на вынос тела в церковь, как пишет Вяземская, «от истомления и от того, что не хотела показываться жандармам». Насчет жандармов звучит потешно. В церкви во время отпевания Пушкина столпившиеся вокруг гроба женщины плакали, поглядывая друг на друга, вспоминали шепотом свои и чужие связи с поэтом, а жена отсутствовала.

Нарушение десятой евангельской заповеди, за соблюдение которой он вышел бороться с пистолетом, Пушкин часто обсуждал открыто, причем не теряя чувства юмора:

Обидеть друга не желаю

И не хочу его села,

Не нужно мне его вола,

На все спокойно я взираю…

Но ежели его рабыня

Прелестна… Господи! Я слаб!

И ежели его подруга

Мила, как ангел во плоти, –

О, Боже праведный! Прости… (II.76)

Согласно стихотворению «Десятая заповедь» -

Смотрю, томлюся и вздыхаю,

Но строгий долг умею чтить,

Страшусь желаньям сердца льстить,

Молчу… и втайне я страдаю.

Возможно, и случился эпизод, в котором Пушкин страдал от жены ближнего втайне, но то были особые обстоятельства. Во всех прочих случаях никакие моральные заповеди не останавливали его от романов с чужими женами, и кому-кому, но не нам осуждать поэта. Применительно к последней дуэли отметим лишь, что даже при двойном стандарте (мне можно соблазнять всех, а другим на мою жену заглядываться нельзя), вовсе не ревность, как почти всегда пишут, стала лейтмотивом ссоры.

Длительная история изучения дуэли Пушкина, или, как следовало бы сказать на новоречи, его крутой разборки с иностранцем, идет под девизом: все виноваты, а он во всем прав. Но взглянем на дуэль сквозь призму времени. Пушкин всегда возил с собой коробку с двумя пистолетами. И, даже вызванный к царю, отказался ехать без оных. Рисунки пистолетов и сабель раскиданы на полях его рукописей обычно в связи с предстоящими дуэлями. Он любил риск, игру с судьбой, любил, по его собственному выражению, ставить жизнь на карту.

Для некоторых молодых людей дуэли были признаком мужской отваги, частью жизненного ритуала. Удаль, смелость, бесшабашность, лихость, позерство отличали героев в свете, эти качества способствовали популярности, облегчали доступ к сердцам красавиц. Завзятыми дуэлянтами числились приятели Пушкина Федор Толстой, Александр Якубович, Иван Липранди, Михаил Лунин. О выходках их, как, впрочем, и поэта, сохранилось немало воспоминаний.

Дуэли в России запретили указом Петра в 1702 году; все участники, включая секундантов и врачей, подлежали суровому наказанию, но отделывались, как правило, легко. Герцен говорил, что такой тип выяснения отношений лишь оправдывает мерзавцев. Детальное описание ссор и поединков стало навязчивой темой Пушкина в литературе, хотя в жизни (кроме его собственной) они не происходили столь часто. В «Кавказском пленнике» молодой автор в восхищении от своего героя:

Невольник чести беспощадной,

Вблизи видал он свой конец.

На поединках твердый, хладный,

Встречая гибельный свинец. (IV.91)

Дуэльная игра щекочет нервы, и герой «жаждой гибели горел». Пушкин рассказывал Мицкевичу, что, подражая Байрону в «Евгении Онегине», он с беспокойством ждал выхода следующих глав «Дон-Жуана», боясь, что там окажется дуэль. Но то, что в России все еще почиталось модой, в Англии практически ушло, и дуэль не стала важным эпизодом для продолжения Байроном своего сюжета. Дочитав «Дон-Жуана» и убедившись в этом, Пушкин принялся ссорить своих героев и вывел Онегина с Ленским к барьеру. В глумлении над противником Пушкин (не будем притворяться!) видит некое удовольствие:

Приятно дерзкой эпиграммой

Взбесить оплошного врага…

Еще приятнее в молчанье

Ему готовить честный гроб

И тихо целить в бледный лоб

На благородном расстоянье… (V.115)

У кого еще прочитаешь столь блистательные строки о сладострастном желании замочить человека? Авторская ирония, примешенная к цинизму, лишь добавляет изумления. Поэту нравится методика Зарецкого – холодный и точный расчет при подготовке «честного» убийства:

В дуэлях классик и педант,

Любил методу он из чувства,

И человека растянуть

Он позволял не как-нибудь,

Но в строгих правилах искусства,

По всем преданьям старины

(Что похвалить мы в нем должны). (V.112)

Прошли годы. К искусству убивать Пушкин вроде бы потерял интерес. Но герои его по-прежнему решают даже ничтожные бытовые конфликты, паля друга в друга. К «Выстрелу» два эпиграфа: «Стрелялись мы» (из Боратынского) и «Я поклялся застрелить его по праву дуэли». Далее следует описание собственной дуэли Пушкина с офицером Зубовым в Кишиневе: поединок, похожий на убийство, игра в поддавки со смертью. Сильвио вспоминает: «В наши дни буйство было в моде: я был первым буяном по армии. Мы хвастались пьянством: я перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым. Дуэли в нашем полку случались поминутно: я на всех бывал или свидетелем, или действующим лицом» (VI.62).

За три недели до смерти Пушкин пишет странное сочинение «Последний из свойственников Иоанны Д'Арк». Некто Дюлис, дальний потомок французской героини, ставший англичанином, строчит возмущенное письмо Вольтеру, обвиняя его «Орлеанскую девственницу» в грубых ошибках и клевете. «А по сему не только я полагаю себя вправе, но даже и ставлю себе в непременную обязанность требовать от вас удовлетворения за дерзкие, злостные и лживые показания, которые вы себе дозволили напечатать касательно вышеупомянутой девственницы». Дальний потомок требует «дать мне знать о месте и времени, также и об оружии вами избираемом для немедленного окончания сего дела» (VII.350). Вольтер от дуэли уклоняется, поскольку уже восемь месяцев лежит в постели: «я бедный старик, удрученный болезнями и горестями». Больше того, от упомянутого сочинения он тоже отказывается, называя его «глупой рифмованной хроникой» и «печатной глупостью», которую бессмысленная и неблагодарная публика приписывает ему. Письмо Вольтер подписывает своим титулом: «камер-юнкер французского короля». Пушкин ставит дату, будто это происходит ровно за год до смерти Вольтера.

Данный текст выдается Пушкиным за перевод статьи, написанной якобы английским журналистом, которому письма попали с торгов после смерти Дюлиса, защитника чести девственницы Жанны. В пушкинской мистификации много любопытного, начиная с указания титула французского писателя: «камер-юнкер». Вольтер действительно смеялся над национальным мифом, который сотворили его сограждане из сомнительной пастушки. Но английский журналист, согласно Пушкину, считает, что Вольтер «сатаническим дыханием раздувает искры, тлевшие в пепле мученического костра и, как пьяный дикарь, пляшет около своего потешного огня». Если бы тогда узнали, что Дюлис из-за анонимной публикации тридцатилетней давности (Пушкин ошибочно пишет сорокалетней) хочет стреляться с великим писателем, его бы подняли на смех. «Жалкий! жалкий народ!» – заканчивает Пушкин от имени английского журналиста.

Второй смысл пародии представляется прозрачным: иностранец (француз) вызывает на дуэль писателя (камер-юнкера русского «короля»), который видится иностранцу клеветником на собственное отечество. В таком конфликте, в отличие от реального, было бы действительно хоть что-то благородное. Если учесть, что это писалось Пушкиным для собственного «Современника» (опубликовано после смерти поэта), фантазия приобретает, хотя и далекую от реальности, но любопытную для спора ассоциацию, не затронутую пушкинистикой.

Накануне дуэли Пушкин мимоходом совершил не совсем благовидный поступок. Советник Английского посольства в Петербурге Артур Меджнис несколько лет подавал ходатайства по начальству, что он засиделся в холодной стране и мечтает о переводе куда-нибудь, где потеплее. В ночь, предшествующую дуэли, на балу у графини Разумовской Пушкин просит Меджниса быть его секундантом и вести переговоры с атташе Французского посольства, секундантом Дантеса.

Согласись Меджнис на предложение, вся его профессиональная карьера рушится. Дуэлянт не мог не понимать, что подставляет английского дипломата. Не случайно Данзас на суде показал, что Пушкин обратился к иностранцу, чтобы не подвергать неприятности суда соотечественника. Меджнис, видимо, попытался решить вопрос примирением, после чего той же ночью послал письмо, что от предложения отказывается. Он даже хотел сам заехать к Пушкину, но побоялся, что ночной визит вызовет подозрения у жены дуэлянта.

Многие современники отмечают отвагу Пушкина, защитника своей чести. Но что такое честь? Не условность ли, принятая в данной группе людей? Шопенгауэр объясняет: «Честь есть мнение других о нашем достоинстве (объективно). Честь есть наш страх перед этим мнением (субъективно)». Если принять точку зрения Шопенгауэра, выходит: Пушкин считал отвагой то, что на самом деле было его страхом. Он понимал условности света и фальшь части параграфов кодекса чести,

Но дико светская вражда

Боится ложного стыда. (V.113)

Однако сам великий человек оставался сыном своего времени и опасался «ложного стыда». Презирал людей, в друзьях видел предателей и боялся сплетен за спиной. В последних стихах его – пограничье между жизнью и смертью, измерение ценности человеческого бытия, и Высший Суд, и тайное предательство.

Время, из которого он хотел вырваться, диктовало ему условия. На протяжении своей истории западноевропейская цивилизация создала троичную модель мира, в которой наличествуют три сферы: божественная, человеческая и дьявольская. Эти три сферы, переливаясь из одной в другую, существовали еще в Древней Греции, но достигли своего пропорционального развития в Европе в эпоху Просвещения. Российская цивилизация традиционно сводила среднюю сферу, то есть человеческую, до минимума, а то и игнорировала ее совсем. Древнегреческого гуманизма Россия не знала, получив от Византии две крайности: божественную и дьявольскую, а эпоха русского Просвещения запоздала и оказалась половинчатой.

Первым писателем, внесшим несомненный вклад в развитие гуманизма в русской культуре и достойным лаврового венка, был Николай Карамзин. Круг его сподвижников расширил человеческую сферу в культуре, потеснив божественную и дьявольскую. Наиболее значительный рывок сделало поколение Пушкина. Прыжок самого поэта был резким, сильно прозападным и настолько требовательным, что власти пытались его умерить, а то и вовсе задушить.

В каждую эпоху поначалу кажется, что можно порвать со старым вообще. В новой гуманной сфере оставались, однако, сильные черты вечного понимания несамостоятельной сущности человека: зависимость его как от божественного, так и от дьявольского, признание временности и скоротечности жизни, покорность смерти, за которой воспоследствует освобождение от земных оков. Именно в этой зависимости общечеловеческая сила Пушкина слабеет, сфера сужается до традиционных русских размеров, места в жизни для него не остается, и ему видится единственный выход: полностью отдать себя во власть Промыслу. Таким представляется нам философский аспект смерти Пушкина.

Поистине неземной голос говорит ему, что пора писать завещание. На рисунке он изображает себя в лавровом венке. В стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» из предшественников в литературе сперва оставляет Радищева, взгляды которого давно не разделял и осудил за экстремизм. А по размышлении, убирает Радищева из окончательной редакции. В принципе замененная строка (вместо «Вослед Радищеву…» – «Что в мой жестокий век восславил я свободу») не делает стихотворение цензурно проходимым. Но поэт находится «над цензурой», «над властью».

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал…

О чем он? О любви благодарных сограждан к его лире? Ведь только что был «суд глупца и смех толпы холодной», которая плюет на алтарь поэта. «Так называемый здравый смысл народа вовсе не есть здравый смысл… не в людской толпе рождается истина». Это мысль Чаадаева, но Пушкин и сам так считал. А в контексте стихотворения идеальный поэт ставит себя на постамент, к которому будут стекаться толпы. Однако же и тут, смирившись с судьбой и сочиняя свой «Exegi monumentum», он, оказывается, продолжает думать об изгнании, что никогда биографами не отмечалось. В известном варианте заключительные строки звучат так:

Веленью Божию, о муза, будь послушна,

Обиды не страшась, не требуя венца;

Хвалу и клевету приемли равнодушно,

И не оспоривай глупца. (III.340)

А в предыдущем варианте Пушкин написал иначе (этого нет в черновиках, опубликованных в академическом десятитомнике):

Призванью своему, о Муза, будь послушна,

Изгнанья не страшась, не требуя венца;

Хвалу и брань толпы приемли равнодушно

И не оспоривай глупца. (Б.Ак.3.1034)

О каком изгнании думает он теперь? Куда? Стихи о памятнике себе есть итог земного существования поэта. Не просто предчувствие кончины, но – волевое решение больше не жить, принять смерть, завершить путь, назначить себе вечную эмиграцию в никуда. Если хотите, «Exegi monumentum» – предсмертная записка, некролог, написанный для самого себя.